Перейти к содержимому

В этой теме, и личной и мелкой, перепетой не раз и не пять, я кружил поэтической белкой и хочу кружиться опять. Эта тема сейчас и молитвой у Будды и у негра вострит на хозяев нож. Если Марс, и на нем хоть один сердцелюдый, то и он сейчас скрипит про то ж. Эта тема придет, калеку за локти подтолкнет к бумаге, прикажет: — Скреби! — И калека с бумаги срывается в клёкоте, только строчками в солнце песня рябит. Эта тема придет, позвонѝтся с кухни, повернется, сгинет шапчонкой гриба, и гигант постоит секунду и рухнет, под записочной рябью себя погребя. Эта тема придет, прикажет: — Истина! — Эта тема придет, велит: — Красота! — И пускай перекладиной кисти раскистены — только вальс под нос мурлычешь с креста. Эта тема азбуку тронет разбегом — уж на что б, казалось, книга ясна! — и становится — А — недоступней Казбека. Замутит, оттянет от хлеба и сна. Эта тема придет, вовек не износится, только скажет: — Отныне гляди на меня! — И глядишь на нее, и идешь знаменосцем, красношелкий огонь над землей знаменя. Это хитрая тема! Нырнет под события, в тайниках инстинктов готовясь к прыжку, и как будто ярясь — посмели забыть ее! — затрясет; посыпятся души из шкур. Эта тема ко мне заявилась гневная, приказала: — Подать дней удила! — Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное и грозой раскидала людей и дела. Эта тема пришла, остальные оттерла и одна безраздельно стала близка. Эта тема ножом подступила к горлу. Молотобоец! От сердца к вискам. Эта тема день истемнила, в темень колотись — велела — строчками лбов. Имя этой теме: . . . . . . !

[B]I. Баллада Редингской тюрьмы

О балладе и о балладах[/B]

Немолод очень лад баллад, но если слова болят и слова говорят про то, что болят, молодеет и лад баллад. Лубянский проезд. Водопьяный. Вид вот. Вот фон. В постели она. Она лежит. Он. На столе телефон. «Он» и «она» баллада моя. Не страшно нов я. Страшно то, что «он» — это я, и то, что «она» — моя. При чём тюрьма? Рождество. Кутерьма. Без решёток окошки домика! Это вас не касается. Говорю — тюрьма. Стол. На столе соломинка.

[B]По кабелю пущен номер[/B]

Тронул еле — волдырь на теле. Трубку из рук вон. Из фабричной марки — две стрелки яркие омолниили телефон. Соседняя комната. Из соседней сонно: — Когда это? Откуда это живой поросёнок? — Звонок от ожогов уже визжит, добела раскалён аппарат. Больна она! Она лежит! Беги! Скорей! Пора! Мясом дымясь, сжимаю жжение. Моментально молния телом забегала. Стиснул миллион вольт напряжения. Ткнулся губой в телефонное пекло. Дыры сверля в доме, взмыв Мясницкую пашней, рвя кабель, номер пулей летел барышне. Смотрел осовело барышнин глаз — под праздник работай за двух. Красная лампа опять зажглась. Позвонила! Огонь потух. И вдруг как по лампам пошлО куролесить, вся сеть телефонная рвётся на нити. — 67-10! Соедините! — В проулок! Скорей! Водопьяному в тишь! Ух! А то с электричеством станется — под Рождество на воздух взлетишь со всей со своей телефонной станцией. Жил на Мясницкой один старожил. Сто лет после этого жил — про это лишь — сто лет! — говаривал детям дед. — Было — суббота… под воскресенье… Окорочок… Хочу, чтоб дёшево… Как вдарит кто-то!.. Землетрясенье… Ноге горячо… Ходун — подошва!.. — Не верилось детям, чтоб так-то да там-то. Землетрясенье? Зимой? У почтамта?!

[B]Телефон бросается на всех[/B]

Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур, раструба трубки разинув оправу, погромом звонков громя тишину, разверг телефон дребезжащую лаву. Это визжащее, звенящее это пальнуло в стены, старалось взорвать их. Звоночинки тыщей от стен рикошетом под стулья закатывались и под кровати. Об пол с потолка звонОчище хлопал. И снова, звенящий мячище точно, взлетал к потолку, ударившись Об пол, и сыпало вниз дребезгою звоночной. Стекло за стеклом, вьюшку за вьюшкой тянуло звенеть телефонному в тон. Тряся ручоночкой дом-погремушку, тонул в разливе звонков телефон.

[B]Секундантша[/B]

От сна чуть видно — точка глаз иголит щёки жаркие. Ленясь, кухарка поднялась, идёт, кряхтя и харкая. Мочёным яблоком она. Морщинят мысли лоб её. — Кого? Владим Владимыч?! А! — Пошла, туфлёю шлёпая. Идёт. Отмеряет шаги секундантом. Шаги отдаляются… Слышатся еле… Весь мир остальной отодвинут куда-то, лишь трубкой в меня неизвестное целит.

[B]Просветление мира[/B]

Застыли докладчики всех заседаний, не могут закончить начатый жест. Как были, рот разинув, сюда они смотрят на Рождество из Рождеств. Им видима жизнь от дрязг и до дрязг. Дом их — единая будняя тина. Будто в себя, в меня смотрясь, ждали смертельной любви поединок. Окаменели сиренные рокоты. Колёс и шагов суматоха не вертит. Лишь поле дуэли да время-доктор с бескрайним бинтом исцеляющей смерти. Москва — за Москвой поля примолкли. Моря — за морями горы стройны. Вселенная вся как будто в бинокле, в огромном бинокле (с другой стороны). Горизонт распрямился ровно-ровно. Тесьма. Натянут бечёвкой тугой. Край один — я в моей комнате, ты в своей комнате — край другой. А между — такая, какая не снится, какая-то гордая белой обновой, через вселенную легла Мясницкая миниатюрой кости слоновой. Ясность. Прозрачнейшей ясностью пытка. В Мясницкой деталью искуснейшей выточки кабель тонюсенький — ну, просто нитка! И всё вот на этой вот держится ниточке.

[B]Дуэль[/B]

Раз! Трубку наводят. Надежду брось. Два! Как раз остановилась, не дрогнув, между моих мольбой обволокнутых глаз. Хочется крикнуть медлительной бабе: — Чего задаётесь? Стоите Дантесом. Скорей, скорей просверлите сквозь кабель пулей любого яда и веса. — Страшнее пуль — оттуда сюда вот, кухаркой оброненное между зевот, проглоченным кроликом в брюхе удава по кабелю, вижу, слово ползёт. Страшнее слов — из древнейшей древности, где самку клыком добывали люди ещё, ползло из шнура — скребущейся ревности времён троглодитских тогдашнее чудище. А может быть… Наверное, может! Никто в телефон не лез и не лезет, нет никакой троглодичьей рожи. Сам в телефоне. Зеркалюсь в железе. Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры! Пойди — эту правильность с Эрфуртской сверь! Сквозь первое горе бессмысленный, ярый, мозг поборов, проскребается зверь.

[B]Что может сделаться с человеком![/B]

Красивый вид. Товарищи! Взвесьте! В Париж гастролировать едущий летом, поэт, почтенный сотрудник «Известий», царапает стул когтём из штиблета. Вчера человек — единым махом клыками свой размедведил вид я! Косматый. Шерстью свисает рубаха. Тоже туда ж!? В телефоны бабахать!? К своим пошёл! В моря ледовитые!

[B]Размедвеженье[/B]

Медведем, когда он смертельно сердится, на телефон грудь на врага тяну. А сердце глубже уходит в рогатину! Течёт. Ручьища красной меди. Рычанье и кровь. Лакай, темнота! Не знаю, плачут ли, нет медведи, но если плачут, то именно так. То именно так: без сочувственной фальши скулят, заливаясь ущельной длиной. И именно так их медвежий Бальшин, скуленьем разбужен, ворчит за стеной. Вот так медведи именно могут: недвижно, задравши морду, как те, повыть, извыться и лечь в берлогу, царапая логово в двадцать когтей. Сорвался лист. Обвал. Беспокоит. Винтовки-шишки не грохнули б враз. Ему лишь взмедведиться может такое сквозь слёзы и шерсть, бахромящую глаз.

[B]Протекающая комната[/B]

Кровать. Железки. Барахло одеяло. Лежит в железках. Тихо. Вяло. Трепет пришёл. Пошёл по железкам. Простынь постельная треплется плеском. Вода лизнула холодом ногу. Откуда вода? Почему много? Сам наплакал. Плакса. Слякоть. Неправда — столько нельзя наплакать. Чёртова ванна! Вода за диваном. Под столом, за шкафом вода. С дивана, сдвинут воды задеваньем, в окно проплыл чемодан. Камин… Окурок… Сам кинул. Пойти потушить. Петушится. Страх. Куда? К какому такому камину? Верста. За верстою берег в кострах. Размыло всё, даже запах капустный с кухни всегдашний, приторно сладкий. Река. Вдали берега. Как пусто! Как ветер воет вдогонку с Ладоги! Река. Большая река. Холодина. Рябит река. Я в середине. Белым медведем взлез на льдину, плыву на своей подушке-льдине. Бегут берега, за видом вид. Подо мной подушки лёд. С Ладоги дует. Вода бежит. Летит подушка-плот. Плыву. Лихорадюсь на льдине-подушке. Одно ощущенье водой не вымыто: я должен не то под кроватные дужки, не то под мостом проплыть под каким-то. Были вот так же: ветер да я. Эта река!.. Не эта. Иная. Нет, не иная! Было — стоял. Было — блестело. Теперь вспоминаю. Мысль растёт. Не справлюсь я с нею. Назад! Вода не выпустит плот. Видней и видней… Ясней и яснее… Теперь неизбежно… Он будет! Он вот!!!

[B]Человек из-за 7-ми лет[/B]

Волны устои стальные моют. Недвижный, страшный, упёршись в бока столицы, в отчаяньи созданной мною, стоит на своих стоэтажных быках. Небо воздушными скрепами вышил. Из вод феерией стали восстал. Глаза подымаю выше, выше… Вон! Вон — опершись о перила мостА?.. Прости, Нева! Не прощает, гонит. Сжалься! Не сжалился бешеный бег. Он! Он — у небес в воспалённом фоне, прикрученный мною, стоит человек. Стоит. Разметал изросшие волосы. Я уши лаплю. Напрасные мнёшь! Я слышу мой, мой собственный голос. Мне лапы дырявит голоса нож. Мой собственный голос — он молит, он просится: — Владимир! Остановись! Не покинь! Зачем ты тогда не позволил мне броситься? С размаху сердце разбить о быки? Семь лет я стою. Я смотрю в эти воды, к перилам прикручен канатами строк. Семь лет с меня глаз эти воды не сводят. Когда ж, когда ж избавления срок? Ты, может, к ихней примазался касте? Целуешь? Ешь? Отпускаешь брюшкО? Сам в ихний быт, в их семейное счастье намЕреваешься пролезть петушком?! Не думай! — Рука наклоняется вниз его. Грозится сухой в подмостную кручу. — Не думай бежать! Это я вызвал. Найду. Загоню. Доконаю. Замучу! Там, в городе, праздник. Я слышу гром его. Так что ж! Скажи, чтоб явились они. Постановленье неси исполкомово. МУку мою конфискуй, отмени. Пока по этой по Невской по глуби спаситель-любовь не придёт ко мне, скитайся ж и ты, и тебя не полюбят. Греби! Тони меж домовьих камней! —

[B]Спасите![/B]

Стой, подушка! Напрасное тщенье. Лапой гребу — плохое весло. Мост сжимается. Невским течением меня несло, несло и несло. Уже я далёко. Я, может быть, зА день. За дЕнь от тени моей с моста. Но гром его голоса гонится сзади. В погоне угроз паруса распластал. — Забыть задумал невский блеск?! Её заменишь?! Некем! По гроб запомни переплеск, плескавший в «Человеке». — Начал кричать. Разве это осилите?! Буря басит — не осилить вовек. Спасите! Спасите! Спасите! Спасите! Там на мосту на Неве человек!

[B]II. Ночь под Рождество

Фантастическая реальность[/B]

Бегут берега — за видом вид. Подо мной — подушка-лёд. Ветром ладожским гребень завит. Летит льдышка-плот. Спасите! — сигналю ракетой слов. Падаю, качкой добитый. Речка кончилась — море росло. Океан — большой до обиды. Спасите! Спасите!.. Сто раз подряд реву батареей пушечной. Внизу подо мной растёт квадрат, остров растёт подушечный. Замирает, замирает, замирает гул. Глуше, глуше, глуше… Никаких морей. Я — на снегу. Кругом — вёрсты суши. Суша — слово. Снегами мокра. Подкинут метельной банде я. Что за земля? Какой это край? Грен- лап- люб-ландия?

[B]Боль были[/B]

Из облака вызрела лунная дынка, стенУ постепенно в тени оттеня. Парк Петровский. Бегу. Ходынка за мной. Впереди Тверской простыня. А-у-у-у! К Садовой аж выкинул «у»! Оглоблей или машиной, но только мордой аршин в снегу. Пулей слова матершины. «От нэпа ослеп?! Для чего глаза впрЯжены?! Эй, ты! Мать твою разнэп! Ряженый!» Ах! Да ведь я медведь. Недоразуменье! Надо — прохожим, что я не медведь, только вышел похожим.

[B]Спаситель[/B]

Вон от заставы идёт человечек. За шагом шаг вырастает короткий. Луна голову вправила в венчик. Я уговорю, чтоб сейчас же, чтоб в лодке. Это — спаситель! Вид Иисуса. Спокойный и добрый, венчанный в луне. Он ближе. Лицо молодое безусо. Совсем не Исус. Нежней. Юней. Он ближе стал, он стал комсомольцем. Без шапки и шубы. Обмотки и френч. То сложит руки, будто молится. То машет, будто на митинге речь. Вата снег. Мальчишка шёл по вате. Вата в золоте — чего уж пошловатей?! Но такая грусть, что стой и грустью ранься! Расплывайся в процыганенном романсе.

[B]Романс[/B]

Мальчик шёл, в закат глаза уставя. Был закат непревзойдимо жёлт. Даже снег желтел в Тверской заставе. Ничего не видя, мальчик шёл. Шёл, вдруг встал. В шёлк рук сталь. С час закат смотрел, глаза уставя, за мальчишкой лёгшую кайму. Снег хрустя разламывал суставы. Для чего? Зачем? Кому? Был вором-ветром мальчишка обыскан. Попала ветру мальчишки записка. Стал ветер Петровскому парку звонить: — Прощайте… Кончаю… Прошу не винить…

[B]Ничего не поделаешь[/B]

До чего ж на меня похож! Ужас. Но надо ж! Дёрнулся к луже. Залитую курточку стягивать стал. Ну что ж, товарищ! Тому ещё хуже — семь лет он вот в это же смотрит с моста. Напялил еле — другого калибра. Никак не намылишься — зубы стучат. Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил. Гляделся в льдину… бритвой луча… Почти, почти такой же самый. Бегу. Мозги шевелят адресами. Во-первых, на Пресню, туда, по задворкам. Тянет инстинктом семейная норка. За мной всероссийские, теряясь точкой, сын за сыном, дочка за дочкой.

[B]Всехные родители[/B]

— Володя! На Рождество! Вот радость! Радость-то во!.. — Прихожая тьма. Электричество комната. Сразу — наискось лица родни. — Володя! Господи! Что это? В чём это? Ты в красном весь. Покажи воротник! — Не важно, мама, дома вымою. Теперь у меня раздолье — вода. Не в этом дело. Родные! Любимые! Ведь вы меня любите? Любите? Да? Так слушайте ж! Тётя! Сёстры! Мама! ТушИте ёлку! Заприте дом! Я вас поведу… вы пойдёте… Мы прямо… сейчас же… все возьмём и пойдём. Не бойтесь — это совсем недалёко — 600 с небольшим этих крохотных вёрст. Мы будем там во мгновение ока. Он ждёт. Мы вылезем прямо на мост. — Володя, родной, успокойся! — Но я им на этот семейственный писк голосков: — Так что ж?! Любовь заменяете чаем? Любовь заменяете штопкой носков?

[B]Путешествие с мамой[/B]

Не вы — не мама Альсандра Альсеевна. Вселенная вся семьёю засеяна. Смотрите, мачт корабельных щетина — в Германию врезался Одера клин. Слезайте, мама, уже мы в Штеттине. Сейчас, мама, несёмся в Берлин. Сейчас летите, мотором урча, вы: Париж, Америка, Бруклинский мост, Сахара, и здесь с негритоской курчавой лакает семейкой чай негритос. Сомнёте периной и волю и камень. Коммуна — и то завернётся комом. Столетия жили своими домками и нынче зажили своим домкомом! Октябрь прогремел, карающий, судный. Вы под его огнепёрым крылом расставились, разложили посудины. Паучьих волос не расчешешь колом. Исчезни, дом, родимое место! Прощайте! — Отбросил ступЕней последок. — Какое тому поможет семейство?! Любовь цыплячья! Любвишка наседок!

[B]Пресненские миражи[/B]

Бегу и вижу — всем в виду кудринскими вышками себе навстречу сам иду с подарками под мышками. Мачт крестами на буре распластан, корабль кидает балласт за балластом. Будь проклята, опустошённая лёгкость! Домами оскалила скАлы далёкость. Ни люда, ни заставы нет. Горят снега, и гОло. И только из-за ставенек в огне иголки ёлок. Ногам вперекор, тормозами на быстрые вставали стены, окнами выстроясь. По стёклам тени фигурками тира вертелись в окне, зазывали в квартиры. С Невы не сводит глаз, продрог, стоит и ждёт — помогут. За первый встречный за порог закидываю ногу. В передней пьяный проветривал бредни. Стрезвел и дёрнул стремглав из передней. Зал заливался минуты две: — Медведь, медведь, медведь, медв-е-е-е-е… —

[B]Муж Фёклы Давидовны со мной и со всеми знакомыми[/B]

Потом, извертясь вопросительным знаком, хозяин полглаза просунул: — Однако! Маяковский! Хорош медведь! — Пошёл хозяин любезностями медоветь: — Пожалуйста! Прошу-с. Ничего — я боком. Нечаянная радость-с, как сказано у Блока. Жена — Фекла Двидна. Дочка, точь-в-точь в меня, видно — семнадцать с половиной годочков. А это… Вы, кажется, знакомы?! — Со страха к мышам ушедшие в норы, из-под кровати полезли партнёры. Усища — к стёклам ламповым пыльники — из-под столов пошли собутыльники. Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели. Весь безлицый парад подсчитать ли? Идут и идут процессией мирной. Блестят из бород паутиной квартирной. Всё так и стоит столетья, как было. Не бьют — и не тронулась быта кобыла. Лишь вместо хранителей дУхов и фей ангел-хранитель — жилец в галифе. Но самое страшное: по росту, по коже одеждой, сама походка моя! — в одном узнал — близнецами похожи — себя самого — сам я. С матрацев, вздымая постельные тряпки, клопы, приветствуя, подняли лапки. Весь самовар рассиялся в лучики — хочет обнять в самоварные ручки. В точках от мух веночки с обоев венчают голову сами собою. Взыграли туш ангелочки-горнисты, пророзовев из иконного глянца. Исус, приподняв венок тернистый, любезно кланяется. Маркс, впряжённый в алую рамку, и то тащил обывательства лямку. Запели птицы на каждой на жёрдочке, герани в ноздри лезут из кадочек. Как были сидя сняты на корточках, радушно бабушки лезут из карточек. Раскланялись все, осклабились враз; кто басом фразу, кто в дискант дьячком. — С праздничком! С праздничком! С праздничком! С праздничком! С праз- нич- ком! — Хозяин то тронет стул, то дунет, сам со скатерти крошки вымел. — Да я не знал!.. Да я б накануне… Да, я думаю, занят… Дом… Со своими…

[B]Бессмысленные просьбы[/B]

Мои свои?! Д-а-а-а — это особы. Их ведьма разве сыщет на венике! Мои свои с Енисея да с Оби идут сейчас, следят четвереньки. Какой мой дом?! Сейчас с него. Подушкой-льдом плыл Невой — мой дом меж дамб стал льдом, и там… Я брал слова то самые вкрадчивые, то страшно рыча, то вызвоня лирово. От выгод — на вечную славу сворачивал, молил, грозил, просил, агитировал. — Ведь это для всех… для самих… для вас же… Ну, скажем, «Мистерия» — ведь не для себя ж?! Поэт там и прочее… Ведь каждому важен… Не только себе ж — ведь не личная блажь… Я, скажем, медведь, выражаясь грубо… Но можно стихи… Ведь сдирают шкуру?! Подкладку из рифм поставишь — и шуба!.. Потом у камина… там кофе… курят… Дело пустяшно: ну, минут на десять… Но нужно сейчас, пока не поздно… Похлопать может… Сказать — надейся!.. Но чтоб теперь же… чтоб это серьёзно… — Слушали, улыбаясь, именитого скомороха. Катали пО столу хлебные мякиши. Слова об лоб и в тарелку — горохом. Один расчувствовался, вином размягший: — Поооостой… поооостой… Очень даже и просто. Я пойду!.. Говорят, он ждёт… на мосту… Я знаю… Это на углу Кузнецкого мОста. Пустите! Нукося! — По углам — зуд: — Наззз-ю-зззюкался! Будет ныть! Поесть, попить, попить, поесть — и за 66! Теорию к лешему! Нэп — практика. Налей, нарежь ему. Футурист, налягте-ка! — Ничуть не смущаясь челюстей целостью, пошли греметь о челюсть челюстью. Шли из артезианских прорв меж рюмкой слова поэтических споров. В матрац, поздоровавшись, влезли клопы. На вещи насела столетняя пыль. А тот стоит — в перила вбит. Он ждёт, он верит: скоро! Я снова лбом, я снова в быт вбиваюсь слов напором. Опять атакую и вкривь и вкось. Но странно: слова проходят насквозь.

[B]Необычайное[/B]

Стихает бас в комариные трельки. Подбитые воздухом, стихли тарелки. Обои, стены блёкли… блёкли… Тонули в серых тонах офортовых. Со стенки на город разросшийся Бёклин Москвой расставил «Остров мёртвых». Давным-давно. Подавно — теперь. И нету проще! Вон в лодке, скутан саваном, недвижный перевозчик. Не то моря, не то поля — их шорох тишью стёрт весь. А за морями — тополя возносят в небо мёртвость. Что ж — ступлю! И сразу тополи сорвались с мест, пошли, затопали. Тополи стали спокойствия мерами, ночей сторожами, милиционерами. Расчетверившись, белый Харон стал колоннадой почтамтских колонн.

[B]Деваться некуда[/B]

Так с топором влезают в сон, обметят спящелобых — и сразу исчезает всё, и видишь только обух. Так барабаны улиц в сон войдут, и сразу вспомнится, что вот тоска и угол вон, за ним она — виновница. Прикрывши окна ладонью угла, стекло за стеклом вытягивал с краю. Вся жизнь на карты окон легла. Очко стекла — и я проиграю. Арап — миражей шулер — по окнам разметил нагло веселия крап. Колода стекла торжеством яркоогним сияет нагло у ночи из лап. Как было раньше — вырасти б, стихом в окно влететь. Нет, никни к стЕнной сырости. И стих и дни не те. Морозят камни. Дрожь могил. И редко ходят веники. Плевками, снявши башмаки, вступаю на ступеньки. Не молкнет в сердце боль никак, куёт к звену звено. Вот так, убив, Раскольников пришёл звенеть в звонок. Гостьё идёт по лестнице… Ступеньки бросил — стенкою. Стараюсь в стенку вплесниться, и слышу — струны тенькают. Быть может, села вот так невзначай она. Лишь для гостей, для широких масс. А пальцы сами в пределе отчаянья ведут бесшабашье, над горем глумясь.

[B]Друзья[/B]

А вОроны гости?! Дверье крыло раз сто по бокам коридора исхлопано. Горлань горланья, оранья орлО? ко мне доплеталось пьяное дОпьяна. Полоса щели. Голоса? еле: «Аннушка — ну и румянушка!» Пироги… Печка… Шубу… Помогает… С плечика… Сглушило слова уанстепным темпом, и снова слова сквозь темп уанстепа: «Что это вы так развеселились? Разве?!» СлИлись… Опять полоса осветила фразу. Слова непонятны — особенно сразу. Слова так (не то чтоб со зла): «Один тут сломал ногу, так вот веселимся, чем бог послал, танцуем себе понемногу». Да, их голосА. Знакомые выкрики. Застыл в узнаваньи, расплющился, нем, фразы кроЮ по выкриков выкройке. Да — это они — они обо мне. Шелест. Листают, наверное, ноты. «Ногу, говорите? Вот смешно-то!» И снова в тостах стаканы исчоканы, и сыплют стеклянные искры из щёк они. И снова пьяное: «Ну и интересно! Так, говорите, пополам и треснул?» «Должен огорчить вас, как ни грустно, не треснул, говорят, а только хрустнул». И снова хлопанье двери и карканье, и снова танцы, полами исшарканные. И снова стен раскалённые степи под ухом звенят и вздыхают в тустепе.

[B]Только б не ты[/B]

Стою у стенки. Я не я. Пусть бредом жизнь смололась. Но только б, только б не ея невыносимый голос! Я день, я год обыденщине прЕдал, я сам задыхался от этого бреда. Он жизнь дымком квартирошным выел. Звал: решись с этажей в мостовые! Я бегал от зова разинутых окон, любя убегал. Пускай однобоко, пусть лишь стихом, лишь шагами ночными — строчишь, и становятся души строчными, и любишь стихом, а в прозе немею. Ну вот, не могу сказать, не умею. Но где, любимая, где, моя милая, где — в песне! — любви моей изменил я? Здесь каждый звук, чтоб признаться, чтоб кликнуть. А только из песни — ни слова не выкинуть. Вбегу на трель, на гаммы. В упор глазами в цель! Гордясь двумя ногами, Ни с места! — крикну. — Цел! — Скажу: — Смотри, даже здесь, дорогая, стихами громя обыденщины жуть, имя любимое оберегая, тебя в проклятьях моих обхожу. Приди, разотзовись на стих. Я, всех оббегав, — тут. Теперь лишь ты могла б спасти. Вставай! Бежим к мосту! — Быком на бойне под удар башку мою нагнул. Сборю себя, пойду туда. Секунда — и шагну.

[B]Шагание стиха[/B]

Последняя самая эта секунда, секунда эта стала началом, началом невероятного гуда. Весь север гудел. Гудения мало. По дрожи воздушной, по колебанью догадываюсь — оно над Любанью. По холоду, по хлопанью дверью догадываюсь — оно над Тверью. По шуму — настежь окна раскинул — догадываюсь — кинулся к Клину. Теперь грозой Разумовское зАлил. На Николаевском теперь на вокзале. Всего дыхание одно, а под ногой ступени пошли, поплыли ходуном, вздымаясь в невской пене. Ужас дошёл. В мозгу уже весь. Натягивая нервов строй, разгуживаясь всё и разгуживаясь, взорвался, пригвоздил: — Стой! Я пришёл из-за семи лет, из-за вёрст шести ста, пришёл приказать: Нет! Пришёл повелеть: Оставь! Оставь! Не надо ни слова, ни просьбы. Что толку — тебе одному удалось бы?! Жду, чтоб землёй обезлюбленной вместе, чтоб всей мировой человечьей гущей. Семь лет стою, буду и двести стоять пригвождённый, этого ждущий. У лет на мосту на презренье, на смЕх, земной любви искупителем значась, должен стоять, стою за всех, за всех расплачУсь, за всех расплАчусь.

[B]Ротонда[/B]

Стены в тустепе ломались нА три, на четверть тона ломались, на стО… Я, стариком, на каком-то Монмартре лезу — стотысячный случай — на стол. Давно посетителям осточертело. Знают заранее всё, как по нотам: буду звать (новое дело!) куда-то идти, спасать кого-то. В извинение пьяной нагрузки хозяин гостям объясняет: — Русский! — Женщины — мяса и тряпок вязАнки — смеются, стащить стараются зА ноги: «Не пойдём. Дудки! Мы — проститутки». Быть Сены полосе б Невой! Грядущих лет брызгОй хожу по мгле по СЕновой всей нынчести изгой. СажЕнный, обсмеянный, сАженный, битый, в бульварах ору через каски военщины: — Под красное знамя! Шагайте! По быту! Сквозь мозг мужчины! Сквозь сердце женщины! — Сегодня гнали в особенном раже. Ну и жара же!

[B]Полусмерть[/B]

Надо немного обветрить лоб. Пойду, пойду, куда ни вело б. Внизу свистят сержанты-трельщики. Тело с панели уносят метельщики. Рассвет. Подымаюсь сенскою сенью, синематографской серой тенью. Вот — гимназистом смотрел их с парты — мелькают сбоку Франции карты. Воспоминаний последним током тащился прощаться к странам Востока.

[B]Случайная станция[/B]

С разлёту рванулся — и стал, и нА мель. Лохмотья мои зацепились штанами. Ощупал — скользко, луковка точно. Большое очень. Испозолочено. Под луковкой колоколов завыванье. Вечер зубцы стенные выкаймил. На Иване я Великом. Вышки кремлёвские пиками. Московские окна видятся еле. Весело. Ёлками зарождествели. В ущелья кремлёвы волна ударяла: то песня, то звона рождественский вал. С семи холмов, низвергаясь Дарьялом, бросала Тереком праздник Москва. Вздымается волос. Лягушкою тужусь. Боюсь — оступлюсь на одну только пядь, и этот старый рождественский ужас меня по Мясницкой закружит опять.

[B]Повторение пройденного[/B]

Руки крестом, крестом на вершине, ловлю равновесие, страшно машу. Густеет ночь, не вижу в аршине. Луна. Подо мною льдистый Машук. Никак не справлюсь с моим равновесием, как будто с Вербы — руками картонными. Заметят. Отсюда виден весь я. Смотрите — Кавказ кишит Пинкертонами. Заметили. Всем сообщили сигналом. Любимых, друзей человечьи ленты со всей вселенной сигналом согнало. Спешат рассчитаться, идут дуэлянты. Щетинясь, щерясь ещё и ещё там… Плюют на ладони. Ладонями сочными, руками, ветром, нещадно, без счёта в мочалку щеку истрепали пощёчинами. Пассажи — перчаточных лавок початки, дамы, духи развевая паточные, снимали, в лицо швыряли перчатки, швырялись в лицо магазины перчаточные. Газеты, журналы, зря не глазейте! На помощь летящим в морду вещам ругнёй за газетиной взвейся газетина. Слухом в ухо! Хватай, клевеща! И так я калека в любовном боленьи. Для ваших оставьте помоев ушат. Я вам не мешаю. К чему оскорбленья! Я только стих, я только душа. А снизу: — Нет! Ты враг наш столетний. Один уж такой попался — гусар! Понюхай порох, свинец пистолетный. Рубаху враспашку! Не празднуй трусА! —

[B]Последняя смерть[/B]

Хлеще ливня, грома бодрей, бровь к брови, ровненько, со всех винтовок, со всех батарей, с каждого маузера и браунинга, с сотни шагов, с десяти, с двух, в упор — за зарядом заряд. Станут, чтоб перевесть дух, и снова свинцом сорят. Конец ему! В сердце свинец! Чтоб не было даже дрожи! В конце концов — всему конец. Дрожи конец тоже.

[B]То, что осталось[/B]

Окончилась бойня. Веселье клокочет. Смакуя детали, разлезлись шажком. Лишь на Кремле поэтовы клочья сияли по ветру красным флажком. Да небо по-прежнему лирикой звЕздится. Глядит в удивленьи небесная звездь — затрубадурИла Большая Медведица. Зачем? В королевы поэтов пролезть? Большая, неси по векам-Араратам сквозь небо потопа ковчегом-ковшом! С борта звездолётом медведьинским братом горланю стихи мирозданию в шум. Скоро! Скоро! Скоро! В пространство! Пристальней! Солнце блестит горы. Дни улыбаются с пристани.

[B]Прошение на имя…

(Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!)[/B]

Пристаёт ковчег. Сюда лучами! ПрИстань. Эй! Кидай канат ко мне! И сейчас же ощутил плечами тяжесть подоконничьих камней. Солнце ночь потопа высушило жаром. У окна в жару встречаю день я. Только с глобуса — гора Килиманджаро. Только с карты африканской — Кения. Голой головою глобус. Я над глобусом от горя горблюсь. Мир хотел бы в этой груде гОря настоящие облапить груди-горы. Чтобы с полюсов по всем жильям лаву раскатил, горящ и каменист, так хотел бы разрыдаться я, медведь-коммунист. Столбовой отец мой дворянин, кожа на моих руках тонка. Может, я стихами выхлебаю дни, и не увидав токарного станка. Но дыханием моим, сердцебиеньем, голосом, каждым остриём издыбленного в ужас волоса, дырами ноздрей, гвоздями глаз, зубом, исскрежещенным в звериный лязг, ёжью кожи, гнева брови сборами, триллионом пор, дословно — всеми пОрами в осень, в зиму, в весну, в лето, в день, в сон не приемлю, ненавижу это всё. Всё, что в нас ушедшим рабьим вбито, всё, что мелочИнным роем оседало и осело бытом даже в нашем краснофлагом строе. Я не доставлю радости видеть, что сам от заряда стих. За мной не скоро потянете об упокой его душу таланте. Меня из-за угла ножом можно. Дантесам в мой не целить лоб. Четырежды состарюсь — четырежды омоложенный, до гроба добраться чтоб. Где б ни умер, умру поя. В какой трущобе ни лягу, знаю — достоин лежать я с лёгшими под красным флагом. Но за что ни лечь — смерть есть смерть. Страшно — не любить, ужас — не сметь. За всех — пуля, за всех — нож. А мне когда? А мне-то что ж? В детстве, может, на самом дне, десять найду сносных дней. А то, что другим?! Для меня б этого! Этого нет. Видите — нет его! Верить бы в загробь! Легко прогулку пробную. Стоит только руку протянуть — пуля мигом в жизнь загробную начертИт гремящий путь. Что мне делать, если я вовсю, всей сердечной мерою, в жизнь сию, сей мир верил, верую.

[B]Вера[/B]

Пусть во что хотите жданья удлинятся — вижу ясно, ясно до галлюцинаций. До того, что кажется — вот только с этой рифмой развяжись, и вбежишь по строчке в изумительную жизнь. Мне ли спрашивать — да эта ли? Да та ли?! Вижу, вижу ясно, до деталей. Воздух в воздух, будто камень в камень, недоступная для тленов и крошений, рассиявшись, высится веками мастерская человечьих воскрешений. Вот он, большелобый тихий химик, перед опытом наморщил лоб. Книга — «Вся земля», — выискивает имя. Век двадцатый. Воскресить кого б? — Маяковский вот… Поищем ярче лица — недостаточно поэт красив. — Крикну я вот с этой, с нынешней страницы: — Не листай страницы! Воскреси!

[B]Надежда[/B]

Сердце мне вложи! КровИщу — до последних жил. В череп мысль вдолби! Я своё, земное, не дожИл, на земле своё не долюбил. Был я сажень ростом. А на что мне сажень? Для таких работ годна и тля. Пёрышком скрипел я, в комнатёнку всажен, вплющился очками в комнатный футляр. Что хотите, буду делать даром — чистить, мыть, стеречь, мотаться, месть. Я могу служить у вас хотя б швейцаром. Швейцары у вас есть? Был я весел — толк весёлым есть ли, если горе наше непролазно? Нынче обнажают зубы если, только, чтоб хватить, чтоб лязгнуть. Мало ль что бывает — тяжесть или горе… Позовите! Пригодится шутка дурья. Я шарадами гипербол, аллегорий буду развлекать, стихами балагуря. Я любил… Не стоит в старом рыться. Больно? Пусть… Живёшь и болью дорожась. Я зверьё ещё люблю — у вас зверинцы есть? Пустите к зверю в сторожа. Я люблю зверьё. Увидишь собачонку — тут у булочной одна — сплошная плешь, — из себя и то готов достать печёнку. Мне не жалко, дорогая, ешь!

[B]Любовь[/B]

Может, может быть, когда-нибудь дорожкой зоологических аллей и она — она зверей любила — тоже ступит в сад, улыбаясь, вот такая, как на карточке в столе. Она красивая — её, наверно, воскресят. Ваш тридцатый век обгонит стаи сердце раздиравших мелочей. Нынче недолюбленное наверстаем звёздностью бесчисленных ночей. Воскреси хотя б за то, что я поэтом ждал тебя, откинул будничную чушь! Воскреси меня хотя б за это! Воскреси — своё дожить хочу! Чтоб не было любви — служанки замужеств, похоти, хлебов. Постели прокляв, встав с лежанки, чтоб всей вселенной шла любовь. Чтоб день, который горем старящ, не христарадничать, моля. Чтоб вся на первый крик: — Товарищ! — оборачивалась земля. Чтоб жить не в жертву дома дырам. Чтоб мог в родне отныне стать отец, по крайней мере, миром, землёй, по крайней мере, — мать.

Похожие по настроению

Сон

Афанасий Афанасьевич Фет

*Nemesis. Muette encore! Elle n’est pas des notres: elle appartient aux autres aurres puissances. Byron. «Manfred»* 1 Мне не спалось. Томителен и жгуч Был темный воздух, словно в устьях печки. Но всё я думал: сколько хочешь мучь Бессонница, а не зажгу я свечки. Из ставень в стену падал лунный луч, В резные прорываяся сердечки И шевелясь, как будто ожило На люстре всё трехгранное стекло, 2 Вся зала. В зале мне пришлось с походу Спать в качестве служащего лица. Любя в домашних комнатах свободу, Хозяин в них не допускал жильца И, указав мне залу по отводу, Просил ходить с парадного крыльца. Я очень рад был этой благодати И поместился на складной кровати. 3 Не много в Дерпте есть таких домов, Где веет жизнью средневековою, Как наш. И я, признаться был готов Своею даже хвастаться судьбою. Не выношу я низких потолков, А тут как купол своды надо мною, Кольчуги, шлемы, ветхие портреты И всякие ожившие предметы. 4 Но ко всему привыкнешь. Я привык К немного строгой сумрачной картине. Хозяин мой, уживчивый старик, Жил вдалеке, на новой половине. Все в доме было тихо. Мой денщик В передней спал, забыв о господине. Я был один. Мне было душно, жарко, И стекла люстры разгорались ярко. 5 Пора была глухая. Все легли Давно на отдых. Улицы пустели. Два-три студента под окном прошли И «Gaudeamus igitur» пропели, Потом опять все замерло вдали, Один лишь я томился на постели. Недвижный взор мой, словно очарован, К блестящим стеклам люстры был прикован. 6 На ратуше в одиннадцатый раз Дрогнула медь уклончиво и туго. Ночь стала так тиха, что каждый час Звучал как голос нового испуга. Гляжу на люстру. Свет ее не гас, А ярче стал средь радужного круга. Круг этот рос в глазах моих — и зала Вся пламенем лазурным засияла. 7 О ужас! В блеске трепетных лучей Всё желтые скелеты шевелятся, Без глаз, без щек, без носа, без ушей, И скалят зубы, и ко мне толпятся. «Прочь, прочь! Не нужно мне таких гостей! Ни шагу ближе! Буду защищаться… Я вот как вас!» Ударом полновесным По призракам махнул я бестелесным 8 Но вот иные лица. Что за взгляд! В нем жизни блеск и неподвижность смерти. Арапы, трубочисты — и наряд Какой-то пестрый, дикий. Что за черти? «У нас сегодня праздник, маскарад, — Сказал один преловкий, — но, поверьте, Мы вежливы, хотя и беспокоим. Не спится вам, так мы здесь бал устроим.» 9 «Эй! живо там, проклятые! Позвать Сюда оркестр, да вынесть фортепьяны. Светло и так достаточно». Я глядь Вдоль стен под своды: пальмы да бананы!.. И виноград под ними наклонять Стал злак ветвей. По всем углам фонтаны; В них радуга и пляшет и смеется. Таких балов вам видеть не придется. 10 Но я подумал: «Если не умру До завтрашнего дня, что может статься, То выкину им штуку поутру: Пусть будут немцы надо мной смеяться, Пусть их смеются, но не по нутру Мне с господами этими встречаться, И этот бал мне вовсе не потребен, — Пусть батюшка здесь отпоет молебен». 11 Как завопили все: «За что же гнать Вы нас хотите? Без того мы нищи! Наш бедный клуб! Ужели притеснять Нас станете вы в нашем же жилище?» — «Дом разве ваш?» — «Да, ночью. Днем мы спать Уходим на старинное кладбище. Приказывайте, — все, что вам угодно, Мы в точности исполним благородно.» 12 «Хотите славы? — слава затрубит Про Лосева поручика повсюду. Здоровья? — врач наш так вас закалит, Что плюйте и на зной и на простуду. Богатства? — вечно кошелек набит Ваш будет. Денег натаскаем груду. Неси сундук!» Раскрыли — ярче солнца! Всё золотые, весом в три червонца. 13 «Что, мало, что ли? Эти вороха Мы просим вас считать ничтожной платой». Смотрю — кой черт? Да что за чепуха? А, впрочем, что ж? Они народ богатый. Взяло раздумье. Долго ль до греха! Ведь соблазнят. Уж род такой проклятый. Брать иль не брать? Возьму, — чего я трушу? Ведь не контракт, не продаю им душу. 14 Так, стало быть, все это забирать! Но от кого я вдруг разбогатею? О, что б сказала ты, кого назвать При этих грешных помыслах не смею? Ты, дней моих минувших благодать, Тень, пред которой я благоговею, Хотя бы ты мой разум озарила! Но ты давно, безгрешная, почила. 15 «Вам нужно посоветоваться? что ж, И это можно. Мы на всё артисты. Нам к ней нельзя, наш брат туда не вхож; Там страшно, — ведь и мы не атеисты; Зато живых мы ставим не во грош. Вы, например, кажись, не больно чисты. Мы вам покажем то, что видим сами, Хоть с ужасом, духовными очами». 16 «Вон, вон отсюда!» — крикнул старший. Вдруг Исчезли все, юркнув в одно мгновенье, И до меня донесся светлый звук, Как утреннего жаворонка пенье, Да шорох шелка. Ты ли это, друг? Постой, прости невольное смущенье! Все это сон, какой-то бред напрасный. Так, так, я сплю и вижу сон прекрасный! 17 О нет, не сон и не обман пустой! Ты воскресила сердца злую муку. Как ты бледна, как лик печален твой! И мне она, подняв тихонько руку, Утишь порыв души твоей больной, — Сказала кротко. Сладостному звуку Ее речей внимая с умиленьем, Пред светлым весь я трепетал виденьем. 18 Мой путь окончен. Ты еще живешь, Еще любви в груди твоей так много, Но если смело, честно ты пойдешь, Еще светла перед тобой дорога. Тоской о прошлом только ты убьешь Те силы, что даны тебе от бога. Бесплотный дух, к земному не ревнуя, Не для себя уже тебя люблю я. 19 Ты помнишь ли на юге тень ветвей И свет пруда, подобный блеску стали, Беседку, стол, скамью в конце аллей?.. Цветущих лип вершины трепетали, Ты мне читал «Онегина». Смелей Дышала грудь твоя, глаза блистали. Полудитя, сестра моя влетела, Как бабочка, и рядом с нами села. 20 «А счастье было, — говорил поэт, — Возможно так и близко». Ты ответил Ему едва заметным вздохом. Нет! Нет, никогда твой взор так не был светел. И по щеке у Вари свежий след Слезы прошел. Но ты — ты не заметил… Да! счастья было в этот миг так много, Что страшно больше и просить у бога. 21 С какой тоской боролась жизнь моя Со дня разлуки — от тебя не скрою. Перед кончиной лишь узнала я, Как нежно ты любим моей сестрою. В безвестной грусти слезы затая, Она томится робкою душою. Но час настал. Ее ты скоро встретишь — И в этот раз, поверь, уже заметишь. 22 А этого, — и нежный звук речей, Я слышу, перешел в оттенок строгий, — Хоть собственную душу пожалей И грешного сокровища не трогай, Уйди от них — и не забудь: смелей Ступай вперед открытою дорогой. Прощай, прощай! — И вкруг моей постели Опять толпой запрыгали, запели. 23 Проворно каждый подбежит и мне Трескучих звезд в лицо пригоршню бросит. Как мелкий иней светятся оне, Колеблются — и ветер их разносит. Но бросят горсть — и я опять в огне, И нет конца, никто их не упросит. Шумят, хохочут, едкой злобы полны, И зашатались сами, словно волны. 24 Вот приутихли. Но во мглу понес Челнок меня, и стала мучить качка. И вижу я: с любовью лижет нос Мне белая какая-то собачка. Уж тут не помню. Утро занялось, И говорят, что у меня горячка Была дней шесть. Оправившись помалу, Я съехал — и чертям оставил залу.

Своя семья, или замужняя невеста. Отрывок из комедии

Александр Сергеевич Грибоедов

Любим, молодой человек, в бытность свою в Петербурге, женился по страсти, без согласия своих родственников. Он привозит жену в тот город, где живут все его тетки и дяди: Мавра Савишна, Раиса Савишна, Варвара Савишна, Карп Савич, Максим Меркулович. Все думают, что он сговорен; никто не знает, что он женат, кроме Варвары Савишны, которая всех добрее, и у которой молодые пристали. Любимова свадьба до времени остаётся тайною, а между тем Наташа, жена его, под чужим именем, знакомится со всею мужниною роднёю, старается каждому из них угодить и понравиться, и в том успевает. — Это содержание одной комедии кн. А. А. Шаховского, в которой я взялся сделать несколько сцен из второго акта. Вот они. ЯВЛЕНИЕ 1 Варвара Савишна, Любим, Наташа Любим Да! я обегал всю почтенную родню, И счастья своего покамест не виню: Где ни был, никого найти не удавалось, Кроме одной. — Зато уж от неё досталось! К Раисе Савишне, как следует, зашел; Глядь, у себя. Слуга тотчас меня повел К ней в образную, — там в очках она читала, Вспрыгнула, ахнула и в обморок упала. Оттёрли. — Боже мой! тут только-что держись: Увещевания рекою полились; И всё печатное, что только вышло внове, Всё знает наизусть, не ошибётся в слове; Ну, так и сыплет вздор. Речь о тебе зашла: Тут длинную она статью о том прочла, Как верно в девушке, вертушке новомодной, Нет пламенной души, ни нежности природной, Ни сердца простоты… А я без дальних слов, Не выслушав всего, взял шляпу, был таков, Наташа, как я глуп! зачем, не понимаю. Привёз тебя сюда? Варвара Савишна Вот так-то! поздравляю! Все виноваты мы… Любим Ах, нет! всегда жене Твердил я, что у нас порядочных в родне Есть двое: вы, да я. Варвара Савишна Поверь мне: помаленьку На свой поставишь лад ты всю свою роденьку. Наш опыт удался с секунд-майором. Ну, Полюбят также все они твою жену, — Дай срок. Наташа А с дядюшкой сдружились мы случайно!.. Он на тебя похож, Любим, да чрезвычайно! И видно по всему, что смолоду он был Такой же ветреный, и так же добр и мил, Максим Меркулович — тот не того разбора, Да и две тетушки! Не сладишь с ними скоро! Ну, если не пойдут никак они на лад, Я, пусть они меня расценят, как хотят, Скажу им наотрез: пожалуй, мной гнушайтесь, Для мужа всё стерплю. Любим (обращаясь к Варваре Савшине) А! какова! признайтесь. Что будьте сами вы мужчиной… вы как раз Женились бы на ней. — Все перед нею пас, Варвара Савишна (посмотрев в окошко) Ах! Мавра Савишна сюда идет! Наташа Какая? Что сварливая? Варвара Савишна Да, крикуша! Любим И скупая, И тем упрямее, что денег тьма у ней. Наташа Ах! нет ли, тетушка, здесь в доме попростей Какого платьица, чтоб мне пришлось по тальи? Варвара Савишна У Груньки в девичьей спросить… Нет! у Натальи Передничек её да шемизетку взять, Что в праздничные дни велю ей надевать. Уйдите же… она уж подошла к порогу, Наташа (уходя) Любим! Любим Я за тобой. (Уходят вместе) ЯВЛЕНИЕ 2 Мавра Савишна, Варвара Савишна Мавра Савишна Скажи-ка: слава богу! Ведь наш Любим сюда изволил прикатить! Хоть, правда, поспешил меня он навестить, Да вишь пожаловал в тот самый час, в который К вечерне я хожу. Ох! эти мне проворы! Я чей, разведывал, когда-де побывать? Когда потрафить так, чтоб дома не застать? Варвара Савишна Ну, можно ли… Мавра Савишна Чего? Он разве малый путный? Я одному дивлюсь, что карточкой визютной Меня не наградил; а то ведь таковой Обычай водится в столицах, об Святой И в Рождество. Да что? там вечно наглость та же; Знатнейшие дома — и родственников даже — Вот посещают как: сам барин дома спит, Карету и пошлёт, а в ней холоп сидит, Как будто господин; обрыскает край света, Швыряет карточки!.. Спасибо! мерзость эта Что не дошла до нас: помиловал господь! Да и племяннику нельзя глаза колоть, Не подражает в том столичному он краю, А всё-таки спесив! увижу — разругаю. Ведь, нет, чтоб подождать полчасика… беда, Никак нельзя: спешит. Спроси его: куда? Небось не думает угодность сделать тетке; А кабы в Питере, к какой-нибудь красотке… ЯВЛЕНИЕ 3 Мавра Савишна, Варвара Савишна, Наташа Наташа Ах, вы здесь не одни! простите! Варвара Савишна Ничего. Мавра Савишна Кто это? здешняя? Варвара Савишна Нет! мужа моего Покойного родня, приехала недавно. Знакома вам была Федосья Николавна? Мавра Савишна Твоя золовка? Варвара Савишна Да, её в живых уж нет. Вот дочь ее Мавра Савишна Она? — Прошу! каких уж лет! Невеста хоть куда! — Мы вместе выростали С твоею матушкой, дружнёхонько живали, И батюшка в Москве к нам часто в дом ходил, При мне он сватался, при мне помолвлен был. Ах, на сём свете я куды давно таскаюсь! Ты с нами долго ли пробудешь? а? Наташа Не знаю-с. Как будет тётушке угодно… Варвара Савишна Мне, друг мой? Весь век радёхонька я вместе жить с тобой. (Обращаясь к Мавре Савишне) В глаза и за глаза скажу: неприхотлива И угодительна, ловка и бережлива. Желаю всякому такую дочь иметь. Наташа Угодно, тётушка, вам будет посмотреть? Там приготовила для вас одно я блюдо. Варвара Савишна А! знаю, хорошо. — Останься здесь покуда, Сестрица, кажется, не гостьи вы у нас, Не взыщете, а я назад приду сейчас, (Уходит) ЯВЛЕНИЕ 4 Мавра Савишна, Наташа Мавра Савишна Что это, матушка? неслыханное дело! Кто стряпает теперь? Наташа К обеду не поспело; Хватились поздно мы, так, как-то не пришлось. Мавра Савишна Какое ж кушанье? Наташа Пирожное одно-с, И выдумки моей. Мавра Савишна Твоей? — Оно б не худо, Да, ведь, пирожное затейливое блюдо. Насущный хлеб теперь один составит счет, Так лакомство, ей-ей! на ум уж не пойдёт. Наташа Да-с, у меня зато всё снадобье простое: Морковка, яицы и кое-что другое, Да соку положить лимонного чуть-чуть, Мавра Савишна Ну, сахар входит же? (Наташа качает голову) Хоть крошечка? Наташа Отнюдь! Как, сахар? шутка ли? что вы? побойтесь бога! Нет! и без сахару расходов нынче много. Мавра Савишна Да! согрешили мы, крутые времена! Наташа Я как-то с малых лет к тому приучена, Что дорогой кусок мне видеть даже грустно: Я так люблю поесть, чтоб дешево и вкусно, Мавра Савишна Как судишь ты умно! не то летам, мой свет; В иной и в пожилой такого смысла нет. Наташа Помилуйте… Мавра Савишна Чего помиловать? смотри-ка, Житье-то сестрино не явная ль улика, Что прожила весь век, не нажила ума? Расчету ни на грош, увидишь ты сама; Всегда столы у ней, — зачем? кому на диво? Наташа А будто трудно жить, как надо, бережливо? Я вот и не в нужде воспитана была, Хоть матушка моя покойница жила Куда не роскошно, я чай, и вам известно. Мавра Савишна Умна была, — дай бог ей царствие небесно! Наташа Однако странность я одну вам расскажу. Мавра Савишна Как, друг мой? что? — Садись. Наташа Вот что… Мавра Савишна Да сядь! Наташа (севши на кравшие стула) Сижу. Вот что… спросить у вас позвольте: вы давно ли Расстались с матушкой? Мавра Савишна Лет двадцать пять, поболе; Мы молоды тогда, невесты были с ней, (со ездоком) И схоронила я с тех пор уж трёх мужей! Наташа Так, может, никогда вам слышать не случалось Об том, что к Ладовой, к графине, я попалась На воспитание? Мавра Савишна Нет, не слыхала я. Наташа Уж странность подлинно! — Она и мать моя Век были по всему противных свойств и правил. Не знаю, между их как случай связь составил, А только матушка с ней так дружна была, Что на руки меня к ней вовсе отдала! Представьте же себе: я в дом попала знатный, У Ладовой на всё расход невероятный! И шляпкам, и шалям, и платьям счету нет, И собирается у ней весь модный свет: Вчера концертный день, а нынче танцевальный, А завтра что-нибудь другое. — Натурально, Вы можете судить, что в этаком дому До бережливости нет дела никому. Мавра Савишна Зараза! истинно зараза! жаль, родная, Смерть жалко! хоть кого испортит жизнь такая. Наташа Позвольте досказать. Мне скоро щегольство И весь графинин быт: шум, пышность, мотовство И давка вечная в передней за долгами — Так опротивели, что рада, между нами, Была я убежать бог ведает куда! Так опротивели! что лучше бы всегда Я ела чёрный хлеб, в серпянке бы ходила, Да лишь бы суетно так время не губила. Мавра Савишна Ужли, голубушка! да как же это ты? Я, я свертелась бы от этой суеты! Вот ум не девичий! — К чему ты наклонилась? Что потеряла? Наташа Здесь булавочка светилась, Сейчас я видела. Вот тут она была, На этом месте, здесь. — А! вот она! нашла. (Поднявши, прикалывает к косынке) Ведь, и булавочка нам может пригодиться. Мавра Савишна Как? из булавки ты изволила трудиться? Чем больше думаю и на тебя гляжу, И слушаю тебя, ума не приложу. Диковина, мой свет! Уж ты ли не водилась С большими барами? а всё с пути не сбилась! Наташа Напротив, многим я обязана тому, Что столько времени жила в большом дому. Когда к француженкам поедем мы бывало, Графине только бы купить что ни попало; А я тихохонько высматриваю всё, Как там работают, кроят и то, и сё, И выпрошу себе остатков, лоскуточков, Отрезочков от лент, матерьицы кусочков, И дома, запершись, крою себе, крою. Теперь же, верите ль, я что угодно шью, Вы не увидите на мне чужой работы — Вот ни на эстолько. (Показывает на кончик шемизетки или фартука) Мвра Савишна Помилуй, друг мой, что ты? Клад сущий, — и тебе подобной не сыскать! Наташа Я шёлком, золотом умею вышивать. Бывало, прочие лишь заняты весельем, На балах день и ночь, а я за рукодельем; Что вышью, продаю; работою своей Скопила наконец до тысячи рублей. Мавра Савишна Теперь на свете нет вещей невероятных. Скопила! — Чем? — Трудом! воспитана у знатных! Свершилась над тобой господня благодать. Дай, радость, дай скорей себя расцеловать! (Обнимаются) Вот, если б был Любим степенный и толковый, Вот счастье! вот оно! вот! случай здесь готовый! И услужил бы всем, родным бы и себе, Когда женился бы он, друг мой, на тебе, Уму бы разуму его ты научала, Любила бы его, мотать бы не давала; А то, слышь, в Питере он сватанье завел! Там русскую мамзель какую-то нашёл! Преаккуратная головушка, я чаю. Наташа А почему же знать? Мавра Савишна Как почему? — Я знаю. Наташа Конечно, это вам известнее, чем мне. Мавра Савишна Вот то-то, видишь ли, что всей его родне Она не по нутру. — Не может, чай, дождаться, Когда Любимовы родные все свалятся, Чтоб поскорей по них наследство получить; Того не думает, чтобы самой нажить. Хоть об себе скажу: не без труда скопила Я кое-что. Нет! трем мужьям, трем угодила! Легко ли вытерпеть от них мне довелось — При жизни что хлопот! по смерти сколько слез! (Останавливается от избытка чувств) Я, друг мой, кажется, в тебе не обманулась. По воле божией, когда б ты приглянулась Любиму нашему и вышла б за него, Не расточила бы наследства моего. Да и полюбишься ему ты, вероятно: Свежа как маков цвет, ведешь себя опрятно, А франтов нынешних не мудрено прельстить. Ты по-французскому умеешь говорить? Наташа Умею несколько. Мавра Савишна И! верно мастерица. Им только надобно… ЯВЛЕНИЕ 5 Варвара Савишна, Мавра Савишна, Наташа Мавра Савишна Послушай-ка, сестрица! Вот толк об чём у нас: не правда ли, она Любиму нашему ведь по всему жена? Варвара Савишна Я то же говорю. Мавра Савишна Ты говоришь… Я знаю, Что это быть должно, я этого желаю, На этом настою. Как хочет он, Любим, Я вразумлю его, и, по словам моим, Он петербургские все шашни позабудет. Пожалуй-ка, сестра, когда к тебе он будет, Пришли его ко мне. — А между тем, прощай! К тебе, признаться, я попала невзначай; Шла к тетке Звонкиной, с ней перемолвить нужно Так кой об чем. — Прости! (Обращаясь к Наташе) Ах! жаль, что недосужно, А то бы мы с тобой… прошу нас навещать. Ты говорила мне, что любишь вышивать; На это мастерство у нас есть заведенье, Туда свожу тебя, увидишь: загляденье, Отцу Пафнутию какие ризы шьют! (Варваре Савишне) Скажи ж Любимушке, чтоб на себя взял труд, Заехал бы ко мне. — Быть может, и без брани, Авось!.. загадывать я не хочу заране. Авось!.. не ведает никто, что впереди. Сестра! без проводов! останься! не ходи!

Прибежище добродетели, баллет

Александр Петрович Сумароков

СТИХОТВОРСТВО и РАСПОЛОЖЕНІЕ ДРАМЫ Г. СУМАРОКОВА. —— Музыка Г. Раупаха; Танцы и основаніе Драмы Г. Гильфердинга; Теятральныя украшенія, Г. Перезинотти. ДѢЙСТВУЮЩІЯ ЛИЦА.ДОБРОДѢТЕЛЬ, Г. Елисавета Бѣлоградская. МИНЕРВА, Г. Шарлотта Шлаковская. (Пѣвица ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА камермузыки. ) ГЕНІЙ ЕВРОПЫ, Г. Иванъ Татищевъ. ГЕНІЙ АЗІИ, Г. Степанъ Евстаѳіевъ. ГЕНІЙ АФРИКИ, Г. Степанъ Писаренко. ГЕНІЙ АМЕРИКИ, Г. Григорей Покасъ. (Придворныя ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА пѣвчія.) ЕВРОПЕЕЦЪ, Г. Алексѣй Поповъ. ЕВРОПЕЯНКА, Г. Елисавета Билау. АЗІЯТЕЦЪ, Г. Иванъ Дмитревской. АЗІЯТКА, Г. Аграфена Дмитревская. АФРИКАНЕЦЪ, Г. Григорій Волковъ. АФРИКАНКА, Г. Анна Тихонова. АМЕРИКАНЕЦЪ, Г. Ѳедоръ Волковъ. АМЕРИКАНКА, Г. Марья Волкова. (Придворныя ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА Россійскаго Теятра Комедіанты.)ВЪ ТАНЦАХЪ. Придворныя ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА Танцовщики и Танцовщицы; а музыка Г. Старцера. ПРИБѢЖИЩЕ ДОБРОДѢТЕЛИ.БАЛЛЕТЪ.——ЧАСТЬ І.Теятръ представляетъ чертоги, въ которыхъ видна въ горести сѣдящая Добродѣтель.ХОРЪ.Истинны о дщерь прекрасна! Вся печаль твоя напрасна; Сыщешъ мѣсто ты себѣ.*Во злодѣйство миръ пустился, Но не весь преобратился , Жертвуетъ еще тебѣ.ДОБРОДѢТЕЛЬ.О ты превратный миръ! ты самъ тому свидѣтель, Колико стѣснена тобою Добродѣтель. Уже прибѣжища нигдѣ не вижу я, Скончалась на земли на вѣки власть моя: Лишилась истинна великолѣпна вида; Вездѣ свирѣпости, лукавство и обида, Убійствіе, татьба, насиліе, разбой, Неправосудіе, вдовицъ и сирыхъ вой. Хотя меня уста всемѣстно прославляютъ, Сердца безъ жалости всемѣстно оставляютъ, И мнѣ ругаются не чувствуя стыда: Ожесточилася Европа навсегда.ЕВРОПЕЯНКА.Когда рожденіе родитель забываетъ; Въ тебѣ одной моя надежда пребываетъ: Отъемлетъ у меня, любезнаго отецъ, И радостямъ моимъ онъ дѣлаетъ конецъ: Стенанья моего онъ болѣе не внемлетъ, Богатствомъ ослѣпленъ любовника отъемлетъ: Онъ всѣ на кровь свою свирѣпства устремилъ, И отдаетъ меня тому, кто мнѣ не милъ.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Одно сіе тебѣ нещастной отвѣчаю: Хочу тебѣ помочь, но помощи не чаю, Пойду изобличать мучителя сево: Но кто послушаетъ закона моево! (Отходитъ.)ЕВРОПЕЯНКА.Источникъ горести и злой моей напасти, Рушитель пагубный моей спокойной страсти, Прелютый хищникъ всѣхъ моихъ приятныхъ думъ! Богатство! весь тобой смущается мой умъ.ЕВРОПЕЕЦЪ.Сей день меня съ тобой на вѣки разлучаетъ.ЕВРОПЕЯНКА.И наши радости на вѣки окончаетъ.ЕВРОПЕЕЦЪ.Мучительный огонь любовничей крови!ЕВРОПЕЯНКА.Плачевныя плоды нѣжнѣйшія любви!ЕВРОПЕЕЦЪ.Пріятны времена всѣ нынь вы миновались. Минуты щастливы, гдѣ нынѣ вы дѣвались! Почто летаете на мысли вы моей! О небо, для чево я милъ толико ей! Почто я милъ тебѣ! почто — — А ты пылая! Страдай смятенный духъ! О часть моя презлая!ЕВРОПЕЯНКА.Не ради щастія предписано судьбой, Но для лютѣйшихъ бѣдъ спознаться мнѣ съ тобой. Не жить, но мучиться, родилися мы оба: Моя наставша жизнь противняе мнѣ гроба, Разсѣяла мой умъ и поразила грудь. О рокъ, отверзи мнѣ скоряе къ смерти путь!ДОБРОДѢТЕЛЬ.Преодолѣйтеся, и мысли покорите, Въ великодушіе страсть нѣжну претворите. Ко злату твой отецъ почтеніе храня, Что я ни говорю, не слушаетъ меня.ЕВРОПЕЕЦЪ.Лишился я тебя.ЕВРОПЕЯНКА.И я тебя лишилась.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Страдайте бѣдныя; часть ваша совершилась. (Европеецъ и Европеянка отходятъ.) Куда ни погляжу, перемѣнился свѣтъ, Отецъ супругой дочь богатству отдаетъ! (Геній приходитъ.) Скажи ты геній мнѣ, еще ли мы въ надеждѣ?ГЕНІЙ.Европа и теперь злодѣйствуетъ какъ прежде.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Когда прияла здѣсь неправда полну власть, Пойду въ иную я подсолнечныя часть. Прости страна, гдѣ я сидѣла на престолѣ, И гдѣ народъ моей повиновался волѣ: Простите области, гдѣ жертвенникъ наукъ; Отколѣ проницалъ вселенну славы звукъ, Прости позорище труда умовъ толикихъ. Простите гробы всѣ и прахъ мужей великихъ. Простите вы лѣса, вы горы и луга, И волны моющи Европины брега. Простите озера, источники и рѣки. Не буду зрѣть тебя Европа! я во вѣки.ГЕНІЙ.Тебя отъ нашихъ странъ, Лукавство отсылаетъ. Неправда здѣсь пылаетъ, Вездѣ у насъ обманъ: Ты сира здѣсь и нища; Ищи себѣ жилища.—— ЧАСТЬ ІІ. Теятръ представляетъ чертоги.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Когда подсолнечна была почти пуста, Благословенныя природою мѣста, Вы были и тогда народомъ населенны, И къ жительству людей одни опредѣленны! Питалище наукъ, въ тебѣ блаженъ былъ вѣкъ, Въ тебѣ былъ рай, въ тебѣ былъ щастливъ человѣкъ. Великолѣпіе твое сіяло златомъ, Луга твои весь годъ покрыты ароматомъ, Рождаешъ ты жемчугъ въ источникахъ своихъ, Мать злата и сребра и камней дорогихъ! О мать премудрости, Европу забываю, Въ тебѣ я Азія покрова уповаю!Здѣсь зефиръ не знаетъ сна, И о Флорѣ не тоскуетъ, Съ нею завсегда ликуетъ, Вѣчна царствуетъ вссна.(Геній приходитъ.)Скажи, какія въ сихъ народахъ нынѣ нравы: Хранится ль истинна? не рушатся ль уставы?ГЕНІЙ.Всѣ уставы пали здѣсь, Месть и злоба тѣ обычны, Кои аду лишъ приличны, И вездѣ свирѣпство днесь.АЗІЯТКА.Куда сокроюся!ДОБРОДѢТЕЛЬ.О чемъ ты такъ стонаешъ?АЗІЯТКА.О ты, кто ты ни есть, хотя меня не знаешъ, Сокрой невинную, нещастную изъ женъ, Супругъ мой ревностью смертельно ураженъ, И въ преступленіи не зря меня ни маломъ, За мною разъяренъ онъ гонится съ кинжаломъ. (Азіятецъ вбѣгаетъ со слѣдующими ему.)АЗІЯТЕЦЪ.Кончай невѣрну жизнь.ДОБРОДѢТЕЛЬ. (Схвативъ руку ево.)Постой, постой на часъ, И добродѣтели внемли прискорбный гласъ!АЗІЯТЕЦЪ.Когда невинной мщу; мой рокъ того содѣтель: Погибни истинна, погибни добродѣтель.(Добродѣтель отходитъ. Геній остается въ сторонѣ.)АЗІЯТКА. (Ставъ на колѣни.)Умедли казнь мою, и съ жалостью возри, Умедли, и мою невинность разбери, Воспомни, что жила вручась тебѣ судьбою, Въ горячей я любви и въ вѣрности съ тобою, Воспомни ласки всѣ ты сердца моево: Въ себѣ мой жаръ ты могъ узрѣть изо всево, Привычка моея любви не умѣряла, И нѣжностію въ томъ всечасно увѣряла. Превосходилъ мой жаръ изображенье словъ, И пламень мой къ тебѣ всегда былъ въ сердцѣ новъ: Приятностей моихъ не много хоть исчисли, И ахъ, войди, войди въ свои ты прежни мысли!АЗІЯТЕЦЪ.Востань — — — тревожится мой весь тобою духъ. Могу ль любовникъ быть, и быть убійца вдругъ! Я чувствую въ себѣ неизрѣченну муку: О небо отдержи мою отъ казни руку!АЗІЯТКА.Уйми пылающей стремленіе крови. Къ кому ревнуешъ ты, достоинъ тотъ любви, Супруги твоея — — —АЗІЯТЕЦЪ.Еще не отомщаю!АЗІЯТКА.Онъ — —АЗІЯТЕЦЪ.Ты прими мзду. (Ударяетъ киньжаломъ.)АЗІЯТКА.Мой братъ.АЗІЯТЕЦЪ.Братъ! (Упускаетъ изъ рукъ киньжалъ.)АЗІЯТКА.Не ложь вѣщаю.АЗІЯТЕЦЪ.Не громъ ли мя разитъ!АЗІЯТКА.Пришелъ изъ дальныхъ странъ, Нападковъ убѣжавъ сокрыться.АЗІЯТЕЦЪ.Я тиранъ, Я варваръ, напоенъ я кровію твоею,АЗІЯТКА.Спокойся — — Ну прости.АЗІЯТЕЦЪ.Я стражду, каменѣю, Своихъ лишился всѣхъ на свѣтѣ я отрадъ. Не надобно тебѣ мнѣ мукъ готовить адъ, И казни сыскивать излишно безполезной, Тверди лишъ только то: ужъ нѣтъ твоей любезной. (Падетъ въ руки обстоящихъ.)ГЕНІЙ.О ревность лютая! препагубная страсть! (Добродѣтель приходитъ.)ДОБРОДѢТЕЛЬ.Когда свирѣпству здѣсь дается полна власть; Пойду отсель я жить въ другія царства свѣта! Иль буду странствовать во воѣ оставши лѣта.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Есть ли въ свѣтѣ гдѣ нибудь! Есть ли щастлива держава!ГЕНІЙ.Шествуй, Азію забудь! Шествуй, здѣсь погибла слава!ОБА.Гдѣ судъ истинный цвѣтетъ, Тамо лишъ нещастья нѣтъ.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Тамъ прямыя человѣки.ГЕНІЙ.Тамо золотыя вѣки.ОБА.Тамъ стенаютъ завсегда, Злыя мысли гдѣ вселятся: Гдѣ нѣтъ истиннѣ вреда, Тамо люди веселятся.—— ЧАСТЬ III. Теятръ представляетъ пустыню, въ которой видны песчаныя мѣста, каменныя горы и сухой лѣсъ.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Страна, гдѣ солнечныхъ сіяніе лучей Великолѣпствуетъ въ поверхности твоей, Свѣтила дневнаго престолъ изображаетъ, Къ царю небесныхъ тѣлъ почтенье умножаетъ, Подобно ль истинной горящая страна, Какъ раскаленнымъ ты лучемъ освѣщена? (Геній приходитъ.) Скажи, какія здѣсь вмѣстилися народы, Хранится ль здѣсь уставъ всѣмъ данный отъ природы.ГЕНІЙ.Край полонъ весь Здѣсь бѣдъ горчайшихъ. Жилищи здѣсь Звѣрей дичайшихъ. Въ жилищахъ сихъ И люди злобны, Во нравахъ ихъ Звѣрямъ подобны. АФРИКАНЕЦЪ, АФРИКАНКА и СЛѢДУЮЩІЯ ИМЪ.АФРИКАНЕЦЪ.Я страсть мою къ тебѣ преодолѣть хочу, И очи отъ тебя на вѣки отврачу : Исполню, что мнѣ долгъ теперь повелѣваетъ; Предъ разумомъ моимъ любовь ослабѣваетъ.АФРИКАНКА.Увы!ГЕНІЙ.Какое ты днесь дѣло предприялъ?АФРИКАНЕЦЪ.Продать ее.ГЕНІЙ.Продать?АФРИКАНЕЦЪ.Ужъ я и слово далъ.ГЕНІЙ.Жену свою продать ты варваръ предприемлешъ?ДОБРОДѢТЕЛЬ.И обличенія ты совѣсти не внемлешъ?АФРИКАНЕЦЪ.Предписываетъ то убожество мое.ДОБРОДѢТЕЛЬ генію.Пойдемъ; мнѣ жалостно позорище сіе. (Отходятъ.)АФРИКАНКА.На то ли стала я, на то ль тебѣ подвластна? И для сего ли я была тобою страстна? Не левъ ты и не тигръ, не звѣрь, но человѣкъ, Супругъ мой, и клялся любить меня во вѣкъ.АФРИКАНЕЦЪ.Почто имѣніе ты столько мнѣ приятно!АФРИКАНКА.Стенаніе мое уже ему не внятно!АФРИКАНЕЦЪ.Лишаетъ мя мой рокъ, лишаетъ мя жены: Ступай: и отъѣзжай въ полночныя страны.АФРИКАНКА.Когда не колебимъ ты болѣе женою, Когда ты сжалиться не хочешъ надомною; Пренебрегай меня, то время протекло, Которое къ очамъ моимъ тебя влекло: Когда твоя ко мнѣ грудь нѣжность погубила, Не помни, что тебя, какъ душу я любила, Не помни болѣе горячности моей , И мѣста не давай ты вѣрности своей: Не требую къ себѣ любви я въ сей судьбинѣ; Воспомяни однихъ моихъ младенцевъ нынѣ, Воспомяни, что то и плоть и кровь твоя, И что носила ихъ въ своей утробѣ я! Ни кто о нихъ имѣть не будетъ попеченья! И можетъ быть ниже малѣйшаго раченья. Уничтожай то все, что плачу я стеня; (Становится на колѣни.) Надъ ними сжалься ты, для нихъ оставь меня!АФРИКАНЕЦЪ.Сей жалобой своей не проницай мнѣ слуха: Страдай нещастная, и не тревожь мнѣ духа. Отдайте, кто купилъ, скоряй тому ее, И принесите мнѣ сокровище мое. Прости, и отъ меня на вѣки удалися.АФРИКАНКА.Я плачу о тебѣ: прости и веселися!АФРИКАНЕЦЪ.Не обличай меня ядь совѣсти вотще! (Добродѣтель и геній приходятъ.)ДОБРОДѢТЕЛЬ.Тебя о варваръ громъ не поразилъ еще.АФРИКАНЕЦЪ.Молчи; отчаянье мое и такъ велико: На что ни погляжу, все кажется мнѣ дико.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Всево дичае ты.АФРИКАНЕЦЪ.Жестоку мнѣ напасть Не злоба принесла, но къ злату тверда страсть. (Отходитъ.)ДОБРОДѢТЕЛЬ.Вселенна древняя наполненна бѣдами; Пойду я въ новую пространными водами; А ежели и тамъ я правды не сыщу; Куда свои стопы направивъ обращу!Неправда побѣдила Пресильно древній свѣтъ, И злобу въ немъ родила, Произвести тмы бѣдъ.ХОРЪ.Монархи прогоняйте Неправду паки въ адъ, Вражду искореняйте , Между вамъ данныхъ чадъ.ГЕНІЙ.Колико здѣсь сіяетъ Прекрасна солнца лучъ, Толико къ намъ зіяетъ Изъ ада темныхъ тучъ.ХОРЪ.Монархи прогоняйте Неправду паки въ адъ. Вражду искореняйте , Между вамъ данныхъ чадъ.ОБА.Исчезли корни славы, Остались имена: Превратны стали нравы, Превратны времена.ХОРЪ.Монархи прогоняйте Неправду паки въ адъ , Вражду искореняйте, Между вамъ данныхъ чадъ.—— ЧАСТЬ ІV. Теятръ представляетъ приятное мѣстоположеніе рощи, луга и источники.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Въ тебѣ великая подсолнечная нова; Въ тебѣ вселенная ищу себѣ покрова; Отъ мира древняго обширностію водъ , Твой вѣчно отдѣленъ и отдаленъ народъ. Исполнена ли ты геройска дѣйства славы, Не испорчены ль въ тебѣ какъ тамо нравы?При солнечныхъ травахъ Народы поселенны, Вы жить опредѣленны, Спокойно въ сихъ мѣстахъ:*Зла ложъ не находила Здѣсь истиннѣ враговъ, И лесть не доходила До вашихъ береговъ. (Геній приходитъ.)Противна ли здѣсь ложь? безсильствуетъ ли злоба?ГЕНІЙ.Увы! разверзлася здѣсь адская утроба.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Лишилась я теперь уже надежды всей! Скажи мнѣ, горестной вину судьбины сей.ГЕНІЙКакъ жители пришли сюда другой вселенной, И нашу здѣлали, пограбивъ злато, плѣнной, Ввели въ страны сіи они съ собою ложь: Что дѣлаютъ они, и наши нынѣ то жъ. Колико Шпанцы вы неправедны и злобны! Не дикимъ вы звѣрямъ, но фуріямъ подобны!Миновался здѣсь покой, Отошли златыя вѣки, Премѣнились человѣки, Рвутся, мучатся тоской.АМЕРИКАНЕЦЪ, АМЕРИКАНКА и СЛѢДУЮЩІЕ ИМЪ.АМЕРИКАНЕЦЪ.Кончаютъ нашу часть напасти наши люты, Немногія ужъ намъ осталися минуты, Другъ другу говорить, другъ на друга взирать, Пришелъ часъ казней мнѣ и въ казняхъ умирать.АМЕРИКАНКА.Трепещетъ томный духъ, трепещутъ томны ноги: Скончайте и мою съ ево вы жизнью боги!ДОБРОДѢТЕЛЪ.На что готовишся ты къ казни таковой?АМЕРИКАНЕЦЪ.Ни въ чемъ не виненъ я, тиранъ, передъ тобой! Владѣтелемъ я былъ сего пространна града, Градъ отнятъ, вся была она моя отрада: Изъ дома царскаго въ пустыню выгнанъ жить : И безполезно въ вѣкъ подъ стражею служить. Тиранъ узрѣвъ ее, и распалився страстью, Сугбой отягчилъ мя новою напастью: Стремится, вымысливъ, что злато я таю, Отъяти съ жизнію любезную мою.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Изъ древня мира сей пришелъ тиранъ?АМЕРИКАНЕЦЪ.Оттолѣ; Сидитъ ево Монархъ въ Европѣ на престолѣ.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Къ тебѣ, о небеса! я руки возвожу: Я правды на земли ни гдѣ не нахожу! (Добродѣтель отходитъ, Геній остается въ сторонѣ.)АМЕРИКАНЕЦЪ.Мнѣ сей назначенъ день вкусить жестоки казни; Когда умру, ко мнѣ не истреби приязни; Но много ты не рвись, и тщетно не стени, Лишъ нѣжную любовь ты въ сердцѣ сохрани: Съ умѣренностію оплачь мою ты долю, Довольствуйся, что рокъ скончалъ мою неволю: А я оставшися на памяти твоей, Предстану въ мужествѣ предъ смертію моей.АМЕРИКАНКА.Когда ты въ мужествѣ любезный умираешъ; Почто ты смерть себѣ поносну избираешъ?АМЕРИКАНЕЦЪ.Лишенъ оружія…АМЕРИКАНКА, подавъ ему киньжалъ.Прими послѣдній даръ, Изъ рукъ любезныя, за свой ко мнѣ ты жаръ.АМЕРИКАНЕЦЪ.Прости. (Киньжалъ вонзаетъ въ грудь себѣ.) Уже тебя на вѣки оставляю.АМЕРИКАНКА. (Вырвавъ изъ груди ево киньжалъ.)Прости. (Киньжалъ вонзаетъ въ грудь себѣ.)Люблю ль тебя, я то тебѣ являю.АМЕРИКАНЕЦЪ.Ни что не возмогло оковъ любви претерть.АМЕРИКАНКА.Съ тобою я жила, съ тобой пріемлю смерть.ГЕНІЙ.Мучительница ты Европа всей природы. Безчеловѣчныя въ тебѣ живутъ народы.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Несенны зрѣла я любовниковъ тѣла, Я зрѣла здѣшній свѣтъ и всѣ ево дѣла: На землю прорвала изъ ада злоба двери, Вселилася въ людей; и люди стали звѣри. Не буду на земли я больше ни часа: Возмите вы меня обратно небеса!МИНЕРВА ВЪ ОБРАЗѢ РОССІЯНКИ.Поди къ Монархинѣ ты третіяго свѣта, Гдѣ щедро царствуетъ теперь ЕЛИСАВЕТА: Подъ скипетромъ ЕЯ веселія цвѣтутъ: Найдешъ прибѣжище себѣ конечно тутъ. Я жительница странъ и города Петрова.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Въ послѣдній разъ иду искать себѣ покрова.*Иду въ полночный свѣтъ.ГЕНІЙ.На западѣ тма бѣдъ.МИНЕРВА.На встокѣ щастья нѣтъ,ВСѢ.Тамъ, гдѣ правды не жалѣли, Искры совѣсти истлѣли.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Пойду горами водъ.ГЕНІЙ.Поди горами водъ.МИНЕРВА.Туда, гдѣ щастливъ смертныхъ родь.ВСѢ.Борей не много повреждаетъ. А правда злобу побѣждастъ. Гдѣ смертныя не знаютъ бѣдъ. Нестрашенъ тамо вѣчный ледъ.МИНЕРВА и ГЕНІЙ.Поди въ полночный свѣтъ.ДОБРОДѢТЕЛЬ.На встокѣ щастья нѣтъ, На западѣ тма бѣдъ; Иду въ полночный свѣтъ. (Отходитъ.)ЧАСТЬ V. Во время игранія неотрывно слѣдующей Терцету хоральной музыки, покамѣсть не начнется пѣніе, теятръ перемѣняется, и представляетъ великое пространство моря. Добродѣтель приближается ко брегамъ Россіи. Вдругъ море превращается въ пріятное жилище. Является великолѣпное зданіе на седьми столпахъ, знаменуя утвержденіе седьми свободныхъ наукъ, которьія въ державѣ сей употребительны. Россійскій орелъ огражденный толпою геніевъ въ свѣтлыхъ облакахъ является, и распростертыми крылами изображаетъ наукамъ въ области своей покровительство. Радость и удивленіе владычествуетъ сердцами обитателей, которыя восхищенны ревностнымъ усердіемъ и благодарностію устремляются торжествовать сей благополучный день, и въ совершенномъ щастіи веселятся, что жилище ихъ есть Прибѣжище Добродѣтели.ХОРЪ.Шествуй Добродѣтель, Какова Россія, Океянъ свидѣтель, И внимай въ сей часъ, Громкій многоустный Океяна гласъ!МИНЕРВА ЯВЛЯЕТСЯ.Познай Минерву ты, которая вѣщала, Въ Америкѣ тебѣ, Что сыщешъ ты себѣ Покровъ, который я совѣтомъ обѣщала; Тебя, ЕЛИСАВЕТЪ, Съ щедротою объемлетъ, Народъ священныя твои уставы внемлетъ, И услаждается тобой Россійскій свѣтъ.*Щастливы дни процвѣтайте, Въ славной Россіи во вѣкъ, Радости въ оной летайте, Праведенъ будь человѣкъ.*Злоба сокройся во адѣ, Стиксъ, Ахеронъ преплыви, Къ вѣчной Россіянъ отрадѣ, Здѣсь Добродѣтель живи.ДОБРОДѢТЕЛЬ.Касаяся бреговъ великія державы, Великолѣпія исполненной и славы , Цѣлую тѣ мѣста, цѣлую воздухъ сей, Рожденъ въ которыхъ ПЕТРЪ со ДЩЕРІЮ своею. О царство, коего обширны толь границы! Я зрю высокій тронъ твоей ИМПЕРАТРИЦЫ, И зрю лице ЕЯ, почтеніе храня: Съ щедротою ОНА взираетъ на меня.ХОРЪ. и начало танцовъ.Здравствуй о ЕЛИСАВЕТА, Царствуй нами многи лѣта, Буди щастлива всегда.*Ты намъ мать, ТВОИ мы чада: Небо дай, чтобъ ЕЙ досада Не коснулась ни когда!ХОРЪ и окончаніе танцовъ.Отъ насъ печали удалитесь! Ликуйте Россы веселитесь! Ликуй блаженная страна!*Ищи народъ безсмертной славы: Чти истинну и добры нравы. Вседневно въ вѣчны времена!КОНЕЦЪ БАЛЛЕТА.

Снег лежит земля бежит

Александр Введенский

Снег лежит Земля бежит Кувыркаются светила Ночь пигменты посетила Ночь лежит в ковре небес Ночь ли это? Или бес? Как свинцовая рука Спит бездумная река И не думает она Что вокруг нее луна Звери лязгают зубами В клетках черных золотых Звери стукаются лбами Звери коршуны святых Мир летает по вселенной Возле белых жарких звезд Вьется птицею нетленной Ищет крова ищет гнезд Нету крова нету дна И вселенная одна Может изредка пройдет Время бедное как ночь Или сонная умрет Во своей постели дочь И придет толпа родных Станет руки завивать В обиталищах стальных Станет громко завывать Умерла она — исчезла В рай пузатая залезла Боже Боже пожалей Боже правый на скале Но ответил Бог играй И вошла девица в рай Там вертелись вкось и вкривь Числа домы и моря В несущественном открыв Существующее зря Там томился в клетке Бог Без очей без рук без ног Так девица вся в слезах Видит это в небесах Видит разные орлы Появляются из мглы И тоскливые летят И беззвучные блестят О как мрачно это все Скажет хмурая девица Бог спокойно удивится Спросит мертвую ее Что же мрачно дева? Что Мрачно Боже — бытие Что ты дева говоришь Что ты полдень понимаешь Ты веселье и Париж Дико к сердцу прижимаешь Ты под музыку паришь Ты со статуей блистаешь В это время лес взревел Окончательно тоскуя Он среди земных плевел Видит ленточку косую Эта ленточка столбы Это Леночка судьбы И на небе был Меркурий И вертелся как волчок И медведь в пушистой шкуре Грел под кустиком бочок А кругом ходили люди И носили рыб на блюде И носили на руках Десять пальцев на крюках И пока все это было Та девица отдохнула И воскресла и забыла И воскресшая зевнула Я спала сказала братцы Надо в этом разобраться Сон ведь хуже макарон Сон потеха для ворон Я совсем не умирала Я лежала и зияла Я взвивалась и орала Я пугала это зало Летаргический припадок Был со мною между кадок Лучше будем веселиться И пойдем в кино скакать И помчалась как ослица Всем желаньям потакать Тут сияние небес Ночь ли это или бес

Огонь

Константин Бальмонт

Не устану тебя восхвалять, О, внезапный о страшный, о вкрадчивый, На тебе расплавляют металлы, Близ тебя создают и куют. Будем как Солнце 1 Огнепоклонником я прежде был когда-то, Огнепоклонником останусь я всегда Мое индийское мышление богато Разнообразием рассвета и заката, Я между смертными — падучая звезда. Средь человеческих бесцветных привидений, Меж этих будничных безжизненных теней, Я вспышка яркая, блаженство исступлении, Игрою красочной светло венчанный гений, Я праздник радости, расцвета, и огней. Как обольстительна в провалах тьмы комета! Она пугает мысль и радует мечту. На всем моем пути есть светлая примета, Мой взор — блестящий круг, за мною — вихри света, Из тьмы и пламени узоры я плету. При разрешенности стихийного мечтанья, В начальном Хаосе, еще не знавшем дня, Не гномом роющим я был средь Мирозданья, И не ундиною морского трепетанья, А саламандрою творящего Огня. Под Гималаями, чьи выси — в блесках Рая, Я понял яркость дум, среди долинной мглы, Горела в темноте моя душа живая, И людям я светил, костры им зажигая, И Агни светлому слагал свои хвалы. С тех пор, как миг один, прошли тысячелетья, Смешались языки, содвинулись моря Но все еще на Свет не в силах не глядеть я, И знаю явственно, пройдут еще столетья, Я буду все светить, сжигая и горя. О, да, мне нравится, что бело так и ало Горенье вечное земных и горних стран Молиться Пламени сознанье не устало, И для блестящего мне служат ритуала Уста горячие, и Солнце, и вулкан. Как убедительна лучей растущих чара, Когда нам Солнце вновь бросает жаркий взгляд, Неисчерпаемость блистательного дара! И в красном зареве победного пожара Как убедителен, в оправе тьмы, закат! И в страшных кратерах — молитвенные взрывы: Качаясь в пропастях, рождаются на дне Колосья пламени, чудовищно-красивы, И вдруг взметаются пылающие нивы, Устав скрывать свой блеск в могучей глубине. Бегут колосья ввысь из творческого горна, И шелестенья их слагаются в напев, И стебли жгучие сплетаются узорно, И с свистом падают пурпуровые зерна, Для сна отдельности в той слитности созрев. Не то же ль творчество, не то же ли горенье, Не те же ль ужасы, и та же красота Кидают любящих в безумные сплетенья, И заставляют их кричать от наслажденья, И замыкают им безмолвием уста В порыве бешенства в себя принявши Вечность, В блаженстве сладостном истомной слепоты, Они вдруг чувствуют, как дышит Бесконечность, И в их сокрытостях, сквозь ласковую млечность, Молниеносные рождаются цветы. Огнепоклонником Судьба мне быгь велела, Мечте молитвенной ни в чем преграды нет. Единым пламенем горят душа и тело, Глядим в бездонность мы в узорностях предела, На вечный праздник снов зовет безбрежный Свет. 2 Огонь в своем рожденьи мал, Бесформен, скуден, хром, Но ты взгляни, когда он, ал, Красивым исполином встал, Когда он стал Огнем! Огонь обманчив, словно дух: — Тот может встать как тень, Но вдруг заполнит взор и слух, И ночь изменит в день. Вот, был в углу он, на полу, Кривился, дымно-сер, Но вдруг блестящей сделал мглу, Удвоил свой размер Размер меняя, опьянил Все числа, в сон их слив, И в блеске смеха, полон сил, Внезапно стал красив. Ты слышишь? слышишь? Он поет, Он славит Красоту, Вот — вот, до Неба достает, И вьется налету! 3 Я закрываю глаза, и в мечтании Вижу повсюду сияющий Свет, Вижу Огонь я во всем Мироздании, В травках, в росинках, в спиралях планет. Вижу я Землю — сестрой меж планетами, Землю опять ощущаю Землей, Горы, долины, сады с их расцветами, Ценные камни с подземною мглой. Медное небо, отяжелелое, Грозно нависло над знойной пустыней, В нем Электричество белое, С роскошью желтых изломанных линий, Желтых, и красных, лазурно-зеленых, В безднах эфирностей синих, Тучи как горы, там замки на склонах, Кони из пламени в вышних пустынях. Снова я в Индии. Да, но не в той, Где побывал соглядатаи ничтожный, — В Индии древней, в отчизне святой, Данной для всех, опьяненных мечтой, В цельной, навек непреложной. И меж светлоликих, меж дважды рожденных, Открывши на миг в Запредельное дверь, При свете огней, благовонно-зажженных, Я слушаю Бурю теперь. 4 Рудра, красный вепрь Небес, Ниспосылатель алых жгутов, Отец стремительных Марутов, В вихре огненных завес, Гений Бури, Враг Лазури, Пробежал и вдруг исчез. Где он почву Неба роет? Образ пламенных чудес, Вон, он там рычит и воет, Между облачных зыбей Тучи молнией своей Беспокоит. Рудра шлет блестящесть вод, Льет их током плодородным, Но, порвавши небосвод, Вдруг пожар в домах зажжет, Быть он добрым устает, Хочет быть свободным. Рудра-Сива, Смерть-Любовь, Губит Жизнь, и любит вновь, Равнодушен к звукам стона, Вепря красного клыки Ранят тело, рвут в куски, Но в траве у склона, Где убит был Адонис, Лепестки цветов зажглись, Дышит анемона. Рудра-Сипа, Смерть-Любовь, Смерть-Бессмертье, Пламя-Кровь, Радуга над Морем, Змеи молний, ток дождей, Вечность зыбкая страстей, Здесь мы Грому вторим! 5 Огонь приходит с высоты, Из темных туч, достигших грани Своей растущей темноты, И порождающей черты Молниеносных содроганий. Огонь приходит с высоты, И, если он в земле таится, Он лавой вырваться стремится, Из подземельной тесноты, Когда ж с высот лучом струится, Он в хоровод зовет цветы. Вон лотос, любимец стихии тройной, На свет и на воздух, над зыбкой волной, Поднялся, покинувши ил, Он Рай обещает нам с вечной Весной, И с блеском победных Светил. Вот пышная роза, Персидский цветок, Душистая греза Ирана, Пред розой исполнен влюбленных я строк, Волнует уста лепестков ветерок, И сердце от радости пьяно. Вон чампак, цветущий в столетие раз, Но грезу лелеющий век, Он тоже оттуда примета для нас, Куда убегают, в волненьи светясь, Все воды нам ведомых рек. Но что это? Дрогнув, меняются чары, Как будто бы смех Соблазнителя-Мары, Сорвавшись к долинам с вершин, Мне шепчет, что жадны, как звери, растенья, И сдавленность воплей я слышу сквозь пенье, И если мечте драгоценны каменья, Кровавы гвоздики и страшен рубин. Мне страшен угар ароматов и блесков расцвета, Все смешалось во мне, Я горю как в Огне, Душное Лето, Цветочный кошмар овладел распаленной мечтой, Синие пляшут огни, пляшет Огонь золотой, Страшною стала мне даже трава, Вижу, как в мареве, стебли немые, Пляшут и мысли кругом и слова. Мысли — мои? Или, может, чужие? Закатное Небо. Костры отдаленные. Гвоздики, и маки, в своих сновиденьях бессонные. Волчцы под Луной, привиденья они, Обманные бродят огни Пустырями унылыми. Георгины тупые, с цветами застылыми, Точно их создала не Природа живая, А измыслил в безжизненный миг человек. Одуванчиков стая седая Миллионы раздавленных красных цветов, Клокотанье кроваво-окрашенных рек. Гнет Пустыни над выжженой ширью песков. Кактусы, цепкие, хищные, сочные, Странно-яркие, тяжкие, жаркие, Не по-цветочному прочные, Что-то паучье есть в кактусе злом, Этот ликующий цвет, Смотришь — растенье, а может быть — нет, Алою кровью напившийся гад? И много, и много отвратностей разных, Красивых цветов, и цветов безобразных, Нахлынули, тянутся, в мыслях — прибой, Рожденный самою Судьбой. Болиголов, наркоз, с противным духом, — Воронковидный венчик белены, Затерто-желтый, с сетью синих жилок, — С оттенком Буро-красным заразиха, С покатой шлемовидною губой, — Подобный пауку, офрис, с губою Широкой, желто-бурою, и красной, — Колючее создание, татарник, Как бы в броне крылоподобных листьев, Зубчатых, паутинисто-шерстистых, — Дурман вонючий, мертвенный морозник, — Цветы отравы, хищности и тьмы, — Мыльнянка, с корневищем ядовитым, Взлюбившая края дорог, опушки Лесные и речные берега, Места, что в самой сущности предельны, Цветок любимый бабочек ночных, — Вороний глаз, с приманкою из ягод Отливно-цветных, синевато-черных, — Пятнадцатилучистый сложный зонтик Из ядовитых беленьких цветков, Зовущихся — так памятно — цикутой, — И липкие исчадия Земли, Ужасные растенья-полузвери, — В ленивых водах, медленно-текущих, В затонах, где стоячая вода, Вся полная сосудцев, пузырчатка, Капкан для водной мелочи животной, Пред жертвой открывает тонкий клапан, Замкнет его в тюремном пузырьке, И уморит, и лакомится гнилью, — Росянка ждет, как вор, своей добычи, Орудием уродливых железок И красных волосков, так липко-клейких, Улавливает мух, их убивает, Удавливает медленным сжиманьем — О, краб-цветок! — и сок из них сосет, Болотная причудливость, растенье, Которое цветком не хочет быть, И хоть имеет гроздь расцветов белых, На гада больше хочет походить. Еще, еще, косматые, седые, Мохнатые, жестокие виденья, Измышленные дьявольской мечтой, Чтоб сердце в достовернейшем, в последнем Убежище, среди цветов и листьев, Убить. Кошмар! уходи, я рожден, чтоб ласкать и любить! Для чар беспредельных раскрыта душа, И все, что живет, расцветая, спеша, Приветствую, каждому — хочется быть, Кем хочешь, тем будешь, будь вольным, собой, Ты черный? будь черным мой цвет голубой, Мой цвет будет белым на вышних горах, В вертепах я весел, я страшен впотьмах, Все, все я приемлю, чтоб сделаться Всем, Я слеп был я вижу, я глух был и нем, Но как говорю я — вы знаете, люди, А что я услышал, застывши в безжалостном Чуде, Скажу, но не все, не теперь, Hei слов, нет размеров, ни знаков, Чтоб таинство блесков и мраков Явить в полноте, только миг — и закроется дверь, Песчинок блестящих я несколько брошу, Желанен мне лик Человека, и боги, растенье, и птица, и зверь, Но светлую ношу, Что в сердце храню, Я должен пока сохранять, я поклялся, я клялся — Огню. 6 Буря промчалась, Кончен кошмар. Солнце есть вечный пожар, В сердце горячая радость осталась. Ждите. Я жду. Если хотите, Темными будьте, живите в бреду, Только не лгите, Сам я в вертепы вас всех поведу. Если хотите, Мысли сплетайте в лучистые нити, Светлая ткань хороша, хороша, Только не лгите, К Солнцу идите, коль Солнца воистину хочет душа. Все совершится, Круг неизбежен, Люди, я нежен, Сладко забыться. Пытки я ведал. О, ждите. Я жду. Речь от Огня я и Духа веду! 7 Лучи и кровь, цветы и краски, И искры в пляске вкруг костров — Слова одной и той же сказки Рассветов, полдней, вечеров. Я с вами был, я с вами буду, О, многоликости Огня, Я ум зажег, отдался Чуду, Возможно счастье для меня. В темнице кузниц неустанных, Где горн, и молот, жар и чад, Слова напевов звездотканных Неумолкаемо звучат. С Огнем неразлучимы дымы, Но горицветный блеск углей Поет, что светлы Серафимы Над тесной здешностью моей. Есть Духи Пламени в Незримом, Как здесь цветы есть из Огня, И пусть я сам развеюсь дымом, Но пусть Огонь войдет в меня, Гореть хотя одно мгновенье, Светить хоть краткий час звездой — В том радость верного забвенья, В том праздник ярко-молодой. И если в Небе Солнце властно, И светлы звездные пути, Все ж искра малая прекрасна, И может алый цвет цвести.

Протопоп Аввакум

Максимилиан Александрович Волошин

Памяти В.И. Сурикова 1 Прежде нежели родиться — было Во граде солнечном, В Небесном Иерусалиме: Видел солнце, разверстое, как кладезь. Силы небесные кругами обступили тесно — Трижды тройным кольцом Сияющие Славы: В первом круге — Облакам подобные и ветрам огненным; В круге втором — Гудящие, как вихри косматых светов; В третьем круге — Звенящие и светлые, как звезды; А в недрах Славы — в свете неприступном Непостижима, Трисиянна, Пресвятая Троица, Подобно адаманту, вне мира сущему, И больше мира. И слышал я: Отец рече Сынови: — Сотворим человека По образу и по подобью огня небесного… — И голос был ко мне: «Ти подобает облачиться в человека Тлимого, Плоть восприять и по земле ходить. Поди: вочеловечься И опаляй огнем!» Был же я, как уголь раскаленный, И вдруг погас, И черен стал, И, пеплом собственным одевшись, Был извержен В хлябь внешнюю. 2 Пеплом собственным одевшись, был извержен В хлябь внешнюю: Мое рожденье было За Кудмою-рекой В земле Нижегородской. Отец мой прилежаще пития хмельного, А мати — постница, молитвенница бысть. Аз ребенком малым видел у соседа Скотину мертвую, И, во ночи восставши, Молился со слезами, Чтоб умереть и мне. С тех пор привык молиться по ночам. Молод осиротел, Был во попы поставлен. Пришла ко мне на исповедь девица, Делу блудному повинна, И мне подробно извещала. Я же — треокаянный врач — Сам разболелся, Внутрь жгом огнем блудным, Зажег я три свечи и руку Возложив держал, Дондеже разженье злое не угасло. А дома до полночи молясь: Да отлучит мя Бог — Понеже бремя тяжко, — В слезах забылся. А очи сердечнии При Волге при реке и вижу: Плывут два корабля златые — Всё злато: весла, и шесты, и щегла. «Чьи корабли?» — спросил. — «Детей твоих духовных». А за ними третий — Украшен не золотом, а разными пестротами: Черно и пепельно, сине, красно и бело. И красоты его ум человеческий вместить не может. Юнош светел парус правит. Я ему: — «Чей есть корабль?» А он мне: — «Твой. Плыви на нем, коль миром докучаешь!» А я, вострепетав и седше, рассуждаю: Аз есмь огонь, одетый пеплом плоти, И тело наше без души есть кал и прах. В небесном царствии всем золота довольно. Нам же, во хлябь изверженным И тлеющим во прахе, подобает Страдати неослабно. Что будет плаванье? По мале времени, по виденному, беды Восстали адовы, и скорби, и болезни. 3 Беды восстали адовы, и скорби, и болезни: От воевод терпел за веру много: Ин — в церкви взяв, Как был — с крестом и в ризах По улице за ноги волочил, Ин — батогами бил, топтал ногами, И мертв лежал я до полчаса и паки оживел, Ин — на руке персты отгрыз зубами». В село мое пришедше скоморохи С домрами и с бубнами, Я ж — грешник, — о Христе ревнуя, изгнал их, Хари И бубны изломал — Един у многих. Медведей двух великих отнял: Одного ушиб — и паки ожил — Другого отпустил на волю. Боярин Шереметьев, на воеводство плывучи, К себе призвал и, много избраня, Сына брадобрица велел благословить, Я ж образ блудоносный стал обличать. Боярин, гораздо осердясь, Велел мя в Волгу кинуть. Я ж, взяв клюшку, а мати — некрещеного младенцу Побрел в Москву — Царю печалиться. А Царь меня поставил протопопом. В те поры Никон Яд изрыгнул. Пишет: «Не подобает в церкви Метание творити на колену. Тремя перстами креститеся». Мы ж задумались, сошедшись. Видим: быть беде! Зима настала. Озябло сердце. Ноги задрожали. И был мне голос: «Время Приспе страдания. Крепитесь в вере. Возможно Антихристу и избранных прельстити»… 4 Возможно Антихристу и избранных прельстити. Взяли мя от всенощной, в телегу посадили, Распяли руин и везли От Патриархова двора к Андронью, И на цепь кинули в подземную палатку. Сидел три дня — не ел, не пил: Бил на цепи поклоны — Не знаю — на восток, не то на запад. Никто ко мне не приходил, А токмо мыши и тараканы, Сверчок кричит и блох довольно. Ста предо мной — не вем кто — Ангел, аль человек, — И хлеба дал и штец хлебать, А после сгинул, И дверь не отворялась. Наутро вывели: Журят, что Патриарху Не покорился. А я браню и лаю. Приволочили в церковь — волосы дерут, В глаза плюют И за чепь торгают. Хотели стричь, Да Государь, сошедши с места, сам Приступился к Патриарху — Упросил не стричь. И был приказ: Сослать меня в Сибирь с женою и детьми. 5 Сослали меня в Сибирь с женою и с детьми. В те поры Пашков, землицы новой ищучи, Даурские народы под руку Государя приводил. Суров был человек — людей без толку мучит. Много его я уговаривал, Да в руки сам ему попал. Плотами плыли мы Тунгускою рекой. На Долгом на пороге стал Пашков С дощеника мя выбивать: — «Для тебя-де дощеник плохо ходит, Еретик ты: Поди-де по горам, а с казаками не ходи». Ох, горе стало! Высоки горы — Дебри непроходимые. Утесы, яко стены, В горах тех — змии великие, Орлы и кречеты, индейские курята, И многие гуляют звери — Лоси, и кабаны, И волки, и бараны дикие — Видишь воочию, а взять нельзя. На горы те мя Пашков выбивал Там со зверьми и с птицами витати. А я ему посланьице писал. Начало сице: «Человече! убойся Бога, Сидящего на херувимех и презирающего в бездны! Его ж трепещут Силы небесные и тварь земная. Един ты презираешь и неудобство показуешь». Многонько там написано. Привели мя пред него, а он Со шпагою стоит, Дрожит. — «Ты поп, или распоп?» А я ему: — «Есмь протопоп. Тебе что до меня?» А он рыкнул, как зверь, ударил по щеке, Стал чепью бить, А после, разболокши, стегать кнутом. Я ж Богородице молюсь: — «Владычица! Уйми Ты дурака того!» Сковали и на беть бросили: Под капелью лежал. Как били — не больно было, А, лежа, на ум взбрело: «За что Ты, Сыне Божий, попустил убить меня? Не за Твое ли дело стою? Кто будет судией меж мною и Тобой?» Увы мне! будто добрый, А сам, что фарисей с навозной рожей, — С Владыкою судиться захотел. Есмь кал и гной. Мне подобает жить с собаками и свиньями: Воняем — Они по естеству, а я душой и телом. 6 Воняем: одни по естеству, а я душой и телом. В студеной башне скованный сидел всю зиму. Бог грел без платья: Что собачка на соломке лежу. Когда покормят, когда и нет. Мышей там много — скуфьею бил, А батожка не дали дурачки. Спина гнила. Лежал на брюхе. Хотел кричать уж Пашкову: Прости! Да велено терпеть. Потом два лета бродили по водам. Зимой чрез волоки по снегу волоклись. Есть стало нечего. Начали люди с голоду мереть. Река мелка. Плоты тяжелы. Палки суковаты. Кнутья остры. Жестоки пытки. Приставы немилостивы. А люди голодные: Огонь да встряска — Лишь станут мучать, А он помрет. Сосну варили, ели падаль. Что волк не съест — мы доедим. Волков и лис озяблых ели. Кобыла жеребится — голодные же втай И жеребенка, и место скверное кобылье — Всё съедят. И сам я — грешник — неволею причастник Кобыльим и мертвечьим мясам. Ох времени тому! Как по реке по Нерчи Да по льду голому брели мы пеши — Страна немирная, отстать не смеем, А за лошадьми не поспеть. Протопопица бредет, бредет, Да и повалится. Ин томный человек набрел, И оба повалились: Кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Прости, мол, матушка!» А протопопица: «Чего ты, батько, Меня-то задавил?» Приду — она пеняет: «Долго ль муки сей нам будет, протопоп?» А я ей: «Марковна, до самой смерти». Она ж, вздохня, ответила: «Добро, Петрович. Ин дальше побредем». 7 Ин дальше побредем, И слава Богу сотворившему благая! Курочка у нас была черненька. Весь круглый год по два яичка в день Робяти приносила. Сто рублев при ней — то дело плюново. Одушевленное творенье Божье! Нас кормила и сама сосновой кашки Тут клевала из котла, А рыбка прилучится — так и рыбку. На нарте везучи, в те поры задавили Её мы по грехам. Не просто она досталась нам: У Пашковой снохи-боярыни Все куры переслепли. Она ко мне пришла, Чтоб я о курах помолился. Я думаю — заступница есть наша И детки есть у ней. Молебен пел, кадил, Куров кропил, корыто делал, Водой святил, да всё ей отослал. Курки исцелели — И наша курочка от племени того. Да полно говорить-то: У Христа так повелось издавна — Богу всё надобно: и птичка и скотинка Ему во славу, человека ради. 8 Во славу Бога, человека ради Творится всё. С Мунгальским царством воевати Пашков сына Еремея посылал И заставлял волхва язычника шаманить и гадать, А тот мужик близ моего зимовья Привел барана вечером И волхвовать учал: Вертел им много И голову прочь отвертел. Зачал скакать, плясать и бесов призывать И, много покричав, о землю ударился, И пена изо рта пошла. Бесы давят его, а он их спрашивает: «Удастся ли поход?» Они ж ему: «С победою великой И богатством назад придут». А воеводы рады: богатыми вернемся. Я ж в хлевине своей взываю с воплем: «Послушай мене, Боже! Устрой им гроб! Погибель наведи! Да ни один домой не воротится! Да не будет по слову дьявольскому!» Громко кричу, чтоб слышали… И жаль мне их: душа то чует, Что им побитым быти, А сам на них погибели молю. Прощаются со мной, а я им: Погибнете! Как выехали ночью — Лошади заржали, овцы и козы заблеяли, Коровы заревели, собаки взвыли, Сами иноземцы завыли, что собаки: Ужас На всех напал. А Еремей слезами просит, чтобы Помолился я за него. Был друг мой тайной — Перед отцом заступник мой. Жалко было: стал докучать Владыке, Чтоб пощадил его. Учали ждать с войны, и сроки все прошли. В те поры Пашков Застенок учредил и огнь расклад: Хочет меня пытать. А я к исходу душевному молитвы прочитал: Стряпня знакома — После огня того живут не долго. Два палача пришли за мной… И чудно дело: Еремей сам-друг дорожкой едет — ранен. Всё войско у него побили без остатку, А сам едва ушел. А Пашков, как есть пьяной с кручины, Очи на мя возвел, — Словно медведь морской, белой, — Жива бы проглотил, да Бог не выдал. Так десять лет меня он мучал. Аль я его? Не знаю. Бог разберет в день века. 9 Бог разберет в день века. Грамота пришла — в Москву мне ехать. Три года ехали по рекам да лесам. Горы, каких не видано: Врата, столпы, палатки, повалуши — Всё богаделанно. На море на Байкале — Цветенья благовонные и травы, И птиц гораздо много: гуси да лебеди По водам точно снег. А рыбы в нем: и осетры, и таймени, И омули, и нерпы, и зайцы великие. И всё-то у Христа для человека наделано. Его же дние в суете, как тень, проходят: Он скачет, что козел, Съесть хочет, яко змий, Лукавствует, как бес, И гневен, яко рысь. Раздуется, что твой пузырь, Ржет, как жребя, на красоту чужую, Отлагает покаяние на старость, А после исчезает. Простите мне, никонианцы, что избранил вас, Живите, как хотите. Аз паче всех есмь грешен, По весям еду, а в духе ликование, А в русски грады приплыл — Узнал о церкви — ничто не успевает, И, опечалясь, седше, рассуждаю: «Что сотворю: поведаю ли слово Божие, Аль скроюся? Жена и дети меня связали…» А протопопица, меня печальна видя, Приступи ко мне с опрятством и рече ми: «Что, господине, опечалился?» А я ей: «Что сотворю, жена? Зима ведь на дворе. Молчать мне аль учить? Связали вы меня…» Она же мне: «Что ты, Петрович? Аз тя с детьми благословляю: Проповедай по-прежнему. О нас же не тужи. Силен Христос и не покинет нас. Поди, поди, Петрович, обличай блудню их Еретическую»… 10 Да, обличай блудню их еретическую… А на Москву приехал — Государь, бояра — все мне рады: Как ангела приветствуют. Государь меня к руке поставил: «Здорово, протопоп, живешь? Еще-де свидеться Бог повелел». А я, супротив руку ему поцеловавши: «Жив, говорю, Господь, жива душа моя. А впредь, что Бог прикажет». Он же, миленькой, вздохнул, да и пошел, Где надобе ему. В подворье на Кремле велел меня поставить Да проходя сам кланялся низенько: «Благослови меня-де, и помолись о мне». И шапку в иную пору — мурманку, — снимаючи, Уронит с головы. А все бояра — челом мне да челом. Как мне царя того, бояр тех не жалеть? Звали всё, чтоб в вере соединился с ними. Да видят — не хочу, — так Государь велел Уговорить меня, чтоб я молчал. Так я его потешил — Царь есть от Бога учинен и до меня добренек. Пожаловал мне десять рублев, Царица тоже, А Федор Ртищев — дружище наше старое — Тот шестьдесят рублев Велел мне в шапку положить. Всяк тащит да несет. У Федосьи Прокофьевны Морозовой И днюю и ночую — Понеже дочь моя духовная. Да к Ртищеву хожу С отступниками спорить. 11 К Ртищеву ходил с отступниками спорить. Вернулся раз домой зело печален, Понеже много шумел в тот день. А в доме у меня случилось неустройство: Протопопица моя с вдовою домочадицей Фетиньей Повздорила. А я пришед обеих бил и оскорбил гораздо. Тут бес вздивьял в Филиппе. Филипп был бешеной — к стене прикован: Жесток в нем бес сидел, Да вовсе кроток стал молитвами моими, А тут вдруг зачал цепь ломать — На всех домашних ужас нападе. Меня не слушает, да как ухватит — И стал як паучину меня терзать, А сам кричит: «Попал мне в руки!» Молитву говорю — не пользует молитва. Так горько стало: бес надо мною волю взял. Вижу — грешен: пусть бьет меня. Маленько полежал и с совестью собрался. Восстав, жену сыскал и земно кланялся: «Прости меня, Настасья Марковна!» Посем с Фетиньей такоже простился, На землю лег и каждому велел Меня бить плетью по спине По окаянной. А человек там было двадцать. Жена и дети — все плачучи стегали. А я ко всякому удару по молитве. Когда же все отбили — Бес, увидев ту неминучую беду, Вон из Филиппа вышел. А в тонцем сне возвещено мне было: «По стольком по страданьи угаснуть хочешь? Блюдися от меня — не то растерзан будешь». Сам вижу: церковное ничто не успевает, И паки заворчал, Да написал Царю посланьице, Чтоб он Святую Церковь от ереси оборонил. 12 Посланьице Царю, чтоб он Святую Церковь От ереси оборонил: «Царь-Государь, наш свет! Твой богомолец в Даурех мученой Бьет тебе челом. Во многих живучи смертях, Из многих заключений восставши, как из гроба, Я чаял дома тишину найти, А вижу церковь смущенну паче прежнего. Угасли древние лампады, Замутился Рим, и пал Царьград, Лутари, Гусяти и Колвинцы Тело Церкви честное раздирали, В Галлии — земле вечерней, В граде во Парисе, В училище Соборном Блазнились прелестью, что зрит на круг небесный, Достигши разумом небесной тверди И звездные теченья разумея. Только Русь, облистанная светом Благости, цвела как вертоград, Паче мудрости любя простыню. Как на небе грозди светлых звезд По лицу Руси сияли храмы, Города стояли на мощах, Да Москва пылала светом веры. А нынче вижу: ересь на Москву пришла — Нарядна — в царской багрянице ездит, Из чаши потчует; И царство Римское и Польское, И многие другие реши упоила Да и на Русь приехала. Церковь — православна, А догматы церковны — от Никона еретика. Многие его боятся — Никона, Да, на Бога уповая, — я не боюсь его, Понеже мерзок он пред Богом — Никон. Задумал адов пес: «Арсен, печатай книги — как-нибудь, Да только не по-старому». Так су и сделал. Ты ж простотой души своей От внутреннего волка книги приял, Их чая православными. Никонианский дух — Антихристов есть дух! Как до нас положено отцами — Так лежи оно во век веков! Горе нам! Едина точка Смущает богословию, Единой буквой ересь вводится. Не токмо лишь святые книги изменили, Но вещи и пословицы, обычаи и ризы: Исуса бо глаголят Иисусом, Николу Чудотворца — Николаем, Спасов образ пишут: Лице — одутловато, Уста — червонные, власы — кудрявы, Брюхат и толст, как немчин учинен — Только сабли при бедре не писано. Еще злохитрый Дьявол Из бездны вывел — мнихи: Имеющие образ любодейный, Подклейки женские и клобуки рогаты; Расчешут волосы, чтоб бабы их любили, По титькам препояшутся, что женка брюхатая Ребенка в брюхе не извредить бы; А в брюхе у него не меньше ребенка бабьего Накладено еды той: Мигдальных ягод, ренскова, И романей, и водок, процеженных вином. Не челобитьем тебе реку, Не похвалой глаголю, А истину несу: Некому тебе ведь извещать, Как строится твоя держава. Вем, яко скорбно от докуки нашей, Тебе, о Государь! Да нам не сладко, Когда ломают ребра, кнутьем мучат, Да жгут огнем, да голодом томят. Ведаю я разум твой: Умеешь говорить ты языками многими. Да что в том прибыли? Ведь ты, Михайлович, русак — не грек. Вздохни-ка ты по-старому — по-русски: «Господи, помилуй мя грешного!» А «Кирие-элейсон» ты оставь. Возьми-ка ты никониан, латынников, жидов Да пережги их — псов паршивых, А нас природных — своих-то, распусти — И будет хорошо. Царь христианской, миленькой ты наш!» 13 Царь христианской миленькой-то наш Стал на меня с тех пор кручиновати. Не любо им, что начал говорить, А любо, коль молчу. Да мне так не сошлось. А власти, что козлы, — все пырскать стали. Был от Царя мне выговор: «Поедь-де в ссылку снова». Учали вновь возить По тюрьмам да по монастырям. А сами просят: «Долго ль мучать нас тебе? Соединись-ка с нами, Аввакумушка!» А я их — зверей пестрообразных — обличаю, Да вере истинной народ учу. Опять в Москву свезли, — В соборном храме стригли: Обгрызли, что собаки, и бороду обрезали, Да бросили в тюрьму. Потом приволокли На суд Вселенских Патриархов. И наши тут же — сидят, что лисы. Говорят: «Упрям ты: Вся-де Палестина, и Серби, и Албансы, и Волохи, И Римляне, и Ляхи, — все крестятся тремя персты». А я им: «Учители вселенстии! Рим давно упал, и Ляхи с ним погибли. У вас же православие пестро С насилия турецкого. Впредь сами к нам учиться приезжайте!» Тут наши все завыли, что волчата, — Бить бросились… И Патриархи с ними: Великое Антихристово войско! А я им: «Убивши человека, Как литоргисать будете?» Они и сели. Я ж отошел к дверям да на бок повалился: Вы посидите, а я, мол, полежу. Они смеются: Дурак-де протопоп — не почитает Патриархов. А я их словами Апостола: «Мы ведь — уроды Христа ради: Вы славны, мы — бесчестны, Вы сильны, мы же — немощны». 14 Вы — сильны, мы же — немощны. Боярыню Морозову с сестрой — Княгиней Урусовой — детей моих духовных Разорили и в Боровске в темницу закопали. Ту с мужем развели, у этой сына уморили. Федосья Прокофьевна, боярыня, увы! Твой сын плотской, а мой духовный, Как злак посечен: Уж некого тебе погладить по головке, Ни четками в науку постегать, Ни посмотреть, как на лошадке ездит. Да ты не больно кручинься-то: Христос добро изволил, Мы сами-то не вем, как доберемся, А они на небе у Христа ликовствуют С Федором — с удавленным моим. Федор-то — юродивый покойник — Пять лет в одной рубахе на морозе И гол и бос ходил. Как из Сибири ехал — ко мне пришел. Псалтырь печатей новых был у него — Не знал о новизнах. А как сказал ему — в печь бросил книгу. У Федора зело был подвиг крепок: Весь день юродствует, а ночью на молитве. В Москве, как вместе жили, — Неможется, лежу, — а он стыдит: «Долго ль лежать тебе? И как сорома нет? Встань, миленькой!» Вытащит, посадит, прикажет молитвы говорить, А сам-то бьет поклоны за меня. То-то был мне друг сердечный! Хорош и Афанасьюшка — другой мой сын духовный, Да в подвиге маленько покороче. Отступники его на углях испекли: Что сладок хлеб принесся Пречистой Троице! Ивана — князя Хованского — избили батогами И, как Исаию, огнем сожгли. Двоих родных сынов — Ивана и Прокофья — Повесить приказали; Они ж не догадались Венцов победных ухватить, Сплошали — повинились. Так вместе с матерью их в землю закопали: Вот вам — без смерти смерть. У Лазаря священника отсекли руку, А она-то отсечена и лежа на земле Сама сложила пальцы двуперстием. Чудно сие: Бездушная одушевленных обличает. У схимника — у старца Епифания Язык отрезали. Ему ж Пречистая в уста вложила новый: Бог — старый чудотворец — Допустит пострадать и паки исцелит. И прочих наших на Москве пекли и жарили. Чудно! Огнем, кнутом да виселицей Веру желают утвердить. Которые учили так — не знаю, А мой Христос не так велел учить. Выпросил у Бога светлую Россию сатана — Да очервленит ю Кровью мученической. Добро ты, Дьявол, выдумал — И нам то любо: Ради Христа страданьем пострадати. 15 Ради Христа страданьем пострадати Мне не судил еще Господь: Царица стояла за меня — от казни отпросила. Так, братию казня, меня ж не тронув, Сослали в Пустозерье И в срубе там под землю закопали: Как есть мертвец — Живой похороненной. И было на Страстной со мною чудо: Распространился мой язык И был зело велик, И зубы тоже, Потом стал весь широк — По всей земле под небесем пространен, А после небо, землю и тварей всех Господь в меня вместил. Не диво ли: в темницу заключен, А мне Господь и небо и землю покорил? Есмь мал и наг, А более вселенной. Есмь кал и грязь, А сам горю, как солнце. Э, милые, да если б Богу угодно было Душу у каждого разоблачить от пепела, Так вся земля растаяла б, Что воск, в единую минуту. Задумали добро: Двенадцать лет Закопанным в земле меня держали; Думали — погасну, А я молитвами да бденьями свечу На весь крещеный мир. От света земного заперли, Да свет небесный замкнуть не догадались. Двенадцать лет не видел я ни солнца, Ни неба синего, ни снега, ни деревьев, — А вывели казнить — Смотрю, дивлюсь: Черно и пепельно, сине, красно и бело, И красоты той Ум человеческий вместить не может! Построен сруб — соломою накладен: Корабль мой огненный — На родину мне ехать. Как стал ногой — Почуял: вот отчалю! И ждать не стал — Сам подпалил свечой. Святая Троица! Христос мой миленькой! Обратно к Вам в Иерусалим небесный! Родясь — погас, Да снова разгорелся!

Разруха

Николай Клюев

[B]I. Песня Гамаюна[/B] К нам вести горькие пришли, Что зыбь Арала в мёртвой тине, Что редки аисты на Украине, Моздокские не звонки ковыли, И в светлой Саровской пустыне Скрипят подземные рули! Нам тучи вести занесли, Что Волга синяя мелеет, И жгут по Керженцу злодеи Зеленохвойные кремли, Что нивы суздальские, тлея, Родят лишайник да комли! Нас окликают журавли Прилётной тягою впоследки, И сгибли зябликов наседки От колтуна и жадной тли, Лишь сыроежкам многолетки Хрипят косматые шмели! К нам вести чёрные пришли, Что больше нет родной земли, Как нет черёмух в октябре, Когда потёмки на дворе Считают сердце колуном, Чтобы согреть продрогший дом, Но, не послушны колуну, Поленья воют на луну. И больно сердцу замирать, А в доме друг, седая мать… Ах, страшно песню распинать! Нам вести душу обожгли, Что больше нет родной земли, Что зыбь Арала в мёртвой тине, Замолк Грицько на Украине, И Север — лебедь ледяной Истёк бездомною волной. Оповещая корабли, Что больше нет родной земли! [B]II[/B] От Лаче-озера до Выга Бродяжил я тропой опасной, В прогалах брезжил саван красный, Кочевья леших и чертей. И как на пытке от плетей, Стонали сосны: «Горе! Горе!» Рябины — дочери нагорий В крови до пояса… Я брёл, Как лось, изранен и комол, Но смерти показав копыта. Вот чайками, как плат, расшито Буланым пухом Заонежье С горою вещею Медвежьей, Данилово, где Неофиту Андрей и Симеон, как сыту, Сварили на премноги леты Необоримые «Ответы». О книга — странничья киса, Где синодальная лиса В грызне с бобряхою подённой, — Тебя прочтут во время оно, Как братья, Рим с Александрией, Бомбей и суетный Париж, Над пригвождённою Россией Ты сельской ласточкой журчишь, И, пестун заводи камыш, Глядишься вглубь — живые очи, — Они, как матушка, пророчат Судьбину — не чумной обоз, А студенец в тени берёз С чудотворящим почерпальцем!.. Но красный саван мажет смальцем Тропу к истерзанным озёрам, — В их муть и раны с косогора Забросил я ресниц мережи И выловил под ветер свежий Костлявого, как смерть, сига — От темени до сапога Весь изъязвлённый пескарями, Вскипал он гноем, злыми вшами, Но губы теплили молитву… Как плахой, поражён ловитвой, Я пролил вопли к жертве ада: «Отколь, родной? Водицы надо ль?» И дрогнули прорехи глаз: «Я ж украинец Опанас… Добей Зозулю, чоловиче!..» И видел я: затеплил свечи Плакучий вереск по сугорам, И ангелы, златя убором Лохмотья елей, ржавь коряжин, В кошницу из лазурной пряжи Слагали, как фиалки, души. Их было тысяча на суше И гатями в болотной води!.. О Господи, кому угоден Моих ресниц улов зловещий? А Выго сукровицей плещет О пленный берег, где медведь В недавном милом ладил сеть, Чтобы словить луну на ужин! Данилово — котёл жемчужин, Дамасских перлов, слёзных смазней, От поругания и казни Укрылося под зыбкой схимой, — То Китеж новый и незримый, То беломорский смерть-канал, Его Акимушка копал, С Ветлуги Пров да тётка Фёкла, Великороссия промокла Под красным ливнем до костей И слёзы скрыла от людей, От глаз чужих в глухие топи. В немеренном горючем скопе От тачки, заступа и горстки Они расплавом беломорским В шлюзах и дамбах высят воды. Их рассекают пароходы От Повенца до Рыбьей Соли, — То памятник великой боли, Метла небесная за грех Тому, кто, выпив сладкий мех С напитком дедовским стоялым, Не восхотел в бору опалом, В напетой, кондовой избе Баюкать солнце по судьбе, По доле и по крестной страже… Россия! Лучше б в курной саже, С тресковым пузырем в прорубе, Но в хвойной непроглядной шубе, Бортняжный мёд в кудесной речи И блинный хоровод у печи, По Азии же блин — чурек, Чтоб насыщался человек Свирелью, родиной, овином И звёздным выгоном лосиным, — У звёзд рога в тяжёлом злате, — Чем крови шлюз и вошьи гати От Арарата до Поморья. Но лён цветёт, и конь Егорья Меж туч сквозит голубизной И веще ржёт… Чу! Волчий вой! Я брёл проклятою тропой От Дона мёртвого до Лаче. [B]III[/B] Есть Демоны чумы, проказы и холеры, Они одеты в смрад и в саваны из серы. Чума с кошницей крыс, проказа со скребницей, Чтоб утолить колтун палящей огневицей, Холера же с зурной, где судороги жил, Чтоб трупы каркали и выли из могил. Гангрена, вереда и повар-золотуха, Чей страшен едкий суп и терпка варенуха С отрыжкой камфары, гвоздичным ароматом Для гостя волдыря с ползучей цепкой ватой Есть сифилис — ветла с разинутым дуплом Над желчи омутом, где плещет осетром Безносый водяник, утопленников пестун. Год восемнадцатый на родину-невесту, На брачный горностай, сидонские опалы Низринул ливень язв и сукровиц обвалы, Чтоб дьявол-лесоруб повышербил топор О дебри из костей и о могильный бор, Несчитанный никем, непроходимый. Рыдает Новгород, где тучкою златимой Грек Феофан свивает пасмы фресок С церковных крыл — поэту мерзок Суд палача и черни многоротой. Владимира червонные ворота Замкнул навеки каменный архангел, Чтоб стадо гор блюсти и водопой на Ганге, Ах, для славянского ль шелома и коня?! Коломна светлая, сестру Рязань обняв, В заплаканной Оке босые ноги мочит, Закат волос в крови и выколоты очи, Им нет поводыря, родного крова нет! Касимов с Муромом, где гордый минарет Затмил сияньем крест, вопят в падучей муке И к Волге-матери протягивают руки. Но косы разметав и груди-Жигули, Под саваном песков, что бесы намели, Уснула русских рек колдующая пряха, — Ей вести чёрные, скакун из Карабаха, Ржёт ветер, что Иртыш, великий Енисей, Стучатся в океан, как нищий у дверей: «Впусти нас, дедушка, напой и накорми, Мы пасмурны от бед, изранены плетьми, И с плеч береговых посняты соболя!» Как в стужу водопад, плачь, русская земля, С горючим льдом в пустых глазницах, Где утро — сизая орлица Яйцо сносило — солнце жизни, Чтоб ландыши цвели в отчизне, И лебедь приплывал к ступеням. Кошница яблок и сирени, Где встарь по соловьям гадали, — Чернигов с Курском — Бык из стали Вас забодал в чуму и в оспу, И не сиренью, кисти в роспуск, А лунным черепом в окне Глядится ночь давным-давно. Плачь, русская земля, потопом — Вот Киев, по усладным тропам К нему не тянут богомольцы, Чтобы в печерские оконца Взглянуть на песноцветный рай, Увы, жемчужный каравай Похитил бес с хвостом коровьим, Чтобы похлёбкою из крови Царьградские удобрить зёрна! Се Ярославль — петух узорный, Чей жар-атлас, кумач-перо Не сложит в короб на добро Кудрявый офень… Сгибнул кочет, Хрустальный рог не трубит к ночи, Зарю Христа пожрал бетон, Умолк сорокоустый звон, Он, стерлядь, в волжские пески Запрятался по плавники! Вы умерли, святые грады, Без фимиама и лампады До нестареющих пролетий. Плачь, русская земля, на свете Злосчастней нет твоих сынов, И адамантовый засов У врат лечебницы небесной Для них задвинут в срок безвестный. Вот город славы и судьбы, Где вечный праздник бороньбы Крестами пашен бирюзовых, Небесных нив и трав шелковых, Где князя Даниила дуб Орлу двуобразному люб, — Ему от Золотого Рога В Москву указана дорога, Чтобы на дебренской земле, Когда подснежники пчеле Готовят чаши благовоний, Заржали бронзовые кони Веспасиана, Константина. [B]IV[/B] Скрипит иудина осина И плещет вороном зобатым, Доволен лакомством богатым, О ржавый череп чистя нос, Он трубит в темь: колхоз, колхоз! И подвязав воловий хвост, На верезг мерзостный свирели Повылез чёрт из адской щели — Он весь мозоль, парха и гной, В багровом саване, змеёй По смрадным бёдрам опоясан… Не для некрасовского Власа Роятся в притче эфиопы — Под чёрной зарослью есть тропы, Бетонным связаны узлом — Там сатаны заезжий дом. Когда в кибитке ураганной Несётся он, от крови пьяный, По первопутку бед, сарыней, И над кремлёвскою святыней, Дрожа успенского креста, К жилью зловещего кота Клубит мятельную кибитку, — Но в боль берестяному свитку Перо, омокнутое в лаву, Я погружу его в дубраву, Чтоб листопадом в лог кукуший Стучались в стих убитых души… Заезжий двор — бетонный череп, Там бродит ужас, как в пещере, Где ягуар прядёт зрачками И, как плоты по хмурой Каме, Хрипя, самоубийц тела Плывут до адского жерла — Рекой воздушною… И ты Закован в мёртвые плоты, Злодей, чья флейта — позвоночник, Булыжник уличный — построчник Стихи мостить «в мотюх и в доску», Чтобы купальскую берёзку Не кликал Ладо в хоровод, И песню позабыл народ, Как молодость, как цвет калины… Под скрип иудиной осины Сидит на гноище Москва, Неутешимая вдова, Скобля осколом по коростам, И многопёстрым Алконостом Иван Великий смотрит в были, Сверкая златною слезой. Но кто целящей головнёй Спалит бетонные отёки: Порфирный Брама на востоке И Рим, чей строг железный крест? Нет русских городов-невест В запястьях и рублях мидийских…

Ладомир

Велимир Хлебников

И замки мирового торга, Где бедности сияют цепи, С лицом злорадства и восторга Ты обратишь однажды в пепел. Кто изнемог в старинных спорах И чей застенок там на звездах, Неси в руке гремучий порох — Зови дворец взлететь на воздух. И если в зареве пламен Уж потонул клуб дыма сизого, С рукой в крови взамен знамен Бросай судьбе перчатку вызова. И если меток был костер И взвился парус дыма синего, Шагай в пылающий шатер, Огонь за пазухою — вынь его. И где ночуют барыши, В чехле стекла, где царский замок, Приемы взрыва хороши И даже козни умных самок, Когда сам бог на цепь похож, Холоп богатых, где твой нож? О девушка, души косой Убийцу юности в часы свидания За то, что девою босой Ты у него молила подаяния. Иди кошачею походкой, От нежной полночи чиста. Больная, поцелуй чахоткой Его в веселые уста. И ежели в руке желез нет — Иди к цепному псу, Целуй его слюну. Целуй врага, пока он не исчезнет. Холоп богатых, улю-лю, Тебя дразнила нищета, Ты полз, как нищий, к королю И целовал его уста. Высокой раною болея, Снимая с зарева засов, Хватай за ус созвездье Водолея, Бей по плечу созвездье Псов! И пусть пространство Лобачевского Летит с знамен ночного Невского. Это шествуют творяне, Заменивши Д на Т, Ладомира соборяне С Трудомиром на шесте. Это Разина мятеж, Долетев до неба Невского, Увлекает и чертеж И пространство Лобачевского. Пусть Лобачевского кривые Украсят города Дугою над рабочей выей Всемирного труда. И будет молния рыдать, Что вечно носится слугой, И будет некому продать Мешок от золота тугой. Смерть смерти будет ведать сроки, Когда вернется он опять, Земли повторные пророки Из всех письмен изгонят ять. В день смерти зим и раннею весной Нам руку подали венгерцы. Свой замок цен, рабочий, строй Из камней ударов сердца. И, чокаясь с созвездьем Девы, Он вспомнит умные напевы И голос древних силачей И выйдет к говору мечей. И будет липа посылать Своих послов в совет верховный, И будет некому желать Событий радости греховной. И пусть мещанскою резьбою Дворцов гордились короли, Как часто вывеской разбою Святых служили костыли. Когда сам бог на цепь похож, Холоп богатых, где твой нож? Вперед, колодники земли, Вперед, добыча голодовки. Кто трудится в пыли, А урожай снимает ловкий. Вперед, колодники земли, Вперед, свобода голодать, А вам, продажи короли, Глаза оставлены — рыдать. Туда, к мировому здоровью, Наполнимте солнцем глаголы, Перуном плывут по Днепровью, Как падшие боги, престолы. Лети, созвездье человечье, Все дальше, далее в простор, И перелей земли наречья В единый смертных разговор. Где роем звезд расстрел небес, Как грудь последнего Романова, Бродяга дум и друг повес Перекует созвездье заново. И будто перстни обручальные Последних королей и плахи, Носитесь в воздухе, печальные Раклы, безумцы и галахи. Учебников нам скучен щебет, Что лебедь черный жил на юге, Но с алыми крылами лебедь Летит из волн свинцовой вьюги. Цари, ваша песенка спета. Помолвлено лобное место. И таинство воинства — это В багровом слетает невеста. И пусть последние цари, Улыбкой поборая гнев, Над заревом могил зари Стоят, окаменев. Ты дал созвездию крыло, Чтоб в небе мчались пехотинцы. Ты разорвал времен русло И королей пленил в зверинцы. И он сидит, король-последыш, За четкою железною решеткой, Оравы обезьян соседыш, И яда дум испивши водки. Вы утонули в синей дымке, Престолы, славы и почет. И, дочерь думы-невидимки, Слеза последняя течет. Столицы взвились на дыбы, Огромив копытами долы, Живые шествуют — дабы На приступ на престолы. И шумно трескались гробы, И падали престолы. Море вспомнит и расскажет Грозовым своим глаголом — Замок кружев девой нажит, Пляской девы пред престолом. Море вспомнит и расскажет Громовым своим раскатом, Что дворец был пляской нажит Перед ста народов катом. С резьбою кружев известняк Дворца подруги их величий. Теперь плясуньи особняк В набат умов бросает кличи. Ты помнишь час ночной грозы, Ты шел по запаху врага, Тебе кричало небо «взы!» И выло с бешенством в рога. И по небу почерк палаческий, Опять громовые удары, И кто-то блаженно-дураческий Смотрел на земные пожары. Упало Гэ Германии. И русских Эр упало. И вижу Эль в тумане я Пожара в ночь Купала. Смычок над тучей подыми, Над скрипкою земного шара, И черным именем клейми Пожарных умного пожара. Ведь царь лишь попрошайка И бедный родственник король, — Вперед, свободы шайка, И падай, молот воль! Ты будешь пушечное мясо И струпным трупом войн — пока На волны мирового пляса Не ляжет ветер гопака. Ты слышишь: умер «хох», «Ура» умолкло и «банзай», — Туда, где красен бог, Свой гнева стон вонзай! И умный череп Гайаваты Украсит голову Монблана — Его земля не виновата, Войдет в уделы Людостана. И к онсам мчатся вальпарайсы, К ондурам бросились рубли. А ты, безумец, постарайся, Чтоб острый нож лежал в крови. Это ненависти ныне вести, Их собою окровавь, Вам былых столетий ести В море дум бросайся вплавь. И опять заиграй, заря, И зови за свободой полки, Если снова железного кайзера Люди выйдут железом реки. Где Волга скажет «лю», Янцекиянг промолвит «блю», И Миссисипи скажет «весь», Старик Дунай промолвит «мир», И воды Ганга скажут «я», Очертит зелени края Речной кумир. Всегда, навсегда, там и здесь, Всем все, всегда и везде! — Наш клич пролетит по звезде! Язык любви над миром носится И Песня песней в небо просится. Морей пространства голубые В себя заглянут, как в глазницы, И в чертежах прочту судьбы я, Как блещут алые зарницы. Вам войны выклевали очи, Идите, смутные слепцы, Таких просите полномочий, Чтоб дико радовались отцы. Я видел поезда слепцов, К родным протянутые руки, Дела купцов — всегда скупцов — Порока грязного поруки. Вам войны оторвали ноги — В Сибири много костылей, И, может быть, пособят боги Пересекать простор полей. Гуляйте ночью, костяки, В стеклянных просеках дворцов, И пусть чеканят остряки Остроты звоном мертвецов. В последний раз над градом Круппа, Костями мертвых войск шурша, Носилась золотого трупа Везде проклятая душа. Ты населил собой остроги, Из поручней шагам созвучие, Но полно дыма и тревоги, Где небоскреб соседит с тучею. Железных кайзеров полки Покрылись толстым слоем пыли. Былого пальцы в кадыки Впилися судорогою были. Но, струны зная грыж, Одежав рубахой язву, Ты знаешь страшный наигрыш, Твой стон — мученья разве?.. И то впервые на земле: Лоб Разина резьбы Коненкова, Священной книгой на Кремле, И не боится дня Шевченко. Свободы воин и босяк, Ты видишь, пробежал табун? То буйных воль косяк, Ломающих чугун. Колено ставь на грудь, Будь сильным как-нибудь! И, ветер чугунных осп, иди Под шепоты «господи, господи». И древние болячки от оков Ты указал ночному богу — Ищи получше дураков! — И небу указал дорогу. Рукой земли зажаты рты Закопанных ядром. Неси на храмы клеветы Ветер пылающих хором. Кого за горло душит золото Неумолимым кулаком, Он, проклиная силой молота, С глаголом молнии знаком. Панов не возит шестерик Согнувших голову коней, Пылает целый материк Звездою, пламени красней. И вы, свободы образа! Кругом венок ресницы тайн, Блестят громадные глаза Гурриэт эль-Айн. И изречения Дзонкавы Смешает с чистою росою, Срывая лепестки купавы, Славянка с русою косой. Где битвы алое говядо Еще дымилось от расстрела, Идет свобода Неувяда, Поднявши стяг рукою смело. И небоскребы тонут в дыме Божественного взрыва, И объят кольцами седыми Дворец продажи и наживы. Он, город, что оглоблю бога Сейчас сломал о поворот, Спокойно стал, едва тревога Его волнует конский рот. Он, город, старой правдой горд И красотою смеха сила — В глаза небеснейшей из морд Жует железные удила; Всегда жестокий и печальный, Широкой бритвой горло нежь! — Из всей небесной готовальни Ты взял восстания мятеж, И он падет на наковальню Под молот — божеский чертеж! Ты божество сковал в подковы, Чтобы верней служил тебе, И бросил меткие оковы На вороной хребет небес. Свой конский череп человеча, Его опутав умной гривой, Глаза белилами калеча, Он, меловой, зажег огниво. Кто всадник и кто конь? Он город или бог? Но хочет скачки и погонь Набатный топот его ног. Туда, туда, где Изанаги Читала «Моногатори» Перуну, А Эрот сел на колени Шанг-Ти, И седой хохол на лысой голове Бога походит на снег, Где Амур целует Маа-Эму, А Тиэн беседует с Индрой, Где Юнона с Цинтекуатлем Смотрят Корреджио И восхищены Мурильо, Где Ункулункулу и Тор Играют мирно в шашки, Облокотясь на руку, И Хоккусаем восхищена Астарта, — туда, туда! Как филинов кровавый ряд, Дворцы высокие горят. И где труду так вольно ходится И бьет руду мятежный кий, Блестят, мятежно глубоки, Глаза чугунной богородицы. Опять волы мычат в пещере, И козье вымя пьет младенец, И идут люди, идут звери На богороды современниц. Я вижу конские свободы И равноправие коров, Былиной снов сольются годы, С глаз человека спал засов. Кто знал — нет зарева умней, Чем в синеве пожара конского, Он приютит посла коней В Остоженке, в особняке Волконского. И вновь суровые раскольники Покроют морем Ледовитым Лица ночные треугольники Свободы, звездами закрытой. От месяца Ая до недель «играй овраги» Целый год для нас страда, А говорят, что боги благи, Что нет без отдыха труда. До зари вдвоем с женой Ты вязал за снопом сноп. Что ж сказал господь ржаной? «Благодарствую, холоп». И от посева до ожина, До первой снеговой тропы, Серпами белая дружина Вязала тяжкие снопы. Веревкою обмотан барина, Священников целуемый бичом, Дыши как вол — пока испарина Не обожжет тебе плечо, И жуй зеленую краюху, Жестокий хлеб, — который ден? — Пока рукой земного руха Не будешь ты освобожден. И песней веселого яда Наполни свободы ковши, Свобода идет Неувяда Пожаром вселенской души. Это будут из времени латы На груди мирового труда И числу, в понимании хаты, Передастся правительств узда. Это будет последняя драка Раба голодного с рублем, Славься, дружба пшеничного злака В рабочей руке с молотком! И пусть моровые чернила Покроют листы бытия, Дыханье судьбы изменило Одежды свободной края. И он вспорхнет, красивый угол Земного паруса труда, Ты полетишь, бессмертно смугол, Священный юноша, туда. Осада золотой чумы! Сюда, глазниц небесных воры! Умейте, лучшие умы, Намордники одеть на моры! И пусть лепечет звонко птаха О синем воздухе весны, Тебя низринет завтра плаха В зачеловеческие сны. Это у смерти утесов Прибой человечества. У великороссов Нет больше отечества. Где Лондон торг ведет с Китаем, Высокомерные дворцы, Панамою надвинув тучу, их пепла не считаем, Грядущего творцы. Так мало мы утратили, Идя восстания тропой, — Земного шара председатели Шагают дерзкою толпой. Тринадцать лет хранили будетляне За пазухой, в глазах и взорах, В Красной уединясь Поляне, Дней Носаря зажженный порох. Держатель знамени свобод, Уздою правящий ездой, В нечеловеческий поход Лети дорогой голубой. И, похоронив времен останки, Свободу пей из звездного стакана, Чтоб громыхал по солнечной болванке Соборный молот великана. Ты прикрепишь к созвездью парус, Чтобы сильнее и мятежнее Земля неслась в надмирный ярус И птица звезд осталась прежнею. Сметя с лица земли торговлю И замки торга бросив ниц, Из звездных глыб построишь кровлю — Стеклянный колокол столиц. Решеткою зеркальных окон. Ты, синих зарев неясыть, И ты прядешь из шелка кокон, Полеты — гусеницы нить. И в землю бьют, как колокола, Ночные звуки-великаны, Когда их бросят зеркала, И сеть столиц раскинет станы. Где гребнем облаков в ночном цвету Расчесано полей руно, Там птицы ловят на лету Летящее с небес зерно. Весною ранней облака Пересекал полетов знахарь, И жито сеяла рука, На облаках качался пахарь. Как узел облачный идут гужи, Руна земного бороны, Они взрастут, колосья ржи, Их холят неба табуны. Он не просил: «Будь добр, бози, ми И урожай густой роди!» — Но уравненьям вверил озими И нес ряд чисел на груди. А там муку съедобной глины Перетирали жерновами Крутых холмов ночные млины, Маша усталыми крылами. И речи знания в молнийном теле Гласились юношам веселым, Учебники по воздуху летели В училища по селам. За ливнями ржаных семян ищи Того, кто пересек восток, Где поезд вез на север щи, Озер съедобный кипяток. Где удочка лежала барина И барчуки катались в лодке, Для рта столиц волна зажарена И чад идет озерной водки. Озерных щей ночные паровозы Везут тяжелые сосуды, Их в глыбы синие скуют морозы И принесут к глазницам люда. Вот море, окруженное в чехол Холмообразного стекла, Дыма тяжелого хохол Висит чуприной божества. Где бросала тень постройка И дворец морей готов, Замок вод возила тройка Море вспенивших китов. Зеркальная пустыня облаков, Озеродей летать силен. Баян восстания письмен Засеял нивами станков. Те юноши, что клятву дали Разрушить языки, — Их имена вы угадали — Идут увенчаны в венки. И в дерзко брошенной овчине Проходишь ты, буен и смел, Чтобы зажечь костер почина Земного быта перемен. Дорогу путника любя, Он взял ряд чисел, точно палку, И, корень взяв из нет себя, Заметил зорко в нем русалку. Того, что ни, чего нема, Он находил двуличный корень, Чтоб увидать в стране ума Русалку у кокорин. Где сквозь далеких звезд кокошник Горят Печоры жемчуга, Туда иди, небес помощник, Великий силой рычага. Мы в ведрах пронесем Неву Тушить пожар созвездья Псов, Пусть поезд копотью прорежет синеву, Взлетая по сетям лесов. Пусть небо ходит ходуном От тяжкой поступи твоей, Скрепи созвездие бревном И дол решеткою осей. Как муравей ползи по небу, Исследуй его трещины И, голубой бродяга, требуй Те блага, что тебе обещаны. Балды, кувалды и киюры Жестокой силой рычага В созвездьях ночи воздвигал Потомок полуночной бури. Поставив к небу лестницы, Надень шишак пожарного, Взойдешь на стены месяца В дыму огня угарного. Надень на небо молоток, То солнце на два поверни, Где в красном зареве Восток, — Крути колеса шестерни. Часы меняя на часы, Платя улыбкою за ужин, Удары сердца на весы Кладешь, где счет работы нужен. И зоркие соблазны выгоды, Неравенство и горы денег — Могучий двигатель в лони годы — Заменит песней современник. И властный озарит гудок Великой пустыни молчания, И поезд, проворный ходок, Исчезнет созвездья венчаннее. Построив из земли катушку, Где только проволока гроз, Ты славишь милую пастушку У ручейка и у стрекоз, И будут знаки уравненья Между работами и ленью, Умершей власти, без сомненья, Священный жезел вверен пенью. И лень и матерь вдохновенья, Равновеликая с трудом, С нездешней силой упоенья Возьмет в ладонь державный лом. И твой полет вперед всегда Повторят позже ног скупцы, И время громкого суда Узнают истины купцы. Шагай по морю клеветы, Пружинь шаги своей пяты! В чугунной скорлупе орленок Летит багровыми крылами, Кого недавно как теленок Лизал, как спичечное пламя. Черти не мелом, а любовью, Того, что будет, чертежи. И рок, слетевший к изголовью, Наклонит умный колос ржи.

Посещение

Владимир Бенедиктов

Как? и ночью нет покою! Нет, уж это вон из рук! Кто-то дерзкою рукою Всё мне в двери стук да стук, ‘Кто там?’ — брызнув ярым взглядом, Крикнул я, — и у дверей, Вялый, заспанный, с докладом Появился мой лакей. ‘Кто там?’ — ‘Женщина-с’. — ‘Какая?’ — ‘Так — бабенка — ничего’. — ‘Что ей нужно? Молодая?’ — ‘Нет, уж так себе — того’. ‘Ну, впусти!’ — Вошла, и села, И беседу повела, И неробко так глядела, Словно званая была; Словно старая знакомка, Не сочтясь со мной в чинах, Начала пускаться громко В рассужденья о делах. Речь вела она разумно Про движенье и застой, Только слишком вольнодумно… ‘Э, голубушка, постой! Понимаю’. После стала Порицать весь белый свет; На судьбу свою роптала, Что нигде ей ходу нет; Говорила, что приюта Нет ей в мире, нет житья, Что везде гонима люто… ‘А! — так вот что!’ — думал я. Вот сейчас же, верно, взбросит Взор молящий к небесам Да на бедность и попросит: Откажу. Я беден сам. Только — нет! Потом так твердо На меня направя взор, Посетительница гордо Продолжала разговор. Кто б такая?.. Не из граций, И — конечно — не из муз! Никаких рекомендаций! Очень странно, признаюсь. Хоть одета не по моде, Но — пристойно, скважин нет, Всё заветное в природе Платьем взято под секрет. Кто б такая? — Напоследок (Кто ей дал на то права?) Начала мне так и эдак Сыпать резкие слова, Хлещет бранью преобидной, Словно градом с высоты: Ты — такой, сякой, бесстыдный! — И давай со мной на ты. ‘Ну, беда мне: нажил гостью!’ Я уж смолк, глаза склоня, — Ни гугу! — А та со злостью Так и лезет на меня. ‘Нет сомнения нисколько, — Я размыслил, — как тут быть? Сумасшедшая — и только! Как мне бабу с рук-то сбыть? Как спровадить? — Тут извольте Дипломатику подвесть!’ Вот и начал я: ‘Позвольте… То есть… с кем имею честь?.. Кто вы? Есть у вас родные?’ А она: ‘Мне бог — родня. _Правда — имя мне; иные Кличут истиной меня’. ‘Вы себя принарядили, — Не узнал вас оттого; Прежде, кажется, ходили Просто так — безо всего’. ‘Да, бывало мне привычно Появляться в наготе, Да сказали — неприлично! Времена пошли не те. Приоделась. Спорить с веком Не хочу, а всё же — нет — Не сошлась я с человеком, Всё меня не любит свет. Прежде многих гнула круто При Великом я Петре, И порою в виде шута Появлялась при дворе. Царь мою прощал мне дикость И доволен был вполне. Чем сильнее в ком великость, Тем сильней любовь ко мне. Говорю, бывало, грубо И со злостью натощак, — Многим было и не любо, А терпели кое-как. Ведь и нынче без уклонок Правдолюбья полон царь, Да уж свет стал больно тонок И хитер — не то что встарь. Уж к иным теперь и с лаской Подойдешь — кричат: ‘Назад!’ Что тут делать? — Раз под маской Забралась я в маскарад, — И, под важностью пустою Видя темные дела, К господину со звездою Там я с книксом подошла. Он зевал, а тут от скуки Обратился вмиг ко мне, И дрожит, и жмет мне руки; ‘Ah! Beau masque! Je te connais’ {*}. {* ‘Ax! Прекрасная маска! Я тебя знаю’ (франц.). — Ред.} ‘Ты узнал меня, — я рада. С откровенностью прямой В пестрой свалке маскарада Потолкуем, милый мой! Правда — я. Со мной ты знался, Обо мне ты хлопотал, Как туда-сюда метался Да бессилен был и мал. А теперь, как вздул ты перья, Что раскормленный петух, Стал ты чужд ко мне доверья И к моим намекам глух. Обо мне где слово к речи, Там ты мастер — ух какой — Пожимать картинно плечи Да помахивать рукой. Здравствуй! Вот мы где столкнулись! Тут я шепотом, тайком Начала лишь… Отвернулись — И пошли бочком, бочком. Я к другому. То был тучный, Ловкий, бойкий на язык И весьма благополучный Полновесный откупщик, С виду добрый, круглолицый… Хвать я под руку его Да насчет винца с водицей… Он смеется… ‘Ничего, — Говорит, — такого рода Это дельце… не могу… Я-де нравственность народа Этой штучкой берегу. Я люблю мою отчизну, — Говорит, — люблю я Русь; Видя сплошь дороговизну, Всё о бедных я пекусь. Там сиротку, там вдовицу Утешаю. Вот — вдвоем Хочешь ехать за границу? Едем! — Славно поживем’. ‘Бог с тобою! — говорю я. — У меня в уме не то. За границу не хочу я, И тебе туда на что? Ведь и здесь тебе знакома Роскошь всех земных столиц. За границу! — Ведь и дома Ты выходишь из границ. У тебя за чудом чудо, Дом твой золотом горит’. — ‘Ну так что ж? А ты откуда Здесь явилась?’ — говорит, ‘Да сейчас из кабака я, Где ты много плутней ввел’. — ‘Тьфу! Несносная какая! Убирайся ж!’ -И пошел. К звездоносцу-то лихому Подошел и стал с ним в ряд. Я потом к тому, к другому — Нет, — и слушать не хотят: Мы-де знаем эти сказки! Подошла бы к одному, Да кругом толпятся маски, Нет и доступа к нему; Те лишь прочь, уж те подскочут, Те и те его хотят, Рвут его, визжат, хохочут. ‘Милый! Милый!’ — говорят, Это — нежный, легкокрылый Друг веселья, скуки бич, Был сын Курочкина милый, Вечно милый Петр Ильич, Между тем гроза висела В черной туче надо мной, — Те, кому я надоела, Объяснились меж собой: Так и так. Пошла огласка! ‘Здесь, с другими зауряд, Неприличная есть маска — Надо вывесть, — говорят. — Как змея с опасным жалом, Здесь та маска с языком. Надо вывесть со скандалом, Сиречь — с полным торжеством, Ишь, себя средь маскарада Правдой дерзкая зовет! Разыскать, разведать надо, Где и как она живет’. Но по счастью, кров и пища Мне менялись в день из дня, Постоянного ж жилища Не имелось у меня — Не нашли. И рады были, Что исчез мой в мире след, И в газетах объявили: ‘Успокойтесь! Правды нет; Где-то без вести пропала, Страхом быв поражена, Так как прежде проживала Всё без паспорта она И при наглом самозванстве Замечалась кое в чем, Как-то: в пьянстве, и буянстве, И шатании ночном. Ныне — всё благополучно’, Я ж тихонько здесь и там Укрывалась где сподручно — По каморкам, по углам. Вижу — бал. Под ночи дымкой Люди пляшут до зари. Что ж мне так быть — нелюдимкой? Повернулась — раз-два-три — И на бал влетела мухой — И, чтоб скуки избежать, Над танцующей старухой Завертясь, давай жужжать: ‘Стыдно! Стыдно! Из танцорок Вышла, вышла, — ей жужжу. — С лишком сорок! С лишком сорок! Стыдно! Стыдно! Всем скажу’. Мучу бедную старуху: Чуть немного отлечу, Да опять, опять ей к уху, И опять застрекочу. Та смутилась, побледнела. Кавалер ей: ‘Ах! Ваш вид… Что вдруг с вами?’ — ‘Зашумело Что-то в ухе, — говорит, — Что-то скверное такое… Ах, несносно! Дурно мне!’ Я ж, прервав жужжанье злое, Поскорее — к стороне. Подлетела к молодежи: Дай послушаю, что тут! И прислушалась: о боже! О творец мой! Страшно лгут! Лгут мужчины без границы, — Ну, уж те на то пошли! Как же дамы, как девицы — Эти ангелы земли?.. Одного со мною пола! В подражанье, верно, мне Кое-что у них и голо, — И как бойко лгут оне! Лгут — и нет средь бальной речи Откровенности следа: Только груди, только плечи Откровенны хоть куда! Всюду сплетни, ковы, путы, Лепет женской клеветы; Платья ж пышно, пышно вздуты Полнотою пустоты. Ложь — в глазах, в рукопожатьях, — Ложь — и шепотом, и вслух! Там — ломбардный запах в платьях, В бриллиантах тот же дух. В том углу долгами пахнет, В этом — взятками несет, Там карман, тут совесть чахнет; Всех змей роскоши сосет. Вот сошлись в сторонке двое. Разговор их: ‘Что вы? как?’ — ‘Ничего’. — ‘Нет — что такое? Вы невеселы’. — ‘Да так — Скучно! Денег нет, признаться’. — ‘На себя должны пенять, — Вам бы чем-нибудь заняться!’ — ‘Нет, мне лучше бы занять’. Там — девицы. Шепот: ‘Нина! Как ты ласкова к тому!.. Разве любишь? — Старичина! Можно ль чувствовать к нему?..’ ‘Quelle idee, ma chere! {*} Он сходен С чертом! Гадок! Вижу я — Для любви уж он не годен, А годился бы в мужья!’ {* ‘Какая мысль, моя дорогая!’ (Франц.). — Ред.} Тошно стало мне на бале, — Всё обман, как погляжу, — И давай летать по зале Я с жужжаньем — жу-жу-жу, — Зашумела что есть духу… Тут поднялся ропот злой — Закричали: ‘Выгнать муху!’ И вошел лакей с метлой. Я ж, все тайны обнаружив, — Между лент и марабу, Между блонд, цветов и кружев Поскорей — в камин, в трубу — И на воздух! — И помчалась, Проклиная эту ложь, И потом где ни металась- В разных видах всюду то ж. Там в театр я залетела И на сцену забралась, Да Шекспиром так взгремела, Что вся зала потряслась. Что же пользы? — Огневая Без следов прошла гроза, — Тот при выходе, зевая, Протирал себе глаза, Тот чихнул: стихом гигантским Как Шекспир в него метал, Он ему лишь, как шампанским, Только нос пощекотал. И любви моей и дружбы, Словно тяжкого креста, Все бегут. Искала службы, — Не даются мне места. Обращалась и к вельможам, Говорят: ‘На этот раз Вас принять к себе не можем; Мы совсем не знаем вас. Эдак бродят и беглянки! Вы во что б пошли скорей?’ Говорю: ‘Хоть в гувернантки — К воспитанию детей’. ‘А! Вы разве иностранка?’ — ‘Нет, мой край — и здесь, и там’. — ‘Что же вы за гувернантка? Как детей доверить вам? Вы б учили жить их в свете По каким же образцам?’ — ‘Я б старалась-де, чтоб дети Не подобились отцам’. ‘А! Так вот вы как хотите! Люди! Эй!’ — Пошел трезвон. Раскричались: ‘Прогоните Эту бешеную вон!’ Убралась. Потом попала Я за дерзость в съезжий дом И везде перебывала — И в суде, и под судом. Там — продажность, там — интриги, — Всех язвят слова мои; Я совалась уж и в книги, И в журнальные статьи. Прежде ‘Стой, — кричали, — дура!’ А теперь коё-куда Благородная цензура Пропускает иногда. Место есть мне и в законе, И в евангельских чертах, Место — с кесарем на троне, Место — в мыслях и словах. Эта сфера мне готова, Дальше ж, как ни стерегу — Ни из мысли, ни из слова В жизнь ворваться не могу; Не могу вломиться в дело: Не пускают. Тьма преград! Всех нечестье одолело, В деле правды не хотят. Против этой лжи проклятой, Чтоб пройти между теснин, — Нужен мощный мне ходатай, Нужен крепкий гражданин’. ‘От меня чего ж ты хочешь? — Наконец я вопросил. — Ждешь чего? О чем хлопочешь? У меня не много сил. Если бедный стихотворец И пойдет, в твой рог трубя, Воевать — он ратоборец Ненадежный за тебя. Он дороги не прорубит Сквозь дремучий лес тебе, А себя лишь только сгубит, Наживет врагов себе. Закричат: ‘Да он — несносный! Он мутит наш мирный век, На беду — звонкоголосный, Беспокойный человек!’ Ты всё рвешься в безграничность, Если ж нет тебе границ — Ты как раз заденешь личность, А коснись-ка только лиц! И меня с тобой прогонят, И меня с тобой убьют, И с тобою похоронят, Память вечную споют. Мир на нас восстанет целый: Он ведь лжи могучий сын. На Руси твой голос смелый Царь лишь выдержит один — Оттого что, в высшей доле, Рыцарь божьей правоты — Он на царственном престоле И высок и прям, как ты. Не зови ж меня к тревогам! Поздно! Дай мне отдохнуть! Спать хочу я. С богом! С богом! Отправляйся! Добрый путь! Если ж хочешь — в извещенье, Как с тобой я речь держу, О твоем я посещенье Добрым людям расскажу’.

Алайский рынок

Владимир Луговской

Три дня сижу я на Алайском рынке, На каменной приступочке у двери В какую-то холодную артель. Мне, собственно, здесь ничего не нужно, Мне это место так же ненавистно, Как всякое другое место в мире, И даже есть хорошая приятность От голосов и выкриков базарных, От беготни и толкотни унылой… Здесь столько горя, что оно ничтожно, Здесь столько масла, что оно всесильно. Молочнолицый, толстобрюхий мальчик Спокойно умирает на виду. Идут верблюды с тощими горбами, Стрекочут белорусские еврейки, Узбеки разговаривают тихо. О, сонный разворот ташкентских дней!.. Эвакуация, поляки в желтых бутсах, Ночной приезд военных академий, Трагические сводки по утрам, Плеск арыков и тополиный лепет, Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше… Пошли дожди, и очень равнодушно Сырая глина со стены сползает. Во мне, как танцовщица, пляшет злоба, То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой, То улыбнется темному портрету В широких дырах удивленных ртов. В балетной юбочке она светло порхает, А скрипочки под палочкой поют. Какое счастье на Алайском рынке! Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно На горемычные пустые лица С тяжелой ненавистью и тревогой, На сумочки московских маникюрш. Отребье это всем теперь известно, Но с первозданной юной, свежей силой Оно входило в сердце, как истома. Подайте, ради бога. Я сижу На маленьких ступеньках. Понемногу Рождается холодный, хищный привкус Циничной этой дребедени. Я, Как флюгерок, вращаюсь. Я канючу. Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь К старинным темам лжи и подхалимства И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский, В большие области снегов и ледников, Откуда есть одно движенье вниз, На юг, на Индию, через Памир. Вот я сижу, слюнявлю черный палец, Поигрываю пуговицей черной, Так, никчемушник, вроде отщепенца. А над Алтайским мартовским базаром Царит холодный золотой простор. Сижу на камне, мерно отгибаюсь. Холодное, пустое красноречье Во мне еще играет, как бывало. Тоскливый полдень. Кубометры свеклы, Коричневые голые лодыжки И запах перца, сна и нечистот. Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий, Вторую жизнь и третью жизнь,- и после, Над шорохом морковок остроносых, Над непонятной круглой песней лука Сказать о том, что я хочу покоя,- Лишь отдыха, лишь маленького счастья Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья Скорей покончить с этими рябыми Дневными спекулянтами. А ночью Поднимутся ночные спекулянты, И так опять все сызнова пойдет,- Прыщавый мир кустарного соседа Со всеми примусами, с поволокой Очей жены и пяточками деток, Которые играют тут, вот тут, На каменных ступеньках возле дома. Здесь я сижу. Здесь царство проходимца. Три дня я пил и пировал в шашлычных, И лейтенанты, глядя на червивый Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета», На желтый галстук, светлый дар Парижа, — Мне подавали кружки с темным зельем, Шумели, надрываясь, тосковали И вспоминали: неужели он Когда-то выступал в армейских клубах, В ночных ДК — какой, однако, случай! По русскому обычаю большому, Пропойце нужно дать слепую кружку И поддержать за локоть: «Помню вас…» Я тоже помнил вас, я поднимался, Как дым от трубки, на широкой сцене. Махал руками, поводил плечами, Заигрывал с передним темным рядом, Где изредка просвечивали зубы Хорошеньких девиц широконоздрых. Как говорил я! Как я говорил! Кокетничая, поддавая басом, Разметывая брови, разводя Холодные от нетерпенья руки, Поскольку мне хотелось лишь покоя, Поскольку я хотел сухой кровати, Но жар и молодость летели из партера, И я качался, вился, как дымок, Как медленный дымок усталой трубки. Подайте, ради бога. Я сижу, Поигрывая бровью величавой, И если правду вам сказать, друзья, Мне, как бывало, ничего не надо. Мне дали зренье — очень благодарен. Мне дали слух — и это очень важно. Мне дали руки, ноги — ну, спасибо. Какое счастье! Рынок и простор. Вздымаются литые груды мяса, Лежит чеснок, как рыжие сердечки. Весь этот гомон жестяной и жаркий Ко мне приносит только пустоту. Но каждое движение и оклик, Но каждое качанье черных бедер В тугой вискозе и чулках колючих Во мне рождает злое нетерпенье Последней ловли. Я хочу сожрать Все, что лежит на плоскости. Я слышу Движенье животов. Я говорю На языке жиров и сухожилий. Такого униженья не видали Ни люди, ни зверюги. Я один Еще играю на крапленых картах. И вот подошвы отстают, темнеют Углы воротничков, и никого, Кто мог бы поддержать меня, и ночи Совсем пустые на Алайском рынке. А мне заснуть, а мне кусочек сна, А мне бы справедливость — и довольно. Но нету справедливости. Слепой — Протягиваю в ночь сухие руки И верю только в будущее. Ночью Все будет изменяться. Поутру Все будет становиться. Гроб дощатый Пойдет, как яхта, на Алайском рынке, Поигрывая пятками в носочках, Поскрипывая костью лучевой. Так ненавидеть, как пришлось поэту, Я не советую читателям прискорбным. Что мне сказать? Я только холод века, А ложь — мое седое острие. Подайте, ради бога. И над миром Опять восходит нищий и прохожий, Касаясь лбом бензиновых колонок, Дредноуты пуская по морям, Все разрушая, поднимая в воздух, От человечьей мощи заикаясь. Но есть на свете, на Алайском рынке Одна приступочка, одна ступенька, Где я сижу, и от нее по свету На целый мир расходятся лучи. *Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.* Подайте, ради бога, ради правды, Пока ступеньки не сожмут меня. Я наслаждаюсь горьким духом жира, Я упиваюсь запахом моркови, Я удивляюсь дряни кишмишовой, А удивленье — вот цена вдвойне. Ну, насладись, остановись, помедли На каменных обточенных ступеньках, Среди мангалов и детей ревущих, По-своему, по-царски насладись! Друзья ходили? — Да, друзья ходили. Девчонки пели? — Да, девчонки пели. Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся. Сижу холодный на Алайском рынке И меры поднадзорности не знаю. И очень точно, очень непостыдно Восходит в небе первая звезда. Моя надежда — только в отрицанье. Как завтра я унижусь — непонятно. Остыли и обветрились ступеньки Ночного дома на Алайском рынке, Замолкли дети, не поет капуста, Хвостатые мелькают огоньки. Вечерняя звезда стоит над миром, Вечерний поднимается дымок. Зачем еще плутать и хныкать ночью, Зачем искать любви и благодушья, Зачем искать порядочности в небе, Где тот же строгий распорядок звезд? Пошевелить губами очень трудно, Хоть для того, чтобы послать, как должно, К такой-то матери все мирозданье И синие киоски по углам. Какое счастье на Алайском рынке, Когда шумят и плещут тополя! Чужая жизнь — она всегда счастлива, Чужая смерть — она всегда случайность. А мне бы только в кепке отсыревшей Качаться, прислонившись у стены. Хозяйка варит вермишель в кастрюле, Хозяин наливается зубровкой, А деточки ложатся по углам. Идти домой? Не знаю вовсе дома… Оделись грязью башмаки сырые. Во мне, как балерина, пляшет злоба, Поводит ручкой, кружит пируэты. Холодными, бесстыдными глазами Смотрю на все, подтягивая пояс. Эх, сосчитаться бы со всеми вами! Да силы нет и нетерпенья нет, Лишь остаются сжатыми колени, Поджатый рот, закушенные губы, Зияющие зубы, на которых, Как сон, лежит вечерняя звезда. Я видел гордости уже немало, Я самолюбием, как черт, кичился, Падения боялся, рвал постромки, Разбрасывал и предавал друзей, И вдруг пришло спокойствие ночное, Как в детстве, на болоте ярославском, Когда кувшинки желтые кружились И ведьмы стыли от ночной росы… И ничего мне, собственно, не надо, Лишь видеть, видеть, видеть, видеть, И слышать, слышать, слышать, слышать, И сознавать, что даст по шее дворник И подмигнет вечерняя звезда. Опять приходит легкая свобода. Горят коптилки в чужестранных окнах. И если есть на свете справедливость, То эта справедливость — только я.

Другие стихи этого автора

Всего: 618

Во весь голос

Владимир Владимирович Маяковский

[I]Первое вступление в поэму[/I] Уважаемые &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195товарищи потомки! Роясь &#8195&#8195&#8195в сегодняшнем &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195окаменевшем го*не, наших дней изучая потемки, вы, &#8195&#8195возможно, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195спросите и обо мне. И, возможно, скажет &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ваш ученый, кроя эрудицией &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195вопросов рой, что жил-де такой &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195певец кипяченой и ярый враг воды сырой. Профессор, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195снимите очки-велосипед! Я сам расскажу &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195о времени &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и о себе. Я, ассенизатор &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и водовоз, революцией &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мобилизованный и призванный, ушел на фронт &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195из барских садоводств поэзии — &#8195&#8195&#8195&#8195бабы капризной. Засадила садик мило, дочка, &#8195&#8195&#8195дачка, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195водь &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и гладь — сама садик я садила, сама буду поливать. Кто стихами льет из лейки, кто кропит, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195набравши в рот — кудреватые Митрейки, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мудреватые Кудрейки — кто их к черту разберет! Нет на прорву карантина — мандолинят из-под стен: «Тара-тина, тара-тина, т-эн-н…» Неважная честь, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195где харкает туберкулез, где б*ь с хулиганом &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195да сифилис. И мне &#8195&#8195&#8195агитпроп &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в зубах навяз, и мне бы &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195строчить &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195романсы на вас,— доходней оно &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и прелестней. Но я &#8195&#8195себя &#8195&#8195&#8195&#8195смирял, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195становясь на горло &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195собственной песне. Слушайте, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195товарищи потомки, агитатора, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195горлана-главаря. Заглуша &#8195&#8195&#8195&#8195поэзии потоки, я шагну &#8195&#8195&#8195&#8195через лирические томики, как живой &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195с живыми говоря. Я к вам приду &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в коммунистическое далеко не так, &#8195&#8195&#8195как песенно-есененный провитязь. Мой стих дойдет &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195через хребты веков и через головы &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195поэтов и правительств. Мой стих дойдет, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195но он дойдет не так,— не как стрела &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в амурно-лировой охоте, не как доходит &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195к нумизмату стершийся пятак и не как свет умерших звезд доходит. Мой стих &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195трудом &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195громаду лет прорвет и явится &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195весомо, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195грубо, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195зримо, как в наши дни &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195вошел водопровод, сработанный &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195еще рабами Рима. В курганах книг, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195похоронивших стих, железки строк случайно обнаруживая, вы &#8195с уважением &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ощупывайте их, как старое, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195но грозное оружие. Я &#8195ухо &#8195&#8195&#8195словом &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не привык ласкать; ушку девическому &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в завиточках волоска с полупохабщины &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не разалеться тронуту. Парадом развернув &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195моих страниц войска, я прохожу &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195по строчечному фронту. Стихи стоят &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195свинцово-тяжело, готовые и к смерти &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и к бессмертной славе. Поэмы замерли, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195к жерлу прижав жерло нацеленных &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195зияющих заглавий. Оружия &#8195&#8195&#8195&#8195любимейшего готовая &#8195&#8195&#8195&#8195рвануться в гике, застыла &#8195&#8195&#8195&#8195кавалерия острот, поднявши рифм &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195отточенные пики. И все &#8195&#8195&#8195поверх зубов вооруженные войска, что двадцать лет в победах &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195пролетали, до самого &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195последнего листка я отдаю тебе, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195планеты пролетарий. Рабочего &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195громады класса враг — он враг и мой, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195отъявленный и давний. Велели нам &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195идти &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195под красный флаг года труда &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и дни недоеданий. Мы открывали &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195Маркса &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195каждый том, как в доме &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195собственном &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мы открываем ставни, но и без чтения &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мы разбирались в том, в каком идти, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в каком сражаться стане. Мы &#8195&#8195диалектику &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195учили не по Гегелю. Бряцанием боев &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195она врывалась в стих, когда &#8195&#8195&#8195под пулями &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195от нас буржуи бегали, как мы &#8195&#8195&#8195&#8195когда-то &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8194бегали от них. Пускай &#8195&#8195&#8195&#8195за гениями &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195безутешною вдовой плетется слава &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в похоронном марше — умри, мой стих, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195умри, как рядовой, как безымянные &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195на штурмах мерли наши! Мне наплевать &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195на бронзы многопудье, мне наплевать &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195на мраморную слизь. Сочтемся славою — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ведь мы свои же люди,— пускай нам &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195общим памятником будет построенный &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в боях &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195социализм. Потомки, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195словарей проверьте поплавки: из Леты &#8195&#8195&#8195&#8195выплывут &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195остатки слов таких, как «проституция», &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195«туберкулез», &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195«блокада». Для вас, &#8195&#8195&#8195&#8195которые &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195здоровы и ловки, поэт &#8195&#8195вылизывал &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195чахоткины плевки шершавым языком плаката. С хвостом годов &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195я становлюсь подобием чудовищ &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ископаемо-хвостатых. Товарищ жизнь, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195давай быстрей протопаем, протопаем &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195по пятилетке &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195дней остаток. Мне &#8195&#8195и рубля &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не накопили строчки, краснодеревщики &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не слали мебель на дом. И кроме &#8195&#8195&#8195&#8195свежевымытой сорочки, скажу по совести, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мне ничего не надо. Явившись &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в Це Ка Ка &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195идущих &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195светлых лет, над бандой &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195поэтических &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195рвачей и выжиг я подыму, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195как большевистский партбилет, все сто томов &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195моих &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195партийных книжек.

Хорошее отношение к лошадям

Владимир Владимирович Маяковский

Били копыта. Пели будто: — Гриб. Грабь. Гроб. Груб. — Ветром опита, льдом обута, улица скользила. Лошадь на круп грохнулась, и сразу за зевакой зевака, штаны пришедшие Кузнецким клёшить, сгрудились, смех зазвенел и зазвякал: — Лошадь упала! — — Упала лошадь! — Смеялся Кузнецкий. Лишь один я голос свой не вмешивал в вой ему. Подошел и вижу глаза лошадиные... Улица опрокинулась, течет по-своему... Подошел и вижу — за каплищей каплища по морде катится, прячется в ше́рсти... И какая-то общая звериная тоска плеща вылилась из меня и расплылась в шелесте. «Лошадь, не надо. Лошадь, слушайте — чего вы думаете, что вы их плоше? Деточка, все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему лошадь». Может быть — старая — и не нуждалась в няньке, может быть, и мысль ей моя казалась пошла́, только лошадь рванулась, встала на́ ноги, ржанула и пошла. Хвостом помахивала. Рыжий ребенок. Пришла веселая, стала в стойло. И все ей казалось — она жеребенок, и стоило жить, и работать стоило.

Флейта-позвоночник (Поэма)

Владимир Владимирович Маяковский

[B]Пролог[/B] За всех вас, которые нравились или нравятся, хранимых иконами у души в пещере, как чашу вина в застольной здравице, подъемлю стихами наполненный череп. Все чаще думаю — не поставить ли лучше точку пули в своем конце. Сегодня я на всякий случай даю прощальный концерт. Память! Собери у мозга в зале любимых неисчерпаемые очереди. Смех из глаз в глаза лей. Былыми свадьбами ночь ряди. Из тела в тело веселье лейте. Пусть не забудется ночь никем. Я сегодня буду играть на флейте. На собственном позвоночнике. [B]1[/B] Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! Буре веселья улицы узки. Праздник нарядных черпал и черпал. Думаю. Мысли, крови сгустки, больные и запекшиеся, лезут из черепа. Мне, чудотворцу всего, что празднично, самому на праздник выйти не с кем. Возьму сейчас и грохнусь навзничь и голову вымозжу каменным Невским! Вот я богохулил. Орал, что бога нет, а бог такую из пекловых глубин, что перед ней гора заволнуется и дрогнет, вывел и велел: люби! Бог доволен. Под небом в круче измученный человек одичал и вымер. Бог потирает ладони ручек. Думает бог: погоди, Владимир! Это ему, ему же, чтоб не догадался, кто ты, выдумалось дать тебе настоящего мужа и на рояль положить человечьи ноты. Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стёганье одеялово, знаю — запахнет шерстью паленной, и серой издымится мясо дьявола. А я вместо этого до утра раннего в ужасе, что тебя любить увели, метался и крики в строчки выгранивал, уже наполовину сумасшедший ювелир. В карты бы играть! В вино выполоскать горло сердцу изоханному. Не надо тебя! Не хочу! Все равно я знаю, я скоро сдохну. Если правда, что есть ты, боже, боже мой, если звезд ковер тобою выткан, если этой боли, ежедневно множимой, тобой ниспослана, господи, пытка, судейскую цепь надень. Жди моего визита. Я аккуратный, не замедлю ни на день. Слушай, всевышний инквизитор! Рот зажму. Крик ни один им не выпущу из искусанных губ я. Привяжи меня к кометам, как к хвостам лошадиным, и вымчи, рвя о звездные зубья. Или вот что: когда душа моя выселится, выйдет на суд твой, выхмурясь тупенько, ты, Млечный Путь перекинув виселицей, возьми и вздерни меня, преступника. Делай что хочешь. Хочешь, четвертуй. Я сам тебе, праведный, руки вымою. Только — слышишь! — убери проклятую ту, которую сделал моей любимою! Версты улиц взмахами шагов мну. Куда я денусь, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! [B]2[/B] И небо, в дымах забывшее, что голубо, и тучи, ободранные беженцы точно, вызарю в мою последнюю любовь, яркую, как румянец у чахоточного. Радостью покрою рев скопа забывших о доме и уюте. Люди, слушайте! Вылезьте из окопов. После довоюете. Даже если, от крови качающийся, как Бахус, пьяный бой идет — слова любви и тогда не ветхи. Милые немцы! Я знаю, на губах у вас гётевская Гретхен. Француз, улыбаясь, на штыке мрет, с улыбкой разбивается подстреленный авиатор, если вспомнят в поцелуе рот твой, Травиата. Но мне не до розовой мякоти, которую столетия выжуют. Сегодня к новым ногам лягте! Тебя пою, накрашенную, рыжую. Может быть, от дней этих, жутких, как штыков острия, когда столетия выбелят бороду, останемся только ты и я, бросающийся за тобой от города к городу. Будешь за море отдана, спрячешься у ночи в норе — я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона огненные губы фонарей. В зное пустыни вытянешь караваны, где львы начеку, — тебе под пылью, ветром рваной, положу Сахарой горящую щеку. Улыбку в губы вложишь, смотришь — тореадор хорош как! И вдруг я ревность метну в ложи мрущим глазом быка. Вынесешь на мост шаг рассеянный — думать, хорошо внизу бы. Это я под мостом разлился Сеной, зову, скалю гнилые зубы. С другим зажгешь в огне рысаков Стрелку или Сокольники. Это я, взобравшись туда высоко, луной томлю, ждущий и голенький. Сильный, понадоблюсь им я — велят: себя на войне убей! Последним будет твое имя, запекшееся на выдранной ядром губе. Короной кончу? Святой Еленой? Буре жизни оседлав валы, я — равный кандидат и на царя вселенной, и на кандалы. Быть царем назначено мне — твое личико на солнечном золоте моих монет велю народу: вычекань! А там, где тундрой мир вылинял, где с северным ветром ведет река торги, — на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги. Слушайте ж, забывшие, что небо голубо, выщетинившиеся, звери точно! Это, может быть, последняя в мире любовь вызарилась румянцем чахоточного. [B]3[/B] Забуду год, день, число. Запрусь одинокий с листом бумаги я. Творись, просветленных страданием слов нечеловечья магия! Сегодня, только вошел к вам, почувствовал — в доме неладно. Ты что-то таила в шелковом платье, и ширился в воздухе запах ладана. Рада? Холодное «очень». Смятеньем разбита разума ограда. Я отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен. Послушай, все равно не спрячешь трупа. Страшное слово на голову лавь! Все равно твой каждый мускул как в рупор трубит: умерла, умерла, умерла! Нет, ответь. Не лги! (Как я такой уйду назад?) Ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза. Могилы глубятся. Нету дна там. Кажется, рухну с помоста дней. Я душу над пропастью натянул канатом, жонглируя словами, закачался над ней. Знаю, любовь его износила уже. Скуку угадываю по стольким признакам. Вымолоди себя в моей душе. Празднику тела сердце вызнакомь. Знаю, каждый за женщину платит. Ничего, если пока тебя вместо шика парижских платьев одену в дым табака. Любовь мою, как апостол во время оно, по тысяче тысяч разнесу дорог. Тебе в веках уготована корона, а в короне слова мои — радугой судорог. Как слоны стопудовыми играми завершали победу Пиррову, Я поступью гения мозг твой выгромил. Напрасно. Тебя не вырву. Радуйся, радуйся, ты доконала! Теперь такая тоска, что только б добежать до канала и голову сунуть воде в оскал. Губы дала. Как ты груба ими. Прикоснулся и остыл. Будто целую покаянными губами в холодных скалах высеченный монастырь. Захлопали двери. Вошел он, весельем улиц орошен. Я как надвое раскололся в вопле, Крикнул ему: «Хорошо! Уйду! Хорошо! Твоя останется. Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!» Ох, эта ночь! Отчаянье стягивал туже и туже сам. От плача моего и хохота морда комнаты выкосилась ужасом. И видением вставал унесенный от тебя лик, глазами вызарила ты на ковре его, будто вымечтал какой-то новый Бялик ослепительную царицу Сиона евреева. В муке перед той, которую отдал, коленопреклоненный выник. Король Альберт, все города отдавший, рядом со мной задаренный именинник. Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы! Весеньтесь жизни всех стихий! Я хочу одной отравы — пить и пить стихи. Сердце обокравшая, всего его лишив, вымучившая душу в бреду мою, прими мой дар, дорогая, больше я, может быть, ничего не придумаю. В праздник красьте сегодняшнее число. Творись, распятью равная магия. Видите — гвоздями слов прибит к бумаге я.

Стихи о советском паспорте

Владимир Владимирович Маяковский

Я волком бы &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8194выгрыз &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195бюрократизм. К мандатам &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195почтения нету. К любым &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195чертям с матерями &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195катись любая бумажка. &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195Но эту… По длинному фронту &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195купе &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и кают чиновник &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195учтивый движется. Сдают паспорта, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и я &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195сдаю мою &#8195&#8195пурпурную книжицу. К одним паспортам — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195улыбка у рта. К другим — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195отношение плевое. С почтеньем &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195берут, например, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195паспорта с двухспальным &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195английским левою. Глазами &#8195&#8195&#8195&#8195доброго дядю выев, не переставая &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195кланяться, берут, &#8195&#8195&#8195как будто берут чаевые, паспорт &#8195&#8195&#8195&#8195американца. На польский — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195глядят, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195как в афишу коза. На польский — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195выпяливают глаза в тугой &#8195&#8195&#8195&#8195полицейской слоновости — откуда, мол, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и что это за географические новости? И не повернув &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195головы кочан и чувств &#8195&#8195&#8195&#8195&#8194никаких &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не изведав, берут, &#8195&#8195&#8195не моргнув, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195паспорта датчан и разных &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195прочих &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195шведов. И вдруг, &#8195&#8195&#8195&#8195как будто &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ожогом, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195рот скривило &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195господину. Это &#8195&#8195господин чиновник &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195берет мою &#8195&#8195краснокожую паспортину. Берет — &#8195&#8195&#8195&#8195как бомбу, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195берет — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195как ежа, как бритву &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195обоюдоострую, берет, &#8195&#8195&#8195как гремучую &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в 20 жал змею &#8195&#8195&#8194двухметроворостую. Моргнул &#8195&#8195&#8195&#8195&#8194многозначаще &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195глаз носильщика, хоть вещи &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195снесет задаром вам. Жандарм &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195вопросительно &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195смотрит на сыщика, сыщик &#8195&#8195&#8195&#8195на жандарма. С каким наслажденьем &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195жандармской кастой я был бы &#8195&#8195&#8195&#8195исхлестан и распят за то, &#8195&#8195&#8195что в руках у меня &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195молоткастый, серпастый &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195советский паспорт. Я волком бы &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8194выгрыз &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195бюрократизм. К мандатам &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195почтения нету. К любым &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195чертям с матерями &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195катись любая бумажка. &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195Но эту… Я &#8195достаю &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195из широких штанин дубликатом &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195бесценного груза. Читайте, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195завидуйте, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195я — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195гражданин Советского Союза.

Прозаседавшиеся

Владимир Владимирович Маяковский

Чуть ночь превратится в рассвет, вижу каждый день я: кто в глав, кто в ком, кто в полит, кто в просвет, расходится народ в учрежденья. Обдают дождем дела бумажные, чуть войдешь в здание: отобрав с полсотни — самые важные! — служащие расходятся на заседания. Заявишься: «Не могут ли аудиенцию дать? Хожу со времени о́на». — «Товарищ Иван Ваныч ушли заседать — объединение Тео и Гукона». Исколесишь сто лестниц. Свет не мил. Опять: «Через час велели придти вам. Заседают: покупка склянки чернил Губкооперативом». Через час: ни секретаря, ни секретарши нет — го́ло! Все до 22-х лет на заседании комсомола. Снова взбираюсь, глядя на́ ночь, на верхний этаж семиэтажного дома. «Пришел товарищ Иван Ваныч?» — «На заседании А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома». Взъяренный, на заседание врываюсь лавиной, дикие проклятья доро́гой изрыгая. И вижу: сидят людей половины. О дьявольщина! Где же половина другая? «Зарезали! Убили!» Мечусь, оря́. От страшной картины свихнулся разум. И слышу спокойнейший голосок секретаря: «Они на двух заседаниях сразу. В день заседаний на двадцать надо поспеть нам. Поневоле приходится раздвояться. До пояса здесь, а остальное там». С волнения не уснешь. Утро раннее. Мечтой встречаю рассвет ранний: «О, хотя бы еще одно заседание относительно искоренения всех заседаний!»

Облако в штанах

Владимир Владимирович Маяковский

Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут: досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий. У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний. Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы! Приходите учиться — из гостиной батистовая, чинная чиновница ангельской лиги. И которая губы спокойно перелистывает, как кухарка страницы поваренной книги. Хотите — буду от мяса бешеный — и, как небо, меняя тона — хотите — буду безукоризненно нежный, не мужчина, а — облако в штанах! Не верю, что есть цветочная Ницца! Мною опять славословятся мужчины, залежанные, как больница, и женщины, истрепанные, как пословица. BR1/B] Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе. «Приду в четыре»,— сказала Мария. Восемь. Девять. Десять. Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый. В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры. Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется! Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце — холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское. И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая — большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любёночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек. Еще и еще, уткнувшись дождю лицом в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя. Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала,— вон его! Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери. Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот,— сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой. Рухнула штукатурка в нижнем этаже. Нервы — большие, маленькие, многие!— скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги! А ночь по комнате тинится и тинится,— из тины не вытянуться отяжелевшему глазу. Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб. Вошла ты, резкая, как «нате!», муча перчатки замш, сказала: «Знаете — я выхожу замуж». Что ж, выходите. Ничего. Покреплюсь. Видите — спокоен как! Как пульс покойника. Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть»,— а я одно видел: вы — Джоконда, которую надо украсть! И украли. Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги! Дразните? «Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий». Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий! Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,— а самое страшное видели — лицо мое, когда я абсолютно спокоен? И чувствую — «я» для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо. Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле,— ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома. Люди нюхают — запахло жареным! Нагнали каких-то. Блестящие! В касках! Нельзя сапожища! Скажите пожарным: на сердце горящее лезут в ласках. Я сам. Глаза наслезнённые бочками выкачу. Дайте о ребра опереться. Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу! Рухнули. Не выскочишь из сердца! На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос. Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос! Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх схватиться за небо высил горящие руки «Лузитании». Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний,— ты хоть о том, что горю, в столетия выстони! [BR2/B] Славьте меня! Я великим не чета. Я над всем, что сделано, ставлю «nihil». Никогда ничего не хочу читать. Книги? Что книги! Я раньше думал — книги делаются так: пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак — пожалуйста! А оказывается — прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево, улица корчится безъязыкая — ей нечем кричать и разговаривать. Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово. Улица муку молча пёрла. Крик торчком стоял из глотки. Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi и костлявые пролетки грудь испешеходили. Чахотки площе. Город дорогу мраком запер. И когда — все-таки!— выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на горло паперть, думалось: в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать! А улица присела и заорала: «Идемте жрать!» Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея — «сволочь» и еще какое-то, кажется, «борщ». Поэты, размокшие в плаче и всхлипе, бросились от улицы, ероша космы: «Как двумя такими выпеть и барышню, и любовь, и цветочек под росами?» А за поэтами — уличные тыщи: студенты, проститутки, подрядчики. Господа! Остановитесь! Вы не нищие, вы не смеете просить подачки! Нам, здоровенным, с шагом саженьим, надо не слушать, а рвать их — их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати! Их ли смиренно просить: «Помоги мне!» Молить о гимне, об оратории! Мы сами творцы в горящем гимне — шуме фабрики и лаборатории. Что мне до Фауста, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете! Я знаю — гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете! Я, златоустейший, чье каждое слово душу новородит, именинит тело, говорю вам: мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал! Слушайте! Проповедует, мечась и стеня, сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! Мы с лицом, как заспанная простыня, с губами, обвисшими, как люстра, мы, каторжане города-лепрозория, где золото и грязь изъязвили проказу,— мы чище венецианского лазорья, морями и солнцами омытого сразу! Плевать, что нет у Гомеров и Овидиев людей, как мы, от копоти в оспе. Я знаю — солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи! Жилы и мускулы — молитв верней. Нам ли вымаливать милостей времени! Мы — каждый — держим в своей пятерне миров приводные ремни! Это взвело на Голгофы аудиторий Петрограда, Москвы, Одессы, Киева, и не было ни одного, который не кричал бы: «Распни, распни его!» Но мне — люди, и те, что обидели — вы мне всего дороже и ближе. Видели, как собака бьющую руку лижет?! Я, обсмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрезный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто. Где глаз людей обрывается куцый, главой голодных орд, в терновом венце революций грядет шестнадцатый год. А я у вас — его предтеча; я — где боль, везде; на каждой капле слёзовой течи распял себя на кресте. Уже ничего простить нельзя. Я выжег души, где нежность растили. Это труднее, чем взять тысячу тысяч Бастилий! И когда, приход его мятежом оглашая, выйдете к спасителю — вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая!— и окровавленную дам, как знамя. [BR3/B] Ах, зачем это, откуда это в светлое весело грязных кулачищ замах! Пришла и голову отчаянием занавесила мысль о сумасшедших домах. И — как в гибель дредноута от душащих спазм бросаются в разинутый люк — сквозь свой до крика разодранный глаз лез, обезумев, Бурлюк. Почти окровавив исслезенные веки, вылез, встал, пошел и с нежностью, неожиданной в жирном человеке взял и сказал: «Хорошо!» Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана! Хорошо, когда брошенный в зубы эшафоту, крикнуть: «Пейте какао Ван-Гутена!» И эту секунду, бенгальскую, громкую, я ни на что б не выменял, я ни на… А из сигарного дыма ликерною рюмкой вытягивалось пропитое лицо Северянина. Как вы смеете называться поэтом и, серенький, чирикать, как перепел! Сегодня надо кастетом кроиться миру в черепе! Вы, обеспокоенные мыслью одной — «изящно пляшу ли»,— смотрите, как развлекаюсь я — площадной сутенер и карточный шулер. От вас, которые влюбленностью мокли, от которых в столетия слеза лилась, уйду я, солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз. Невероятно себя нарядив, пойду по земле, чтоб нравился и жегся, а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса. Вся земля поляжет женщиной, заерзает мясами, хотя отдаться; вещи оживут — губы вещины засюсюкают: «цаца, цаца, цаца!» Вдруг и тучи и облачное прочее подняло на небе невероятную качку, как будто расходятся белые рабочие, небу объявив озлобленную стачку. Гром из-за тучи, зверея, вылез, громадные ноздри задорно высморкая, и небье лицо секунду кривилось суровой гримасой железного Бисмарка. И кто-то, запутавшись в облачных путах, вытянул руки к кафе — и будто по-женски, и нежный как будто, и будто бы пушки лафет. Вы думаете — это солнце нежненько треплет по щечке кафе? Это опять расстрелять мятежников грядет генерал Галифе! Выньте, гулящие, руки из брюк — берите камень, нож или бомбу, а если у которого нету рук — пришел чтоб и бился лбом бы! Идите, голодненькие, потненькие, покорненькие, закисшие в блохастом грязненьке! Идите! Понедельники и вторники окрасим кровью в праздники! Пускай земле под ножами припомнится, кого хотела опошлить! Земле, обжиревшей, как любовница, которую вылюбил Ротшильд! Чтоб флаги трепались в горячке пальбы, как у каждого порядочного праздника — выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников. Изругивался, вымаливался, резал, лез за кем-то вгрызаться в бока. На небе, красный, как марсельеза, вздрагивал, околевая, закат. Уже сумашествие. Ничего не будет. Ночь придет, перекусит и съест. Видите — небо опять иудит пригоршнью обгрызанных предательством звезд? Пришла. Пирует Мамаем, задом на город насев. Эту ночь глазами не проломаем, черную, как Азеф! Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы, вином обливаю душу и скатерть и вижу: в углу — глаза круглы,— глазами в сердце въелась богоматерь. Чего одаривать по шаблону намалеванному сиянием трактирную ораву! Видишь — опять голгофнику оплеванному предпочитают Варавву? Может быть, нарочно я в человечьем месиве лицом никого не новей. Я, может быть, самый красивый из всех твоих сыновей. Дай им, заплесневшим в радости, скорой смерти времени, чтоб стали дети, должные подрасти, мальчики — отцы, девочки — забеременели. И новым рожденным дай обрасти пытливой сединой волхвов, и придут они — и будут детей крестить именами моих стихов. Я, воспевающий машину и Англию, может быть, просто, в самом обыкновенном Евангелии тринадцатый апостол. И когда мой голос похабно ухает — от часа к часу, целые сутки, может быть, Иисус Христос нюхает моей души незабудки. [BR4[/B] Мария! Мария! Мария! Пусти, Мария! Я не могу на улицах! Не хочешь? Ждешь, как щеки провалятся ямкою попробованный всеми, пресный, я приду и беззубо прошамкаю, что сегодня я «удивительно честный». Мария, видишь — я уже начал сутулиться. В улицах люди жир продырявят в четырехэтажных зобах, высунут глазки, потертые в сорокгодовой таске,— перехихикиваться, что у меня в зубах — опять!— черствая булка вчерашней ласки. Дождь обрыдал тротуары, лужами сжатый жулик, мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп, а на седых ресницах — да!— на ресницах морозных сосулек слезы из глаз — да!— из опущенных глаз водосточных труб. Всех пешеходов морда дождя обсосала, а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет; лопались люди, проевшись насквозь, и сочилось сквозь трещины сало, мутной рекой с экипажей стекала вместе с иссосанной булкой жевотина старых котлет. Мария! Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово? Птица побирается песней, поет, голодна и звонка, а я человек, Мария, простой, выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни. Мария, хочешь такого? Пусти, Мария! Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка! Мария! Звереют улиц выгоны. На шее ссадиной пальцы давки. Открой! Больно! Видишь — натыканы в глаза из дамских шляп булавки! Пустила. Детка! Не бойся, что у меня на шее воловьей потноживотые женщины мокрой горою сидят,— это сквозь жизнь я тащу миллионы огромных чистых любовей и миллион миллионов маленьких грязных любят. Не бойся, что снова, в измены ненастье, прильну я к тысячам хорошеньких лиц,— «любящие Маяковского!»— да ведь это ж династия на сердце сумасшедшего восшедших цариц. Мария, ближе! В раздетом бесстыдстве, в боящейся дрожи ли, но дай твоих губ неисцветшую прелесть: я с сердцем ни разу до мая не дожили, а в прожитой жизни лишь сотый апрель есть. Мария! Поэт сонеты поет Тиане, а я — весь из мяса, человек весь — тело твое просто прошу, как просят христиане — «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Мария — дай! Мария! Имя твое я боюсь забыть, как поэт боится забыть какое-то в муках ночей рожденное слово, величием равное богу. Тело твое я буду беречь и любить, как солдат, обрубленный войною, ненужный, ничей, бережет свою единственную ногу. Мария — не хочешь? Не хочешь! Ха! Значит — опять темно и понуро сердце возьму, слезами окапав, нести, как собака, которая в конуру несет перееханную поездом лапу. Кровью сердца дорогу радую, липнет цветами у пыли кителя. Тысячу раз опляшет Иродиадой солнце землю — голову Крестителя. И когда мое количество лет выпляшет до конца — миллионом кровинок устелется след к дому моего отца. Вылезу грязный (от ночевок в канавах), стану бок о бок, наклонюсь и скажу ему на ухо: — Послушайте, господин бог! Как вам не скушно в облачный кисель ежедневно обмакивать раздобревшие глаза? Давайте — знаете — устроимте карусель на дереве изучения добра и зла! Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу, и вина такие расставим по столу, чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу хмурому Петру Апостолу. А в рае опять поселим Евочек: прикажи,— сегодня ночью ж со всех бульваров красивейших девочек я натащу тебе. Хочешь? Не хочешь? Мотаешь головою, кудластый? Супишь седую бровь? Ты думаешь — этот, за тобою, крыластый, знает, что такое любовь? Я тоже ангел, я был им — сахарным барашком выглядывал в глаз, но больше не хочу дарить кобылам из сервской муки изваянных ваз. Всемогущий, ты выдумал пару рук, сделал, что у каждого есть голова,— отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, целовать, целовать?! Я думал — ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик. Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища достаю сапожный ножик. Крыластые прохвосты! Жмитесь в раю! Ерошьте перышки в испуганной тряске! Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда до Аляски! Пустите! Меня не остановите. Вру я, в праве ли, но я не могу быть спокойней. Смотрите — звезды опять обезглавили и небо окровавили бойней! Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду! Глухо. Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо.

Ночь

Владимир Владимирович Маяковский

Багровый и белый отброшен и скомкан, в зелёный бросали горстями дукаты, а чёрным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие жёлтые карты. Бульварам и площади было не странно увидеть на зданиях синие тоги. И раньше бегущим, как жёлтые раны, огни обручали браслетами ноги. Толпа — пестрошёрстая быстрая кошка — плыла, изгибаясь, дверями влекома; каждый хотел протащить хоть немножко громаду из смеха отлитого кома. Я, чувствуя платья зовущие лапы, в глаза им улыбку протиснул; пугая ударами в жесть, хохотали арапы, над лбом расцветивши крыло попугая.

Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче

Владимир Владимирович Маяковский

В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето, была жара, жара плыла — на даче было это. Пригорок Пушкино горбил Акуловой горою, а низ горы — деревней был, кривился крыш корою. А за деревнею — дыра, и в ту дыру, наверно, спускалось солнце каждый раз, медленно и верно. А завтра снова мир залить вставало солнце ало. И день за днем ужасно злить меня вот это стало. И так однажды разозлясь, что в страхе все поблекло, в упор я крикнул солнцу: «Слазь! довольно шляться в пекло!» Я крикнул солнцу: «Дармоед! занежен в облака ты, а тут — не знай ни зим, ни лет, сиди, рисуй плакаты!» Я крикнул солнцу: «Погоди! послушай, златолобо, чем так, без дела заходить, ко мне на чай зашло бы!» Что я наделал! Я погиб! Ко мне, по доброй воле, само, раскинув луч-шаги, шагает солнце в поле. Хочу испуг не показать — и ретируюсь задом. Уже в саду его глаза. Уже проходит садом. В окошки, в двери, в щель войдя, валилась солнца масса, ввалилось; дух переведя, заговорило басом: «Гоню обратно я огни впервые с сотворенья. Ты звал меня? Чаи гони, гони, поэт, варенье!» Слеза из глаз у самого — жара с ума сводила, но я ему — на самовар: «Ну что ж, садись, светило!» Черт дернул дерзости мои орать ему,— сконфужен, я сел на уголок скамьи, боюсь — не вышло б хуже! Но странная из солнца ясь струилась,— и степенность забыв, сижу, разговорясь с светилом постепенно. Про то, про это говорю, что-де заела Роста, а солнце: «Ладно, не горюй, смотри на вещи просто! А мне, ты думаешь, светить легко. — Поди, попробуй! — А вот идешь — взялось идти, идешь — и светишь в оба!» Болтали так до темноты — до бывшей ночи то есть. Какая тьма уж тут? На «ты» мы с ним, совсем освоясь. И скоро, дружбы не тая, бью по плечу его я. А солнце тоже: «Ты да я, нас, товарищ, двое! Пойдем, поэт, взорим, вспоем у мира в сером хламе. Я буду солнце лить свое, а ты — свое, стихами». Стена теней, ночей тюрьма под солнц двустволкой пала. Стихов и света кутерьма сияй во что попало! Устанет то, и хочет ночь прилечь, тупая сонница. Вдруг — я во всю светаю мочь — и снова день трезвонится. Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой и солнца!

Люблю

Владимир Владимирович Маяковский

B]Обыкновенно так[/B] Любовь любому рожденному дадена,— но между служб, доходов и прочего со дня на день очерствевает сердечная почва. На сердце тело надето, на тело — рубаха. Но и этого мало! Один — идиот!— манжеты наделал и груди стал заливать крахмалом. Под старость спохватятся. Женщина мажется. Мужчина по Мюллеру мельницей машется. Но поздно. Морщинами множится кожица. Любовь поцветет, поцветет — и скукожится. [BRМальчишкой/B] Я в меру любовью был одаренный. Но с детства людьё трудами муштровано. А я — убег на берег Риона и шлялся, ни чёрта не делая ровно. Сердилась мама: «Мальчишка паршивый!» Грозился папаша поясом выстегать. А я, разживясь трехрублевкой фальшивой, играл с солдатьём под забором в «три листика». Без груза рубах, без башмачного груза жарился в кутаисском зное. Вворачивал солнцу то спину, то пузо — пока под ложечкой не заноет. Дивилось солнце: «Чуть виден весь-то! А тоже — с сердечком. Старается малым! Откуда в этом в аршине место — и мне, и реке, и стовёрстым скалам?!» [BRЮношей/B] Юношеству занятий масса. Грамматикам учим дурней и дур мы. Меня ж из 5-го вышибли класса. Пошли швырять в московские тюрьмы. В вашем квартирном маленьком мирике для спален растут кучерявые лирики. Что выищешь в этих болоночьих лириках?! Меня вот любить учили в Бутырках. Что мне тоска о Булонском лесе?! Что мне вздох от видов на море?! Я вот в «Бюро похоронных процессий» влюбился в глазок 103 камеры. Глядят ежедневное солнце, зазнаются. «Чего, мол, стоют лучёнышки эти?» А я за стенного за желтого зайца отдал тогда бы — всё на свете. [BRМой университет/B] Французский знаете. Делите. Множите. Склоняете чудно. Ну и склоняйте! Скажите — а с домом спеться можете? Язык трамвайский вы понимаете? Птенец человечий чуть только вывелся — за книжки рукой, за тетрадные дести. А я обучался азбуке с вывесок, листая страницы железа и жести. Землю возьмут, обкорнав, ободрав ее,— учат. И вся она — с крохотный глобус. А я боками учил географию,— недаром же наземь ночёвкой хлопаюсь! Мутят Иловайских больные вопросы: — Была ль рыжа борода Барбароссы?— Пускай! Не копаюсь в пропыленном вздоре я — любая в Москве мне известна история! Берут Добролюбова (чтоб зло ненавидеть),— фамилья ж против, скулит родовая. Я жирных с детства привык ненавидеть, всегда себя за обед продавая. Научатся, сядут — чтоб нравиться даме, мыслишки звякают лбёнками медненькими. А я говорил с одними домами. Одни водокачки мне собеседниками. Окном слуховым внимательно слушая, ловили крыши — что брошу в уши я. А после о ночи и друг о друге трещали, язык ворочая — флюгер. [BRВзрослое/B] У взрослых дела. В рублях карманы. Любить? Пожалуйста! Рубликов за сто. А я, бездомный, ручища в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый. Ночь. Надеваете лучшее платье. Душой отдыхаете на женах, на вдовах. Меня Москва душила в объятьях кольцом своих бесконечных Садовых. В сердца, в часишки любовницы тикают. В восторге партнеры любовного ложа. Столиц сердцебиение дикое ловил я, Страстною площадью лёжа. Враспашку — сердце почти что снаружи — себя открываю и солнцу и луже. Входите страстями! Любовями влазьте! Отныне я сердцем править не властен. У прочих знаю сердца дом я. Оно в груди — любому известно! На мне ж с ума сошла анатомия. Сплошное сердце — гудит повсеместно. О, сколько их, одних только вёсен, за 20 лет в распалённого ввалено! Их груз нерастраченный — просто несносен. Несносен не так, для стиха, а буквально. [BRЧто вышло/B] Больше чем можно, больше чем надо — будто поэтовым бредом во сне навис — комок сердечный разросся громадой: громада любовь, громада ненависть. Под ношей ноги шагали шатко — ты знаешь, я же ладно слажен,— и всё же тащусь сердечным придатком, плеч подгибая косую сажень. Взбухаю стихов молоком — и не вылиться — некуда, кажется — полнится заново. Я вытомлен лирикой — мира кормилица, гипербола праобраза Мопассанова. [BRЗову/B] Поднял силачом, понес акробатом. Как избирателей сзывают на митинг, как сёла в пожар созывают набатом — я звал: «А вот оно! Вот! Возьмите!» Когда такая махина ахала — не глядя, пылью, грязью, сугробом,— дамьё от меня ракетой шарахалось: «Нам чтобы поменьше, нам вроде танго бы…» Нести не могу — и несу мою ношу. Хочу ее бросить — и знаю, не брошу! Распора не сдержат рёбровы дуги. Грудная клетка трещала с натуги. [BRТы/B] Пришла — деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть — как девочка мячиком. И каждая — чудо будто видится — где дама вкопалась, а где девица. «Такого любить? Да этакий ринется! Должно, укротительница. Должно, из зверинца!» А я ликую. Нет его — ига! От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне. [BRНевозможно/B] Один не смогу — не снесу рояля (тем более — несгораемый шкаф). А если не шкаф, не рояль, то я ли сердце снес бы, обратно взяв. Банкиры знают: «Богаты без края мы. Карманов не хватит — кладем в несгораемый». Любовь в тебя — богатством в железо — запрятал, хожу и радуюсь Крезом. И разве, если захочется очень, улыбку возьму, пол-улыбки и мельче, с другими кутя, протрачу в полночи рублей пятнадцать лирической мелочи. [BRТак и со мной/B] Флоты — и то стекаются в гавани. Поезд — и то к вокзалу гонит. Ну а меня к тебе и подавней — я же люблю!— тянет и клонит. Скупой спускается пушкинский рыцарь подвалом своим любоваться и рыться. Так я к тебе возвращаюсь, любимая. Мое это сердце, любуюсь моим я. Домой возвращаетесь радостно. Грязь вы с себя соскребаете, бреясь и моясь. Так я к тебе возвращаюсь,— разве, к тебе идя, не иду домой я?! Земных принимает земное лоно. К конечной мы возвращаемся цели. Так я к тебе тянусь неуклонно, еле расстались, развиделись еле. [BRВывод[/B] Не смоют любовь ни ссоры, ни вёрсты. Продумана, выверена, проверена. Подъемля торжественно стих строкопёрстый, клянусь — люблю неизменно и верно!

Левый марш

Владимир Владимирович Маяковский

I[/I] Разворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе. Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер. Довольно жить законом, данным Адамом и Евой. Клячу историю загоним. Левой! Левой! Левой! Эй, синеблузые! Рейте! За океаны! Или у броненосцев на рейде ступлены острые кили?! Пусть, оскалясь короной, вздымает британский лев вой. Коммуне не быть покорённой. Левой! Левой! Левой! Там за горами го́ря солнечный край непочатый. За голод, за мора море шаг миллионный печатай! Пусть бандой окружат на́нятой, стальной изливаются ле́евой, — России не быть под Антантой. Левой! Левой! Левой! Глаз ли померкнет орлий? В старое ль станем пялиться? Крепи у мира на горле пролетариата пальцы! Грудью вперёд бравой! Флагами небо оклеивай! Кто там шагает правой? Левой! Левой! Левой!

Что такое хорошо и что такое плохо?

Владимир Владимирович Маяковский

Крошка сын      к отцу пришел, и спросила кроха: — Что такое       хорошо и что такое       плохо? — У меня     секретов нет, — слушайте, детишки, — папы этого       ответ помещаю     в книжке. — Если ветер       крыши рвет, если   град загрохал, — каждый знает —         это вот для прогулок       плохо. Дождь покапал         и прошел. Солнце     в целом свете. Это —    очень хорошо и большим      и детям. Если    сын      черне́е ночи, грязь лежит       на рожице, — ясно,   это     плохо очень для ребячьей кожицы. Если   мальчик       любит мыло и зубной порошок, этот мальчик       очень милый, поступает хорошо. Если бьет      дрянной драчун слабого мальчишку, я такого     не хочу даже    вставить в книжку. Этот вот кричит:        — Не трожь тех,   кто меньше ростом! — Этот мальчик       так хорош, загляденье просто! Если ты     порвал подряд книжицу     и мячик, октябрята говорят: плоховатый мальчик. Если мальчик       любит труд, тычет    в книжку        пальчик, про такого      пишут тут: он   хороший мальчик. От вороны      карапуз убежал, заохав. Мальчик этот        просто трус. Это   очень плохо. Этот,    хоть и сам с вершок, спорит    с грозной птицей. Храбрый мальчик,          хорошо, в жизни     пригодится. Этот   в грязь полез          и рад, что грязна рубаха. Про такого      говорят: он плохой,      неряха. Этот    чистит валенки, моет   сам     галоши. Он   хотя и маленький, но вполне хороший. Помни    это      каждый сын. Знай    любой ребенок: вырастет      из сына          свин, если сын —       свиненок. Мальчик     радостный пошел, и решила кроха: «Буду    делать хорошо, и не буду —       плохо».

Стихи из предсмертной записки

Владимир Владимирович Маяковский

Как говорят —            «инцидент исперчен», любовная лодка             разбилась о быт. Я с жизнью в расчёте                и не к чему перечень взаимных болей,             бед                и обид. [I]Счастливо оставаться.                  Владимир Маяковский.[/I]