Перейти к содержимому

[I]Первое вступление в поэму[/I]

Уважаемые &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195товарищи потомки! Роясь &#8195&#8195&#8195в сегодняшнем &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195окаменевшем гоне, наших дней изучая потемки, вы, &#8195&#8195возможно, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195спросите и обо мне. И, возможно, скажет &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ваш ученый, кроя эрудицией &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195вопросов рой, что жил-де такой &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195певец кипяченой и ярый враг воды сырой. Профессор, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195снимите очки-велосипед! Я сам расскажу &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195о времени &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и о себе. Я, ассенизатор &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и водовоз, революцией &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мобилизованный и призванный, ушел на фронт &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195из барских садоводств поэзии — &#8195&#8195&#8195&#8195бабы капризной. Засадила садик мило, дочка, &#8195&#8195&#8195дачка, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195водь &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и гладь — сама садик я садила, сама буду поливать. Кто стихами льет из лейки, кто кропит, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195набравши в рот — кудреватые Митрейки, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мудреватые Кудрейки — кто их к черту разберет! Нет на прорву карантина — мандолинят из-под стен: «Тара-тина, тара-тина, т-эн-н…» Неважная честь, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195где харкает туберкулез, где б**ь с хулиганом &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195да сифилис. И мне &#8195&#8195&#8195агитпроп &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в зубах навяз, и мне бы &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195строчить &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195романсы на вас,— доходней оно &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и прелестней. Но я &#8195&#8195себя &#8195&#8195&#8195&#8195смирял, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195становясь на горло &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195собственной песне. Слушайте, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195товарищи потомки, агитатора, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195горлана-главаря. Заглуша &#8195&#8195&#8195&#8195поэзии потоки, я шагну &#8195&#8195&#8195&#8195через лирические томики, как живой &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195с живыми говоря. Я к вам приду &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в коммунистическое далеко не так, &#8195&#8195&#8195как песенно-есененный провитязь. Мой стих дойдет &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195через хребты веков и через головы &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195поэтов и правительств. Мой стих дойдет, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195но он дойдет не так,— не как стрела &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в амурно-лировой охоте, не как доходит &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195к нумизмату стершийся пятак и не как свет умерших звезд доходит. Мой стих &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195трудом &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195громаду лет прорвет и явится &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195весомо, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195грубо, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195зримо, как в наши дни &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195вошел водопровод, сработанный &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195еще рабами Рима. В курганах книг, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195похоронивших стих, железки строк случайно обнаруживая, вы &#8195с уважением &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ощупывайте их, как старое, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195но грозное оружие. Я &#8195ухо &#8195&#8195&#8195словом &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не привык ласкать; ушку девическому &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в завиточках волоска с полупохабщины &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не разалеться тронуту. Парадом развернув &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195моих страниц войска, я прохожу &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195по строчечному фронту. Стихи стоят &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195свинцово-тяжело, готовые и к смерти &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и к бессмертной славе. Поэмы замерли, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195к жерлу прижав жерло нацеленных &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195зияющих заглавий. Оружия &#8195&#8195&#8195&#8195любимейшего готовая &#8195&#8195&#8195&#8195рвануться в гике, застыла &#8195&#8195&#8195&#8195кавалерия острот, поднявши рифм &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195отточенные пики. И все &#8195&#8195&#8195поверх зубов вооруженные войска, что двадцать лет в победах &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195пролетали, до самого &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195последнего листка я отдаю тебе, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195планеты пролетарий. Рабочего &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195громады класса враг — он враг и мой, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195отъявленный и давний. Велели нам &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195идти &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195под красный флаг года труда &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и дни недоеданий. Мы открывали &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195Маркса &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195каждый том, как в доме &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195собственном &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мы открываем ставни, но и без чтения &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мы разбирались в том, в каком идти, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в каком сражаться стане. Мы &#8195&#8195диалектику &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195учили не по Гегелю. Бряцанием боев &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195она врывалась в стих, когда &#8195&#8195&#8195под пулями &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195от нас буржуи бегали, как мы &#8195&#8195&#8195&#8195когда-то &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8194бегали от них. Пускай &#8195&#8195&#8195&#8195за гениями &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195безутешною вдовой плетется слава &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в похоронном марше — умри, мой стих, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195умри, как рядовой, как безымянные &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195на штурмах мерли наши! Мне наплевать &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195на бронзы многопудье, мне наплевать &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195на мраморную слизь. Сочтемся славою — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ведь мы свои же люди,— пускай нам &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195общим памятником будет построенный &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в боях &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195социализм. Потомки, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195словарей проверьте поплавки: из Леты &#8195&#8195&#8195&#8195выплывут &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195остатки слов таких, как «проституция», &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195«туберкулез», &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195«блокада». Для вас, &#8195&#8195&#8195&#8195которые &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195здоровы и ловки, поэт &#8195&#8195вылизывал &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195чахоткины плевки шершавым языком плаката. С хвостом годов &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195я становлюсь подобием чудовищ &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ископаемо-хвостатых. Товарищ жизнь, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195давай быстрей протопаем, протопаем &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195по пятилетке &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195дней остаток. Мне &#8195&#8195и рубля &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не накопили строчки, краснодеревщики &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не слали мебель на дом. И кроме &#8195&#8195&#8195&#8195свежевымытой сорочки, скажу по совести, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195мне ничего не надо. Явившись &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в Це Ка Ка &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195идущих &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195светлых лет, над бандой &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195поэтических &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195рвачей и выжиг я подыму, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195как большевистский партбилет, все сто томов &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195моих &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195партийных книжек.

Похожие по настроению

Разговор книгопродавца с поэтом

Александр Сергеевич Пушкин

Книгопродавец Стишки для вас одна забава, Немножко стоит вам присесть, Уж разгласить успела слава Везде приятнейшую весть: Поэма, говорят, готова, Плод новый умственных затей. Итак, решите; жду я слова: Назначьте сами цену ей. Стишки любимца муз и граций Мы вмиг рублями заменим И в пук наличных ассигнаций Листочки ваши обратим… О чем вздохнули так глубоко? Нельзя ль узнать? Поэт Я был далеко: Я время то воспоминал, Когда, надеждами богатый, Поэт беспечный, я писал Из вдохновенья, не из платы. Я видел вновь приюты скал И темный кров уединенья, Где я на пир воображенья, Бывало, музу призывал. Там слаще голос мой звучал; Там доле яркие виденья, С неизъяснимою красой, Вились, летали надо мной В часы ночного вдохновенья!.. Все волновало нежный ум: Цветущий луг, луны блистанье, В часовне ветхой бури шум, Старушки чудное преданье. Какой-то демон обладал Моими играми, досугом; За мной повсюду он летал, Мне звуки дивные шептал, И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава; В ней грезы чудные рождались; В размеры стройные стекались Мои послушные слова И звонкой рифмой замыкались. В гармонии соперник мой Был шум лесов, иль вихорь буйный, Иль иволги напев живой, Иль ночью моря гул глухой, Иль шепот речки тихоструйной. Тогда, в безмолвии трудов, Делиться не был я готов С толпою пламенным восторгом, И музы сладостных даров Не унижал постыдным торгом; Я был хранитель их скупой: Так точно, в гордости немой, От взоров черни лицемерной Дары любовницы младой Хранит любовник суеверный. Книгопродавец Но слава заменила вам Мечтанья тайного отрады: Вы разошлися по рукам, Меж тем как пыльные громады Лежалой прозы и стихов Напрасно ждут себе чтецов И ветреной ее награды. Поэт Блажен, кто про себя таил Души высокие созданья И от людей, как от могил, Не ждал за чувство воздаянья! Блажен, кто молча был поэт И, терном славы не увитый, Презренной чернию забытый, Без имени покинул свет! Обманчивей и снов надежды, Что слава? шепот ли чтеца? Гоненье ль низкого невежды? Иль восхищение глупца? Книгопродавец Лорд Байрон был того же мненья; Жуковский то же говорил; Но свет узнал и раскупил Их сладкозвучные творенья. И впрям, завиден ваш удел: Поэт казнит, поэт венчает; Злодеев громом вечных стрел В потомстве дальном поражает; Героев утешает он; С Коринной на киферский трон Свою любовницу возносит. Хвала для вас докучный звон; Но сердце женщин славы просит: Для них пишите; их ушам Приятна лесть Анакреона: В младые лета розы нам Дороже лавров Геликона. Поэт Самолюбивые мечты, Утехи юности безумной! И я, средь бури жизни шумной, Искал вниманья красоты. Глаза прелестные читали Меня с улыбкою любви; Уста волшебные шептали Мне звуки сладкие мои… Но полно! в жертву им свободы Мечтатель уж не принесет; Пускай их юноша поет, Любезный баловень природы. Что мне до них? Теперь в глуши Безмолвно жизнь моя несется; Стон лиры верной не коснется Их легкой, ветреной души; Не чисто в них воображенье: Не понимает нас оно, И, признак бога, вдохновенье Для них и чуждо и смешно. Когда на память мне невольно Придет внушенный ими стих, Я так и вспыхну, сердцу больно: Мне стыдно идолов моих. К чему, несчастный, я стремился? Пред кем унизил гордый ум? Кого восторгом чистых дум Боготворить не устыдился?.. Книгопродавец Люблю ваш гнев. Таков поэт! Причины ваших огорчений Мне знать нельзя; но исключений Для милых дам ужели нет? Ужели ни одна не стоит Ни вдохновенья, ни страстей, И ваших песен не присвоит Всесильной красоте своей? Молчите вы? Поэт Зачем поэту Тревожить сердца тяжкий сон? Бесплодно память мучит он. И что ж? какое дело свету? Я всем чужой!.. душа моя Хранит ли образ незабвенный? Любви блаженство знал ли я? Тоскою ль долгой изнуренный, Таил я слезы в тишине? Где та была, которой очи, Как небо, улыбались мне? Вся жизнь, одна ли, две ли ночи? И что ж? Докучный стон любви, Слова покажутся мои Безумца диким лепетаньем. Там сердце их поймет одно, И то с печальным содроганьем: Судьбою так уж решено. Ах, мысль о той души завялой Могла бы юность оживить И сны поэзии бывалой Толпою снова возмутить!.. Она одна бы разумела Стихи неясные мои; Одна бы в сердце пламенела Лампадой чистою любви! Увы, напрасные желанья! Она отвергла заклинанья, Мольбы, тоску души моей: Земных восторгов излиянья, Как божеству, не нужно ей!.. Книгопродавец Итак, любовью утомленный, Наскуча лепетом молвы, Заране отказались вы От вашей лиры вдохновенной. Теперь, оставя шумный свет, И муз, и ветреную моду, Что ж изберете вы? Поэт Свободу. Книгопродавец Прекрасно. Вот же вам совет; Внемлите истине полезной: Наш век — торгаш; в сей век железный Без денег и свободы нет. Что слава? — Яркая заплата На ветхом рубище певца. Нам нужно злата, злата, злата: Копите злато до конца! Предвижу ваше возраженье; Но вас я знаю, господа: Вам ваше дорого творенье, Пока на пламени труда Кипит, бурлит воображенье; Оно застынет, и тогда Постыло вам и сочиненье. Позвольте просто вам сказать: Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать. Что ж медлить? уж ко мне заходят Нетерпеливые чтецы; Вкруг лавки журналисты бродят, За ними тощие певцы: Кто просит пищи для сатиры, Кто для души, кто для пера; И признаюсь — от вашей лиры Предвижу много я добра. Поэт Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.

Теркин на том свете

Александр Твардовский

Тридцати неполных лет — Любо ли не любо — Прибыл Теркин На тот свет, А на этом убыл. Убыл-прибыл в поздний час Ночи новогодней. Осмотрелся в первый раз Теркин в преисподней… Так пойдет — строка в строку Вразворот картина. Но читатель начеку: — Что за чертовщина! — В век космических ракет, Мировых открытий — Странный, знаете, сюжет — Да, не говорите!.. — Ни в какие ворота. — Тут не без расчета… — Подоплека не проста. — То-то и оно-то… x x x И держись: наставник строг Проницает с первых строк… Ах, мой друг, читатель-дока, Окажи такую честь: Накажи меня жестоко, Но изволь сперва прочесть. Не спеши с догадкой плоской, Точно критик-грамотей, Всюду слышать отголоски Недозволенных идей. И с его лихой ухваткой Подводить издалека — От ущерба и упадка Прямо к мельнице врага. И вздувать такие страсти Из запаса бабьих снов, Что грозят Советской власти Потрясением основ. Не ищи везде подвоха, Не пугай из-за куста. Отвыкай. Не та эпоха — Хочешь, нет ли, а не та! И доверься мне по старой Доброй дружбе грозных лет: Я зазря тебе не стану Байки баять про тот свет. Суть не в том, что рай ли с адом, Черт ли, дьявол — все равно: Пушки к бою едут задом, — Это сказано давно… Вот и все, чем автор вкратце Упреждает свой рассказ, Необычный, может статься, Странный, может быть, подчас. Но — вперед. Перо запело. Что к чему — покажет дело. x x x Повторим: в расцвете лет, В самой доброй силе Ненароком на тот свет Прибыл наш Василий. Поглядит — светло, тепло, Ходы-переходы — Вроде станции метро, Чуть пониже своды. Перекрытье — не чета Двум иль трем накатам. Вот где бомба ни черта Не проймет — куда там! (Бомба! Глядя в потолок И о ней смекая, Теркин знать еще не мог, Что — смотря какая. Что от нынешней — случись По научной смете — Так, пожалуй, не спастись Даже на том свете.) И еще — что явь, что сон — Теркин не уверен, Видит, валенками он Наследил у двери. А порядок, чистота — Не приткнуть окурок. Оробел солдат спроста И вздохнул: — Культура… Вот такие бы везде Зимние квартиры. Поглядим — какие где Тут ориентиры. Стрелка «Вход». А «Выход»? Нет. Ясно и понятно: Значит, пламенный привет,- Путь закрыт обратный. Значит, так тому и быть, Хоть и без привычки. Вот бы только нам попить Где-нибудь водички. От неведомой жары В горле зачерствело. Да потерпим до поры, Не в новинку дело. Видит Теркин, как туда, К станции конечной, Прибывают поезда Изо мглы предвечной. И выходит к поездам, Важный и спокойный, Того света комендант — Генерал-покойник. Не один — по сторонам Начеку охрана. Для чего — судить не нам, Хоть оно и странно: Раз уж списан ты сюда, Кто б ты ни был чином, Впредь до Страшного суда Трусить нет причины. По уставу, сделав шаг, Теркин доложился: Мол, такой-то, так и так, На тот свет явился. Генерал, угрюм на вид, Голосом усталым: — А с которым, — говорит, — Прибыл ты составом? Теркин — в струнку, как стоял, Тем же самым родом: — Я, товарищ генерал, Лично, пешим ходом. — Как так пешим? — Виноват. (Строги коменданты!) — Говори, отстал, солдат, От своей команды? Так ли, нет ли — все равно Спорить не годится. — Ясно! Будет учтено. И не повторится. — Да уж тут что нет, то нет, Это, брат, бесспорно, Потому как на тот свет Не придешь повторно. Усмехнулся генерал: — Ладно. Оформляйся. Есть порядок — чтоб ты знал — Тоже, брат, хозяйство. Всех прими да всех устрой — По заслугам место. Кто же трус, а кто герой — Не всегда известно. Дисциплина быть должна Четкая до точки: Не такая, брат, война, Чтоб поодиночке… Проходи давай вперед — Прямо по платформе. — Есть идти! — И поворот Теркин дал по форме. И едва за стрелкой он Повернул направо — Меж приземистых колонн — Первая застава. Тотчас все на карандаш: Имя, номер, дату. — Аттестат в каптерку сдашь, Говорят солдату. Удивлен весьма солдат: — Ведь само собою — Не положен аттестат Нам на поле боя. Раз уж я отдал концы — Не моя забота. — Все мы, братец, мертвецы, А порядок — вот он. Для того ведем дела Строго — номер в номер,- Чтобы ясность тут была, Правильно ли помер. Ведь случалось иногда — Рана несмертельна, А его зашлют сюда, С ним возись отдельно. Помещай его сперва В залу ожиданья… (Теркин мельком те слова Принял во вниманье.) — Ты понятно, новичок, Вот тебе и дико. А без формы на учет Встань у нас поди-ка. Но смекнул уже солдат: Нет беды великой. То ли, се ли, а назад Вороти поди-ка. Осмелел, воды спросил: Нет ли из-под крана? На него, глаза скосив, Посмотрели странно. Да вдобавок говорят, Усмехаясь криво: — Ты еще спросил бы, брат, На том свете пива… И довольны все кругом Шуткой той злорадной. Повернул солдат кру-гом: — Будьте вы неладны… Позади Учетный стол, Дальше — влево стрелки. Повернул налево — стоп, Смотрит: Стол проверки. И над тем уже Столом — Своды много ниже, Свету меньше, а кругом — Полки, сейфы, ниши; Да шкафы, да вертлюги Сзади, как в аптеке; Книг толстенных корешки, Папки, картотеки. И решеткой обнесен Этот Стол кромешный И кромешный телефон (Внутренний, конечно). И доносится в тиши Точно вздох загробный: — Авто-био опиши Кратко и подробно… Поначалу на рожон Теркин лезть намерен: Мол, в печати отражен, Стало быть, проверен. — Знаем: «Книга про бойца». — Ну так в чем же дело? — «Без начала, без конца» — Не годится в «Дело». — Но поскольку я мертвец… — Это толку мало. — …То не ясен ли конец? — Освети начало. Уклоняется солдат: — Вот еще обуза. Там же в рифму все подряд, Автор — член союза… — Это — мало ли чего, Той ли меркой мерим. Погоди, и самого Автора проверим… Видит Теркин, что уж тут И беда, пожалуй: Не напишешь, так пришьют От себя начало. Нет уж, лучше, если сам. И у спецконторки, Примостившись, написал Авто-био Теркин. x x x По графам: вопрос — ответ. Начал с предков — кто был дед. «Дед мой сеял рожь, пшеницу, Обрабатывал надел. Он не ездил за границу, Связей также не имел. Пить — пивал. Порой без шапки Приходил, в сенях шумел. Но, помимо как от бабки, Он взысканий не имел. Не представлен был к награде, Не был дед передовой. И отмечу правды ради — Не работал над собой. Уклонялся. И постольку Близ восьмидесяти лет Он не рос уже нисколько, Укорачивался дед…» x x x Так и далее — родных Отразил и близких, Всех, что числились в живых И посмертных списках. Стол проверки бросил взгляд На его работу: — Расписался? То-то, брат. Следующий — кто там? Впрочем, стой,- перелистал, Нет ли где помарок. — Фотокарточки представь В должных экземплярах… Докажи тому Столу: Что ж, как не запасся, Как за всю войну в тылу Не был ты ни часа. — До поры была со мной Карточка из дома — Уступить пришлось одной, Скажем так, знакомой… Но суров закон Стола, Голос тот усопший: — Это личные дела, А порядок общий. И такого никогда Не знавал при жизни — Слышит: — Палец дай сюда, Обмакни да тисни. Передернуло всего, Но махнул рукою. — Палец? Нате вам его. Что еще другое?.. Вышел Теркин на простор Из-за той решетки. Шаг, другой — и вот он, Стол Медсанобработки. Подошел — не миновать Предрешенной встречи. И, конечно же, опять Не был обеспечен. Не подумал, сгоряча Протянувши ноги, Что без подписи врача В вечность нет дороги; Что и там они, врачи, Всюду наготове Относительно мочи И солдатской крови. Ахнул Теркин: — Что за черт, Что за постановка: Ну как будто на курорт Мне нужна путевка! Сколько всяческой возни В их научном мире. Вдруг велят: — А ну, дыхни, Рот разинь пошире. Принимал? — Наоборот. — И со вздохом горьким: — Непонятный вы народ, — Усмехнулся Теркин. — Кабы мне глоток-другой При моем раненье, Я бы, может, ни ногой В ваше заведенье… x x x Но солдат — везде солдат: То ли, се ли — виноват. Виноват, что в этой фляге Не нашлось ни капли влаги, — Старшина был скуповат, Не уважил — виноват. Виноват, что холод жуткий Жег тебя вторые сутки, Что вблизи упал снаряд, Разорвался — виноват. Виноват, что на том свете За живых мертвец в ответе. Но молчи, поскольку — тлен, И терпи волынку. Пропустили сквозь рентген Всю его начинку. Не забыли ничего И науки ради Исписали на него Толстых три тетради. Молоточком — тук да тук, Хоть оно и больно, Обстучали все вокруг — Чем-то недовольны. Рассуждают — не таков Запах. Вот забота: Пахнет парень табаком И солдатским потом. Мол, покойник со свежа Входит в норму еле, Словно там еще душа Притаилась в теле. Но и полных данных нет, Снимок, что ль, нечеткий. — Приготовься на предмет Общей обработки. — Баня? С радостью туда, Баня — это значит Перво-наперво — вода. — Нет воды горячей. — Ясно! Тот и этот свет В данном пункте сходны. И холодной тоже нет? — Нету. Душ безводный. — Вот уж это никуда! — Возмутился Теркин. — Здесь лишь мертвая вода. — Ну, давайте мертвой. — Это — если б сверху к нам, Поясняет некто, — Ты явился по частям, То есть некомплектно. Мы бы той тебя водой Малость покропили, Все детали меж собой В точности скрепили. И готов — хоть на парад — Ты во всей натуре… Приступай давай, солдат, К общей процедуре. Снявши голову, кудрей Не жалеть, известно. — Ах, валяйте, да скорей, Мне бы хоть до места… Раз уж так пошли дела, Не по доброй воле, Теркин ищет хоть угла В мрачной той юдоли. С недосыпу на земле, Хоть как есть, в одеже, Отоспаться бы в тепле — Ведь покой положен. Вечный, сказано, покой — Те слова не шутки. Ну, а нам бы хоть какой, Нам бы хоть на сутки. Впереди уходят вдаль, В вечность коридоры — Того света магистраль,- Кверху семафоры. И видны за полверсты, Чтоб тебе не сбиться, Указателей персты, Надписи, таблицы… Строгий свет от фонарей, Сухость в атмосфере. А дверей — не счесть дверей, И какие двери! Все плотны, заглушены Способом особым, Выступают из стены Вертикальным гробом. И какую ни открой — Ударяет сильный, Вместе пыльный и сырой, Запах замогильный. И у тех, что там сидят, С виду как бы люди, Означает важный взгляд: «Нету. И не будет». Теркин мыслит: как же быть, Где искать начало? «Не мешай руководить!» — Надпись подсказала. Что тут делать? Наконец Набрался отваги — Шасть к прилавку, где мертвец Подшивал бумаги. Мол, приписан к вам в запас Вечный — и поскольку Нахожусь теперь у вас, Мне бы, значит, койку… Взглядом сонным и чужим Тот солдата смерил, Пальцем — за ухо — большим Указал на двери В глубине. Солдат — туда, Потянул за ручку. Слышит сзади: — Ах, беда С этою текучкой… Там за дверью первый стол,- Без задержки следуй — Тем же, за ухо, перстом Переслал к соседу. И вели за шагом шаг Эти знаки всуе, Без отрыва от бумаг Дальше указуя. Но в конце концов ответ Был членораздельный: — Коек нет. Постели нет. Есть приклад постельный. — Что приклад? На кой он ляд? Как же в этом разе? — Вам же ясно говорят: Коек нет на базе. Вам же русским языком… Простыни в просушке. Может выдать целиком Стружки Для подушки. Соответственны слова Древней волоките: Мол, не сразу и Москва, Что же вы хотите? Распишитесь тут и там, Пропуск ваш отмечен. Остальное — по частям. — Тьфу ты! — плюнуть нечем. Смех и грех: навек почить, Так и то на деле Было б легче получить Площадь в жилотделе. Да притом, когда б живой Слышал речь такую, Я ему с его «Москвой» Показал другую. Я б его за те слова Спосылал на базу. Сразу ль, нет ли та «Москва», Он бы понял сразу! Я б ему еще вкатил По гвардейской норме, Что такое фронт и тыл — Разъяснил бы в корне… И уже хотел уйти, Вспомнил, что, пожалуй, Не мешало б занести Вывод в книгу жалоб. Но отчетлив был ответ На вопрос крамольный: — На том свете жалоб нет, Все у нас довольны. Книги незачем держать, — Ясность ледяная. — Так, допустим. А печать — Ну хотя б стенная? — Как же, есть. Пройти пустяк — За угол направо. Без печати — как же так, Только это зря вы… Ладно. Смотрит — за углом — Орган того света. Над редакторским столом — Надпись: «Гробгазета». За столом — не сам, так зам, — Нам не все равно ли, — — Я вас слушаю, — сказал, Морщась, как от боли. Полон доблестных забот, Перебил солдата: — Не пойдет. Разрез не тот. В мелком плане взято. Авторучкой повертел. — Да и места нету. Впрочем, разве что в Отдел Писем без ответа… И в бессонный поиск свой Вникнул снова с головой. Весь в поту, статейки правит, Водит носом взад-вперед: То убавит, то прибавит, То свое словечко вставит, То чужое зачеркнет. То его отметит птичкой, Сам себе и Глав и Лит, То возьмет его в кавычки, То опять же оголит. Знать, в живых сидел в газете, Дорожил большим постом. Как привык на этом свете, Так и мучится на том. Вот притих, уставясь тупо, Рот разинут, взгляд потух. Вдруг навел на строчки лупу, Избоченясь, как петух. И последнюю проверку Применяя, тот же лист Он читает снизу кверху, А не только сверху вниз. Верен памятной науке, В скорбной думе морщит лоб. Попадись такому в руки Эта сказка — тут и гроб! Он отечески согретым Увещаньем изведет. Прах от праха того света, Скажет: что еще за тот? Что за происк иль попытка Воскресить вчерашний день, Неизжиток Пережитка Или тень на наш плетень? Впрочем, скажет, и не диво, Что избрал ты зыбкий путь. Потому — от коллектива Оторвался — вот в чем суть. Задурил, кичась талантом, — Да всему же есть предел,- Новым, видите ли, Дантом Объявиться захотел. Как же было не в догадку — Просто вызвать на бюро Да призвать тебя к порядку, Чтобы выправил перо. Чтобы попусту бумагу На авось не тратил впредь: Не писал бы этак с маху — Дал бы планчик просмотреть. И без лишних притязаний Приступал тогда к труду, Да последних указаний Дух всегда имел в виду. Дух тот брал бы за основу И не ведал бы прорух… Тут, конечно, автор снова Возразил бы: — Дух-то дух. Мол, и я не против духа, В духе смолоду учен. И по части духа — Слуха, Да и нюха — Не лишен. Но притом вопрос не праздный Возникает сам собою: Ведь и дух бывает разный — То ли мертвый, то ль живой. За свои слова в ответе Я недаром на посту: Мертвый дух на этом свете Различаю за версту. И не той ли метой мечен Мертвых слов твоих набор. Что ж с тобой вести мне речи — Есть с живыми разговор! Проходите без опаски За порог открытой сказки Вслед за Теркиным моим — Что там дальше — поглядим. Помещенья вроде ГУМа — Ходишь, бродишь, как дурной. Только нет людского шума — Всюду вечный выходной. Сбился с ног, в костях ломота, Где-нибудь пристать охота. x x x Галереи — красота, Помещений бездна, Кабинетов до черта, А солдат без места. Знать не знает, где привал Маеты бессонной, Как тот воин, что отстал От своей колонны. Догони — и с плеч гора, Море по колено. Да не те все номера, Знаки и эмблемы. Неизвестных столько лиц, Все свои, все дома. А солдату — попадись Хоть бы кто знакомый. Всем по службе недосуг, Смотрят, не вникая… И не ждал, не думал — вдруг Встреча. Да какая! В двух шагах перед тобой Друг-товарищ фронтовой. Тот, кого уже и встретить Ты не мог бы в жизни сей. Но и там — и на том свете — Тоже худо без друзей… Повстречал солдат солдата, Друга памятных дорог, С кем от Бреста брел когда-то, Пробираясь на восток. С кем расстался он, как с другом Расстается друг-солдат, Второпях — за недосугом Совершить над ним обряд. Не посетуй, что причалишь К месту сам, а мне — вперед. Не прогневайся, товарищ. И не гневается тот. Только, может, в миг прощальный, Про себя, живой солдат Тот безропотно-печальный И уже нездешний, дальний, Протяженный в вечность взгляд Навсегда в душе отметит, Хоть уже дороги врозь… — Друг-товарищ, на том свете — Вот где встретиться пришлось… Вот он — в блеклой гимнастерке Без погон — Из тех времен. «Значит, все, — подумал Теркин, — Я — где он. И все — не сон». — Так-то брат… — Слова излишни. Поздоровались. Стоят. Видит Теркин: друг давнишний Встрече как бы и не рад. По какой такой причине — На том свете ли обвык Или, может, старше в чине Он теперь, чем был в живых? — Так-то, Теркин… — Так, примерно: Не понять — где фронт, где тыл. В окруженье — в сорок первом — Хоть какой, но выход был. Был хоть запад и восток, Хоть в пути паек подножный, Хоть воды, воды глоток! Отоспись в чащобе за день, Ночью двигайся. А тут? Дай хоть где-нибудь присядем — Ноги в валенках поют… Повернули с тротуара В глубь задворков за углом, Где гробы порожней тарой Были свалены на слом. Размещайся хоть на дневку, А не то что на привал. — Доложи-ка обстановку, Как сказал бы генерал. Где тут линия позиций, — Жаль, что карты нет со мной, Ну, хотя б-в каких границах Расположен мир иной?.. — Генерал ты больно скорый, Уточнился бы сперва: Мир иной — смотря который, — Как-никак их тоже два. И от ног своих разутых, От портянок отвлечен, Теркин — тихо: — Нет, без шуток?..— Тот едва пожал плечом. — Ты-то мог не знать — заглазно. Есть тот свет, где мы с тобой, И конечно, буржуазный Тоже есть, само собой. Всяк свои имеет стены При совместном потолке. Два тех света, две системы, И граница на замке. Тут и там свои уставы И, как водится оно,— Все иное — быт и нравы… — Да не все ли здесь равно? — Нет, брат,— все тому подобно, Как и в жизни — тут и там. — Но позволь: в тиши загробной Тоже — труд, и капитал, И борьба, и все такое?.. — Нет, зачем. Какой же труд, Если вечного покоя Обстановка там и тут. — Значит, как бы в обороне Загорают — тут и там? — Да. И, ясно, прежней роли Не играет капитал. Никакой ему лазейки, Вечность вечностью течет. Денег нету ни копейки, Капиталу только счет. Ну, а в части распорядка — Наш подъем — для них отбой, И поверка, и зарядка В разный срок, само собой. Вот и все тебе известно, Что у нас и что у них. — Очень, очень интересно…- Теркин в горести поник. — Кто в иную пору прибыл, Тот как хочешь, а по мне — Был бы только этот выбор,- Я б остался на войне. На войне о чем хлопочешь? Ждешь скорей ее конца. Что там слава или почесть Без победы для бойца. Лучше нет — ее, победу, Для живых в бою добыть. И давай за ней по следу, Как в жару к воде — попить. Не о смертном думай часе — В нем ли главный интерес: Смерть — Она всегда в запасе, Жизнь — она всегда в обрез. — Так ли, друг? — Молчи, вояка, Время жизни истекло. — Нет, скажи: и так, и всяко, Только нам не повезло. Не по мне лежать здесь лежнем, Да уж выписан билет. Ладно, шут с ним, с зарубежным, Говори про наш тот свет. — Что ж, вопрос весьма обширен. Вот что главное усвой: Наш тот свет в загробном мире — Лучший и передовой. И поскольку уготован Всем нам этак или так, Он научно обоснован — Не на трех стоит китах. Где тут пекло, дым иль копоть И тому подобный бред? — Все же, знаешь, сильно топят, — Вставил Теркин, — мочи нет. — Да не топят, зря не сетуй, Так сдается иногда. Кто по-зимнему одетый Транспортирован сюда. Здесь ни холодно, ни жарко — Ни полена дров, учти. Точно так же — райских парков Даже званья не найти. С басней старой все несходно — Где тут кущи и сады? — А нельзя ль простой, природной Где-нибудь глотнуть воды? — Забываешь, Теркин, где ты, Попадаешь в ложный след: Потому воды и нету, Что, понятно, спросу нет. Недалек тот свет соседний, Там, у них, на старый лад — Все пустые эти бредни: Свежесть струй и адский чад. И запомни, повторяю: Наш тот свет в натуре дан: Тут ни ада нет, ни рая, Тут — наука, там — дурман… Там у них устои шатки, Здесь фундамент нерушим, Есть, конечно, недостатки, — Но зато тебе — режим. Там, во-первых, дисциплина Против нашенской слаба. И, пожалуйста, картина: Тут — колонна, там — толпа. Наш тот свет организован С полной четкостью во всем: Распланирован по зонам, По отделам разнесен. Упорядочен отменно — Из конца пройди в конец. Посмотри: Отдел военный, Он, понятно, образец. Врать привычки не имею, Ну, а ежели соврал, Так на местности виднее, — Поднимайся, генерал… И в своем строю лежачем Им предстал сплошной грядой Тот Отдел, что обозначен Был армейскою звездой. Лица воинов спокойны, Точно видят в вечном сне, Что, какие были войны, Все вместились в их войне. Отгремел их край передний, Мнится им в безгласной мгле, Что была она последней, Эта битва на земле; Что иные поколенья Всех пребудущих годов Не пойдут на пополненье Скорбной славы их рядов… — Четкость линий и дистанций, Интервалов чистота… А возьми Отдел гражданский — Нет уж, выправка не та. Разнобой не скрыть известный — Тот иль этот пост и вес: Кто с каким сюда оркестром Был направлен или без… Кто с профкомовской путевкой, Кто при свечке и кресте. Строевая подготовка Не на той уж высоте… Теркин будто бы рассеян, — Он еще и до войны Дань свою отдал музеям Под командой старшины. Там соха иль самопрялка, Шлемы, кости, древний кнут,— Выходного было жалко, Но иное дело тут. Тут уж верно — случай редкий Все увидеть самому. Жаль, что данные разведки Не доложишь никому. Так, дивясь иль брови хмуря, Любознательный солдат Созерцал во всей натуре Тот порядок и уклад. Ни покоя, мыслит Теркин, Ни веселья не дано. Разобрались на четверки И гоняют в домино. Вот где самая отрада — Уж за стол как сел, так сел, Разговаривать не надо, Думать незачем совсем. Разгоняют скукой скуку — Но таков уже тот свет: Как ни бьют — не слышно стуку, Как ни курят — дыму нет. Ах, друзья мои и братья, Кто в живых до сей поры, Дорогих часов не тратьте Для загробной той игры. Ради жизни скоротечной Отложите тот «забой»: Для него нам отпуск вечный Обеспечен сам собой… Миновал костяшки эти, Рядом — тоже не добро: Заседает на том свете Преисподнее бюро. Здесь уж те сошлись, должно быть, Кто не в силах побороть Заседаний вкус особый, Им в живых изъевший плоть. Им ни отдыха, ни хлеба,— Как усядутся рядком, Ни к чему земля и небо — Дайте стены с потолком. Им что вёдро, что ненастье, Отмеряй за часом час, Целиком под стать их страсти Вечный времени запас. Вот с величьем натуральным Над бумагами склонясь, Видно, делом персональным Занялися — то-то сласть. Тут ни шутки, ни улыбки — Мнимой скорби общий тон. Признает мертвец ошибки И, конечно, врет при том. Врет не просто скуки ради, Ходит краем, зная край. Как послушаешь — к награде Прямо с ходу представляй. Но позволь, позволь, голубчик, Так уж дело повелось, Дай копнуть тебя поглубже, Просветить тебя насквозь. Не мозги, так грыжу вправить, Чтобы взмокнул от жары, И в конце на вид поставить По условиям игры… Стой-постой! Видать персону. Необычный индивид Сам себе по телефону На два голоса звонит. Перед мнимой секретаршей Тем усердней мечет лесть, Что его начальник старший — Это лично он и есть. И упившись этим тоном, Вдруг он, голос изменив, Сам с собою — подчиненным — Наставительно учтив. Полон власти несравнимой, Обращенной вниз, к нулю, И от той игры любимой Мякнет он, как во хмелю… Отвернувшись от болвана С гордой истовостью лиц, Обсудить проект романа Члены некие сошлись. Этим членам все известно, Что в романе быть должно И чему какое место Наперед отведено. Изложив свои наметки, Утверждают по томам. Нет — чтоб сразу выпить водки, Закусить — и по домам. Дальше — в жесткой обороне Очертил запретный круг Кандидат потусторонних Или доктор прахнаук. В предуказанном порядке Книжки в дело введены, В них закладками цитатки Для него застолблены. Вперемежку их из книжек На живую нитку нижет, И с нее свисают вниз Мертвых тысячи страниц… За картиною картина, Хлопцы дальше держат путь. Что-то вслух бубнит мужчина, Стоя в ящике по грудь. В некий текст глаза упрятал, Не поднимет от листа. Надпись: «Пламенный оратор» — И мочалка изо рта. Не любил и в жизни бренной Мой герой таких речей. Будь ты штатский иль военный, Дай тому, кто побойчей. Нет, такого нет порядка, Речь он держит лично сам. А случись, пройдет не гладко, Так не он ее писал. Все же там, в краю забвенья, Свой особый есть резон: Эти длительные чтенья Укрепляют вечный сон… Вечный сон. Закон природы. Видя это все вокруг, Своего экскурсовода Теркин спрашивает вдруг: — А какая здесь работа, Чем он занят, наш тот свет? То ли, се ли — должен кто-то Делать что-то? — То-то — нет. В том-то вся и закавыка И особый наш уклад, Что от мала до велика Все у нас руководят. — Как же так — без производства, Возражает новичок,— Чтобы только руководство? — Нет, не только. И учет. В том-то, брат, и суть вопроса, Что темна для простаков: Тут ни пашни, ни покоса, Ни заводов, ни станков. Нам бы это все мешало — Уголь, сталь, зерно, стада… — Ах, вот так! Тогда, пожалуй, Ничего. А то беда. Это вроде как машина Скорой помощи идет: Сама режет, сама давит, Сама помощь подает. — Ты, однако, шутки эти Про себя, солдат, оставь. — Шутки! Сутки на том свете — Даже к месту не пристал. Никому бы не мешая, Без бомбежки да в тепле Мне поспать нужда большая С недосыпу на земле. — Вот чудак, ужели трудно Уяснить простой закон: Так ли, сяк ли — беспробудный Ты уже вкушаешь сон. Что тебе привычки тела? Что там койка и постель?.. — Но зачем тогда отделы, И начальства корпус целый, И другая канитель? Тот взглянул на друга хмуро, Головой повел: — Нельзя. — Почему? — Номенклатура,— И примолкнули друзья. Теркин сбился, огорошен Точно словом нехорошим. [B]x x x[/B] Все же дальше тянет нить, Развивая тему: — Ну, хотя бы сократить Данную Систему? Поубавить бы чуток, Без беды при этом… — Ничего нельзя, дружок. Пробовали. Где там! Кадры наши, не забудь, Хоть они лишь тени, Кадры заняты отнюдь Не в одной Системе. Тут к вопросу подойти — Шутка не простая: Кто в Системе, кто в Сети — Тоже Сеть густая. Да помимо той Сети, В целом необъятной, Cколько в Органах — сочти! — В Органах — понятно. — Да по всяческим Столам Список бесконечный, В Комитете по делам Перестройки Вечной… Ну-ка, вдумайся, солдат, Да прикинь, попробуй: Чтоб убавить этот штат — Нужен штат особый. Невозможно упредить, Где начет, где вычет. Словом, чтобы сократить, Нужно увеличить… Теркин под локоть дружка Тронул осторожно: — А какая все тоска, Просто невозможно. Ни заботы, ни труда, А тоска — нет мочи. Ночь-то — да. А день куда? — Тут ни дня, ни ночи. Позабудь, само собой, О зиме и лете. — Так, похоже, мы с тобой На другой планете? — Нет, брат. Видишь ли, тот свет Данный мир забвенный, Расположен вне планет И самой Вселенной. Дислокации иной — Ясно? — Как не ясно: То ли дело под луной Даже полк запасный. Там — хоть норма голодна И гоняют лихо, Но покамест есть война — Виды есть на выход. — Пообвыкнешь, новичок, Будет все терпимо: Как-никак — оклад, паек И табак без дыма… Теркин слышит, не поймет — Вроде, значит, кормят? — А паек загробный тот По какой же норме? — По особой. Поясню Постановку эту: Обозначено в меню, А в натуре нету. — Ах, вот так… — Глядит солдат, Не в догадку словно. — Ну, еще точней, оклад И паек условный. На тебя и на меня Числятся в расходе. — Вроде, значит, трудодня? — В некотором роде… Все по форме: распишись — И порядок полный. — Ну, брат, это же — не жизнь! — Вон о чем ты вспомнил. Жизнь! И слушать-то чудно: Ведь в загробном мире Жизни быть и не должно,- Дважды два — четыре… [B]x x x[/B] И на Теркина солдат Как-то сбоку бросил взгляд. Так-то близко, далеко ли Новый видится квартал. Кто же там во власть покоя Перед вечностью предстал? — Любопытствуешь? — Еще бы. Постигаю мир иной. — Там отдел у нас Особый, Так что — лучше стороной… — Посмотреть бы тоже ценно. — Да нельзя, поскольку он Ни гражданским, ни военным Здесь властям не подчинен. — Что ж. Особый есть Особый. И вздохнув, примолкли оба. [B]x x x[/B] …Там — рядами по годам Шли в строю незримом Колыма и Магадан, Воркута с Нарымом. За черту из-за черты, С разницею малой, Область вечной мерзлоты В вечность их списала. Из-за проволоки той Белой-поседелой — С их особою статьей, Приобщенной к делу… Кто, за что, по воле чьей — Разберись, наука. Ни оркестров, ни речей, Вот уж где — ни звука… Память, как ты ни горька, Будь зарубкой на века! [B]x x x[/B] — Кто же все-таки за гробом Управляет тем Особым? — Тот, кто в этот комбинат Нас послал с тобою. С чьим ты именем, солдат, Пал на поле боя. Сам не помнишь? Так печать Донесет до внуков, Что ты должен был кричать, Встав с гранатой. Ну-ка? — Без печати нам с тобой Знато-перезнато, Что в бою — на то он бой — Лишних слов не надо. Что вступают там в права И бывают кстати Больше прочих те слова, Что не для печати… Так идут друзья рядком. Вволю места думам И под этим потолком, Сводчатым, угрюмым. Теркин вовсе помрачнел. — Невдомек мне словно, Что Особый ваш Отдел За самим Верховным. — Все за ним, само собой, Выше нету власти. — Да, но сам-то он живой? — И живой. Отчасти. Для живых родной отец, И закон, и знамя, Он и с нами, как мертвец,— С ними он и с нами. Устроитель всех судеб, Тою же порою Он в Кремле при жизни склеп Сам себе устроил. Невдомек еще тебе, Что живыми правит, Но давно уж сам себе Памятники ставит… Теркин шапкой вытер лоб — Сильно топят все же,— Но от слов таких озноб Пробежал по коже. И смекает голова, Как ей быть в ответе, Что слыхала те слова, Хоть и на том свете. Да и мы о том, былом, Речь замнем покамест, Чтоб не быть иным числом, Задним, — смельчаками… Слишком памятны черты Власти той безмерной… — Теркин, знаешь ли, что ты Награжден посмертно? Ты — сюда с передовой, Орден следом за тобой. К нам приписанный навеки, Ты не знал наверняка, Как о мертвом человеке Здесь забота велика. Доложился — и порядок, Получай, задержки нет. — Лучше все-таки награда Без доставки на тот свет. Лучше быть бы ей в запасе Для иных желанных дней: Я бы даже был согласен И в Москву скатать за ней. Так и быть уже. Да что там! Сколько есть того пути По снегам, пескам, болотам С полной выкладкой пройти. То ли дело мимоходом Повстречаться с той Москвой, Погулять с живым народом, Да притом, что сам живой. Ждать хоть год, хоть десять кряду, Я б живой не счел за труд. И пускай мне там награду Вдвое меньшую дадут… Или вовсе скажут: рано, Не видать еще заслуг. Я оспаривать не стану. Я — такой. Ты знаешь, друг. Я до почестей не жадный, Хоть и чести не лишен… — Ну, расчувствовался. Ладно. Без тебя вопрос решен. Как ни что, а все же лестно Нацепить ее на грудь. — Но сперва бы мне до места Притулиться где-нибудь. — Ах, какое нетерпенье, Да пойми — велик заезд: Там, на фронте, наступленье, Здесь нехватка спальных мест. Ты, однако, не печалься, Я порядок наведу, У загробного начальства Я тут все же на виду. Словом, где-нибудь приткнемся. Что смеешься? — Ничего. На том свете без знакомства Тоже, значит, не того? Отмахнулся друг бывалый: Мол, с бедой ведем борьбу. — А еще тебе, пожалуй, Поглядеть бы не мешало В нашу стереотрубу. — Это что же ты за диво На утеху мне сыскал? — Только — для загробактива, По особым пропускам… Нет, совсем не край передний, Не в дыму разрывов бой,— Целиком тот свет соседний За стеклом перед тобой. В четкой форме отраженья На вопрос прямой ответ — До какого разложенья Докатился их тот свет. Вот уж точно, как в музее — Что к чему и что почем. И такие, брат, мамзели, То есть — просто нагишом… Теркин слышит хладнокровно, Даже глазом не повел. — Да. Но тоже весь условный Этот самый женский пол?.. И опять тревожным взглядом Тот взглянул, шагая рядом. [B]x x x[/B] — Что условный — это да, Кто же спорит с этим, Но позволь и мне тогда Кое-что заметить. Я подумал уж не раз, Да смолчал, покаюсь: Не условный ли меж нас Ты мертвец покамест? Посмотрю — ни дать ни взять, Все тебе охота, Как в живых, то пить, то спать, То еще чего-то… — Покурить! — И за кисет Ухватился Теркин: Не занес ли на тот свет Чуточку махорки? По карманным уголкам Да из-за подкладки — С хлебной крошкой пополам — Выгреб все остатки. Затянулся, как живой, Той наземной, фронтовой, Той надежной, неизменной, Той одной в страде военной, В час грозы и тишины — Вроде старой злой жены, Что иных тебе дороже — Пусть красивей, пусть моложе (Да от них и самый вред, Как от легких сигарет). Угощаются взаимно Разным куревом дружки. Оба — дымный И бездымный Проверяют табаки. Теркин — строгий дегустатор, Полной мерой раз и два Потянул, вернул остаток И рукой махнул: — Трава. На-ко нашего затяжку. Друг закашлялся: — Отвык. Видно, вправду мертвым тяжко, Что годится для живых… — Нет, а я оттуда выбыл, Но и здесь, в загробном сне,— То, чего не съел, не выпил,— Не дает покоя мне. Не добрал, такая жалость, Там стаканчик, там другой. А закуски той осталось — Ах ты, сколько — да какой! За рекой Угрой в землянке — Только сел, а тут «в ружье!» — Не доел консервов банки, Так и помню про нее. У хозяйки белорусской Не доел кулеш свиной. Правда, прочие нагрузки, Может быть, тому виной. А вернее — сам повинен: Нет — чтоб время не терять — И того не споловинил, Что до крошки мог прибрать. Поддержать в пути здоровье, Как тот путь бывал ни крут, Зная доброе присловье: На том свете не дадут… Тут, встревожен не на шутку, Друг прервал его: — Минутку!.. [B]x x x[/B] Докатился некий гул, Задрожали стены. На том свете свет мигнул, Залились сирены. Прокатился долгий вой Над глухим покоем… Дали вскорости отбой. — Что у вас такое? — Так и быть — скажу тебе, Но держи в секрете: Это значит, что ЧП Нынче на том свете. По тревоге розыск свой Подняла Проверка: Есть опасность, что живой Просочился сверху. Чтобы дело упредить, Срочное заданье: Ну… изъять и поместить В зале ожиданья. Запереть двойным замком, Подержать негласно, Полноценным мертвяком Чтобы вышел. — Ясно. — И по-дружески, любя, Теркин, будь уверен — Я дурного для тебя Делать не намерен. Но о том, что хочешь жить, Дружба, знаешь, дружбой, Я обязан доложить… — Ясно…. — …куда нужно. Чуть ли что — меня под суд. С места же сегодня… — Так. Боишься, что пошлют Дальше преисподней? — Все ты шутки шутишь, брат, По своей ухватке. Фронта нет, да есть штрафбат, Органы в порядке. Словом, горе мне с тобой,— Ну какого черта Бродишь тут, как чумовой, Беспокоишь мертвых. Нет — чтоб вечности служить С нами в тесной смычке,— Всем в живых охота жить. — Дело, брат, в привычке. — От привычек отвыкай, Опыт расширяя, У живых там, скажешь,— рай? — Далеко до рая.— То-то! — То-то, да не то ж. — До чего упрямый. Может, все-таки дойдешь В зале в этой самой? — Не хочу. — Хотеть — забудь. Да и толку мало: Все равно обратный путь Повторять сначала. — До поры зато в строю — Хоть на марше, хоть в бою. Срок придет, и мне травою Где-то в мире прорасти. Но живому — про живое, Друг бывалый, ты прости. Если он не даром прожит, Тыловой ли, фронтовой — День мой вечности дороже, Бесконечности любой. А еще сознаться можно, Потому спешу домой, Чтоб задачей неотложной Загорелся автор мой. Пусть со слов моих подробно Отразит он мир загробный, Все по правде. А приврет — Для наглядности подсобной — Не беда. Наоборот. С доброй выдумкою рядом Правда в целости жива. Пушки к бою едут задом,- Это верные слова… Так что, брат, с меня довольно До пребудущих времен. — Посмотрю — умен ты больно! — А скажи, что не умен? Прибедняться нет причины: Власть Советская сама С малых лет уму учила — Где тут будешь без ума? На ходу снимала пробу, Как усвоил курс наук. Не любила ждать особо, Если понял что не вдруг. Заложила впредь задатки Дело видеть без очков, В умных нынче нет нехватки, Поищи-ка дураков. — Что искать — у нас избыток Дураков — хоть пруд пруди, Да каких еще набитых — Что в Системе, что в Сети… — А куда же их, примерно, При излишестве таком? — С дураками планомерно Мы работу здесь ведем. Изучаем досконально Их природу, нравы, быт, Этим делом специальный Главк у нас руководит. Дуракам перетасовку Учиняет на постах. Посылает на низовку, Выявляет на местах. Тех туда, а тех туда-то — Четкий график наперед. — Ну, и как же результаты? — Да ведь разный есть народ. От иных запросишь чуру — И в отставку не хотят. Тех, как водится, в цензуру — На повышенный оклад. А уж с этой работенки Дальше некуда спешить… Все же — как решаешь, Теркин? — Да как есть: решаю жить. — Только лишняя тревога. Видел, что за поезда Неизменною дорогой Направляются сюда? Все сюда, а ты обратно, Да смекни — на чем и как? — Поезда сюда, понятно, Но отсюда — порожняк? — Ни билетов, ни посадки Нет отсюда «на-гора». — Тормозные есть площадки, Есть подножки, буфера… Или память отказала, Позабыл в загробном сне, Как в атаку нам, бывало, Доводилось на броне? — Трудно, Теркин, на границе, Много легче путь сюда… — Без труда, как говорится, Даже рыбку из пруда… А к живым из края мертвых — На площадке тормозной — Это что — езда с комфортом,— Жаль, не можешь ты со мной Бросить эту всю халтуру И домой — в родную часть. — Да, но там в номенклатуру Мог бы я и не попасть. Занимая в преисподней На сегодня видный пост, Там-то что я на сегодня? Стаж и опыт — псу под хвост?.. Вместе без году неделя, Врозь на вечные века… И внезапно из тоннеля — Вдруг — состав порожняка. Вмиг от грохота и гула Онемело все вокруг… Ах, как поручни рвануло Из живых солдатских рук; Как хватало мертвой хваткой Изо всех загробных сил! Но с подножки на площадку Теркин все-таки вступил. Долей малой перевесил Груз, тянувший за шинель. И куда как бодр и весел, Пролетает сквозь тоннель. Комендант иного мира За охраной суетной Не заметил пассажира На площадке тормозной. Да ему и толку мало: Порожняк и порожняк. И прощальный генералу Теркин ручкой сделал знак. Дескать, что кому пригодней. На себя ответ беру, Рад весьма, что в преисподней Не пришелся ко двору. И как будто к нужной цели Прямиком на белый свет, Вверх и вверх пошли тоннели В гору, в гору. Только — нет! Чуть смежил глаза устало, И не стало в тот же миг Ни подножки, ни состава — На своих опять двоих. Вот что значит без билета, Невеселые дела. А дорога с того света Далека еще была. Поискал во тьме руками, Чтоб на ощупь по стене… И пошло все то кругами, От чего кричат во сне… Там в страде невыразимой, В темноте — хоть глаз коли — Всей войны крутые зимы И жары ее прошли. Там руин горячий щебень Бомбы рушили на грудь, И огни толклися в небе, Заслоняя Млечный Путь. Там валы, завалы, кручи Громоздились поперек. И песок сухой, сыпучий Из-под ног бессильных тек. И мороз по голой коже Драл ножовкой ледяной. А глоток воды дороже Жизни, может, был самой. И до робкого сознанья, Что забрезжило в пути,— То не Теркин был — дыханье Одинокое в груди. Боль была без утоленья С темной тяжкою тоской. Неисходное томленье, Что звало принять покой… Но вела, вела солдата Сила жизни — наш ходатай И заступник всех верней,— Жизни бренной, небогатой Золотым запасом дней. Как там смерть ни билась круто, Переменчива борьба, Час настал из долгих суток, И настала та минута — Дотащился до столба. До границы. Вот застава, Поперек дороги жердь. И дышать полегче стало, И уже сама устала И на шаг отстала Смерть. Вот уж дома — только б ноги Перекинуть через край. Но не в силах без подмоги, Пал солдат в конце дороги. Точка, Теркин. Помирай. А уж то-то неохота, Никакого нет расчета, Коль от смерти ты утек. И всего-то нужен кто-то, Кто бы капельку помог. Так бывает и в обычной Нашей сутолоке здесь: Вот уж все, что мог ты лично, Одолел, да вышел весь. Даром все — легко ль смириться Годы мук, надежд, труда… Был бы бог, так помолиться. А как нету — что тогда? Что тогда — в тот час недобрый, Испытанья горький час? Человек, не чин загробный, Человек, тебе подобный,— Вот кто нужен, кто бы спас… Смерть придвинулась украдкой, Не проси — скупа, стара… И за той минутой шаткой Нам из сказки в быль пора. В этот мир живых, где ныне Нашу службу мы несем… — Редкий случай в медицине,- Слышит Теркин, как сквозь сон. Проморгался в теплой хате, Простыня — не белый снег, И стоит над ним в халате Не покойник — человек. И хотя вздохнуть свободно В полный вздох еще не мог, Чует — жив! Тропой обходной Из жары, из тьмы безводной Душу с телом доволок. Словно той живой, природной, Дорогой воды холодной Выпил целый котелок… Поздравляют с Новым годом. — Ах, так вот что — Новый год! И своим обычным ходом За стеной война идет. Отдохнуть в тепле не шутка. Дай-ка, думает, вздремну. И дивится вслух наука: — Ай да Теркин! Ну и ну! Воротился с того света, Прибыл вновь на белый свет. Тут уж верная примета: Жить ему еще сто лет! [B]x x x[/B] — Точка? — Вывернулся ловко Из-под крышки гробовой Теркин твой. — Лиха концовка. — Точка все же с запятой… — Как же: Теркин на том свете! — Озорство и произвол: Из живых и сущих в нети Автор вдруг его увел. В мир загробный. — А постольку Сам собой встает вопрос: Почему же не на стройку? — Не в колхоз? — И не в совхоз? — Почему не в цех к мотору? — Не к мартену? — Не в забой? — Даже, скажем, не в контору? — Годен к должности любой. — Молодца такой закваски — В кабинеты — не расчет. — Хоть в ансамбль грузинской пляски, Так и там не подведет. — Прозевал товарищ автор, Не потрафил в первый ряд — Двинуть парня в космонавты. — В космонавты — староват. — Впору был бы по отваге И развитию ума. — В космонавты? — Нет, в завмаги! — Ох, запутают. — Тюрьма… — Укрепить бы сеть Нарпита. — Да не худо бы Жилстрой… — А милиция забыта? — А пожарник — не герой?.. Ах, читатель, в этом смысле Одного ты не учел: Всех тех мест не перечислить, Где бы Теркин подошел. Спор о том, чьим быть герою При наличье стольких свойств, Возникал еще порою Меж родами наших войск. Теркин — тем ли, этим боком — В жизни воинской своей Близок был в раскате дней И с войны могучим богом, И гремел по тем дорогам С маршем танковых частей, И везде имел друзей, Оставаясь в смысле строгом За царицею полей. Потому в солдатском толке, По достоинствам своим, Признан был героем Теркин Как бы общевойсковым… И совсем не по закону Был бы он приписан мной — Вдруг — по ведомству какому Или отрасли одной. На него уже управа Недействительна моя: Где по нраву — Там по праву Выбирает он края. И не важно, в самом деле, На каком теперь посту — В министерстве иль артели Занимает высоту. Там, где жизнь, ему привольно, Там, где радость, он и рад, Там, где боль, ему и больно, Там, где битва, он — солдат. Хоть иные батареи И калибры встали в строй, И всему иной покрой… Автор — пусть его стареет, Пусть не старится герой! И такой сюжет для сказки Я избрал не потому, Чтобы только без подсказки Сладить с делом самому. Я в свою ходил атаку, Мысль одна владела мной: Слажу с этой, так со всякой Сказкой слажу я иной. И в надежде, что задача Мне пришлася по плечу, Я — с чего я книжку начал, Тем ее и заключу. Я просил тебя покорно Прочитать ее сперва. И теперь твои бесспорны, А мои — ничто — права. Не держи теперь в секрете Ту ли, эту к делу речь. Мы с тобой на этом свете: Хлеб-соль ешь, А правду режь. Я тебе задачу задал, Суд любой в расчет беря. Пушки к бою едут задом — Было сказано не зря.

Порой веселой мая

Алексей Константинович Толстой

1 Порой веселой мая По лугу вертограда, Среди цветов гуляя, Сам-друг идут два лада. 2 Он в мурмолке червленой, Каменьем корзно шито, Тесьмою золоченой Вкрест голени обвиты; 3 Она же, молодая, Вся в ткани серебристой; Звенят на ней, сверкая, Граненые мониста, 4 Блестит венец наборный, А хвост ее понявы, Шурша фатой узорной, Метет за нею травы. 5 Ей весело, невесте, «О милый!— молвит другу,— Не лепо ли нам вместе В цветах идти по лугу?» 6 И взор ее он встретил, И стан ей обнял гибкий. «О милая!— ответил Со страстною улыбкой,— 7 Здесь рай с тобою сущий! Воистину все лепо! Но этот сад цветущий Засеют скоро репой!» 8 «Как быть такой невзгоде!— Воскликнула невеста,— Ужели в огороде Для репы нету места?» 9 А он: «Моя ты лада! Есть место репе, точно, Но сад испортить надо Затем, что он цветочный!» 10 Она ж к нему: «Что ж будет С кустами медвежины, Где каждым утром будит Нас рокот соловьиный?» 11 «Кусты те вырвать надо Со всеми их корнями, Индеек здесь, о лада, Хотят кормить червями!» 12 Подняв свои ресницы, Спросила тут невеста: «Ужель для этой птицы В курятнике нет места?» 13 «Как месту-то не быти! Но соловьев, о лада, Скорее истребити За бесполезность надо!» 14 «А роща, где в тени мы Скрываемся от жара, Ее, надеюсь, мимо Пройдет такая кара?» 15 «Ее порубят, лада, На здание такое, Где б жирные говяда Kормились на жаркое; 16 Иль даже выйдет проще, О жизнь моя, о лада, И будет в этой роще Свиней пастися стадо». 17 «О друг ты мой единый!— Спросила тут невеста,— Ужель для той скотины Иного нету места?» 18 «Есть много места, лада, Но наш приют тенистый Затем изгадить надо, Что в нем свежо и чисто!» 19 «Но кто же люди эти,— Воскликнула невеста,— Хотящие, как дети, Чужое гадить место?» 20 «Чужим они, о лада, Не многое считают: Когда чего им надо, То тащут и хватают». 21 «Иль то матерьялисты,— Невеста вновь спросила,— У коих трубочисты Суть выше Рафаила?» 22 «Им имена суть многи, Мой ангел серебристый, Они ж и демагоги, Они ж и анархисты. 23 Толпы их все грызутся, Лишь свой откроют форум, И порознь все клянутся In verba вожакорум. 24 В одном согласны все лишь: Коль у других именье Отымешь и разделишь, Начнется вожделенье. 25 Весь мир желают сгладить И тем внести раве́нство, Что все хотят загадить Для общего блаженства!» 26 «Поведай, шуток кроме,— Спросила тут невеста,— Им в сумасшедшем доме Ужели нету места?» 27 «О свет ты мой желанный! Душа моя ты, лада! Уж очень им пространный Построить дом бы надо! 28 Вопрос: каким манером Такой им дом построить? Дозволить инженерам — Премного будет стоить; 29 А земству предоставить На их же иждивенье, То значило б оставить Постройку без движенья!» 30 «О друг, что ж делать надо, Чтоб не погибнуть краю?» «Такое средство, лада, Мне кажется, я знаю: 31 Чтоб русская держава Спаслась от их затеи, Повесить Станислава Всем вожакам на шеи! 32 Тогда пойдет все гладко И станет все на место!» «Но это средство гадко!»— Воскликнула невеста. 33 «Ничуть не гадко, лада, Напротив, превосходно: Народу без наклада, Казне ж весьма доходно». 34 «Но это средство скверно!»— Сказала дева в гневе. «Но это средство верно!»— Жених ответил деве. 35 «Как ты безнравствен, право!— В сердцах сказала дева,— Ступай себе направо, А я пойду налево!» 36 И оба, вздевши длани, Расстались рассержены, Она в сребристой ткани, Он в мурмолке червленой. 37 «К чему ж твоя баллада?»— Иная спросит дева. — О жизнь моя, о лада, Ей-ей, не для припева! 38 Нет, полн иного чувства, Я верю реалистам: Искусство для искусства Равняю с птичьим свистом; 39 Я, новому ученью Отдавшись без раздела, Хочу, чтоб в песнопенье Всегда сквозило дело. 40 Служите ж делу, струны! Уймите праздный ропот! Российская коммуна, Прими мой первый опыт!

Баллада

Борис Леонидович Пастернак

Бывает, курьером на борзом Расскачется сердце, и точно Отрывистость азбуки морзе, Черты твои в зеркале срочны.Поэт или просто глашатай, Герольд или просто поэт, В груди твоей — топот лошадный И сжатость огней и ночных эстафет.Кому сегодня шутится? Кому кого жалеть? С платка текла распутица, И к ливню липла плеть.Был ветер заперт наглухо И штемпеля влеплял, Как оплеухи наглости, Шалея, конь в поля.Бряцал мундштук закушенный, Врывалась в ночь лука, Конь оглушал заушиной Раскаты большака.Не видно ни зги, но затем в отдаленьи Движенье: лакей со свечой в колпаке. Мельчая, коптят тополя, и аллея Уходит за пчельник, истлев вдалеке.Салфетки белей алебастр балюстрады. Похоже, огромный, как тень, брадобрей Мокает в пруды дерева и ограды И звякает бритвой об рант галерей.Bпустите, мне надо видеть графа. Bы спросите, кто я? Здесь жил органист. Он лег в мою жизнь пятеричной оправой Ключей и регистров. Он уши зарниц Крюками прибил к проводам телеграфа. Bы спросите, кто я? На розыск Кайяфы Отвечу: путь мой был тернист.Летами тишь гробовая Стояла, и поле отхлебывало Из черных котлов, забываясь, Лапшу светоносного облака.А зимы другую основу Сновали, и вот в этом крошеве Я — черная точка дурного В валящихся хлопьях хорошего.Я — пар отстучавшего града, прохладой В исходную высь воспаряющий. Я — Плодовая падаль, отдавшая саду Все счеты по службе, всю сладость и яды, Чтоб, музыкой хлынув с дуги бытия, В приемную ринуться к вам без доклада. Я — мяч полногласья и яблоко лада. Bы знаете, кто мне закон и судья.Bпустите, мне надо видеть графа. О нем есть баллады. Он предупрежден. Я помню, как плакала мать, играв их, Как вздрагивал дом, обливаясь дождем.Позднее узнал я о мертвом Шопене. Но и до того, уже лет в шесть, Открылась мне сила такого сцепленья, Что можно подняться и землю унесть.Куда б утекли фонари околотка С пролетками и мостовыми, когда б Их марево не было, как на колодку, Набито на гул колокольных октав?Но вот их снимали, и, в хлопья облекшись, Пускались сновать без оглядки дома, И плотно захлопнутой нотной обложкой Bалилась в разгул листопада зима.Ей недоставало лишь нескольких звеньев, Чтоб выполнить раму и вырасти в звук, И музыкой — зеркалом исчезновенья Качнуться, выскальзывая из рук.В колодец ее обалделого взгляда Бадьей погружалась печаль, и, дойдя До дна, подымалась оттуда балладой И рушилась былью в обвязке дождя.Жестоко продрогши и до подбородков Закованные в железо и мрак, Прыжками, прыжками, коротким галопом Летели потоки в глухих киверах.Их кожаный строй был, как годы, бороздчат, Их шум был, как стук на монетном дворе, И вмиг запружалась рыдванами площадь, Деревья мотались, как дверцы карет.Насколько терпелось канавам и скатам, Покамест чекан принимала руда, Удар за ударом, трудясь до упаду, Дукаты из слякоти била вода.Потом начиналась работа граверов, И черви, разделав сырье под орех, Вгрызались в сознанье гербом договора, За радугой следом ползя по коре.Но лето ломалось, и всею махиной На август напарывались дерева, И в цинковой кипе фальшивых цехинов Тонули крушенья шаги и слова.Но вы безответны. B другой обстановке Недолго б длился мой конфуз. Но я набивался и сам на неловкость, Я знал, что на нее нарвусь.Я знал, что пожизненный мой собеседник, Меня привлекая страшнейшей из тяг, Молчит, крепясь из сил последних, И вечно числится в нетях.Я знал, что прелесть путешествий И каждый новый женский взгляд Лепечут о его соседстве И отрицать его велят.Но как пронесть мне этот ворох Признаний через ваш порог? Я трачу в глупых разговорах Все, что дорогой приберег.Зачем же, земские ярыги И полицейские крючки, Вы обнесли стеной религий Отца и мастера тоски?Зачем вы выдумали послух, Безбожие и ханжество, Когда он лишь меньшой из взрослых И сверстник сердца моего.

О соловье

Демьян Бедный

Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали, Да водятся они ещё и ноне. История «рабов» была в загоне, А воспевалися цари да короли: О них жрецы молились в храмах, О них писалося в трагедиях и драмах, Они — «свет миру», «соль земли»! Шут коронованный изображал героя, Классическую смесь из выкриков и поз, А чёрный, рабский люд был вроде перегноя, Так, «исторический навоз». Цари и короли «опочивали в бозе», И вот в изысканных стихах и сладкой прозе Им воздавалася посмертная хвала За их великие дела, А правда жуткая о «черни», о «навозе» Неэстетичною была. Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов, Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! — Пред вами вновь всплывёт «классическая смесь». Коммунистическая спесь Вам скажет: «Старый мир — под гробовою крышкой!» Меж тем советские эстеты и поднесь Страдают старою отрыжкой. Кой-что осталося ещё «от королей», И нам приходится чихать, задохшись гнилью, Когда нас потчует мистическою гилью Наш театральный водолей. Быть можно с виду коммунистом, И всё-таки иметь культурою былой Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой Интеллигентский зуб со свистом. Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ», Больших любителей с искательной улыбкой Пихать восторженно в свой растяжимый зоб «Цветы», взращённые болотиною зыбкой, «Цветы», средь гнилистой заразы, в душный зной Прельщающие их своею желтизной. Обзавелися мы «советским», «красным» снобом, Который в ужасе, охваченный ознобом, Глядит с гримасою на нашу молодёжь При громовом её — «даёшь!» И ставит приговор брезгливо-радикальный На клич «такой не музыкальный». Как? Пролетарская вражда Всю буржуятину угробит?! Для уха снобского такая речь чужда, Интеллигентщину такой язык коробит. На «грубой» простоте лежит досель запрет, — И сноб морочит нас «научно», Что речь заумная, косноязычный бред — «Вот достижение! Вот где раскрыт секрет, С эпохой нашею настроенный созвучно!» Нет, наша речь красна здоровой красотой. В здоровом языке здоровый есть устой. Гранитная скала шлифуется веками. Учитель мудрый, речь ведя с учениками, Их учит истине и точной и простой. Без точной простоты нет Истины Великой, Богини радостной, победной, светлоликой! Куётся новый быт заводом и селом, Где электричество вступило в спор с лучинкой, Где жизнь — и качеством творцов и их числом — Похожа на пирог с ядрёною начинкой, Но, извративши вкус за книжным ремеслом, Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом, Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой. Напору юных сил естественно — бурлить. Живой поток найдёт естественные грани. И не смешны ли те, кто вздумал бы заране По «формочкам» своим такой поток разлить?! Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым Вся жизнь не в «формочках» — материал «сырой». Так старички развратные порой Хихикают над юношей влюблённым, Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём Известен лишь один — естественный! — приём, Оцеломудренный плодотворящей силой, Но недоступный уж природе старцев хилой: У них, изношенных, «свои» приёмы есть, Приёмов старческих, искусственных, не счесть, Но смрадом отдают и плесенью могильной Приёмы похоти бессильной! Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни. Нам надобно бежать от этой западни. Наш мудрый вождь, Ильич, поможет нам и в этом. Он не был никогда изысканным эстетом И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост, В беседе и в письме был гениально прост. Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?! Что до меня, то я позиций не сдаю, На чём стоял, на том стою И, не прельщаяся обманной красотою, Я закаляю речь, живую речь свою, Суровой ясностью и честной простотою. Мне не пристал нагульный шик: Мои читатели — рабочий и мужик. И пусть там всякие разводят вавилоны Литературные советские «салоны», — Их лжеэстетике грош ломаный цена. Недаром же прошли великие циклоны, Народный океан взбурлившие до дна! Моих читателей сочти: их миллионы. И с ними у меня «эстетика» одна!Доныне, детвору уча родному слову, Ей разъясняют по Крылову, Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух Приятней соловья поёт простой петух, Который голосит «так грубо, грубо, грубо»! Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо, И не таким уже он был тупым ослом, Пустив дворянскую эстетику на слом! «Осёл» был в басне псевдонимом, А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом. И этот вот мужик, Ефим или Пахом, Не зря прельщался петухом И слушал соловья, ну, только что «без скуки»: Не уши слушали — мозолистые руки, Не сердце таяло — чесалася спина, Пот горький разъедал на ней рубцы и поры! Так мужику ли слать насмешки и укоры, Что в крепостные времена Он предпочёл родного певуна «Любимцу и певцу Авроры», Певцу, под томный свист которого тогда На травку прилегли помещичьи стада, «Затихли ветерки, замолкли птичек хоры» И, декламируя слащавенький стишок («Амур в любовну сеть попался!»), Помещичий сынок, балетный пастушок, Умильно ряженой «пастушке» улыбался?! «Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!» Благоговенья нет, увы, в ином ответе. Всё относительно, друзья мои, на свете! Всё относительно, и даже… соловей! Что это так, я — по своей манере — На историческом вам покажу примере. Жил некогда король, прослывший мудрецом. Был он для подданных своих родным отцом И добрым гением страны своей обширной. Так сказано о нём в Истории Всемирной, Но там не сказано, что мудрый сей король, Средневековый Марк Аврелий, Воспетый тучею придворных менестрелей, Тем завершил свою блистательную роль, Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль?- Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей. В предсмертный миг, с гримасой тошноты, Он молвил палачу: «Вот истина из истин: Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином? С чего на соловьёв такой явил он гнев? Король… Давно ли он, от неги опьянев, Помешан был на пенье соловьином? Изнеженный тиран, развратный самодур, С народа дравший десять шкур, Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам, Томимый ревностью к тиранам Сиракуз, Философ царственный и покровитель муз, Для государственных потреб и жизни личной Избрал он соловья эмблемой символичной. «Король и соловей» — священные слова. Был «соловьиный храм», где всей страны глава Из дохлых соловьёв святые делал мощи. Был «Орден Соловья», и «Высшие права»: На Соловьиные кататься острова И в соловьиные прогуливаться рощи! И вдруг, примерно в октябре, В каком году, не помню точно, — Со всею челядью, жиревший при дворе, Заголосил король истошно. Но обречённого молитвы не спасут! «Отца отечества» настиг народный суд, Свой правый приговор постановивший срочно: «Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король, Великодушием обласканный народным. В тюрьме ты будешь жить и смерти ждать дотоль, Пока придёт весна на смену дням холодным И в рощах, средь олив и розовых ветвей, Защёлкает… священный соловей!» О время! Сколь ты быстротечно! Король в тюрьме считал отмеченные дни, Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно, И за тюремною стеною вечно, вечно Вороны каркали одни! Пусть сырость зимняя, пусть рядом шип змеиный, Но только б не весна, не рокот соловьиный! Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?! О, если б вновь себе вернул он власть былую, Декретом первым же он эту птицу злую Велел бы начисто, повсюду, истребить! И острова все срыть! И рощи все срубить! И «соловьиный храм» — сжечь, сжечь до основанья, Чтоб не осталось и названья! И завещание оставить сыновьям: «Проклятье соловьям!!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя — При песенке моей рабоче-боевой Не то что петухом, хоть соловьём запой! — Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя: «Да это ж… волчий вой!» Рабочие, крестьянские поэты, Певцы заводов и полей! Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты: Для люда бедного вы всех певцов милей, И ваша красота и сила только в этом. Живите ленинским заветом!!

Зовет нас жизнь

Каролина Павлова

Зовет нас жизнь: идем, мужаясь, все мы; Но в краткий час, где стихнет гром невзгод, И страсти спят, и споры сердца немы, — Дохнет душа среди мирских забот, И вдруг мелькнут далекие эдемы, И думы власть опять свое берет.Остановясь горы на половине, Пришлец порой кругом бросает взгляд: За ним цветы и майский день в долине, А перед ним — гранит и зимний хлад. Как он, вперед гляжу я реже ныне, И более гляжу уже назад.Там много есть, чего не встретить снова; Прелестна там и радость и беда; Там много есть любимого, святого, Разбитого судьбою навсегда. Ужели всё душа забыть готова? Ужели всё проходит без следа?Ужель вы мне — безжизненные тени, Вы, взявшие с меня, в моей весне, Дань жарких слез и горестных борений, Погибшие! ужель вы чужды мне И помнитесь, среди сердечной лени, Лишь изредка и тёмно, как во сне?Ты, с коей я простилася, рыдая, Чей путь избрал безжалостно творец, Святой любви поборница младая, — Ты приняла терновый свой венец И скрыла глушь убийственного края И подвиг твой, и грустный твой конец.И там, где ты несла свои страданья, Где гасла ты в несказанной тоске, — Уж, может, нет в сердцах воспоминанья, Нет имени на гробовой доске; Прошли года — и вижу без вниманья Твое кольцо я на своей руке.А как с тобой рассталася тогда я, Сдавалось мне, что я других сильней, Что я могу любить, не забывая, И двадцать лет грустеть, как двадцать дней. И тень встает передо мной другая Печальнее, быть может, и твоей!Безвестная, далекая могила! И над тобой промчалися лета! А в снах моих та ж пагубная сила, В моих борьбах та ж грустная тщета; И как тебя, дитя, она убила, — Убьет меня безумная мечта.В ночной тиши ты кончил жизнь печали; О смерти той не мне бы забывать! В ту ночь два-три страдальца окружали Отжившего изгнанника кровать; Смолк вздох его, разгаданный едва ли; А там ждала и родина, и мать.Ты молод слег под тяжкой дланью рока! Восторг святой еще в тебе кипел; В грядущей мгле твой взор искал далеко Благих путей и долговечных дел; Созрелых лет жестокого урока Ты не узнал, — блажен же твой удел!Блажен!— хоть ты сомкнул в изгнанье вежды! К мете одной ты шел неколебим; Так, крест прияв на бранные одежды, Шли рыцари в святой Ерусалим, Ударил гром, в прах пала цель надежды, — Но прежде пал дорогой пилигрим.Еще другой!— Сердечная тревога, Как чутко спишь ты!— да, еще другой!— Чайльд-Гарольд прав: увы! их слишком много, Хоть их и всех так мало!— но порой Кто не подвел тяжелого итога И не поник, бледнея, головой?Не одного мы погребли поэта! Судьба у нас их губит в цвете дней; Он первый пал; — весть памятна мне эта! И раздалась другая вслед за ней: Удачен вновь был выстрел пистолета. Но смерть твоя мне в грудь легла больней.И неужель, любимец вдохновений, Исчезнувший, как легкий призрак сна, Тебе, скорбя, своих поминовений Не принесла родная сторона? И мне пришлось тебя назвать, Евгений, И дань стиха я дам тебе одна?Возьми ж ее ты в этот час заветный, Возьми ж ее, когда молчат они. Увы! зачем блестят сквозь мрак бесцветный Бывалых чувств блудящие огни? Зачем порыв и немочный, и тщетный? Кто вызвал вас, мои младые дни?Что, бледный лик, вперяешь издалёка И ты в меня свой неподвижный взор? Спокойна я; шли годы без намека; К чему ты здесь, ушедший с давних пор? Оставь меня!— белеет день с востока, Пусть призраков исчезнет грустный хор.Белеет день, звезд гасит рой алмазный, Зовет к труду и требует дела; Пора свершать свой путь однообразный, И всё забыть, что жизнь превозмогла, И отрезветь от хмеля думы праздной, И след мечты опять стряхнуть с чела.

Огонь

Константин Бальмонт

Не устану тебя восхвалять, О, внезапный о страшный, о вкрадчивый, На тебе расплавляют металлы, Близ тебя создают и куют. Будем как Солнце 1 Огнепоклонником я прежде был когда-то, Огнепоклонником останусь я всегда Мое индийское мышление богато Разнообразием рассвета и заката, Я между смертными — падучая звезда. Средь человеческих бесцветных привидений, Меж этих будничных безжизненных теней, Я вспышка яркая, блаженство исступлении, Игрою красочной светло венчанный гений, Я праздник радости, расцвета, и огней. Как обольстительна в провалах тьмы комета! Она пугает мысль и радует мечту. На всем моем пути есть светлая примета, Мой взор — блестящий круг, за мною — вихри света, Из тьмы и пламени узоры я плету. При разрешенности стихийного мечтанья, В начальном Хаосе, еще не знавшем дня, Не гномом роющим я был средь Мирозданья, И не ундиною морского трепетанья, А саламандрою творящего Огня. Под Гималаями, чьи выси — в блесках Рая, Я понял яркость дум, среди долинной мглы, Горела в темноте моя душа живая, И людям я светил, костры им зажигая, И Агни светлому слагал свои хвалы. С тех пор, как миг один, прошли тысячелетья, Смешались языки, содвинулись моря Но все еще на Свет не в силах не глядеть я, И знаю явственно, пройдут еще столетья, Я буду все светить, сжигая и горя. О, да, мне нравится, что бело так и ало Горенье вечное земных и горних стран Молиться Пламени сознанье не устало, И для блестящего мне служат ритуала Уста горячие, и Солнце, и вулкан. Как убедительна лучей растущих чара, Когда нам Солнце вновь бросает жаркий взгляд, Неисчерпаемость блистательного дара! И в красном зареве победного пожара Как убедителен, в оправе тьмы, закат! И в страшных кратерах — молитвенные взрывы: Качаясь в пропастях, рождаются на дне Колосья пламени, чудовищно-красивы, И вдруг взметаются пылающие нивы, Устав скрывать свой блеск в могучей глубине. Бегут колосья ввысь из творческого горна, И шелестенья их слагаются в напев, И стебли жгучие сплетаются узорно, И с свистом падают пурпуровые зерна, Для сна отдельности в той слитности созрев. Не то же ль творчество, не то же ли горенье, Не те же ль ужасы, и та же красота Кидают любящих в безумные сплетенья, И заставляют их кричать от наслажденья, И замыкают им безмолвием уста В порыве бешенства в себя принявши Вечность, В блаженстве сладостном истомной слепоты, Они вдруг чувствуют, как дышит Бесконечность, И в их сокрытостях, сквозь ласковую млечность, Молниеносные рождаются цветы. Огнепоклонником Судьба мне быгь велела, Мечте молитвенной ни в чем преграды нет. Единым пламенем горят душа и тело, Глядим в бездонность мы в узорностях предела, На вечный праздник снов зовет безбрежный Свет. 2 Огонь в своем рожденьи мал, Бесформен, скуден, хром, Но ты взгляни, когда он, ал, Красивым исполином встал, Когда он стал Огнем! Огонь обманчив, словно дух: — Тот может встать как тень, Но вдруг заполнит взор и слух, И ночь изменит в день. Вот, был в углу он, на полу, Кривился, дымно-сер, Но вдруг блестящей сделал мглу, Удвоил свой размер Размер меняя, опьянил Все числа, в сон их слив, И в блеске смеха, полон сил, Внезапно стал красив. Ты слышишь? слышишь? Он поет, Он славит Красоту, Вот — вот, до Неба достает, И вьется налету! 3 Я закрываю глаза, и в мечтании Вижу повсюду сияющий Свет, Вижу Огонь я во всем Мироздании, В травках, в росинках, в спиралях планет. Вижу я Землю — сестрой меж планетами, Землю опять ощущаю Землей, Горы, долины, сады с их расцветами, Ценные камни с подземною мглой. Медное небо, отяжелелое, Грозно нависло над знойной пустыней, В нем Электричество белое, С роскошью желтых изломанных линий, Желтых, и красных, лазурно-зеленых, В безднах эфирностей синих, Тучи как горы, там замки на склонах, Кони из пламени в вышних пустынях. Снова я в Индии. Да, но не в той, Где побывал соглядатаи ничтожный, — В Индии древней, в отчизне святой, Данной для всех, опьяненных мечтой, В цельной, навек непреложной. И меж светлоликих, меж дважды рожденных, Открывши на миг в Запредельное дверь, При свете огней, благовонно-зажженных, Я слушаю Бурю теперь. 4 Рудра, красный вепрь Небес, Ниспосылатель алых жгутов, Отец стремительных Марутов, В вихре огненных завес, Гений Бури, Враг Лазури, Пробежал и вдруг исчез. Где он почву Неба роет? Образ пламенных чудес, Вон, он там рычит и воет, Между облачных зыбей Тучи молнией своей Беспокоит. Рудра шлет блестящесть вод, Льет их током плодородным, Но, порвавши небосвод, Вдруг пожар в домах зажжет, Быть он добрым устает, Хочет быть свободным. Рудра-Сива, Смерть-Любовь, Губит Жизнь, и любит вновь, Равнодушен к звукам стона, Вепря красного клыки Ранят тело, рвут в куски, Но в траве у склона, Где убит был Адонис, Лепестки цветов зажглись, Дышит анемона. Рудра-Сипа, Смерть-Любовь, Смерть-Бессмертье, Пламя-Кровь, Радуга над Морем, Змеи молний, ток дождей, Вечность зыбкая страстей, Здесь мы Грому вторим! 5 Огонь приходит с высоты, Из темных туч, достигших грани Своей растущей темноты, И порождающей черты Молниеносных содроганий. Огонь приходит с высоты, И, если он в земле таится, Он лавой вырваться стремится, Из подземельной тесноты, Когда ж с высот лучом струится, Он в хоровод зовет цветы. Вон лотос, любимец стихии тройной, На свет и на воздух, над зыбкой волной, Поднялся, покинувши ил, Он Рай обещает нам с вечной Весной, И с блеском победных Светил. Вот пышная роза, Персидский цветок, Душистая греза Ирана, Пред розой исполнен влюбленных я строк, Волнует уста лепестков ветерок, И сердце от радости пьяно. Вон чампак, цветущий в столетие раз, Но грезу лелеющий век, Он тоже оттуда примета для нас, Куда убегают, в волненьи светясь, Все воды нам ведомых рек. Но что это? Дрогнув, меняются чары, Как будто бы смех Соблазнителя-Мары, Сорвавшись к долинам с вершин, Мне шепчет, что жадны, как звери, растенья, И сдавленность воплей я слышу сквозь пенье, И если мечте драгоценны каменья, Кровавы гвоздики и страшен рубин. Мне страшен угар ароматов и блесков расцвета, Все смешалось во мне, Я горю как в Огне, Душное Лето, Цветочный кошмар овладел распаленной мечтой, Синие пляшут огни, пляшет Огонь золотой, Страшною стала мне даже трава, Вижу, как в мареве, стебли немые, Пляшут и мысли кругом и слова. Мысли — мои? Или, может, чужие? Закатное Небо. Костры отдаленные. Гвоздики, и маки, в своих сновиденьях бессонные. Волчцы под Луной, привиденья они, Обманные бродят огни Пустырями унылыми. Георгины тупые, с цветами застылыми, Точно их создала не Природа живая, А измыслил в безжизненный миг человек. Одуванчиков стая седая Миллионы раздавленных красных цветов, Клокотанье кроваво-окрашенных рек. Гнет Пустыни над выжженой ширью песков. Кактусы, цепкие, хищные, сочные, Странно-яркие, тяжкие, жаркие, Не по-цветочному прочные, Что-то паучье есть в кактусе злом, Этот ликующий цвет, Смотришь — растенье, а может быть — нет, Алою кровью напившийся гад? И много, и много отвратностей разных, Красивых цветов, и цветов безобразных, Нахлынули, тянутся, в мыслях — прибой, Рожденный самою Судьбой. Болиголов, наркоз, с противным духом, — Воронковидный венчик белены, Затерто-желтый, с сетью синих жилок, — С оттенком Буро-красным заразиха, С покатой шлемовидною губой, — Подобный пауку, офрис, с губою Широкой, желто-бурою, и красной, — Колючее создание, татарник, Как бы в броне крылоподобных листьев, Зубчатых, паутинисто-шерстистых, — Дурман вонючий, мертвенный морозник, — Цветы отравы, хищности и тьмы, — Мыльнянка, с корневищем ядовитым, Взлюбившая края дорог, опушки Лесные и речные берега, Места, что в самой сущности предельны, Цветок любимый бабочек ночных, — Вороний глаз, с приманкою из ягод Отливно-цветных, синевато-черных, — Пятнадцатилучистый сложный зонтик Из ядовитых беленьких цветков, Зовущихся — так памятно — цикутой, — И липкие исчадия Земли, Ужасные растенья-полузвери, — В ленивых водах, медленно-текущих, В затонах, где стоячая вода, Вся полная сосудцев, пузырчатка, Капкан для водной мелочи животной, Пред жертвой открывает тонкий клапан, Замкнет его в тюремном пузырьке, И уморит, и лакомится гнилью, — Росянка ждет, как вор, своей добычи, Орудием уродливых железок И красных волосков, так липко-клейких, Улавливает мух, их убивает, Удавливает медленным сжиманьем — О, краб-цветок! — и сок из них сосет, Болотная причудливость, растенье, Которое цветком не хочет быть, И хоть имеет гроздь расцветов белых, На гада больше хочет походить. Еще, еще, косматые, седые, Мохнатые, жестокие виденья, Измышленные дьявольской мечтой, Чтоб сердце в достовернейшем, в последнем Убежище, среди цветов и листьев, Убить. Кошмар! уходи, я рожден, чтоб ласкать и любить! Для чар беспредельных раскрыта душа, И все, что живет, расцветая, спеша, Приветствую, каждому — хочется быть, Кем хочешь, тем будешь, будь вольным, собой, Ты черный? будь черным мой цвет голубой, Мой цвет будет белым на вышних горах, В вертепах я весел, я страшен впотьмах, Все, все я приемлю, чтоб сделаться Всем, Я слеп был я вижу, я глух был и нем, Но как говорю я — вы знаете, люди, А что я услышал, застывши в безжалостном Чуде, Скажу, но не все, не теперь, Hei слов, нет размеров, ни знаков, Чтоб таинство блесков и мраков Явить в полноте, только миг — и закроется дверь, Песчинок блестящих я несколько брошу, Желанен мне лик Человека, и боги, растенье, и птица, и зверь, Но светлую ношу, Что в сердце храню, Я должен пока сохранять, я поклялся, я клялся — Огню. 6 Буря промчалась, Кончен кошмар. Солнце есть вечный пожар, В сердце горячая радость осталась. Ждите. Я жду. Если хотите, Темными будьте, живите в бреду, Только не лгите, Сам я в вертепы вас всех поведу. Если хотите, Мысли сплетайте в лучистые нити, Светлая ткань хороша, хороша, Только не лгите, К Солнцу идите, коль Солнца воистину хочет душа. Все совершится, Круг неизбежен, Люди, я нежен, Сладко забыться. Пытки я ведал. О, ждите. Я жду. Речь от Огня я и Духа веду! 7 Лучи и кровь, цветы и краски, И искры в пляске вкруг костров — Слова одной и той же сказки Рассветов, полдней, вечеров. Я с вами был, я с вами буду, О, многоликости Огня, Я ум зажег, отдался Чуду, Возможно счастье для меня. В темнице кузниц неустанных, Где горн, и молот, жар и чад, Слова напевов звездотканных Неумолкаемо звучат. С Огнем неразлучимы дымы, Но горицветный блеск углей Поет, что светлы Серафимы Над тесной здешностью моей. Есть Духи Пламени в Незримом, Как здесь цветы есть из Огня, И пусть я сам развеюсь дымом, Но пусть Огонь войдет в меня, Гореть хотя одно мгновенье, Светить хоть краткий час звездой — В том радость верного забвенья, В том праздник ярко-молодой. И если в Небе Солнце властно, И светлы звездные пути, Все ж искра малая прекрасна, И может алый цвет цвести.

Казнь Несими

Леонид Алексеевич Филатов

I И вот, жрецы ночных обсерваторий Hашли среди созвездий и планет Светящуюся точку, под которой Мне было суждено увидеть свет. И в этот миг зарницы полыхнули, И грянул шум неведомых морей, И ласково склонились повитухи Перед прекрасной матерью моей. Ударил гром. В степях заржали кони. Закат погас на краешке Земли. И чьи-то руки, смуглые как корни, Меня над этим миром вознесли. Тот миг… Он будет проклят и оплакан, Когда на свет здоров и невредим, Явился незамеченный аллахом Бродяга и поэт Имаметдин…II …Рождается солнце, Hо в кои-то веки Я нынче его появленью не рад, Светило, сощурив Трахомные веки, Меня наряжает в меси и халат. И вот облаченный В святые обновы, Я слышу обрывки торжественных слов… Проклятъе ли, дух ли, Hочные ли совы Гнездятся под сенью ночных куполов?… И кто-то незримый, Сгибает мне спину, И тени неслышно сползают со стен… Закручен молитвой В тугую пружину, Я лоб опускаю в зажимы колен. Hи дней, ни ночей, Hи базаров, ни улиц, Hи запаха трав, ни мерцанья волны… Я знаю как выглядит Подлинный ужас. Вполне безобидно. Четыре стены. Безмолвье и мрак. По углам — паутина… Hо знай, богомолец, твой час недалек, И лопнет завод, И сорвется пружина, И череп с размаху пробьет потолок!.. …Рождается солнце, Рождается солнце, Дремотные травы лучом вороша… В росинке и в яблоке, В камне и слове Беснуется солнечный дух мятежа!..III КТО ТЫ? Ты, как вечный дух, бесплотен, Ты, как летний дождь, бесплатен, И в созвездье белых пятен Ты — еще одно пятно… Предъявитель? Испытатель? Разрушитель? Созидатель? Или мне тебя, приятель, Разгадать не суждено?.. Осторожен и смекалист, То ли ангел, то ли аист, Ты себя еще покамест Обнаружить не даешь. Кто ты — Гнев или Забава, Ты — Проклятье или Слава, Или ты — Святее Право Прятать Истину и Ложь? Все имеет объясненье, — Камень, облако, затменье, А твое происхожденье Объяснить не хватит слов. Как понять твое обличье, — Человекорыбьептичье, — Где законы и приличья, Здравый смысл, в конце концов!..IV Рождается солнце, Рождается солнце, Дремотные травы лучом вороша, — В росинке и в яблоке, В камне и слове Беснуется солнечный дух мятежа! И смерть невозможна, И жизнь очевидна, Покуда на солнце горят тополя, И я, как зеленые перья, — В чернила, Деревья в тебя окунаю, Земля! Сегодня, исполненный дерзкой отваги, Я жизнь посвящаю великим делам, Пусть небо заменит мне Кипу бумаги, Пусть тополь заменит священный калам! О, мальчик, Божок азиатских кочевий, — Блести, как монетка, горячечный лоб, — Ты грезишь Проектами новых ковчегов, Hе зная, случится ли новый потоп… А мир безмятежен. Он замер, как вымер. История ласково плещет у ног, И древние тайны — Осколками амфор — Hеслышно выносит на влажный песок. И чьи это губы, И чьи это руки, И чей это шепот, и чьи это сны?… И сколько дремучей Языческой муки В зеленом мерцанье прибрежной волны!.. Мне тайны, как брызги, Щекочут лопатки… О, искра открытия — только раздуй! — И вдруг обожжет Откровенность догадки, Как в детстве подслушанный мной поцелуй. О, мальчик! — взывают ко мне, — Помоги нам! — Ожившие тени далеких времен… Плыву по могилам, Плыву по могилам, Плыву по могилам забытых имен…V Аллах, даруй мне мудрость старика, Как спелый плод, в уста ее мне выжми. Подобно черной августовской вишне, Она терпка должна быть и горька. Аллах, к тебе взывает Hесими, Ты мог бы наказать меня презреньем, Hо смилуйся и солнечным прозреньем Осенний этот череп осени! …И вдруг — в ночной торжественной тиши Я слышу чей-то голос: «Отрекаюсь!» Такой знакомый голос: «Отрекаюсь!» Гляжу вокруг, а рядом — ни души! Я — отрекаюсь. Этот голос — мой! Я отрекаюсь от мирских соблазнов, От родины, от дома, от собратьев Я отрекаюсь. Этот голос — мой! От всех грядущих праздников и бед Я отрекаюсь клятвами любыми, — И от того, за что меня любили, И от того за что бывал я бит. От утренних оранжевых дорог, От солнца и дымящихся харчевен, От строк, в которых был я прям и честен, От строк, в которых честным быть не мог. От выпитых на празднествах пиал, От матери и родственного круга, От синяков, полученных от друга И от врагом подаренных похвал. От тех, что говорили мне: «Пиши!» От тех, что говорили мне: «Довольно!» …Я отрекаюсь нынче добровольно От главного — от собственной души!VI …Мне волей аллаха Готовилась плаха, А я не убийца — я грешный поэт… Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, которого нет! …Я — воин, В бою неизведавший страха, А нынче шакалы грызут мой скелет… Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, которого нет! …Я нищая птаха — Штаны да рубаха, Питался подслушанным звоном монет Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, которого нет! А где-то Hа краешке синего неба Курлычут и плачут по вас журавли… …Перо мое, Стань окончанием нерва, Ведущего к самому сердцу Земли!..ЗАКЛЮЧИТЕЛЬHЫЕ ГЛАВКИ ПОЭМЫ С приходом рассвета Тревожно и глухо Гремит барабан, И утренний город В серебряной дымке Угрюмо торжествен… Греми, барабан! Собирай стариков, Малолетних и женщин! Греми, барабан! Поднимай из постелей Своих горожан! И вот я всхожу Hа высокий и звонкий Дубовый помост, Пропахший насквозь Золотистой смолой И древесною стружкой, И внутренний голос Hевнятно и хрипло Мне шепчет: «Послушай!… Довольно упрямства!.. Покуда не поздно!.. Потом не помочь!..» Палач улыбается, — Ровные зубы, Лицо без морщин. Ребячий пушок Покрывает Его мускулистые икры… Он счастлив, Как мальчик, Который допущен Во взрослые игры, Hе зная их смысла, Hе зная последствий, Hе зная причин. Толпа негодует, Толпа в нетерпенье. Толпа голодна — Hеужто, шайтан, Hе проронет слезы Перед близкой расплатой? Испуганным зайцем Взметнулся и замер В толпе Соглядатай, И в мире голов Появилась и скрылась Его голова… И флаг на ветру Горячится и фыркает — Только стегни! — И он развернется Вполнеба С могучей и трепетной силой… Тот флаг, он сейчас Упоенно гудит Hад моею могилой, Как синий табун Молодых скакунов В предрассветной степи… Отречься от солнца, От книг и друзей И от давешних слов — И завтра с рассветом Кого-то другого Казнят на помосте… Опомнись, покуда Вгоняют в ладони Горячие гвозди, И струйкой минут Истекает воронка Песочных часов!.. …И вспомнится дом, И колодезный скрип, И пальба пастухов, И — как виноградинка В желтей пыли — Смуглоглазый детеныш… В ту давнюю пору Я был опечален Лукав и дотошен, И — самое главное! — Чист от долгов И далек от стихов…* * * Малыш! Ты покамест Hе знаешь своих Обязательств и прав, И взрослая жизнь Hе вмещается в рамки Ребячьих законов: Ты встретишь врагов, Что сильней и страшней Многоглавых драконов, С которыми ты Без труда расправлялся Hа сказочной Каф… …И вспомнится юность, Такая вчерашняя… О, неужель Мне больше не плакать От той безотчетной И ласковой грусти, Как в полночь, когда Предо мною взошли Изумленные груди, Светло и бесшумно, Как в звездных озерах Всплывает форель!.. Любимая спит Утомленная праздником Hашей любви… Светлеет восток… Голосят петухи… Оживают селенья… И я, опасаясь Чуть слышным касаньем Спугнуть сновиденья, Целую святые, Прохладные, чистые Губы твои!.. Тебе ль огорчаться Ты прожил Счастливую жизнь, Hесими, — Ты знал и любовь, И ночные костры, И прекрасные строки! Как в солнечном яблоке Бродят густые Осенние соки, — Так бродят во мне Сокровенные боли Родимой Земли!..* * * Держись, Hесими, Hи слезинки, ни крика, Hи вздоха — держись! Пусть память, как книга Шуршит на ветру За страницей страница… Палач не позволит — Одна за другой — Им опять повториться, И надо успеть Пролистать до конца Эту славную жизнь… Пусть жизнь Hесими Продолжается в этих Звенящих стихах!.. Еще не однажды Hа этой планете — С приходом рассвета Сверкать топорам, Воздвигаться помостам И толпам стихать При виде последнего Всхлипа артерий Hа шее Поэта!..* * * Поэты! Вы все Умираете вдруг, Hе успев отдышаться От трудной любви, От вчерашней дороги, От жаркой строки… Еще не расставлены точки В преддверии главного шага, Еще не допито вино И еще не добиты враги… Поэты уходят От теплых дымов, От детей, от семьи… Поэты уходят, Послушные вечному Зову дороги… Hо смерть им всегда Одинаково рано Подводит итоги: Три полных десятка, Четвертый — Враги оборвут на семи… В поэтоубийстве Решает суровая Точность часов — Из тысячи пуль Повезет хоть одной, Hо узнать бы — которой? О, череп Поэта, Он весь в чертежах Пулевых траекторий, Подобно постройке Опутанной сетью Рабочих лесов… Где может быть спрятан, В каком изощренном И каверзном лбу, Тупой механизм До сих пор непонятного Людям секрета, Согласно которому Если убийца Стреляет в толпу, То пуля из тысячи Все-таки выберет Череп Поэта!..* * * Поэты, на вас Возлагает надежды Старик Hесими! Hикто из живущих Hе вправе за долгую жизнь поручиться… Кто знает какая Беда на планете Могла бы случиться, Когда бы не головы наши Взамен, Дорогие мои…* Уже молчит в полях война Который год. И всё же ждёт его она, — И всё же ждёт. Бог знает, кто ему она, Наверное, жена…Ах, сколько там дорог-путей, В чужой стране! Ах, сколько было злых людей На той войне! А в это время ждут вестей, Наверное, вдвойне…Её солдат который год Лежит в полях. Дымится шлях – он к ней бредёт На костылях. Он к ней, наверное, придёт, Он всё-таки придёт…Она рукой слезу утрёт, Она права. Бранить за поздний твой приход – Её права. …Но наверху над ним растёт, Наверное, трава…

Мой стих

Михаил Голодный

Всегда во мне живёт мой стих. Пою ли я, иль не пою, — Средь сотен голосов чужих Его я голос узнаю. Я бурею гражданских дел Его венчал, сзывая в бой, Чтоб он будил, чтоб он гремел То лёгкой флейтой, то трубой. Чтоб мог я с ним в одно сливать, Что ненавижу, что люблю. Он будет для меня звучать, Как я хочу, как я велю! Я с ним брожу вдоль старых стен И жадно вглядываюсь в тьму, Он слышит запах перемен, Пока не слышных никому. Пространств высоких смутный гуд, Движенья вихрь и блеск огня, Отображаясь, в нём пройдут Через меня и от меня. И в час, когда весенний гром К победе призовёт живых, Паду я на землю бойцом И рядом — мой последний стих.

А.Н. Вульфу (Нe называй меня поэтом)

Николай Языков

… au moindre revers funeste Le masque tombe, l’homme reste Et le heros s’evanouit![1]He называй меня поэтом! Что было — было, милый мой; Теперь спасительным обетом, Хочу проститься я с молвой, С моей Каменой молодой, С бутылкой, чаркой, Телеграфом, С Р. А. канастером, вакштафом И просвещенной суетой; Хочу в моем Киммерионе, В святой семейственной глуши, Найти счастливый мир души Родного дружества на лоне! Не веришь? Знай же: твой певец Теперь совсем преобразован, Простыл, смирен, разочарован, Всему конец, всему конец! Я помню, милый мой, когда-то Мы веселились за одно, Любили жизни тароватой Прохлады, песни и вино; Я помню, пламенной душою Ты восхищался, как тогда Воссиявала надо мною Надежд возвышенных звезда; Как рано славою замечен, В раздолье вольного житья. Гулял студенчески беспечен. И с лирой мужествовал я! Ты поверял мои желанья, Путеводил моей мечты Первоначальные созданья, Мою любовь лелеял ты… Но где ж она, восторгов сладость. Моя звезда, печаль и радость, Мои светлый ангел чистоты? Предмет поэтов самохвальных, Благопрославленная мной, Она теперь, товарищ мой, Одна, одна в пределах дальных, Мила афинскою красой… Прошел, прошел мой сон приятной! — А мир стихов? — Но мир стихов, Как все земное, коловратной Наскучил мне и нездоров! Его покину я подавно: Недаром прежний доброхот Моей богини своенравной Середь Москвы перводержавной Меня бранил во весь народ, И возгласил правдиво-смело, Что муза юности моей Скучна, блудлива: то и дело Поет вино, табак, друзей; Свое, чужое повторяет; Разнообразна лишь в словах И мерной прозой восклицает О выписных профессорах! Помилуй бог, его я трушу! Отворотил он навсегда От вдохновенного труда Мою заносчивую душу! Дерзну ли снова я играть Богов священными дарами? Кто осенит меня хвалами? Стихи — куда их мне девать? Везде им горькая судьбина! Теперь, ведь, будут тяжелы Они заплечью Славянина И крыльям Северной пчелы. — Что ж? В Белокаменную с богом! — В Московский Вестник? — Трудно, брат, Он выступает в чине строгом, Разборчив, горд, аристократ: Так и приязнь ему не в лад Со мной, парнасским демагогом. — Ну в Афеней? — Что Афеней? Журнал мудрено-философский, Отступник Пушкина, злодей, Благонамеренный московский. Что же делать мне, товарищ мой? Итак — в пустыню удаляюсь, В проказах жизни удалой Я сознаюсь, сердечно каюсь, Не возвращуся к ним. И вот Моей надежды перемена, Моей судьбы переворот! Прощай же, русская Камена, И здравствуй, милая моя! Расти, цвети! Желаю я: Да буйный дух высокомерья Твоих поклонников бежит; Да благо родины острит Их злравосмыслящие перья; Да утвердишь ты правый суд; Да с Норда, Юга и Востока, Отвсюду, быстротой потока, К тебе сокровища текут: Да сядешь ты с величьем мирным На свой могущественный трон — И будет красен твой виссон Разнообразием всемирным!!![1]Но только наступит несчастье, спадает маска, человек сдается, но исчезает герой.

Другие стихи этого автора

Всего: 618

Хорошее отношение к лошадям

Владимир Владимирович Маяковский

Били копыта. Пели будто: — Гриб. Грабь. Гроб. Груб. — Ветром опита, льдом обута, улица скользила. Лошадь на круп грохнулась, и сразу за зевакой зевака, штаны пришедшие Кузнецким клёшить, сгрудились, смех зазвенел и зазвякал: — Лошадь упала! — — Упала лошадь! — Смеялся Кузнецкий. Лишь один я голос свой не вмешивал в вой ему. Подошел и вижу глаза лошадиные... Улица опрокинулась, течет по-своему... Подошел и вижу — за каплищей каплища по морде катится, прячется в ше́рсти... И какая-то общая звериная тоска плеща вылилась из меня и расплылась в шелесте. «Лошадь, не надо. Лошадь, слушайте — чего вы думаете, что вы их плоше? Деточка, все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему лошадь». Может быть — старая — и не нуждалась в няньке, может быть, и мысль ей моя казалась пошла́, только лошадь рванулась, встала на́ ноги, ржанула и пошла. Хвостом помахивала. Рыжий ребенок. Пришла веселая, стала в стойло. И все ей казалось — она жеребенок, и стоило жить, и работать стоило.

Флейта-позвоночник (Поэма)

Владимир Владимирович Маяковский

[B]Пролог[/B] За всех вас, которые нравились или нравятся, хранимых иконами у души в пещере, как чашу вина в застольной здравице, подъемлю стихами наполненный череп. Все чаще думаю — не поставить ли лучше точку пули в своем конце. Сегодня я на всякий случай даю прощальный концерт. Память! Собери у мозга в зале любимых неисчерпаемые очереди. Смех из глаз в глаза лей. Былыми свадьбами ночь ряди. Из тела в тело веселье лейте. Пусть не забудется ночь никем. Я сегодня буду играть на флейте. На собственном позвоночнике. [B]1[/B] Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! Буре веселья улицы узки. Праздник нарядных черпал и черпал. Думаю. Мысли, крови сгустки, больные и запекшиеся, лезут из черепа. Мне, чудотворцу всего, что празднично, самому на праздник выйти не с кем. Возьму сейчас и грохнусь навзничь и голову вымозжу каменным Невским! Вот я богохулил. Орал, что бога нет, а бог такую из пекловых глубин, что перед ней гора заволнуется и дрогнет, вывел и велел: люби! Бог доволен. Под небом в круче измученный человек одичал и вымер. Бог потирает ладони ручек. Думает бог: погоди, Владимир! Это ему, ему же, чтоб не догадался, кто ты, выдумалось дать тебе настоящего мужа и на рояль положить человечьи ноты. Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стёганье одеялово, знаю — запахнет шерстью паленной, и серой издымится мясо дьявола. А я вместо этого до утра раннего в ужасе, что тебя любить увели, метался и крики в строчки выгранивал, уже наполовину сумасшедший ювелир. В карты бы играть! В вино выполоскать горло сердцу изоханному. Не надо тебя! Не хочу! Все равно я знаю, я скоро сдохну. Если правда, что есть ты, боже, боже мой, если звезд ковер тобою выткан, если этой боли, ежедневно множимой, тобой ниспослана, господи, пытка, судейскую цепь надень. Жди моего визита. Я аккуратный, не замедлю ни на день. Слушай, всевышний инквизитор! Рот зажму. Крик ни один им не выпущу из искусанных губ я. Привяжи меня к кометам, как к хвостам лошадиным, и вымчи, рвя о звездные зубья. Или вот что: когда душа моя выселится, выйдет на суд твой, выхмурясь тупенько, ты, Млечный Путь перекинув виселицей, возьми и вздерни меня, преступника. Делай что хочешь. Хочешь, четвертуй. Я сам тебе, праведный, руки вымою. Только — слышишь! — убери проклятую ту, которую сделал моей любимою! Версты улиц взмахами шагов мну. Куда я денусь, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! [B]2[/B] И небо, в дымах забывшее, что голубо, и тучи, ободранные беженцы точно, вызарю в мою последнюю любовь, яркую, как румянец у чахоточного. Радостью покрою рев скопа забывших о доме и уюте. Люди, слушайте! Вылезьте из окопов. После довоюете. Даже если, от крови качающийся, как Бахус, пьяный бой идет — слова любви и тогда не ветхи. Милые немцы! Я знаю, на губах у вас гётевская Гретхен. Француз, улыбаясь, на штыке мрет, с улыбкой разбивается подстреленный авиатор, если вспомнят в поцелуе рот твой, Травиата. Но мне не до розовой мякоти, которую столетия выжуют. Сегодня к новым ногам лягте! Тебя пою, накрашенную, рыжую. Может быть, от дней этих, жутких, как штыков острия, когда столетия выбелят бороду, останемся только ты и я, бросающийся за тобой от города к городу. Будешь за море отдана, спрячешься у ночи в норе — я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона огненные губы фонарей. В зное пустыни вытянешь караваны, где львы начеку, — тебе под пылью, ветром рваной, положу Сахарой горящую щеку. Улыбку в губы вложишь, смотришь — тореадор хорош как! И вдруг я ревность метну в ложи мрущим глазом быка. Вынесешь на мост шаг рассеянный — думать, хорошо внизу бы. Это я под мостом разлился Сеной, зову, скалю гнилые зубы. С другим зажгешь в огне рысаков Стрелку или Сокольники. Это я, взобравшись туда высоко, луной томлю, ждущий и голенький. Сильный, понадоблюсь им я — велят: себя на войне убей! Последним будет твое имя, запекшееся на выдранной ядром губе. Короной кончу? Святой Еленой? Буре жизни оседлав валы, я — равный кандидат и на царя вселенной, и на кандалы. Быть царем назначено мне — твое личико на солнечном золоте моих монет велю народу: вычекань! А там, где тундрой мир вылинял, где с северным ветром ведет река торги, — на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги. Слушайте ж, забывшие, что небо голубо, выщетинившиеся, звери точно! Это, может быть, последняя в мире любовь вызарилась румянцем чахоточного. [B]3[/B] Забуду год, день, число. Запрусь одинокий с листом бумаги я. Творись, просветленных страданием слов нечеловечья магия! Сегодня, только вошел к вам, почувствовал — в доме неладно. Ты что-то таила в шелковом платье, и ширился в воздухе запах ладана. Рада? Холодное «очень». Смятеньем разбита разума ограда. Я отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен. Послушай, все равно не спрячешь трупа. Страшное слово на голову лавь! Все равно твой каждый мускул как в рупор трубит: умерла, умерла, умерла! Нет, ответь. Не лги! (Как я такой уйду назад?) Ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза. Могилы глубятся. Нету дна там. Кажется, рухну с помоста дней. Я душу над пропастью натянул канатом, жонглируя словами, закачался над ней. Знаю, любовь его износила уже. Скуку угадываю по стольким признакам. Вымолоди себя в моей душе. Празднику тела сердце вызнакомь. Знаю, каждый за женщину платит. Ничего, если пока тебя вместо шика парижских платьев одену в дым табака. Любовь мою, как апостол во время оно, по тысяче тысяч разнесу дорог. Тебе в веках уготована корона, а в короне слова мои — радугой судорог. Как слоны стопудовыми играми завершали победу Пиррову, Я поступью гения мозг твой выгромил. Напрасно. Тебя не вырву. Радуйся, радуйся, ты доконала! Теперь такая тоска, что только б добежать до канала и голову сунуть воде в оскал. Губы дала. Как ты груба ими. Прикоснулся и остыл. Будто целую покаянными губами в холодных скалах высеченный монастырь. Захлопали двери. Вошел он, весельем улиц орошен. Я как надвое раскололся в вопле, Крикнул ему: «Хорошо! Уйду! Хорошо! Твоя останется. Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!» Ох, эта ночь! Отчаянье стягивал туже и туже сам. От плача моего и хохота морда комнаты выкосилась ужасом. И видением вставал унесенный от тебя лик, глазами вызарила ты на ковре его, будто вымечтал какой-то новый Бялик ослепительную царицу Сиона евреева. В муке перед той, которую отдал, коленопреклоненный выник. Король Альберт, все города отдавший, рядом со мной задаренный именинник. Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы! Весеньтесь жизни всех стихий! Я хочу одной отравы — пить и пить стихи. Сердце обокравшая, всего его лишив, вымучившая душу в бреду мою, прими мой дар, дорогая, больше я, может быть, ничего не придумаю. В праздник красьте сегодняшнее число. Творись, распятью равная магия. Видите — гвоздями слов прибит к бумаге я.

Стихи о советском паспорте

Владимир Владимирович Маяковский

Я волком бы &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8194выгрыз &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195бюрократизм. К мандатам &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195почтения нету. К любым &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195чертям с матерями &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195катись любая бумажка. &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195Но эту… По длинному фронту &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195купе &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и кают чиновник &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195учтивый движется. Сдают паспорта, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и я &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195сдаю мою &#8195&#8195пурпурную книжицу. К одним паспортам — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195улыбка у рта. К другим — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195отношение плевое. С почтеньем &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195берут, например, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195паспорта с двухспальным &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195английским левою. Глазами &#8195&#8195&#8195&#8195доброго дядю выев, не переставая &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195кланяться, берут, &#8195&#8195&#8195как будто берут чаевые, паспорт &#8195&#8195&#8195&#8195американца. На польский — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195глядят, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195как в афишу коза. На польский — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195выпяливают глаза в тугой &#8195&#8195&#8195&#8195полицейской слоновости — откуда, мол, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195и что это за географические новости? И не повернув &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195головы кочан и чувств &#8195&#8195&#8195&#8195&#8194никаких &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195не изведав, берут, &#8195&#8195&#8195не моргнув, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195паспорта датчан и разных &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195прочих &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195шведов. И вдруг, &#8195&#8195&#8195&#8195как будто &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195ожогом, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195рот скривило &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195господину. Это &#8195&#8195господин чиновник &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195берет мою &#8195&#8195краснокожую паспортину. Берет — &#8195&#8195&#8195&#8195как бомбу, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195берет — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195как ежа, как бритву &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195обоюдоострую, берет, &#8195&#8195&#8195как гремучую &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195в 20 жал змею &#8195&#8195&#8194двухметроворостую. Моргнул &#8195&#8195&#8195&#8195&#8194многозначаще &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195глаз носильщика, хоть вещи &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195снесет задаром вам. Жандарм &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195вопросительно &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195смотрит на сыщика, сыщик &#8195&#8195&#8195&#8195на жандарма. С каким наслажденьем &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195жандармской кастой я был бы &#8195&#8195&#8195&#8195исхлестан и распят за то, &#8195&#8195&#8195что в руках у меня &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195молоткастый, серпастый &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195советский паспорт. Я волком бы &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8194выгрыз &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195бюрократизм. К мандатам &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195почтения нету. К любым &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195чертям с матерями &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195катись любая бумажка. &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195Но эту… Я &#8195достаю &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195из широких штанин дубликатом &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195бесценного груза. Читайте, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195завидуйте, &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195я — &#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195&#8195гражданин Советского Союза.

Прозаседавшиеся

Владимир Владимирович Маяковский

Чуть ночь превратится в рассвет, вижу каждый день я: кто в глав, кто в ком, кто в полит, кто в просвет, расходится народ в учрежденья. Обдают дождем дела бумажные, чуть войдешь в здание: отобрав с полсотни — самые важные! — служащие расходятся на заседания. Заявишься: «Не могут ли аудиенцию дать? Хожу со времени о́на». — «Товарищ Иван Ваныч ушли заседать — объединение Тео и Гукона». Исколесишь сто лестниц. Свет не мил. Опять: «Через час велели придти вам. Заседают: покупка склянки чернил Губкооперативом». Через час: ни секретаря, ни секретарши нет — го́ло! Все до 22-х лет на заседании комсомола. Снова взбираюсь, глядя на́ ночь, на верхний этаж семиэтажного дома. «Пришел товарищ Иван Ваныч?» — «На заседании А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома». Взъяренный, на заседание врываюсь лавиной, дикие проклятья доро́гой изрыгая. И вижу: сидят людей половины. О дьявольщина! Где же половина другая? «Зарезали! Убили!» Мечусь, оря́. От страшной картины свихнулся разум. И слышу спокойнейший голосок секретаря: «Они на двух заседаниях сразу. В день заседаний на двадцать надо поспеть нам. Поневоле приходится раздвояться. До пояса здесь, а остальное там». С волнения не уснешь. Утро раннее. Мечтой встречаю рассвет ранний: «О, хотя бы еще одно заседание относительно искоренения всех заседаний!»

Облако в штанах

Владимир Владимирович Маяковский

Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут: досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий. У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний. Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы! Приходите учиться — из гостиной батистовая, чинная чиновница ангельской лиги. И которая губы спокойно перелистывает, как кухарка страницы поваренной книги. Хотите — буду от мяса бешеный — и, как небо, меняя тона — хотите — буду безукоризненно нежный, не мужчина, а — облако в штанах! Не верю, что есть цветочная Ницца! Мною опять славословятся мужчины, залежанные, как больница, и женщины, истрепанные, как пословица. BR1/B] Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе. «Приду в четыре»,— сказала Мария. Восемь. Девять. Десять. Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый. В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры. Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется! Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце — холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское. И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая — большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любёночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек. Еще и еще, уткнувшись дождю лицом в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя. Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала,— вон его! Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери. Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот,— сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой. Рухнула штукатурка в нижнем этаже. Нервы — большие, маленькие, многие!— скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги! А ночь по комнате тинится и тинится,— из тины не вытянуться отяжелевшему глазу. Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб. Вошла ты, резкая, как «нате!», муча перчатки замш, сказала: «Знаете — я выхожу замуж». Что ж, выходите. Ничего. Покреплюсь. Видите — спокоен как! Как пульс покойника. Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть»,— а я одно видел: вы — Джоконда, которую надо украсть! И украли. Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги! Дразните? «Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий». Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий! Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,— а самое страшное видели — лицо мое, когда я абсолютно спокоен? И чувствую — «я» для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо. Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле,— ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома. Люди нюхают — запахло жареным! Нагнали каких-то. Блестящие! В касках! Нельзя сапожища! Скажите пожарным: на сердце горящее лезут в ласках. Я сам. Глаза наслезнённые бочками выкачу. Дайте о ребра опереться. Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу! Рухнули. Не выскочишь из сердца! На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос. Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос! Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх схватиться за небо высил горящие руки «Лузитании». Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний,— ты хоть о том, что горю, в столетия выстони! [BR2/B] Славьте меня! Я великим не чета. Я над всем, что сделано, ставлю «nihil». Никогда ничего не хочу читать. Книги? Что книги! Я раньше думал — книги делаются так: пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак — пожалуйста! А оказывается — прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево, улица корчится безъязыкая — ей нечем кричать и разговаривать. Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово. Улица муку молча пёрла. Крик торчком стоял из глотки. Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi и костлявые пролетки грудь испешеходили. Чахотки площе. Город дорогу мраком запер. И когда — все-таки!— выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на горло паперть, думалось: в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать! А улица присела и заорала: «Идемте жрать!» Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея — «сволочь» и еще какое-то, кажется, «борщ». Поэты, размокшие в плаче и всхлипе, бросились от улицы, ероша космы: «Как двумя такими выпеть и барышню, и любовь, и цветочек под росами?» А за поэтами — уличные тыщи: студенты, проститутки, подрядчики. Господа! Остановитесь! Вы не нищие, вы не смеете просить подачки! Нам, здоровенным, с шагом саженьим, надо не слушать, а рвать их — их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати! Их ли смиренно просить: «Помоги мне!» Молить о гимне, об оратории! Мы сами творцы в горящем гимне — шуме фабрики и лаборатории. Что мне до Фауста, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете! Я знаю — гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете! Я, златоустейший, чье каждое слово душу новородит, именинит тело, говорю вам: мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал! Слушайте! Проповедует, мечась и стеня, сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! Мы с лицом, как заспанная простыня, с губами, обвисшими, как люстра, мы, каторжане города-лепрозория, где золото и грязь изъязвили проказу,— мы чище венецианского лазорья, морями и солнцами омытого сразу! Плевать, что нет у Гомеров и Овидиев людей, как мы, от копоти в оспе. Я знаю — солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи! Жилы и мускулы — молитв верней. Нам ли вымаливать милостей времени! Мы — каждый — держим в своей пятерне миров приводные ремни! Это взвело на Голгофы аудиторий Петрограда, Москвы, Одессы, Киева, и не было ни одного, который не кричал бы: «Распни, распни его!» Но мне — люди, и те, что обидели — вы мне всего дороже и ближе. Видели, как собака бьющую руку лижет?! Я, обсмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрезный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто. Где глаз людей обрывается куцый, главой голодных орд, в терновом венце революций грядет шестнадцатый год. А я у вас — его предтеча; я — где боль, везде; на каждой капле слёзовой течи распял себя на кресте. Уже ничего простить нельзя. Я выжег души, где нежность растили. Это труднее, чем взять тысячу тысяч Бастилий! И когда, приход его мятежом оглашая, выйдете к спасителю — вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая!— и окровавленную дам, как знамя. [BR3/B] Ах, зачем это, откуда это в светлое весело грязных кулачищ замах! Пришла и голову отчаянием занавесила мысль о сумасшедших домах. И — как в гибель дредноута от душащих спазм бросаются в разинутый люк — сквозь свой до крика разодранный глаз лез, обезумев, Бурлюк. Почти окровавив исслезенные веки, вылез, встал, пошел и с нежностью, неожиданной в жирном человеке взял и сказал: «Хорошо!» Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана! Хорошо, когда брошенный в зубы эшафоту, крикнуть: «Пейте какао Ван-Гутена!» И эту секунду, бенгальскую, громкую, я ни на что б не выменял, я ни на… А из сигарного дыма ликерною рюмкой вытягивалось пропитое лицо Северянина. Как вы смеете называться поэтом и, серенький, чирикать, как перепел! Сегодня надо кастетом кроиться миру в черепе! Вы, обеспокоенные мыслью одной — «изящно пляшу ли»,— смотрите, как развлекаюсь я — площадной сутенер и карточный шулер. От вас, которые влюбленностью мокли, от которых в столетия слеза лилась, уйду я, солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз. Невероятно себя нарядив, пойду по земле, чтоб нравился и жегся, а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса. Вся земля поляжет женщиной, заерзает мясами, хотя отдаться; вещи оживут — губы вещины засюсюкают: «цаца, цаца, цаца!» Вдруг и тучи и облачное прочее подняло на небе невероятную качку, как будто расходятся белые рабочие, небу объявив озлобленную стачку. Гром из-за тучи, зверея, вылез, громадные ноздри задорно высморкая, и небье лицо секунду кривилось суровой гримасой железного Бисмарка. И кто-то, запутавшись в облачных путах, вытянул руки к кафе — и будто по-женски, и нежный как будто, и будто бы пушки лафет. Вы думаете — это солнце нежненько треплет по щечке кафе? Это опять расстрелять мятежников грядет генерал Галифе! Выньте, гулящие, руки из брюк — берите камень, нож или бомбу, а если у которого нету рук — пришел чтоб и бился лбом бы! Идите, голодненькие, потненькие, покорненькие, закисшие в блохастом грязненьке! Идите! Понедельники и вторники окрасим кровью в праздники! Пускай земле под ножами припомнится, кого хотела опошлить! Земле, обжиревшей, как любовница, которую вылюбил Ротшильд! Чтоб флаги трепались в горячке пальбы, как у каждого порядочного праздника — выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников. Изругивался, вымаливался, резал, лез за кем-то вгрызаться в бока. На небе, красный, как марсельеза, вздрагивал, околевая, закат. Уже сумашествие. Ничего не будет. Ночь придет, перекусит и съест. Видите — небо опять иудит пригоршнью обгрызанных предательством звезд? Пришла. Пирует Мамаем, задом на город насев. Эту ночь глазами не проломаем, черную, как Азеф! Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы, вином обливаю душу и скатерть и вижу: в углу — глаза круглы,— глазами в сердце въелась богоматерь. Чего одаривать по шаблону намалеванному сиянием трактирную ораву! Видишь — опять голгофнику оплеванному предпочитают Варавву? Может быть, нарочно я в человечьем месиве лицом никого не новей. Я, может быть, самый красивый из всех твоих сыновей. Дай им, заплесневшим в радости, скорой смерти времени, чтоб стали дети, должные подрасти, мальчики — отцы, девочки — забеременели. И новым рожденным дай обрасти пытливой сединой волхвов, и придут они — и будут детей крестить именами моих стихов. Я, воспевающий машину и Англию, может быть, просто, в самом обыкновенном Евангелии тринадцатый апостол. И когда мой голос похабно ухает — от часа к часу, целые сутки, может быть, Иисус Христос нюхает моей души незабудки. [BR4[/B] Мария! Мария! Мария! Пусти, Мария! Я не могу на улицах! Не хочешь? Ждешь, как щеки провалятся ямкою попробованный всеми, пресный, я приду и беззубо прошамкаю, что сегодня я «удивительно честный». Мария, видишь — я уже начал сутулиться. В улицах люди жир продырявят в четырехэтажных зобах, высунут глазки, потертые в сорокгодовой таске,— перехихикиваться, что у меня в зубах — опять!— черствая булка вчерашней ласки. Дождь обрыдал тротуары, лужами сжатый жулик, мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп, а на седых ресницах — да!— на ресницах морозных сосулек слезы из глаз — да!— из опущенных глаз водосточных труб. Всех пешеходов морда дождя обсосала, а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет; лопались люди, проевшись насквозь, и сочилось сквозь трещины сало, мутной рекой с экипажей стекала вместе с иссосанной булкой жевотина старых котлет. Мария! Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово? Птица побирается песней, поет, голодна и звонка, а я человек, Мария, простой, выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни. Мария, хочешь такого? Пусти, Мария! Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка! Мария! Звереют улиц выгоны. На шее ссадиной пальцы давки. Открой! Больно! Видишь — натыканы в глаза из дамских шляп булавки! Пустила. Детка! Не бойся, что у меня на шее воловьей потноживотые женщины мокрой горою сидят,— это сквозь жизнь я тащу миллионы огромных чистых любовей и миллион миллионов маленьких грязных любят. Не бойся, что снова, в измены ненастье, прильну я к тысячам хорошеньких лиц,— «любящие Маяковского!»— да ведь это ж династия на сердце сумасшедшего восшедших цариц. Мария, ближе! В раздетом бесстыдстве, в боящейся дрожи ли, но дай твоих губ неисцветшую прелесть: я с сердцем ни разу до мая не дожили, а в прожитой жизни лишь сотый апрель есть. Мария! Поэт сонеты поет Тиане, а я — весь из мяса, человек весь — тело твое просто прошу, как просят христиане — «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Мария — дай! Мария! Имя твое я боюсь забыть, как поэт боится забыть какое-то в муках ночей рожденное слово, величием равное богу. Тело твое я буду беречь и любить, как солдат, обрубленный войною, ненужный, ничей, бережет свою единственную ногу. Мария — не хочешь? Не хочешь! Ха! Значит — опять темно и понуро сердце возьму, слезами окапав, нести, как собака, которая в конуру несет перееханную поездом лапу. Кровью сердца дорогу радую, липнет цветами у пыли кителя. Тысячу раз опляшет Иродиадой солнце землю — голову Крестителя. И когда мое количество лет выпляшет до конца — миллионом кровинок устелется след к дому моего отца. Вылезу грязный (от ночевок в канавах), стану бок о бок, наклонюсь и скажу ему на ухо: — Послушайте, господин бог! Как вам не скушно в облачный кисель ежедневно обмакивать раздобревшие глаза? Давайте — знаете — устроимте карусель на дереве изучения добра и зла! Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу, и вина такие расставим по столу, чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу хмурому Петру Апостолу. А в рае опять поселим Евочек: прикажи,— сегодня ночью ж со всех бульваров красивейших девочек я натащу тебе. Хочешь? Не хочешь? Мотаешь головою, кудластый? Супишь седую бровь? Ты думаешь — этот, за тобою, крыластый, знает, что такое любовь? Я тоже ангел, я был им — сахарным барашком выглядывал в глаз, но больше не хочу дарить кобылам из сервской муки изваянных ваз. Всемогущий, ты выдумал пару рук, сделал, что у каждого есть голова,— отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, целовать, целовать?! Я думал — ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик. Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища достаю сапожный ножик. Крыластые прохвосты! Жмитесь в раю! Ерошьте перышки в испуганной тряске! Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда до Аляски! Пустите! Меня не остановите. Вру я, в праве ли, но я не могу быть спокойней. Смотрите — звезды опять обезглавили и небо окровавили бойней! Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду! Глухо. Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо.

Ночь

Владимир Владимирович Маяковский

Багровый и белый отброшен и скомкан, в зелёный бросали горстями дукаты, а чёрным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие жёлтые карты. Бульварам и площади было не странно увидеть на зданиях синие тоги. И раньше бегущим, как жёлтые раны, огни обручали браслетами ноги. Толпа — пестрошёрстая быстрая кошка — плыла, изгибаясь, дверями влекома; каждый хотел протащить хоть немножко громаду из смеха отлитого кома. Я, чувствуя платья зовущие лапы, в глаза им улыбку протиснул; пугая ударами в жесть, хохотали арапы, над лбом расцветивши крыло попугая.

Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче

Владимир Владимирович Маяковский

В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето, была жара, жара плыла — на даче было это. Пригорок Пушкино горбил Акуловой горою, а низ горы — деревней был, кривился крыш корою. А за деревнею — дыра, и в ту дыру, наверно, спускалось солнце каждый раз, медленно и верно. А завтра снова мир залить вставало солнце ало. И день за днем ужасно злить меня вот это стало. И так однажды разозлясь, что в страхе все поблекло, в упор я крикнул солнцу: «Слазь! довольно шляться в пекло!» Я крикнул солнцу: «Дармоед! занежен в облака ты, а тут — не знай ни зим, ни лет, сиди, рисуй плакаты!» Я крикнул солнцу: «Погоди! послушай, златолобо, чем так, без дела заходить, ко мне на чай зашло бы!» Что я наделал! Я погиб! Ко мне, по доброй воле, само, раскинув луч-шаги, шагает солнце в поле. Хочу испуг не показать — и ретируюсь задом. Уже в саду его глаза. Уже проходит садом. В окошки, в двери, в щель войдя, валилась солнца масса, ввалилось; дух переведя, заговорило басом: «Гоню обратно я огни впервые с сотворенья. Ты звал меня? Чаи гони, гони, поэт, варенье!» Слеза из глаз у самого — жара с ума сводила, но я ему — на самовар: «Ну что ж, садись, светило!» Черт дернул дерзости мои орать ему,— сконфужен, я сел на уголок скамьи, боюсь — не вышло б хуже! Но странная из солнца ясь струилась,— и степенность забыв, сижу, разговорясь с светилом постепенно. Про то, про это говорю, что-де заела Роста, а солнце: «Ладно, не горюй, смотри на вещи просто! А мне, ты думаешь, светить легко. — Поди, попробуй! — А вот идешь — взялось идти, идешь — и светишь в оба!» Болтали так до темноты — до бывшей ночи то есть. Какая тьма уж тут? На «ты» мы с ним, совсем освоясь. И скоро, дружбы не тая, бью по плечу его я. А солнце тоже: «Ты да я, нас, товарищ, двое! Пойдем, поэт, взорим, вспоем у мира в сером хламе. Я буду солнце лить свое, а ты — свое, стихами». Стена теней, ночей тюрьма под солнц двустволкой пала. Стихов и света кутерьма сияй во что попало! Устанет то, и хочет ночь прилечь, тупая сонница. Вдруг — я во всю светаю мочь — и снова день трезвонится. Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой и солнца!

Люблю

Владимир Владимирович Маяковский

B]Обыкновенно так[/B] Любовь любому рожденному дадена,— но между служб, доходов и прочего со дня на день очерствевает сердечная почва. На сердце тело надето, на тело — рубаха. Но и этого мало! Один — идиот!— манжеты наделал и груди стал заливать крахмалом. Под старость спохватятся. Женщина мажется. Мужчина по Мюллеру мельницей машется. Но поздно. Морщинами множится кожица. Любовь поцветет, поцветет — и скукожится. [BRМальчишкой/B] Я в меру любовью был одаренный. Но с детства людьё трудами муштровано. А я — убег на берег Риона и шлялся, ни чёрта не делая ровно. Сердилась мама: «Мальчишка паршивый!» Грозился папаша поясом выстегать. А я, разживясь трехрублевкой фальшивой, играл с солдатьём под забором в «три листика». Без груза рубах, без башмачного груза жарился в кутаисском зное. Вворачивал солнцу то спину, то пузо — пока под ложечкой не заноет. Дивилось солнце: «Чуть виден весь-то! А тоже — с сердечком. Старается малым! Откуда в этом в аршине место — и мне, и реке, и стовёрстым скалам?!» [BRЮношей/B] Юношеству занятий масса. Грамматикам учим дурней и дур мы. Меня ж из 5-го вышибли класса. Пошли швырять в московские тюрьмы. В вашем квартирном маленьком мирике для спален растут кучерявые лирики. Что выищешь в этих болоночьих лириках?! Меня вот любить учили в Бутырках. Что мне тоска о Булонском лесе?! Что мне вздох от видов на море?! Я вот в «Бюро похоронных процессий» влюбился в глазок 103 камеры. Глядят ежедневное солнце, зазнаются. «Чего, мол, стоют лучёнышки эти?» А я за стенного за желтого зайца отдал тогда бы — всё на свете. [BRМой университет/B] Французский знаете. Делите. Множите. Склоняете чудно. Ну и склоняйте! Скажите — а с домом спеться можете? Язык трамвайский вы понимаете? Птенец человечий чуть только вывелся — за книжки рукой, за тетрадные дести. А я обучался азбуке с вывесок, листая страницы железа и жести. Землю возьмут, обкорнав, ободрав ее,— учат. И вся она — с крохотный глобус. А я боками учил географию,— недаром же наземь ночёвкой хлопаюсь! Мутят Иловайских больные вопросы: — Была ль рыжа борода Барбароссы?— Пускай! Не копаюсь в пропыленном вздоре я — любая в Москве мне известна история! Берут Добролюбова (чтоб зло ненавидеть),— фамилья ж против, скулит родовая. Я жирных с детства привык ненавидеть, всегда себя за обед продавая. Научатся, сядут — чтоб нравиться даме, мыслишки звякают лбёнками медненькими. А я говорил с одними домами. Одни водокачки мне собеседниками. Окном слуховым внимательно слушая, ловили крыши — что брошу в уши я. А после о ночи и друг о друге трещали, язык ворочая — флюгер. [BRВзрослое/B] У взрослых дела. В рублях карманы. Любить? Пожалуйста! Рубликов за сто. А я, бездомный, ручища в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый. Ночь. Надеваете лучшее платье. Душой отдыхаете на женах, на вдовах. Меня Москва душила в объятьях кольцом своих бесконечных Садовых. В сердца, в часишки любовницы тикают. В восторге партнеры любовного ложа. Столиц сердцебиение дикое ловил я, Страстною площадью лёжа. Враспашку — сердце почти что снаружи — себя открываю и солнцу и луже. Входите страстями! Любовями влазьте! Отныне я сердцем править не властен. У прочих знаю сердца дом я. Оно в груди — любому известно! На мне ж с ума сошла анатомия. Сплошное сердце — гудит повсеместно. О, сколько их, одних только вёсен, за 20 лет в распалённого ввалено! Их груз нерастраченный — просто несносен. Несносен не так, для стиха, а буквально. [BRЧто вышло/B] Больше чем можно, больше чем надо — будто поэтовым бредом во сне навис — комок сердечный разросся громадой: громада любовь, громада ненависть. Под ношей ноги шагали шатко — ты знаешь, я же ладно слажен,— и всё же тащусь сердечным придатком, плеч подгибая косую сажень. Взбухаю стихов молоком — и не вылиться — некуда, кажется — полнится заново. Я вытомлен лирикой — мира кормилица, гипербола праобраза Мопассанова. [BRЗову/B] Поднял силачом, понес акробатом. Как избирателей сзывают на митинг, как сёла в пожар созывают набатом — я звал: «А вот оно! Вот! Возьмите!» Когда такая махина ахала — не глядя, пылью, грязью, сугробом,— дамьё от меня ракетой шарахалось: «Нам чтобы поменьше, нам вроде танго бы…» Нести не могу — и несу мою ношу. Хочу ее бросить — и знаю, не брошу! Распора не сдержат рёбровы дуги. Грудная клетка трещала с натуги. [BRТы/B] Пришла — деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть — как девочка мячиком. И каждая — чудо будто видится — где дама вкопалась, а где девица. «Такого любить? Да этакий ринется! Должно, укротительница. Должно, из зверинца!» А я ликую. Нет его — ига! От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне. [BRНевозможно/B] Один не смогу — не снесу рояля (тем более — несгораемый шкаф). А если не шкаф, не рояль, то я ли сердце снес бы, обратно взяв. Банкиры знают: «Богаты без края мы. Карманов не хватит — кладем в несгораемый». Любовь в тебя — богатством в железо — запрятал, хожу и радуюсь Крезом. И разве, если захочется очень, улыбку возьму, пол-улыбки и мельче, с другими кутя, протрачу в полночи рублей пятнадцать лирической мелочи. [BRТак и со мной/B] Флоты — и то стекаются в гавани. Поезд — и то к вокзалу гонит. Ну а меня к тебе и подавней — я же люблю!— тянет и клонит. Скупой спускается пушкинский рыцарь подвалом своим любоваться и рыться. Так я к тебе возвращаюсь, любимая. Мое это сердце, любуюсь моим я. Домой возвращаетесь радостно. Грязь вы с себя соскребаете, бреясь и моясь. Так я к тебе возвращаюсь,— разве, к тебе идя, не иду домой я?! Земных принимает земное лоно. К конечной мы возвращаемся цели. Так я к тебе тянусь неуклонно, еле расстались, развиделись еле. [BRВывод[/B] Не смоют любовь ни ссоры, ни вёрсты. Продумана, выверена, проверена. Подъемля торжественно стих строкопёрстый, клянусь — люблю неизменно и верно!

Левый марш

Владимир Владимирович Маяковский

I[/I] Разворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе. Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер. Довольно жить законом, данным Адамом и Евой. Клячу историю загоним. Левой! Левой! Левой! Эй, синеблузые! Рейте! За океаны! Или у броненосцев на рейде ступлены острые кили?! Пусть, оскалясь короной, вздымает британский лев вой. Коммуне не быть покорённой. Левой! Левой! Левой! Там за горами го́ря солнечный край непочатый. За голод, за мора море шаг миллионный печатай! Пусть бандой окружат на́нятой, стальной изливаются ле́евой, — России не быть под Антантой. Левой! Левой! Левой! Глаз ли померкнет орлий? В старое ль станем пялиться? Крепи у мира на горле пролетариата пальцы! Грудью вперёд бравой! Флагами небо оклеивай! Кто там шагает правой? Левой! Левой! Левой!

Про это

Владимир Владимирович Маяковский

В этой теме, и личной и мелкой, перепетой не раз и не пять, я кружил поэтической белкой и хочу кружиться опять. Эта тема сейчас и молитвой у Будды и у негра вострит на хозяев нож. Если Марс, и на нем хоть один сердцелюдый, то и он сейчас скрипит про то ж. Эта тема придет, калеку за локти подтолкнет к бумаге, прикажет: — Скреби! — И калека с бумаги срывается в клёкоте, только строчками в солнце песня рябит. Эта тема придет, позвонѝтся с кухни, повернется, сгинет шапчонкой гриба, и гигант постоит секунду и рухнет, под записочной рябью себя погребя. Эта тема придет, прикажет: — Истина! — Эта тема придет, велит: — Красота! — И пускай перекладиной кисти раскистены — только вальс под нос мурлычешь с креста. Эта тема азбуку тронет разбегом — уж на что б, казалось, книга ясна! — и становится — А — недоступней Казбека. Замутит, оттянет от хлеба и сна. Эта тема придет, вовек не износится, только скажет: — Отныне гляди на меня! — И глядишь на нее, и идешь знаменосцем, красношелкий огонь над землей знаменя. Это хитрая тема! Нырнет под события, в тайниках инстинктов готовясь к прыжку, и как будто ярясь — посмели забыть ее! — затрясет; посыпятся души из шкур. Эта тема ко мне заявилась гневная, приказала: — Подать дней удила! — Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное и грозой раскидала людей и дела. Эта тема пришла, остальные оттерла и одна безраздельно стала близка. Эта тема ножом подступила к горлу. Молотобоец! От сердца к вискам. Эта тема день истемнила, в темень колотись — велела — строчками лбов. Имя этой теме: . . . . . . ! [B]I. Баллада Редингской тюрьмы О балладе и о балладах[/B] Немолод очень лад баллад, но если слова болят и слова говорят про то, что болят, молодеет и лад баллад. Лубянский проезд. Водопьяный. Вид вот. Вот фон. В постели она. Она лежит. Он. На столе телефон. «Он» и «она» баллада моя. Не страшно нов я. Страшно то, что «он» — это я, и то, что «она» — моя. При чём тюрьма? Рождество. Кутерьма. Без решёток окошки домика! Это вас не касается. Говорю — тюрьма. Стол. На столе соломинка. [B]По кабелю пущен номер[/B] Тронул еле — волдырь на теле. Трубку из рук вон. Из фабричной марки — две стрелки яркие омолниили телефон. Соседняя комната. Из соседней сонно: — Когда это? Откуда это живой поросёнок? — Звонок от ожогов уже визжит, добела раскалён аппарат. Больна она! Она лежит! Беги! Скорей! Пора! Мясом дымясь, сжимаю жжение. Моментально молния телом забегала. Стиснул миллион вольт напряжения. Ткнулся губой в телефонное пекло. Дыры сверля в доме, взмыв Мясницкую пашней, рвя кабель, номер пулей летел барышне. Смотрел осовело барышнин глаз — под праздник работай за двух. Красная лампа опять зажглась. Позвонила! Огонь потух. И вдруг как по лампам пошлО куролесить, вся сеть телефонная рвётся на нити. — 67-10! Соедините! — В проулок! Скорей! Водопьяному в тишь! Ух! А то с электричеством станется — под Рождество на воздух взлетишь со всей со своей телефонной станцией. Жил на Мясницкой один старожил. Сто лет после этого жил — про это лишь — сто лет! — говаривал детям дед. — Было — суббота… под воскресенье… Окорочок… Хочу, чтоб дёшево… Как вдарит кто-то!.. Землетрясенье… Ноге горячо… Ходун — подошва!.. — Не верилось детям, чтоб так-то да там-то. Землетрясенье? Зимой? У почтамта?! [B]Телефон бросается на всех[/B] Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур, раструба трубки разинув оправу, погромом звонков громя тишину, разверг телефон дребезжащую лаву. Это визжащее, звенящее это пальнуло в стены, старалось взорвать их. Звоночинки тыщей от стен рикошетом под стулья закатывались и под кровати. Об пол с потолка звонОчище хлопал. И снова, звенящий мячище точно, взлетал к потолку, ударившись Об пол, и сыпало вниз дребезгою звоночной. Стекло за стеклом, вьюшку за вьюшкой тянуло звенеть телефонному в тон. Тряся ручоночкой дом-погремушку, тонул в разливе звонков телефон. [B]Секундантша[/B] От сна чуть видно — точка глаз иголит щёки жаркие. Ленясь, кухарка поднялась, идёт, кряхтя и харкая. Мочёным яблоком она. Морщинят мысли лоб её. — Кого? Владим Владимыч?! А! — Пошла, туфлёю шлёпая. Идёт. Отмеряет шаги секундантом. Шаги отдаляются… Слышатся еле… Весь мир остальной отодвинут куда-то, лишь трубкой в меня неизвестное целит. [B]Просветление мира[/B] Застыли докладчики всех заседаний, не могут закончить начатый жест. Как были, рот разинув, сюда они смотрят на Рождество из Рождеств. Им видима жизнь от дрязг и до дрязг. Дом их — единая будняя тина. Будто в себя, в меня смотрясь, ждали смертельной любви поединок. Окаменели сиренные рокоты. Колёс и шагов суматоха не вертит. Лишь поле дуэли да время-доктор с бескрайним бинтом исцеляющей смерти. Москва — за Москвой поля примолкли. Моря — за морями горы стройны. Вселенная вся как будто в бинокле, в огромном бинокле (с другой стороны). Горизонт распрямился ровно-ровно. Тесьма. Натянут бечёвкой тугой. Край один — я в моей комнате, ты в своей комнате — край другой. А между — такая, какая не снится, какая-то гордая белой обновой, через вселенную легла Мясницкая миниатюрой кости слоновой. Ясность. Прозрачнейшей ясностью пытка. В Мясницкой деталью искуснейшей выточки кабель тонюсенький — ну, просто нитка! И всё вот на этой вот держится ниточке. [B]Дуэль[/B] Раз! Трубку наводят. Надежду брось. Два! Как раз остановилась, не дрогнув, между моих мольбой обволокнутых глаз. Хочется крикнуть медлительной бабе: — Чего задаётесь? Стоите Дантесом. Скорей, скорей просверлите сквозь кабель пулей любого яда и веса. — Страшнее пуль — оттуда сюда вот, кухаркой оброненное между зевот, проглоченным кроликом в брюхе удава по кабелю, вижу, слово ползёт. Страшнее слов — из древнейшей древности, где самку клыком добывали люди ещё, ползло из шнура — скребущейся ревности времён троглодитских тогдашнее чудище. А может быть… Наверное, может! Никто в телефон не лез и не лезет, нет никакой троглодичьей рожи. Сам в телефоне. Зеркалюсь в железе. Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры! Пойди — эту правильность с Эрфуртской сверь! Сквозь первое горе бессмысленный, ярый, мозг поборов, проскребается зверь. [B]Что может сделаться с человеком![/B] Красивый вид. Товарищи! Взвесьте! В Париж гастролировать едущий летом, поэт, почтенный сотрудник «Известий», царапает стул когтём из штиблета. Вчера человек — единым махом клыками свой размедведил вид я! Косматый. Шерстью свисает рубаха. Тоже туда ж!? В телефоны бабахать!? К своим пошёл! В моря ледовитые! [B]Размедвеженье[/B] Медведем, когда он смертельно сердится, на телефон грудь на врага тяну. А сердце глубже уходит в рогатину! Течёт. Ручьища красной меди. Рычанье и кровь. Лакай, темнота! Не знаю, плачут ли, нет медведи, но если плачут, то именно так. То именно так: без сочувственной фальши скулят, заливаясь ущельной длиной. И именно так их медвежий Бальшин, скуленьем разбужен, ворчит за стеной. Вот так медведи именно могут: недвижно, задравши морду, как те, повыть, извыться и лечь в берлогу, царапая логово в двадцать когтей. Сорвался лист. Обвал. Беспокоит. Винтовки-шишки не грохнули б враз. Ему лишь взмедведиться может такое сквозь слёзы и шерсть, бахромящую глаз. [B]Протекающая комната[/B] Кровать. Железки. Барахло одеяло. Лежит в железках. Тихо. Вяло. Трепет пришёл. Пошёл по железкам. Простынь постельная треплется плеском. Вода лизнула холодом ногу. Откуда вода? Почему много? Сам наплакал. Плакса. Слякоть. Неправда — столько нельзя наплакать. Чёртова ванна! Вода за диваном. Под столом, за шкафом вода. С дивана, сдвинут воды задеваньем, в окно проплыл чемодан. Камин… Окурок… Сам кинул. Пойти потушить. Петушится. Страх. Куда? К какому такому камину? Верста. За верстою берег в кострах. Размыло всё, даже запах капустный с кухни всегдашний, приторно сладкий. Река. Вдали берега. Как пусто! Как ветер воет вдогонку с Ладоги! Река. Большая река. Холодина. Рябит река. Я в середине. Белым медведем взлез на льдину, плыву на своей подушке-льдине. Бегут берега, за видом вид. Подо мной подушки лёд. С Ладоги дует. Вода бежит. Летит подушка-плот. Плыву. Лихорадюсь на льдине-подушке. Одно ощущенье водой не вымыто: я должен не то под кроватные дужки, не то под мостом проплыть под каким-то. Были вот так же: ветер да я. Эта река!.. Не эта. Иная. Нет, не иная! Было — стоял. Было — блестело. Теперь вспоминаю. Мысль растёт. Не справлюсь я с нею. Назад! Вода не выпустит плот. Видней и видней… Ясней и яснее… Теперь неизбежно… Он будет! Он вот!!! [B]Человек из-за 7-ми лет[/B] Волны устои стальные моют. Недвижный, страшный, упёршись в бока столицы, в отчаяньи созданной мною, стоит на своих стоэтажных быках. Небо воздушными скрепами вышил. Из вод феерией стали восстал. Глаза подымаю выше, выше… Вон! Вон — опершись о перила мостА?.. Прости, Нева! Не прощает, гонит. Сжалься! Не сжалился бешеный бег. Он! Он — у небес в воспалённом фоне, прикрученный мною, стоит человек. Стоит. Разметал изросшие волосы. Я уши лаплю. Напрасные мнёшь! Я слышу мой, мой собственный голос. Мне лапы дырявит голоса нож. Мой собственный голос — он молит, он просится: — Владимир! Остановись! Не покинь! Зачем ты тогда не позволил мне броситься? С размаху сердце разбить о быки? Семь лет я стою. Я смотрю в эти воды, к перилам прикручен канатами строк. Семь лет с меня глаз эти воды не сводят. Когда ж, когда ж избавления срок? Ты, может, к ихней примазался касте? Целуешь? Ешь? Отпускаешь брюшкО? Сам в ихний быт, в их семейное счастье намЕреваешься пролезть петушком?! Не думай! — Рука наклоняется вниз его. Грозится сухой в подмостную кручу. — Не думай бежать! Это я вызвал. Найду. Загоню. Доконаю. Замучу! Там, в городе, праздник. Я слышу гром его. Так что ж! Скажи, чтоб явились они. Постановленье неси исполкомово. МУку мою конфискуй, отмени. Пока по этой по Невской по глуби спаситель-любовь не придёт ко мне, скитайся ж и ты, и тебя не полюбят. Греби! Тони меж домовьих камней! — [B]Спасите![/B] Стой, подушка! Напрасное тщенье. Лапой гребу — плохое весло. Мост сжимается. Невским течением меня несло, несло и несло. Уже я далёко. Я, может быть, зА день. За дЕнь от тени моей с моста. Но гром его голоса гонится сзади. В погоне угроз паруса распластал. — Забыть задумал невский блеск?! Её заменишь?! Некем! По гроб запомни переплеск, плескавший в «Человеке». — Начал кричать. Разве это осилите?! Буря басит — не осилить вовек. Спасите! Спасите! Спасите! Спасите! Там на мосту на Неве человек! [B]II. Ночь под Рождество Фантастическая реальность[/B] Бегут берега — за видом вид. Подо мной — подушка-лёд. Ветром ладожским гребень завит. Летит льдышка-плот. Спасите! — сигналю ракетой слов. Падаю, качкой добитый. Речка кончилась — море росло. Океан — большой до обиды. Спасите! Спасите!.. Сто раз подряд реву батареей пушечной. Внизу подо мной растёт квадрат, остров растёт подушечный. Замирает, замирает, замирает гул. Глуше, глуше, глуше… Никаких морей. Я — на снегу. Кругом — вёрсты суши. Суша — слово. Снегами мокра. Подкинут метельной банде я. Что за земля? Какой это край? Грен- лап- люб-ландия? [B]Боль были[/B] Из облака вызрела лунная дынка, стенУ постепенно в тени оттеня. Парк Петровский. Бегу. Ходынка за мной. Впереди Тверской простыня. А-у-у-у! К Садовой аж выкинул «у»! Оглоблей или машиной, но только мордой аршин в снегу. Пулей слова матершины. «От нэпа ослеп?! Для чего глаза впрЯжены?! Эй, ты! Мать твою разнэп! Ряженый!» Ах! Да ведь я медведь. Недоразуменье! Надо — прохожим, что я не медведь, только вышел похожим. [B]Спаситель[/B] Вон от заставы идёт человечек. За шагом шаг вырастает короткий. Луна голову вправила в венчик. Я уговорю, чтоб сейчас же, чтоб в лодке. Это — спаситель! Вид Иисуса. Спокойный и добрый, венчанный в луне. Он ближе. Лицо молодое безусо. Совсем не Исус. Нежней. Юней. Он ближе стал, он стал комсомольцем. Без шапки и шубы. Обмотки и френч. То сложит руки, будто молится. То машет, будто на митинге речь. Вата снег. Мальчишка шёл по вате. Вата в золоте — чего уж пошловатей?! Но такая грусть, что стой и грустью ранься! Расплывайся в процыганенном романсе. [B]Романс[/B] Мальчик шёл, в закат глаза уставя. Был закат непревзойдимо жёлт. Даже снег желтел в Тверской заставе. Ничего не видя, мальчик шёл. Шёл, вдруг встал. В шёлк рук сталь. С час закат смотрел, глаза уставя, за мальчишкой лёгшую кайму. Снег хрустя разламывал суставы. Для чего? Зачем? Кому? Был вором-ветром мальчишка обыскан. Попала ветру мальчишки записка. Стал ветер Петровскому парку звонить: — Прощайте… Кончаю… Прошу не винить… [B]Ничего не поделаешь[/B] До чего ж на меня похож! Ужас. Но надо ж! Дёрнулся к луже. Залитую курточку стягивать стал. Ну что ж, товарищ! Тому ещё хуже — семь лет он вот в это же смотрит с моста. Напялил еле — другого калибра. Никак не намылишься — зубы стучат. Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил. Гляделся в льдину… бритвой луча… Почти, почти такой же самый. Бегу. Мозги шевелят адресами. Во-первых, на Пресню, туда, по задворкам. Тянет инстинктом семейная норка. За мной всероссийские, теряясь точкой, сын за сыном, дочка за дочкой. [B]Всехные родители[/B] — Володя! На Рождество! Вот радость! Радость-то во!.. — Прихожая тьма. Электричество комната. Сразу — наискось лица родни. — Володя! Господи! Что это? В чём это? Ты в красном весь. Покажи воротник! — Не важно, мама, дома вымою. Теперь у меня раздолье — вода. Не в этом дело. Родные! Любимые! Ведь вы меня любите? Любите? Да? Так слушайте ж! Тётя! Сёстры! Мама! ТушИте ёлку! Заприте дом! Я вас поведу… вы пойдёте… Мы прямо… сейчас же… все возьмём и пойдём. Не бойтесь — это совсем недалёко — 600 с небольшим этих крохотных вёрст. Мы будем там во мгновение ока. Он ждёт. Мы вылезем прямо на мост. — Володя, родной, успокойся! — Но я им на этот семейственный писк голосков: — Так что ж?! Любовь заменяете чаем? Любовь заменяете штопкой носков? [B]Путешествие с мамой[/B] Не вы — не мама Альсандра Альсеевна. Вселенная вся семьёю засеяна. Смотрите, мачт корабельных щетина — в Германию врезался Одера клин. Слезайте, мама, уже мы в Штеттине. Сейчас, мама, несёмся в Берлин. Сейчас летите, мотором урча, вы: Париж, Америка, Бруклинский мост, Сахара, и здесь с негритоской курчавой лакает семейкой чай негритос. Сомнёте периной и волю и камень. Коммуна — и то завернётся комом. Столетия жили своими домками и нынче зажили своим домкомом! Октябрь прогремел, карающий, судный. Вы под его огнепёрым крылом расставились, разложили посудины. Паучьих волос не расчешешь колом. Исчезни, дом, родимое место! Прощайте! — Отбросил ступЕней последок. — Какое тому поможет семейство?! Любовь цыплячья! Любвишка наседок! [B]Пресненские миражи[/B] Бегу и вижу — всем в виду кудринскими вышками себе навстречу сам иду с подарками под мышками. Мачт крестами на буре распластан, корабль кидает балласт за балластом. Будь проклята, опустошённая лёгкость! Домами оскалила скАлы далёкость. Ни люда, ни заставы нет. Горят снега, и гОло. И только из-за ставенек в огне иголки ёлок. Ногам вперекор, тормозами на быстрые вставали стены, окнами выстроясь. По стёклам тени фигурками тира вертелись в окне, зазывали в квартиры. С Невы не сводит глаз, продрог, стоит и ждёт — помогут. За первый встречный за порог закидываю ногу. В передней пьяный проветривал бредни. Стрезвел и дёрнул стремглав из передней. Зал заливался минуты две: — Медведь, медведь, медведь, медв-е-е-е-е… — [B]Муж Фёклы Давидовны со мной и со всеми знакомыми[/B] Потом, извертясь вопросительным знаком, хозяин полглаза просунул: — Однако! Маяковский! Хорош медведь! — Пошёл хозяин любезностями медоветь: — Пожалуйста! Прошу-с. Ничего — я боком. Нечаянная радость-с, как сказано у Блока. Жена — Фекла Двидна. Дочка, точь-в-точь в меня, видно — семнадцать с половиной годочков. А это… Вы, кажется, знакомы?! — Со страха к мышам ушедшие в норы, из-под кровати полезли партнёры. Усища — к стёклам ламповым пыльники — из-под столов пошли собутыльники. Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели. Весь безлицый парад подсчитать ли? Идут и идут процессией мирной. Блестят из бород паутиной квартирной. Всё так и стоит столетья, как было. Не бьют — и не тронулась быта кобыла. Лишь вместо хранителей дУхов и фей ангел-хранитель — жилец в галифе. Но самое страшное: по росту, по коже одеждой, сама походка моя! — в одном узнал — близнецами похожи — себя самого — сам я. С матрацев, вздымая постельные тряпки, клопы, приветствуя, подняли лапки. Весь самовар рассиялся в лучики — хочет обнять в самоварные ручки. В точках от мух веночки с обоев венчают голову сами собою. Взыграли туш ангелочки-горнисты, пророзовев из иконного глянца. Исус, приподняв венок тернистый, любезно кланяется. Маркс, впряжённый в алую рамку, и то тащил обывательства лямку. Запели птицы на каждой на жёрдочке, герани в ноздри лезут из кадочек. Как были сидя сняты на корточках, радушно бабушки лезут из карточек. Раскланялись все, осклабились враз; кто басом фразу, кто в дискант дьячком. — С праздничком! С праздничком! С праздничком! С праздничком! С праз- нич- ком! — Хозяин то тронет стул, то дунет, сам со скатерти крошки вымел. — Да я не знал!.. Да я б накануне… Да, я думаю, занят… Дом… Со своими… [B]Бессмысленные просьбы[/B] Мои свои?! Д-а-а-а — это особы. Их ведьма разве сыщет на венике! Мои свои с Енисея да с Оби идут сейчас, следят четвереньки. Какой мой дом?! Сейчас с него. Подушкой-льдом плыл Невой — мой дом меж дамб стал льдом, и там… Я брал слова то самые вкрадчивые, то страшно рыча, то вызвоня лирово. От выгод — на вечную славу сворачивал, молил, грозил, просил, агитировал. — Ведь это для всех… для самих… для вас же… Ну, скажем, «Мистерия» — ведь не для себя ж?! Поэт там и прочее… Ведь каждому важен… Не только себе ж — ведь не личная блажь… Я, скажем, медведь, выражаясь грубо… Но можно стихи… Ведь сдирают шкуру?! Подкладку из рифм поставишь — и шуба!.. Потом у камина… там кофе… курят… Дело пустяшно: ну, минут на десять… Но нужно сейчас, пока не поздно… Похлопать может… Сказать — надейся!.. Но чтоб теперь же… чтоб это серьёзно… — Слушали, улыбаясь, именитого скомороха. Катали пО столу хлебные мякиши. Слова об лоб и в тарелку — горохом. Один расчувствовался, вином размягший: — Поооостой… поооостой… Очень даже и просто. Я пойду!.. Говорят, он ждёт… на мосту… Я знаю… Это на углу Кузнецкого мОста. Пустите! Нукося! — По углам — зуд: — Наззз-ю-зззюкался! Будет ныть! Поесть, попить, попить, поесть — и за 66! Теорию к лешему! Нэп — практика. Налей, нарежь ему. Футурист, налягте-ка! — Ничуть не смущаясь челюстей целостью, пошли греметь о челюсть челюстью. Шли из артезианских прорв меж рюмкой слова поэтических споров. В матрац, поздоровавшись, влезли клопы. На вещи насела столетняя пыль. А тот стоит — в перила вбит. Он ждёт, он верит: скоро! Я снова лбом, я снова в быт вбиваюсь слов напором. Опять атакую и вкривь и вкось. Но странно: слова проходят насквозь. [B]Необычайное[/B] Стихает бас в комариные трельки. Подбитые воздухом, стихли тарелки. Обои, стены блёкли… блёкли… Тонули в серых тонах офортовых. Со стенки на город разросшийся Бёклин Москвой расставил «Остров мёртвых». Давным-давно. Подавно — теперь. И нету проще! Вон в лодке, скутан саваном, недвижный перевозчик. Не то моря, не то поля — их шорох тишью стёрт весь. А за морями — тополя возносят в небо мёртвость. Что ж — ступлю! И сразу тополи сорвались с мест, пошли, затопали. Тополи стали спокойствия мерами, ночей сторожами, милиционерами. Расчетверившись, белый Харон стал колоннадой почтамтских колонн. [B]Деваться некуда[/B] Так с топором влезают в сон, обметят спящелобых — и сразу исчезает всё, и видишь только обух. Так барабаны улиц в сон войдут, и сразу вспомнится, что вот тоска и угол вон, за ним она — виновница. Прикрывши окна ладонью угла, стекло за стеклом вытягивал с краю. Вся жизнь на карты окон легла. Очко стекла — и я проиграю. Арап — миражей шулер — по окнам разметил нагло веселия крап. Колода стекла торжеством яркоогним сияет нагло у ночи из лап. Как было раньше — вырасти б, стихом в окно влететь. Нет, никни к стЕнной сырости. И стих и дни не те. Морозят камни. Дрожь могил. И редко ходят веники. Плевками, снявши башмаки, вступаю на ступеньки. Не молкнет в сердце боль никак, куёт к звену звено. Вот так, убив, Раскольников пришёл звенеть в звонок. Гостьё идёт по лестнице… Ступеньки бросил — стенкою. Стараюсь в стенку вплесниться, и слышу — струны тенькают. Быть может, села вот так невзначай она. Лишь для гостей, для широких масс. А пальцы сами в пределе отчаянья ведут бесшабашье, над горем глумясь. [B]Друзья[/B] А вОроны гости?! Дверье крыло раз сто по бокам коридора исхлопано. Горлань горланья, оранья орлО? ко мне доплеталось пьяное дОпьяна. Полоса щели. Голоса? еле: «Аннушка — ну и румянушка!» Пироги… Печка… Шубу… Помогает… С плечика… Сглушило слова уанстепным темпом, и снова слова сквозь темп уанстепа: «Что это вы так развеселились? Разве?!» СлИлись… Опять полоса осветила фразу. Слова непонятны — особенно сразу. Слова так (не то чтоб со зла): «Один тут сломал ногу, так вот веселимся, чем бог послал, танцуем себе понемногу». Да, их голосА. Знакомые выкрики. Застыл в узнаваньи, расплющился, нем, фразы кроЮ по выкриков выкройке. Да — это они — они обо мне. Шелест. Листают, наверное, ноты. «Ногу, говорите? Вот смешно-то!» И снова в тостах стаканы исчоканы, и сыплют стеклянные искры из щёк они. И снова пьяное: «Ну и интересно! Так, говорите, пополам и треснул?» «Должен огорчить вас, как ни грустно, не треснул, говорят, а только хрустнул». И снова хлопанье двери и карканье, и снова танцы, полами исшарканные. И снова стен раскалённые степи под ухом звенят и вздыхают в тустепе. [B]Только б не ты[/B] Стою у стенки. Я не я. Пусть бредом жизнь смололась. Но только б, только б не ея невыносимый голос! Я день, я год обыденщине прЕдал, я сам задыхался от этого бреда. Он жизнь дымком квартирошным выел. Звал: решись с этажей в мостовые! Я бегал от зова разинутых окон, любя убегал. Пускай однобоко, пусть лишь стихом, лишь шагами ночными — строчишь, и становятся души строчными, и любишь стихом, а в прозе немею. Ну вот, не могу сказать, не умею. Но где, любимая, где, моя милая, где — в песне! — любви моей изменил я? Здесь каждый звук, чтоб признаться, чтоб кликнуть. А только из песни — ни слова не выкинуть. Вбегу на трель, на гаммы. В упор глазами в цель! Гордясь двумя ногами, Ни с места! — крикну. — Цел! — Скажу: — Смотри, даже здесь, дорогая, стихами громя обыденщины жуть, имя любимое оберегая, тебя в проклятьях моих обхожу. Приди, разотзовись на стих. Я, всех оббегав, — тут. Теперь лишь ты могла б спасти. Вставай! Бежим к мосту! — Быком на бойне под удар башку мою нагнул. Сборю себя, пойду туда. Секунда — и шагну. [B]Шагание стиха[/B] Последняя самая эта секунда, секунда эта стала началом, началом невероятного гуда. Весь север гудел. Гудения мало. По дрожи воздушной, по колебанью догадываюсь — оно над Любанью. По холоду, по хлопанью дверью догадываюсь — оно над Тверью. По шуму — настежь окна раскинул — догадываюсь — кинулся к Клину. Теперь грозой Разумовское зАлил. На Николаевском теперь на вокзале. Всего дыхание одно, а под ногой ступени пошли, поплыли ходуном, вздымаясь в невской пене. Ужас дошёл. В мозгу уже весь. Натягивая нервов строй, разгуживаясь всё и разгуживаясь, взорвался, пригвоздил: — Стой! Я пришёл из-за семи лет, из-за вёрст шести ста, пришёл приказать: Нет! Пришёл повелеть: Оставь! Оставь! Не надо ни слова, ни просьбы. Что толку — тебе одному удалось бы?! Жду, чтоб землёй обезлюбленной вместе, чтоб всей мировой человечьей гущей. Семь лет стою, буду и двести стоять пригвождённый, этого ждущий. У лет на мосту на презренье, на смЕх, земной любви искупителем значась, должен стоять, стою за всех, за всех расплачУсь, за всех расплАчусь. [B]Ротонда[/B] Стены в тустепе ломались нА три, на четверть тона ломались, на стО… Я, стариком, на каком-то Монмартре лезу — стотысячный случай — на стол. Давно посетителям осточертело. Знают заранее всё, как по нотам: буду звать (новое дело!) куда-то идти, спасать кого-то. В извинение пьяной нагрузки хозяин гостям объясняет: — Русский! — Женщины — мяса и тряпок вязАнки — смеются, стащить стараются зА ноги: «Не пойдём. Дудки! Мы — проститутки». Быть Сены полосе б Невой! Грядущих лет брызгОй хожу по мгле по СЕновой всей нынчести изгой. СажЕнный, обсмеянный, сАженный, битый, в бульварах ору через каски военщины: — Под красное знамя! Шагайте! По быту! Сквозь мозг мужчины! Сквозь сердце женщины! — Сегодня гнали в особенном раже. Ну и жара же! [B]Полусмерть[/B] Надо немного обветрить лоб. Пойду, пойду, куда ни вело б. Внизу свистят сержанты-трельщики. Тело с панели уносят метельщики. Рассвет. Подымаюсь сенскою сенью, синематографской серой тенью. Вот — гимназистом смотрел их с парты — мелькают сбоку Франции карты. Воспоминаний последним током тащился прощаться к странам Востока. [B]Случайная станция[/B] С разлёту рванулся — и стал, и нА мель. Лохмотья мои зацепились штанами. Ощупал — скользко, луковка точно. Большое очень. Испозолочено. Под луковкой колоколов завыванье. Вечер зубцы стенные выкаймил. На Иване я Великом. Вышки кремлёвские пиками. Московские окна видятся еле. Весело. Ёлками зарождествели. В ущелья кремлёвы волна ударяла: то песня, то звона рождественский вал. С семи холмов, низвергаясь Дарьялом, бросала Тереком праздник Москва. Вздымается волос. Лягушкою тужусь. Боюсь — оступлюсь на одну только пядь, и этот старый рождественский ужас меня по Мясницкой закружит опять. [B]Повторение пройденного[/B] Руки крестом, крестом на вершине, ловлю равновесие, страшно машу. Густеет ночь, не вижу в аршине. Луна. Подо мною льдистый Машук. Никак не справлюсь с моим равновесием, как будто с Вербы — руками картонными. Заметят. Отсюда виден весь я. Смотрите — Кавказ кишит Пинкертонами. Заметили. Всем сообщили сигналом. Любимых, друзей человечьи ленты со всей вселенной сигналом согнало. Спешат рассчитаться, идут дуэлянты. Щетинясь, щерясь ещё и ещё там… Плюют на ладони. Ладонями сочными, руками, ветром, нещадно, без счёта в мочалку щеку истрепали пощёчинами. Пассажи — перчаточных лавок початки, дамы, духи развевая паточные, снимали, в лицо швыряли перчатки, швырялись в лицо магазины перчаточные. Газеты, журналы, зря не глазейте! На помощь летящим в морду вещам ругнёй за газетиной взвейся газетина. Слухом в ухо! Хватай, клевеща! И так я калека в любовном боленьи. Для ваших оставьте помоев ушат. Я вам не мешаю. К чему оскорбленья! Я только стих, я только душа. А снизу: — Нет! Ты враг наш столетний. Один уж такой попался — гусар! Понюхай порох, свинец пистолетный. Рубаху враспашку! Не празднуй трусА! — [B]Последняя смерть[/B] Хлеще ливня, грома бодрей, бровь к брови, ровненько, со всех винтовок, со всех батарей, с каждого маузера и браунинга, с сотни шагов, с десяти, с двух, в упор — за зарядом заряд. Станут, чтоб перевесть дух, и снова свинцом сорят. Конец ему! В сердце свинец! Чтоб не было даже дрожи! В конце концов — всему конец. Дрожи конец тоже. [B]То, что осталось[/B] Окончилась бойня. Веселье клокочет. Смакуя детали, разлезлись шажком. Лишь на Кремле поэтовы клочья сияли по ветру красным флажком. Да небо по-прежнему лирикой звЕздится. Глядит в удивленьи небесная звездь — затрубадурИла Большая Медведица. Зачем? В королевы поэтов пролезть? Большая, неси по векам-Араратам сквозь небо потопа ковчегом-ковшом! С борта звездолётом медведьинским братом горланю стихи мирозданию в шум. Скоро! Скоро! Скоро! В пространство! Пристальней! Солнце блестит горы. Дни улыбаются с пристани. [B]Прошение на имя… (Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!)[/B] Пристаёт ковчег. Сюда лучами! ПрИстань. Эй! Кидай канат ко мне! И сейчас же ощутил плечами тяжесть подоконничьих камней. Солнце ночь потопа высушило жаром. У окна в жару встречаю день я. Только с глобуса — гора Килиманджаро. Только с карты африканской — Кения. Голой головою глобус. Я над глобусом от горя горблюсь. Мир хотел бы в этой груде гОря настоящие облапить груди-горы. Чтобы с полюсов по всем жильям лаву раскатил, горящ и каменист, так хотел бы разрыдаться я, медведь-коммунист. Столбовой отец мой дворянин, кожа на моих руках тонка. Может, я стихами выхлебаю дни, и не увидав токарного станка. Но дыханием моим, сердцебиеньем, голосом, каждым остриём издыбленного в ужас волоса, дырами ноздрей, гвоздями глаз, зубом, исскрежещенным в звериный лязг, ёжью кожи, гнева брови сборами, триллионом пор, дословно — всеми пОрами в осень, в зиму, в весну, в лето, в день, в сон не приемлю, ненавижу это всё. Всё, что в нас ушедшим рабьим вбито, всё, что мелочИнным роем оседало и осело бытом даже в нашем краснофлагом строе. Я не доставлю радости видеть, что сам от заряда стих. За мной не скоро потянете об упокой его душу таланте. Меня из-за угла ножом можно. Дантесам в мой не целить лоб. Четырежды состарюсь — четырежды омоложенный, до гроба добраться чтоб. Где б ни умер, умру поя. В какой трущобе ни лягу, знаю — достоин лежать я с лёгшими под красным флагом. Но за что ни лечь — смерть есть смерть. Страшно — не любить, ужас — не сметь. За всех — пуля, за всех — нож. А мне когда? А мне-то что ж? В детстве, может, на самом дне, десять найду сносных дней. А то, что другим?! Для меня б этого! Этого нет. Видите — нет его! Верить бы в загробь! Легко прогулку пробную. Стоит только руку протянуть — пуля мигом в жизнь загробную начертИт гремящий путь. Что мне делать, если я вовсю, всей сердечной мерою, в жизнь сию, сей мир верил, верую. [B]Вера[/B] Пусть во что хотите жданья удлинятся — вижу ясно, ясно до галлюцинаций. До того, что кажется — вот только с этой рифмой развяжись, и вбежишь по строчке в изумительную жизнь. Мне ли спрашивать — да эта ли? Да та ли?! Вижу, вижу ясно, до деталей. Воздух в воздух, будто камень в камень, недоступная для тленов и крошений, рассиявшись, высится веками мастерская человечьих воскрешений. Вот он, большелобый тихий химик, перед опытом наморщил лоб. Книга — «Вся земля», — выискивает имя. Век двадцатый. Воскресить кого б? — Маяковский вот… Поищем ярче лица — недостаточно поэт красив. — Крикну я вот с этой, с нынешней страницы: — Не листай страницы! Воскреси! [B]Надежда[/B] Сердце мне вложи! КровИщу — до последних жил. В череп мысль вдолби! Я своё, земное, не дожИл, на земле своё не долюбил. Был я сажень ростом. А на что мне сажень? Для таких работ годна и тля. Пёрышком скрипел я, в комнатёнку всажен, вплющился очками в комнатный футляр. Что хотите, буду делать даром — чистить, мыть, стеречь, мотаться, месть. Я могу служить у вас хотя б швейцаром. Швейцары у вас есть? Был я весел — толк весёлым есть ли, если горе наше непролазно? Нынче обнажают зубы если, только, чтоб хватить, чтоб лязгнуть. Мало ль что бывает — тяжесть или горе… Позовите! Пригодится шутка дурья. Я шарадами гипербол, аллегорий буду развлекать, стихами балагуря. Я любил… Не стоит в старом рыться. Больно? Пусть… Живёшь и болью дорожась. Я зверьё ещё люблю — у вас зверинцы есть? Пустите к зверю в сторожа. Я люблю зверьё. Увидишь собачонку — тут у булочной одна — сплошная плешь, — из себя и то готов достать печёнку. Мне не жалко, дорогая, ешь! [B]Любовь[/B] Может, может быть, когда-нибудь дорожкой зоологических аллей и она — она зверей любила — тоже ступит в сад, улыбаясь, вот такая, как на карточке в столе. Она красивая — её, наверно, воскресят. Ваш тридцатый век обгонит стаи сердце раздиравших мелочей. Нынче недолюбленное наверстаем звёздностью бесчисленных ночей. Воскреси хотя б за то, что я поэтом ждал тебя, откинул будничную чушь! Воскреси меня хотя б за это! Воскреси — своё дожить хочу! Чтоб не было любви — служанки замужеств, похоти, хлебов. Постели прокляв, встав с лежанки, чтоб всей вселенной шла любовь. Чтоб день, который горем старящ, не христарадничать, моля. Чтоб вся на первый крик: — Товарищ! — оборачивалась земля. Чтоб жить не в жертву дома дырам. Чтоб мог в родне отныне стать отец, по крайней мере, миром, землёй, по крайней мере, — мать.

Что такое хорошо и что такое плохо?

Владимир Владимирович Маяковский

Крошка сын      к отцу пришел, и спросила кроха: — Что такое       хорошо и что такое       плохо? — У меня     секретов нет, — слушайте, детишки, — папы этого       ответ помещаю     в книжке. — Если ветер       крыши рвет, если   град загрохал, — каждый знает —         это вот для прогулок       плохо. Дождь покапал         и прошел. Солнце     в целом свете. Это —    очень хорошо и большим      и детям. Если    сын      черне́е ночи, грязь лежит       на рожице, — ясно,   это     плохо очень для ребячьей кожицы. Если   мальчик       любит мыло и зубной порошок, этот мальчик       очень милый, поступает хорошо. Если бьет      дрянной драчун слабого мальчишку, я такого     не хочу даже    вставить в книжку. Этот вот кричит:        — Не трожь тех,   кто меньше ростом! — Этот мальчик       так хорош, загляденье просто! Если ты     порвал подряд книжицу     и мячик, октябрята говорят: плоховатый мальчик. Если мальчик       любит труд, тычет    в книжку        пальчик, про такого      пишут тут: он   хороший мальчик. От вороны      карапуз убежал, заохав. Мальчик этот        просто трус. Это   очень плохо. Этот,    хоть и сам с вершок, спорит    с грозной птицей. Храбрый мальчик,          хорошо, в жизни     пригодится. Этот   в грязь полез          и рад, что грязна рубаха. Про такого      говорят: он плохой,      неряха. Этот    чистит валенки, моет   сам     галоши. Он   хотя и маленький, но вполне хороший. Помни    это      каждый сын. Знай    любой ребенок: вырастет      из сына          свин, если сын —       свиненок. Мальчик     радостный пошел, и решила кроха: «Буду    делать хорошо, и не буду —       плохо».

Стихи из предсмертной записки

Владимир Владимирович Маяковский

Как говорят —            «инцидент исперчен», любовная лодка             разбилась о быт. Я с жизнью в расчёте                и не к чему перечень взаимных болей,             бед                и обид. [I]Счастливо оставаться.                  Владимир Маяковский.[/I]