Перейти к содержимому

Глухая полночь. Строем длинным, Осеребренные луной, Стоят кареты на Тверской Пред домом пышным и старинным. Пылает тысячью огней Обширный зал; с высоких хоров Ревут смычки; толпа гостей; Гул танца с гулом разговоров. В роскошных перьях и цветах, С улыбкой мертвой на устах, Обыкновенной рамой бала, Старушки светские сидят И на блестящий вихорь зала С тупым вниманием глядят.

Кружатся дамы молодые, Не чувствуют себя самих; Драгами камнями у них Горят уборы головные; По их плечам полунагим Златые локоны летают; Одежды легкие, как дым, Их легкий стан обозначают. Вокруг пленительных харит И суетится и кипит Толпа поклонников ревнивых; Толкует, ловит каждый взгляд;

Шутя, несчастных и счастливых Вертушки милые творят. В движенье всё. Горя добиться Вниманья лестного красы, Гусар крутит свои усы, Писатель чопорно острится, И оба правы: говорят, Что в то же время можно дамам, Меняя слева взгляд на взгляд, Смеяться справа эпиграммам. Меж тем и в лентах и в звездах, Порою с картами в руках, Выходят важные бояры, Встав из-за ломберных столов, Взглянуть на мчащиеся пары Под гул порывистый смычков.

Но гости глухо зашумели, Вся зала шепотом полна: «Домой уехала она! Вдруг стало дурно ей». — «Ужели?» — «В кадрили весело вертясь, Вдруг помертвела!» — «Что причиной? Ах, Боже мой! Скажите, князь, Скажите, что с княгиней Ниной, Женою вашею?» — «Бог весть, Мигрень, конечно!.. В сюрах шесть». — «Что с ней, кузина? танцевали Вы в ближней паре, видел я? В кругу пристойном не всегда ли Она как будто не своя?»

Злословье правду говорило. В Москве меж умниц и меж дур Моей княгине чересчур Слыть Пенелопой трудно было. Презренья к мнению полна, Над добродетелию женской Не насмехается ль она, Как над ужимкой деревенской? Кого в свой дом она манит, Не записных ли волокит, Не новичков ли миловидных? Не утомлен ли слух людей Молвой побед ее бесстыдных И соблазнительных связей?

Но как влекла к себе всесильно Ее живая красота! Чьи непорочные уста Так улыбалися умильно! Какая бы Людмила ей, Смирясь, лучей благочестивых Своих лазоревых очей И свежести ланит стыдливых Не отдала бы сей же час За яркий глянец черных глаз, Облитых влагой сладострастной, За пламя жаркое ланит? Какая фее самовластной Не уступила б из харит?

Как в близких сердцу разговорах Была пленительна она! Как угодительно-нежна Какая ласковость во взорах У ней сияла! Но порой, Ревнивым гневом пламенея, Как зла в словах, страшна собой, Являлась новая Медея! Какие слезы из очей Потом катилися у ней! Терзая душу, проливали В нее томленье слезы те; Кто б не отер их у печали, Кто б не оставил красоте?

Страшись прелестницы опасной, Не подходи: обведена Волшебным очерком она; Кругом ее заразы страстной Исполнен воздух! Жалок тот, Кто в сладкий чад его вступает: Ладью пловца водоворот Так на погибель увлекает! Беги ее: нет сердца в ней! Страшися вкрадчивых речей Одуревающей приманки; Влюбленных взглядов не лови: В ней жар упившейся вакханки, Горячки жар — не жар любви.

Так, не сочувствия прямого Могуществом увлечена — На грудь роскошную она Звала счастливца молодого; Он пересоздан был на миг Ее живым воображеньем; Ей своенравный зрелся лик, Она ласкала с упоеньем Одно видение свое. И гасла вдруг мечта ее: Она вдалась в обман досадный, Ее прельститель ей смешон, И средь толпы Лаисе хладной Уж неприметен будет он.

В часы томительные ночи, Утех естественных чужда, Так чародейка иногда Себе волшебством тешит очи: Над ней слились из облаков Великолепные чертоги; Она на троне из цветов, Ей угождают полубоги. На миг один восхищена Живым видением она; Но в ум приходит с изумленьем, Смеется сердца забытью И с тьмой сливает мановеньем Мечту блестящую свою.

Чей образ кисть нарисовала? Увы! те дни уж далеко, Когда княгиня так легко Воспламенялась, остывала! Когда, питомице прямой И Эпикура и Ниноны, Летучей прихоти одной Ей были ведомы законы! Посланник рока ей предстал; Смущенный взор очаровал, Поработил воображенье, Слиял все мысли в мысль одну И пролил страстное мученье В глухую сердца глубину.

Красой изнеженной Арсений Не привлекал к себе очей: Следы мучительных страстей, Следы печальных размышлений Носил он на челе; в очах Беспечность мрачная дышала, И не улыбка на устах — Усмешка праздная блуждала. Он незадолго посещал Края чужие; там искал, Как слышно было, развлеченья И снова родину узрел; Но, видно, сердцу исцеленья Дать не возмог чужой предел.

Предстал он в дом моей Лаисы, И остряков задорный полк Не знаю как пред ним умолк — Главой поникли Адонисы. Он в разговоре поражал Людей и света знаньем редким, Глубоко в сердце проникал Лукавой шуткой, словом едким, Судил разборчиво певца, Знал цену кисти и резца, И, сколько ни был хладно-сжатым Привычный склад его речей, Казался чувствами богатым Он в глубине души своей.

Неодолимо, как судьбина, Не знаю, что в игре лица, В движенье каждом пришлеца К нему влекло тебя, о Нина! С него ты не сводила глаз… Он был учтив, но хладен с нею. Ее смущал он много раз Улыбкой опытной своею; Но, жрица давняя любви, Она ль не знала, как в крови Родить мятежное волненье, Как в чувства дикий жар вдохнуть. И всемогущее мгновенье Его повергло к ней на грудь.

Мои любовники дышали Согласным счастьем два-три дня; Чрез день-другой потом они Несходство в чувствах показали. Забвенья страстного полна, Полна блаженства жизни новой, Свободно, радостно она К нему ласкалась; но суровый, Унылый часто зрелся он: Пред ним летал мятежный сон; Всегда рассеянный, судьбину, Казалось, в чем-то он винил, И, прижимая к сердцу Нину, От Нины сердце он таил.

Неблагодарный! Им у Нины Все мысли были заняты: Его любимые цветы, Его любимые картины У ней являлися. Не раз Блистали новые уборы В ее покоях, чтоб на час Ему прельстить, потешить взоры. Был втайне убран кабинет, Где сладострастный полусвет, Богинь роскошных изваянья, Курений сладких легкий пар — Животворило все желанья, Вливало в сердце томный жар.

Вотще! Он предан был печали. Однажды (до того дошло) У Нины вспыхнуло чело И очи ярко заблистали. Страстей противных беглый спор Лицо явило. «Что с тобою,— Она сказала,— что твой взор Всё полон мрачною тоскою? Досаду давнюю мою Я боле в сердце не таю: Печаль с тобою неразлучна; Стыжусь, но ясно вижу я: Тебе тяжка, тебе докучна Любовь безумная моя!

Скажи, за что твое презренье? Скажи, в сердечной глубине Ты нечувствителен ко мне Иль недоверчив? Подозренье Я заслужила. Старины Мне тяжело воспоминанье: Тогда всечасной новизны Алкало у меня мечтанье; Один кумир на долгий срок Поработить его не мог; Любовь сегодняшняя трудно Жила до завтрашнего дня,— Мне вверить сердце безрассудно, Ты прав, но выслушай меня.

Беги со мной — земля велика! Чужбина скроет нас легко, И там безвестно, далеко, Ты будешь полный мой владыка. Ты мне Италию порой Хвалил с блестящим увлеченьем; Страну, любимую тобой, Узнала я воображеньем; Там солнце пышно, там луна Восходит, сладости полна; Там вьются лозы винограда, Шумят лавровые леса,— Туда, туда! с тобой я рада Забыть родные небеса.

Беги со мной! Ты безответен! Ответствуй, жребий мой реши. Иль нет! зачем? Твоей души Упорный холод мне приметен; Молчи же! не нуждаюсь я В словах обманчивых,— довольно! Любовь несчастная моя Мне свыше казнь… но больно, больно!..» И зарыдала. Возмущен Ее тоской: «Безумный сон Тебя увлек,— сказал Арсений,— Невольный мрак души моей — След прежних жалких заблуждений И прежних гибельных страстей.

Его со временем рассеет Твоя волшебная любовь; Нет, не тревожься, если вновь Тобой сомненье овладеет! Моей печали не вини». День после, мирною четою, Сидели на софе они. Княгиня томною рукою Обняла друга своего И прилегла к плечу его. На ближний столик, в думе скрытной Облокотясь, Арсений наш Меж тем по карточке визитной Водил небрежный карандаш.

Давно был вечер. С легким треском Горели свечи на столе, Кумиров мрамор в дальней мгле Кой-где блистал неверным блеском. Молчал Арсений, Нина тож. Вдруг, тайным чувством увлеченный, Он восклицает: «Как похож!» Проснулась Нина: «Друг бесценный, Похож! Ужели? мой портрет! Взглянуть позволь… Что ж это? Нет! Не мой: жеманная девчонка Со сладкой глупостью в глазах, В кудрях мохнатых, как болонка, С улыбкой сонной на устах!

Скажу, красавица такая Меня затмила бы совсем…» Лицо княгини между тем Покрыла бледность гробовая. Ее дыханье отошло, Уста застыли, посинели; Увлажил хладный пот чело, Непомертвелые блестели Глаза одни. Вещать хотел Язык мятежный, но коснел, Слова сливались в лепетанье. Мгновенье долгое прошло, И наконец ее страданье Свободный голос обрело:

«Арсений, видишь, я мертвею; Арсений, дашь ли мне ответ! Знаком ты с ревностию?.. Нет! Так ведай, я знакома с нею, Я к ней способна! В старину Меж многих редкостей Востока Себе я выбрала одну… Вот перстень… с ним я выше рока! Арсений! мне в защиту дан Могучий этот талисман; Знай, никакое злоключенье Меня при нем не устрашит. В глазах твоих недоуменье, Дивишься ты! Он яд таит».

У Нины руку взял Арсений: «Спокойна совесть у меня,— Сказал,— но дожил я до дня Тяжелых сердцу откровений. Внимай же мне. С чего начну? Не предавайся гневу, Нина! Другой дышал я в старину, Хотела то сама судьбина. Росли мы вместе. Как мила Малютка Олинька была! Ее мгновеньями иными Еще я вижу пред собой С очами темно-голубыми, С темно-кудрявой головой.

Я называл ее сестрою, С ней игры детства я делил; Но год за годом уходил Обыкновенной чередою. Исчезло детство. Притекли Дни непонятного волненья, И друг на друга возвели Мы взоры, полные томленья. Обманчив разговор очей. И, руку Оленьки моей Сжимая робкою рукою, «Скажи,— шептал я иногда,— Скажи, любим ли я тобою?» И слышал сладостное да.

В счастливый дом, себе на горе, Тогда я друга ввел. Лицом Он был приятен, жив умом; Обворожил он Ольгу вскоре. Всегда встречались взоры их, Всегда велся меж ними шепот. Я мук язвительных моих Не снес — излил ревнивый ропот. Какой же ждал меня успех? Мне был ответом детский смех! Ее покинул я с презреньем, Всю боль души в душе тая. Сказал «прости» всему: но мщеньем Сопернику поклялся я.

Всечасно колкими словами Скучал я, досаждал ему, И по желанью моему Вскипела ссора между нами: Стрелялись мы. В крови упав, Навек я думал мир оставить; С одра восстал я телом здрав, Но сердцем болен. Что прибавить? Бежал я в дальние края; Увы! под чуждым небом я Томился тою же тоскою. Родимый край узрев опять, Я только с милою тобою Душою начал оживать».

Умолк. Бессмысленно глядела Она на друга своего, Как будто повести его Еще вполне не разумела; Но, от руки его потом Освободив тихонько руку, Вдруг содрогнулася лицом, И всё в нем выразило муку. И, обессилена, томна, Главой поникнула она. «Что, что с тобою, друг бесценный?» — Вскричал Арсений. Слух его Внял только вздох полустесненный. «Друг милый, что ты?» — «Ничего».

Еще на крыльях торопливых Промчалось несколько недель В размолвках бурных, как досель, И в примиреньях несчастливых. Но что же, что же напослед? Сегодня друга нет у Нины, И завтра, послезавтра нет! Напрасно, полная кручины, Она с дверей не сводит глаз И мнит: он будет через час. Он позабыл о Нине страстной; Он не вошел, вошел слуга, Письмо ей подал… миг ужасный! Сомненья нет: его рука!

«Что медлить,— к ней писал Арсений, Открыться должно… Небо! в чем? Едва владею я пером, Ищу напрасно выражений. О Нина! Ольгу встретил я; Она поныне дышит мною, И ревность прежняя моя Была неправой и смешною. Удел решен. По старине Я верен Ольге, верной мне. Прости! твое воспоминанье Я сохраню до поздних дней; В нем понесу я наказанье Ошибок юности моей».

Для своего и для чужого Незрима Нина; всем одно Твердит швейцар ее давно: «Не принимает, нездорова!» Ей нужды нет ни в ком, ни в чем; Питье и пищу забывая, В покое дальнем и глухом Она, недвижная, немая, Сидит и с места одного Не сводит взора своего. Глубокой муки сон печальный! Но двери пашут, растворясь: Муж не весьма сентиментальный, Сморкаясь громко, входит князь.

И вот садится. В размышленье Сначала молча погружен, Ногой потряхивает он; И наконец: «С тобой мученье! Без всякой грусти ты грустишь; Как погляжу, совсем больна ты; Ей-ей! с трудом вообразишь, Как вы причудами богаты! Опомниться тебе пора. Сегодня бал у князь Петра; Забудь фантазии пустые И от людей не отставай; Там будут наши молодые, Арсений с Ольгой. Поезжай, Ну что, поедешь ли?» — «Поеду», Сказала, странно оживясь, Княгиня. «Дело,— молвил князь,— Прощай, спешу я в клоб к обеду». Что, Нина бедная, с тобой? Какое чувство овладело Твоей болезненной душой? Что оживить ее умело, Ужель надежда? Торопясь Часы летят; уехал князь; Пора готовиться княгине. Нарядами окружена, Давно не бывшими в помине, Перед трюмо стоит она.

Уж газ на ней, струясь, блистает; Роскошно, сладостно очам Рисует грудь, потом к ногам С гирляндой яркой упадает. Алмаз мелькающих серег Горит за черными кудрями; Жемчуг чело ее облег, И, меж обильными косами Рукой искусной пропущен, То видим, то невидим он. Над головою перья веют; По томной прихоти своей, То ей лицо они лелеют, То дремлют в локонах у ней.

Меж тем (к какому разрушенью Ведет сердечная гроза!) Ее потухшие глаза Окружены широкой тенью И на щеках румянца нет! Чуть виден в образе прекрасном Красы бывалой слабый след! В стекле живом и беспристрастном Княгиня бедная моя Глядяся, мнит: «И это я! Но пусть на страшное виденье Он взор смущенный возведет, Пускай узрит свое творенье И всю вину свою поймет».

Другое тяжкое мечтанье Потом волнует душу ей: «Ужель сопернице моей Отдамся я на поруганье! Ужель спокойно я снесу, Как, торжествуя надо мною, Свою цветущую красу С моей увядшею красою Сравнит насмешливо она! Надежда есть еще одна: Следы печали я сокрою Хоть вполовину, хоть на час…» И Нина трепетной рукою Лицо румянит в первый раз.

Она явилася на бале. Что ж возмутило душу ей? Толпы ли ветреных гостей В ярко блестящей, пышной зале, Беспечный лепет, мирный смех? Порывы ль музыки веселой, И, словом, этот вихрь утех, Больным душою столь тяжелый? Или двусмысленно взглянуть Посмел на Нину кто-нибудь? Иль лишним счастием блистало Лицо у Ольги молодой? Что б ни было, ей дурно стало, Она уехала домой.

Глухая ночь. У Нины в спальной, Лениво споря с темнотой, Перед иконой золотой Лампада точит свет печальный. То пропадет во мраке он, То заиграет на окладе; Кругом глубокий, мертвый сон! Меж тем в блистательном наряде, В богатых перьях, жемчугах, С румянцем странным на щеках, Ты ль это, Нина, мною зрима? В переливающейся мгле Зачем сидишь ты недвижима, С недвижной думой на челе?

Дверь заскрипела, слышит ухо Походку чью-то на полу; Перед иконою, в углу, Стал и закашлял кто-то глухо. Сухая, дряхлая рука Из тьмы к лампаде потянулась; Светильню тронула слегка, Светильня сонная очнулась, И свет нежданный и живой Вдруг озаряет весь покой; Княгини мамушка седая Перед иконою стоит, И вот уж, набожно вздыхая, Земной поклон она творит.

Вот поднялась, перекрестилась; Вот поплелась было домой; Вдруг видит Нину пред собой, На полпути остановилась. Глядит печально на нее, Качает старой головою: «Ты ль это, дитятко мое, Такою позднею порою?.. И не смыкаешь очи сном, Горюя Бог знает о чем! Вот так-то ты свой век проводишь, Хоть от ума, да неумно; Ну, право, ты себя уходишь, А ведь грешно, куда грешно!

И что в судьбе твоей худого? Как погляжу я, полон дом Не перечесть каким добром; Ты роду-звания большого; Твой князь приятного лица, Душа в нем кроткая такая,— Всечасно вышнего Творца Благословляла бы другая! Ты позабыла Бога… да, Не ходишь в церковь никогда; Поверь, кто Господа оставит, Того оставит и Господь; А он-то духом нашим правит, Он охраняет нашу плоть!

Не осердись, моя родная; Ты знаешь, мало ли о чем Мелю я старым языком, Прости, дай ручку мне». Вздыхая, К руке княгининой она Устами ветхими прильнула — Рука ледяно-холодна. В лицо ей с трепетом взглянула — На ней поспешный смерти ход; Глаза стоят и в пене рот… Судьбина Нины совершилась, Нет Нины! ну так что же? нет! Как видно, ядом отравилась, Сдержала страшный свой обет!

Уже билеты роковые, Билеты с черною каймой, На коих бренности людской Трофеи, модой принятые, Печально поражают взгляд; Где сухощавые Сатурны С косами грозными сидят, Склонясь на траурные урны; Где кости мертвые крестом Лежат разительным гербом Под гробовыми головами,— О смерти Нины должну весть Узаконенными словами Спешат по городу разнесть.

В урочный день, на вынос тела, Со всех концов Москвы большой Одна карета за другой К хоромам князя полетела. Обсев гостиную кругом, Сначала важное молчанье Толпа хранила; но потом Возникло томное жужжанье; Оно росло, росло, росло И в шумный говор перешло. Объятый счастливым забвеньем, Сам князь за дело принялся И жарким богословским преньем С ханжой каким-то занялся.

Богатый гроб несчастной Нины, Священством пышным окружен, Был в землю мирно опущен; Свет не узнал ее судьбины. Князь, без особого труда, Свой жребий вышней воле предал. Поэт, который завсегда По четвергам у них обедал, Никак с желудочной тоски Скропал на смерть ее стишки. Обильна слухами столица; Молва какая-то была, Что их законная страница В журнале дамском приняла.

Похожие по настроению

Сон

Афанасий Афанасьевич Фет

*Nemesis. Muette encore! Elle n’est pas des notres: elle appartient aux autres aurres puissances. Byron. «Manfred»* 1 Мне не спалось. Томителен и жгуч Был темный воздух, словно в устьях печки. Но всё я думал: сколько хочешь мучь Бессонница, а не зажгу я свечки. Из ставень в стену падал лунный луч, В резные прорываяся сердечки И шевелясь, как будто ожило На люстре всё трехгранное стекло, 2 Вся зала. В зале мне пришлось с походу Спать в качестве служащего лица. Любя в домашних комнатах свободу, Хозяин в них не допускал жильца И, указав мне залу по отводу, Просил ходить с парадного крыльца. Я очень рад был этой благодати И поместился на складной кровати. 3 Не много в Дерпте есть таких домов, Где веет жизнью средневековою, Как наш. И я, признаться был готов Своею даже хвастаться судьбою. Не выношу я низких потолков, А тут как купол своды надо мною, Кольчуги, шлемы, ветхие портреты И всякие ожившие предметы. 4 Но ко всему привыкнешь. Я привык К немного строгой сумрачной картине. Хозяин мой, уживчивый старик, Жил вдалеке, на новой половине. Все в доме было тихо. Мой денщик В передней спал, забыв о господине. Я был один. Мне было душно, жарко, И стекла люстры разгорались ярко. 5 Пора была глухая. Все легли Давно на отдых. Улицы пустели. Два-три студента под окном прошли И «Gaudeamus igitur» пропели, Потом опять все замерло вдали, Один лишь я томился на постели. Недвижный взор мой, словно очарован, К блестящим стеклам люстры был прикован. 6 На ратуше в одиннадцатый раз Дрогнула медь уклончиво и туго. Ночь стала так тиха, что каждый час Звучал как голос нового испуга. Гляжу на люстру. Свет ее не гас, А ярче стал средь радужного круга. Круг этот рос в глазах моих — и зала Вся пламенем лазурным засияла. 7 О ужас! В блеске трепетных лучей Всё желтые скелеты шевелятся, Без глаз, без щек, без носа, без ушей, И скалят зубы, и ко мне толпятся. «Прочь, прочь! Не нужно мне таких гостей! Ни шагу ближе! Буду защищаться… Я вот как вас!» Ударом полновесным По призракам махнул я бестелесным 8 Но вот иные лица. Что за взгляд! В нем жизни блеск и неподвижность смерти. Арапы, трубочисты — и наряд Какой-то пестрый, дикий. Что за черти? «У нас сегодня праздник, маскарад, — Сказал один преловкий, — но, поверьте, Мы вежливы, хотя и беспокоим. Не спится вам, так мы здесь бал устроим.» 9 «Эй! живо там, проклятые! Позвать Сюда оркестр, да вынесть фортепьяны. Светло и так достаточно». Я глядь Вдоль стен под своды: пальмы да бананы!.. И виноград под ними наклонять Стал злак ветвей. По всем углам фонтаны; В них радуга и пляшет и смеется. Таких балов вам видеть не придется. 10 Но я подумал: «Если не умру До завтрашнего дня, что может статься, То выкину им штуку поутру: Пусть будут немцы надо мной смеяться, Пусть их смеются, но не по нутру Мне с господами этими встречаться, И этот бал мне вовсе не потребен, — Пусть батюшка здесь отпоет молебен». 11 Как завопили все: «За что же гнать Вы нас хотите? Без того мы нищи! Наш бедный клуб! Ужели притеснять Нас станете вы в нашем же жилище?» — «Дом разве ваш?» — «Да, ночью. Днем мы спать Уходим на старинное кладбище. Приказывайте, — все, что вам угодно, Мы в точности исполним благородно.» 12 «Хотите славы? — слава затрубит Про Лосева поручика повсюду. Здоровья? — врач наш так вас закалит, Что плюйте и на зной и на простуду. Богатства? — вечно кошелек набит Ваш будет. Денег натаскаем груду. Неси сундук!» Раскрыли — ярче солнца! Всё золотые, весом в три червонца. 13 «Что, мало, что ли? Эти вороха Мы просим вас считать ничтожной платой». Смотрю — кой черт? Да что за чепуха? А, впрочем, что ж? Они народ богатый. Взяло раздумье. Долго ль до греха! Ведь соблазнят. Уж род такой проклятый. Брать иль не брать? Возьму, — чего я трушу? Ведь не контракт, не продаю им душу. 14 Так, стало быть, все это забирать! Но от кого я вдруг разбогатею? О, что б сказала ты, кого назвать При этих грешных помыслах не смею? Ты, дней моих минувших благодать, Тень, пред которой я благоговею, Хотя бы ты мой разум озарила! Но ты давно, безгрешная, почила. 15 «Вам нужно посоветоваться? что ж, И это можно. Мы на всё артисты. Нам к ней нельзя, наш брат туда не вхож; Там страшно, — ведь и мы не атеисты; Зато живых мы ставим не во грош. Вы, например, кажись, не больно чисты. Мы вам покажем то, что видим сами, Хоть с ужасом, духовными очами». 16 «Вон, вон отсюда!» — крикнул старший. Вдруг Исчезли все, юркнув в одно мгновенье, И до меня донесся светлый звук, Как утреннего жаворонка пенье, Да шорох шелка. Ты ли это, друг? Постой, прости невольное смущенье! Все это сон, какой-то бред напрасный. Так, так, я сплю и вижу сон прекрасный! 17 О нет, не сон и не обман пустой! Ты воскресила сердца злую муку. Как ты бледна, как лик печален твой! И мне она, подняв тихонько руку, Утишь порыв души твоей больной, — Сказала кротко. Сладостному звуку Ее речей внимая с умиленьем, Пред светлым весь я трепетал виденьем. 18 Мой путь окончен. Ты еще живешь, Еще любви в груди твоей так много, Но если смело, честно ты пойдешь, Еще светла перед тобой дорога. Тоской о прошлом только ты убьешь Те силы, что даны тебе от бога. Бесплотный дух, к земному не ревнуя, Не для себя уже тебя люблю я. 19 Ты помнишь ли на юге тень ветвей И свет пруда, подобный блеску стали, Беседку, стол, скамью в конце аллей?.. Цветущих лип вершины трепетали, Ты мне читал «Онегина». Смелей Дышала грудь твоя, глаза блистали. Полудитя, сестра моя влетела, Как бабочка, и рядом с нами села. 20 «А счастье было, — говорил поэт, — Возможно так и близко». Ты ответил Ему едва заметным вздохом. Нет! Нет, никогда твой взор так не был светел. И по щеке у Вари свежий след Слезы прошел. Но ты — ты не заметил… Да! счастья было в этот миг так много, Что страшно больше и просить у бога. 21 С какой тоской боролась жизнь моя Со дня разлуки — от тебя не скрою. Перед кончиной лишь узнала я, Как нежно ты любим моей сестрою. В безвестной грусти слезы затая, Она томится робкою душою. Но час настал. Ее ты скоро встретишь — И в этот раз, поверь, уже заметишь. 22 А этого, — и нежный звук речей, Я слышу, перешел в оттенок строгий, — Хоть собственную душу пожалей И грешного сокровища не трогай, Уйди от них — и не забудь: смелей Ступай вперед открытою дорогой. Прощай, прощай! — И вкруг моей постели Опять толпой запрыгали, запели. 23 Проворно каждый подбежит и мне Трескучих звезд в лицо пригоршню бросит. Как мелкий иней светятся оне, Колеблются — и ветер их разносит. Но бросят горсть — и я опять в огне, И нет конца, никто их не упросит. Шумят, хохочут, едкой злобы полны, И зашатались сами, словно волны. 24 Вот приутихли. Но во мглу понес Челнок меня, и стала мучить качка. И вижу я: с любовью лижет нос Мне белая какая-то собачка. Уж тут не помню. Утро занялось, И говорят, что у меня горячка Была дней шесть. Оправившись помалу, Я съехал — и чертям оставил залу.

Балаганчик (Пьеса)

Александр Александрович Блок

Возможно, вы искали: одноименное стихотворение Блока — Балаганчик.ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАОбыкновенная театральная комната с тремя стенами, окном и дверью. У освещенного стола с сосредоточенным видом сидят мистики обоего пола — в сюртуках и модных платьях. Несколько поодаль, у окна сидит Пьеро в белом балахоне, мечтательный, расстроенный, бледный, безусый и безбровый, как все Пьеро. Мистики некоторое время молчат.Первый мистикТы слушаешь?Второй мистикДа.Третий мистикНаступит событие.ПьероО, вечный ужас, вечный мрак!Первый мистикТы ждешь?Второй мистикЯ жду.Третий мистикУж близко прибытие: За окном нам ветер подал знак.ПьероНеверная! Где ты? Сквозь улицы сонные Протянулась длинная цепь фонарей, И, пара за парой, идут влюбленные, Согретые светом любви своей. Где же ты? Отчего за последней парою Не вступить и нам в назначенный круг? Я пойду бренчать печальной гитарою Под окно, где ты пляшешь в хоре подруг! Нарумяню лицо мое, лунное, бледное, Нарисую брови и усы приклею, Слышишь ты, Коломбина, как сердце бедное Тянет, тянет грустную песню свою?Пьеро размечтался и оживился. Но из-за занавеса сбоку вылезает обеспокоенный автор.АвторЧто он говорит? Почтеннейшая публика! Спешу уверить, что этот актер жестоко насмеялся над моими авторскими правами. Действие происходит зимой в Петербурге. Откуда же он взял окно и гитару? Я писал мою драму не для балагана… Уверяю вас…Внезапно застыдившись своего неожиданного появления, прячется обратно за занавес.Пьеро (Он не обратил внимания на автора. Сидит и мечтательно вздыхает)Коломбина!Первый мистикТы слушаешь?Второй мистикДа.Третий мистикПриближается дева из дальней страны.Первый мистикО, как мрамор — черты!Второй мистикО, в очах — пустота!Третий мистикО, какой чистоты и какой белизны!Первый мистикПодойдет — и мгновенно замрут голоса.Второй мистикДа. Молчанье наступит.Третий мистикНадолго ли?Первый мистикДа.Второй мистикВся бела, как снега.Третий мистикЗа плечами — коса.Первый мистикКто ж она?Второй наклоняется и что-то шепчет на ухо первому.Второй мистикТы не выдашь меня?Первый мистик (в неподдельном ужасе)Никогда!Автор опять испуганно высовывается, но быстро исчезает, как будто его оттянул кто-то за фалды.Пьеро (по-прежнему, мечтательно)Коломбина! Приди!Первый мистикТише! Слышишь шаги!Второй мистикСлышу шелест и вздохи.Третий мистикО, кто среди нас?Первый мистикКто в окне?Второй мистикКто за дверью?Третий мистикНе видно ни зги.Первый мистикПосвети. Не она ли пришла в этот час?Второй мистик поднимает свечу. Совершенно неожиданно и непонятно откуда, появляется у стола необыкновенно красивая девушка с простым и тихим лицом матовой белизны. Она в белом. Равнодушен взор спокойных глаз. За плечами лежит заплетенная коса. Девушка стоит неподвижно. Восторженный Пьеро молитвенно опускается на колени. Заметно, что слезы душат его. Все для него — неизреченно. Мистики в ужасе откинулись на спинки стульев. У одного беспомощно болтается нога. Другой производит странные движения рукой. Третий выкатил глаза. Через некоторое время очнувшись, громко шепчут:— Прибыла! — Как бела ее одежда! — Пустота в глазах ее! — Черты бледны, как мрамор! — За плечами коса! — Это — смерть!Пьеро услыхал. Медленно поднявшись, он подходит к девушке, берет ее за руку и выводит на средину сцены. Он говорит голосом звонким и радостным, как первый удар колокола.ПьероГоспода! Вы ошибаетесь! Это — Коломбина! Это — моя невеста!Общий ужас. Руки всплеснулись. Фалды сюртуков раскачиваются. Председатель собрания торжественно подходит к Пьеро.ПредседательВы с ума сошли. Весь вечер мы ждали событий. Мы дождались. Она пришла к нам — тихая избавительница. Нас посетила смерть.Пьеро (звонким, детским голосом)Я не слушаю сказок. Я — простой человек. Вы не обманете меня. Это — Коломбина. Это — моя невеста.ПредседательГоспода! Наш бедный друг сошел с ума от страха. Он никогда не думал о том, к чему мы готовились всю жизнь. Он не измерил глубин и не приготовился встретить покорно Бледную Подругу в последний час. Простим великодушно простеца. (Обращается к Пьеро.) Брат, тебе нельзя оставаться здесь. Ты помешаешь нашей последней вечере. Но, прошу тебя, вглядись еще раз в ее черты: ты видишь, как бела ее одежда; и какая бледность в чертах; о, она бела, как снега на вершинах! Очи ее отражают зеркальную пустоту. Неужели ты не видишь косы за плечами? Ты не узнаешь смерти?Пьеро (по бледному лицу бродит растерянная улыбка)Я ухожу. Или вы правы, и я — несчастный сумасшедший. Или вы сошли с ума — и я одинокий, непонятый вздыхатель. Носи меня, вьюга, по улицам! О, вечный ужас! Вечный мрак!Коломбина (идет к выходу вслед за Пьеро)Я не оставлю тебя.Пьеро остановился, растерян. Председатель умоляюще складывает руки.ПредседательЛегкий призрак! Мы всю жизнь ждали тебя! Не покидай нас!Появляется стройный юноша в платье Арлекина. На нем серебристыми голосами поют бубенцы.Арлекин (подходит к Коломбине)Жду тебя на распятьях, подруга, В серых сумерках зимнего дня! Над тобою поет моя вьюга, Для тебя бубенцами звеня!Он кладет руку на плечо Пьеро.- Пьеро свалился навзничь и лежит без движения в белом балахоне. Арлекин уводит Коломбину за руку. Она улыбнулась ему. Общий упадок настроения. Все безжизненно повисли на стульях. Рукава сюртуков вытянулись и закрыли кисти рук, будто рук и не было. Головы ушли в воротники. Кажется, на стульях висят пустые сюртуки. Вдруг Пьеро вскочил и убежал. Занавес сдвигается. В ту же минуту на подмостки перед занавесом выскакивает взъерошенный и взволнованный автор.АвторМилостивые государи и государыни! Я глубоко извиняюсь перед вами, но снимаю с себя всякую ответственность! Надо мной издеваются! Я писал реальнейшую пьесу, сущность которой считаю долгом изложить перед вами в немногих словах: дело идет о взаимной любви двух юных душ! Им преграждает путь третье лицо; но преграды наконец падают, и любящие навеки соединяются законным браком! Я никогда не рядил моих героев в шутовское платье! Они без моего ведома разыгрывают какую-то старую легенду! Я не признаю никаких легенд, никаких мифов и прочих пошлостей! Тем более — аллегорической игры словами: неприлично называть косой смерти женскую косу! Это порочит дамское сословие! Милостивые государи…Высунувшаяся из-за занавеса рука хватает автора за шиворот. Он с криком исчезает за кулисой. Занавес быстро раздергивается. Бал. Маски кружатся под тихие звуки танца. Среди них прогуливаются другие маски, рыцари, дамы, паяцы. Грустный Пьеро сидит среди сцены на той скамье, где обыкновенно целуются Венера и Тангейзер.ПьероЯ стоял меж двумя фонарями И слушал их голоса, Как шептались, закрывшись плащами, Целовала их ночь в глаза.И свила серебристая вьюга Им венчальный перстень-кольцо. И я видел сквозь ночь — подруга Улыбнулась ему в лицо.Ах, тогда в извозчичьи сани Он подругу мою усадил! Я бродил в морозном тумане, Издали за ними следил.Ах, сетями ее он опутал И, смеясь, звенел бубенцом! Но, когда он ее закутал,- Ах, подруга свалилась ничком!Он ее ничем не обидел, Но подруга упала в снег! Не могла удержаться, сидя!.. Я не мог сдержать свой смех!..И, под пляску морозных игол, Вкруг подруги картонной моей — Он звенел и высоко прыгал, Я за ним плясал вкруг саней!И мы пели на улице сонной: «Ах, какая стряслась беда!» А вверху — над подругой картонной — Высоко зеленела звезда.И всю ночь по улицам снежным Мы брели — Арлекин и Пьеро… Он прижался ко мне так нежно, Щекотало мне нос перо!Он шептал мне: «Брат мой, мы вместе, Неразлучны на много дней… Погрустим с тобой о невесте, О картонной невесте твоей!»Пьеро грустно удаляется. Через некоторое время на той же скамье обнаруживается пара влюбленных. Он в голубом, она в розовом, маски — цвета одежд. Они вообразили себя в церкви и смотрят вверх, в купола.ОнаМилый, ты шепчешь — «склонись…» Я, лицом опрокинута, в купол смотрю.ОнЯ смотрю в непомерную высь — Там, где купол вечернюю принял зарю.ОнаКак вверху позолота ветха. Как мерцают вверху образа.ОнНаша сонная повесть тиха. Ты безгрешно закрыла глаза.Поцелуй.Она…Кто-то темный стоит у колонны И мигает лукавым зрачком! Я боюсь тебя, влюбленный! Дай закрыться твоим плащом!Молчание.ОнПосмотри, как тихи свечи, Как заря в куполах занялась.ОнаДа. С тобою сладки нам встречи. Пусть я сама тебе предалась.Прижимается к нему. Первую пару скрывает от зрителей тихий танец масок и паяцов. В средину танца врывается вторая пара влюбленных. Впереди — она в черной маске и вьющемся красном плаще. Позади — он — весь в черном, гибкий, в красной маске и черном плаще. Движения стремительны. Он гонится за ней, то настигая, то обгоняя ее. Вихрь плащей.ОнОставь меня! Не мучь, не преследуй! Участи темной мне не пророчь! Ты торжествуешь свою победу! Снимешь ли маску? Канешь ли в ночь?ОнаИди за мной! Настигни меня! Я страстней и грустней невесты твоей! Гибкой рукой обними меня! Кубок мой темный до дна испей!ОнЯ клялся в страстной любви — другой! Ты мне сверкнула огненным взглядом, Ты завела в переулок глухой, Ты отравила смертельным ядом!ОнаНе я манила,- плащ мой летел Вихрем за мной — мой огненный друг! Ты сам вступить захотел В мой очарованный круг!ОнСмотри, колдунья! Я маску сниму! И ты узнаешь, что я безлик! Ты смела мне черты, завела во тьму, Где кивал, кивал мне — черный двойник!ОнаЯ — вольная дева! Путь мой — к победам! Иди за мной, куда я веду! О, ты пойдешь за огненным следом И будешь со мной в бреду!ОнИду, покорен участи строгой, О, вейся, плащ, огневой проводник! Но трое пойдут зловещей дорогой: Ты — и я — и мой двойник!Исчезают в вихре плащей. Кажется, за ними вырвался из толпы кто-то третий, совершенно подобный влюбленному, весь — как гибкий язык черного пламени. В среде танцующих обнаружилась третья пара влюбленных. Они сидят посреди сцены. Средневековье. Задумчиво склонившись, она следит за его движениями. — Он, весь в строгих линиях, большой и задумчивый, в картонном шлеме,- чертит перед ней на полу круг огромным деревянным мечом.ОнВы понимаете пьесу, в которой мы играем не последнюю роль?Она (как тихое и внятное эхо)Роль.ОнВы знаете, что маски сделали нашу сегодняшнюю встречу чудесной?ОнаЧудесной.ОнТак вы верите мне? О, сегодня вы прекрасней, чем всегда.ОнаВсегда.ОнВы знаете все, что было и что будет. Вы поняли значение начертанного здесь круга.ОнаКруга.ОнО, как пленительны ваши речи! Разгадчица души моей! Как много ваши слова говорят моему сердцу!ОнаСердцу.ОнО, Вечное Счастье! Вечное Счастье!ОнаСчастье.Он (со вздохом облегчения и торжества)Близок день. На исходе — эта зловещая ночь.ОнаНочь.В эту минуту одному из паяцов пришло в голову выкинуть штуку Он подбегает к влюбленному и показывает ему длинный язык Влюбленный бьет с размаху паяца по голове тяжким деревянным мечом. Паяц перегнулся через рампу и повис. Из головы его брыжжет струя клюквенного сока.Паяц (пронзительно кричит)Помогите! Истекаю клюквенным соком!Поболтавшись, удаляется. Шум. Суматоха. Веселые крики: «Факелы! Факелы! Факельное шествие!» Появляется хор с факелами. Маски толпятся, смеются прыгают.ХорВ сумрак — за каплей капля смолы Падает с легким треском! Лица, скрытые облаком мглы, Озаряются тусклым блеском! Капля за каплей, искра за искрой! Чистый, смолистый дождь! Где ты, сверкающий, быстрый, Пламенный вождь!Арлекин выступает из хора, как корифей.АрлекинПо улицам сонным и снежным Я таскал глупца за собой! Мир открылся очам мятежным, Снежный ветер пел надо мной! О, как хотелось юной грудью Широко вздохнуть и выйти в мир! Совершить в пустом безлюдьи Мой веселый весенний пир! Здесь никто понять не смеет, Что весна плывет в вышине!Здесь никто любить не умеет, Здесь живут в печальном сне! Здравствуй, мир! Ты вновь со мною! Твоя душа близка мне давно! Иду дышать твоей весною В твое золотое окно!Прыгает в окно. Даль, видимая в окне, оказывается нарисованной на бумаге. Бумага лопнула. Арлекин полетел вверх ногами в пустоту. В бумажном разрыве видно одно светлеющее небо. Ночь истекает, копошится утро. На фоне занимающейся зари стоит, чуть колеблемая дорассветным ветром, — Смерть, в длинных белых пеленах, с матовым женственным лицом и с косой на плече. Лезвее серебрится, как опрокинутый месяц, умирающий утром. Все бросились в ужасе в разные стороны. Рыцарь споткнулся на деревянный меч. Дамы разроняли цветы по всей сцене. Маски, неподвижно прижавшиеся, как бы распятые у стен, кажутся куклами из этнографического музея. Любовницы спрятали лица в плащи любовников. Профиль голубой маски тонко вырезывается на утреннем небе. У ног ее испуганная, коленопреклоненная розовая маска прижалась к его руке губами. Как из земли выросший Пьеро медленно идет через всю сцену, простирая руки к Смерти. По мере его приближения черты Ее начинают оживать. Румянец заиграл на матовости щек. Серебряная коса теряется в стелющемся утреннем тумане. На фоне зари, в нише окна, стоит с тихой улыбкой на спокойном лице красивая девушка — Коломбина. В ту минуту, как Пьеро подходит и хочет коснуться ее руки своей рукой,- между ним и Коломбиной просовывается торжествующая голова автора.АвторПочтеннейшая публика! Дело мое не проиграно! Права мои восстановлены! Вы видите, что преграды рухнули! Этот господин провалился в окошко! Вам остается быть свидетелями счастливого свиданья двух влюбленных после долгой разлуки! Если они потратили много сил на преодоление препятствий,- то теперь зато они соединяются навек!Автор хочет соединить руки Коломбины и Пьеро. Но внезапно все декорации взвиваются и улетают вверх. Маски разбегаются. Автор оказывается склоненным над одним только Пьеро, который беспомощно лежит на пустой сцене в белом балахоне своем с красными пуговицами. Заметив свое положение, автор убегает стремительно.Пьеро (приподнимается и говорит жалобно и мечтательно)Куда ты завел? Как угадать? Ты предал меня коварной судьбе. Бедняжка Пьеро, довольно лежать, Пойди, поищи невесту себе. (Помолчав.) Ах, как светла — та, что ушла (Звенящий товарищ ее увел). Упала она (из картона была). А я над ней смеяться пришел.Она лежала ничком и бела. Ах, наша пляска была весела! А встать она уж никак не могла. Она картонной невестой была.И вот, стою я, бледен лицом, Но вам надо мной смеяться грешно. Что делать! Она упала ничком… Мне очень грустно. А вам смешно?Пьеро задумчиво вынул из кармана дудочку и заиграл песню о своем бледном лице, о тяжелой жизни и о невесте своей Коломбине.

Для своего и для чужого

Евгений Абрамович Боратынский

Для своего и для чужого Незрима Нина; всем одно Твердит швейцар ее давно: ‘Не принимает, нездорова!’ Ей нужды нет ни в ком, ни в чем; Питье и пищу забывая, В покое дальнем и глухом Она, недвижная, немая, Сидит и с места одного Не сводит взора своего. Глубокой муки сон печальный! Но двери пашут, растворясь: Муж не весьма сентиментальный, Сморкаясь громко, входит киязь. И вот садится. В размышленье Сначала молча погружен, Ногой потряхивает он; И наконец: ‘С тобой мученье! Без всякой грусти ты грустишь; Как погляжу, совсем больна ты; Ей-ей! с трудом вообразишь, Как вы причудами богаты! Опомниться тебе пора. Сегодня бал у князь Петра: Забудь фантазии пустые И от людей не отставай; Там будут наши молодые, Арсений с Ольгой. Поезжай. Ну что, поедешь ли?’- ‘Поеду’,- Сказала, странно оживясь, Княгиня. ‘Дело,- молвил князь,- Прощай, спешу я в клуб к обеду’. Что, Нина бедная, с тобой? Какое чувство овладело Твоей болезненной душой? Что оживить ее умело, Ужель надежда? Торопясь Часы летят; уехал князь; Пора готовиться княгине. Нарядами окружена, Давно не бывшими в помине, Перед трюмо стоит она. Уж газ на ней, струясь, блистает; Роскошно, сладостно очам Рисует грудь, потом к ногам С гирляндой яркой упадает. Алмаз мелькающих серег Горит за черными кудрями; Жемчуг чело ее облег, И, меж обильными косами Рукой искусной пропущен, То видим, то невидим он. Над головою перья веют; По томной прихоти своей, То ей лицо они лелеют, То дремлют в локонах у ней. Меж тем (к какому разрушенью Ведет сердечная гроза!) Ее потухшие глаза Окружены широкой тенью И на щеках румянца нет! Чуть виден в образе прекрасном Красы бывалой слабый след! В стекле живом и беспристрастном Княгиня бедная моя Глядяся, мнит: ‘И это я! Но пусть на страшное виденье Он взор смущенный возведет, Пускай узрит свое творенье И всю вину свою поймет’. Другое тяжкое мечтанье Потом волнует душу ей: ‘Ужель сопернице моей Отдамся я на поруганье! Ужель спокойно я снесу, Как, торжествуя надо мною, Свою цветущую красу С моей увядшею красою Сравнит насмешливо она! Надежда есть еще одна: Следы печали я сокрою Хоть вполовину, хоть на час…’ И Нина трепетной рукою Лицо румянит в первый раз. Она явилася на бале. Что ж возмутило душу ей? Толпы ли ветреных гостей В ярко блестящей, пышной зале, Беспечный лепет, мирный смех? Порывы ль музыки веселой, И, словом, этот вихрь утех, Больным душою столь тяжелый? Или двусмысленно взглянуть Посмел на Нину кто-нибудь? Иль лишним счастием блистало Лицо у Ольги молодой? Что б ли было, ей дурно стало, Она уехала домой. Глухая ночь. У Нины в спальной, Лениво споря с темнотой, Перед иконой золотой Лампада точит свет печальный, То пропадет во мраке он, То заиграет на окладе; Кругом глубокий, мертвый сон! Меж тем в блистательном наряде, В богатых перьях, жемчугах, С румянцем странным на щеках, Ты ль это, Нина, мною зрима? В переливающейся мгле Зачем сидишь ты недвижима, С недвижной думой на челе? Дверь заскрипела, слышит ухо Походку чью-то на полу; Перед иконою, в углу, Стал и закашлял кто-то глухо. Сухая, дряхлая рука Из тьмы к лампаде потянулась; Светильню тронула слегка, Светильня сонная очнулась, И свет нежданный и живой Вдруг озаряет весь покой: Княгини мамушка седая Перед иконою стоит, И вот уж, набожно вздыхая, Земной поклон она творит. Вот поднялась, перекрестилась; Вот поплелась было домой; Вдруг видит Нину пред собой, На полпути остановилась. Глядит печально на нее, Качает старой головою: ‘Ты ль это, дитятко мое, Такою позднею порою?.. И не смыкаешь очи сном, Горюя бог знает о чем! Вот так-то ты свой век проводишь, Хоть от ума, да неумно; Ну, право, ты себя уходишь, А ведь грешно, куда грешно! И что в судьбе твоей худого? Как погляжу я, полон дом Не перечесть каким добром; Ты роду-звания большого; Твой князь приятного лица, Душа в нем кроткая такая,- Всечасно вышнего творца Благословляла бы другая! Ты позабыла бога… да, Не ходишь в церковь никогда; Поверь, кто господа оставит, Того оставит и господь; А он-то духом нашим правит, Он охраняет нашу плоть! Не осердясь, моя родная; Ты знаешь, мало ли о чем Мелю я старым языком, Прости, дай ручку мне’. Вздыхая, К руке княгнниной она Устами ветхими прильнула — Рука ледяно-холодна. В лицо ей с трепетом взглянула — На ней поспешный смерти ход; Глаза стоят и в пене рот… Судьбина Нины совершилась, Нет Нины! ну так что же? нет! Как видно, ядом отравилась, Сдержала страшный свой обет! Уже билеты роковые, Билеты с черною каймой, На коих бренности людской Трофеи, модой принятые, Печально поражают взгляд; Где сухощавые Сатурны С косами грозными сидят, Склонясь на траурные урны; Где кости мертвые крестом Лежат разительным гербом Под гробовыми головами, — О смерти Нины должну весть Узаконенными словами Спешат по городу разнесть. В урочный день, на вынос тела, Со всех концов Москвы большой Одна карета за другой К хоромам князя полетела. Обсев гостиную кругом, Сначала важное молчанье Толпа хранила; но потом Возникло томное жужжанье; Оно росло, росло, росло И в шумный говор перешло. Объятый счастливым забвеньем, Сам князь за дело принялся И жарким богословским преньем С ханжой каким-то занялся. Богатый гроб несчастной Нины, Священством пышным окружен, Был в землю мирно опущен; Свет не узнал ее судьбины. Князь, без особого труда, Свой жребий вышней воле предал. Поэт, который завсегда По четвергам у них обедал, Никак, с желудочной тоски Скропал на смерть ее стишки. Обильна слухами столица; Молва какая-то была, Что их законная страница В журнале дамском приняла.

Станция Зима

Евгений Александрович Евтушенко

Мы, чем взрослей, тем больше откровенны. За это благодарны мы судьбе. И совпадают в жизни перемены с большими переменами в себе. И если на людей глядим иначе, чем раньше мы глядели, если в них мы открываем новое, то, значит, оно открылось прежде в нас в самих. Конечно, я не так уж много прожил, но в двадцать всё пересмотрел опять — что я сказал, но был сказать не должен, что не сказал, но должен был сказать. Увидел я, что часто жил с оглядкой, что мало думал, чувствовал, хотел, что было в жизни, чересчур уж гладкой, благих порывов больше, а не дел. Но средство есть всегда в такую пору набраться новых замыслов и сил, опять земли коснувшись, по которой когда-то босиком ещё пылил. Мне эта мысль повсюду помогала, на первый взгляд обычная весьма, что предстоит мне где-то у Байкала с тобой свиданье, станция Зима. Хотелось мне опять к знакомым соснам, свидетельницам давних тех времён, когда в Сибирь за бунт крестьянский сослан был прадед мой с такими же, как он. Сюда сквозь грязь и дождь из дальней дали в края запаутиненных стволов с детишками и жёнами их гнали, Житомирской губернии хохлов. Они брели, забыть о многом силясь, чем каждый больше жизни дорожил. Конвойные с опаскою косились на руки их, тяжёлые от жил. Крыл унтер у огня червей крестями, а прадед мой в раздумье до утра брал пальцами, как могут лишь крестьяне, прикуривая, угли из костра. О чём он думал? Думал он, как встретит их неродная эта сторона. Приветит или, может, не приветит, — бог ведает, какая там она! Не верил он в рассказы да в побаски, которые он слышал наперёд, мол, там простой народ живёт по-барски. (Где и когда по-барски жил народ?) Не доверял и помыслам тревожным, что приходили вдруг, не веселя, — ведь всё же там пахать и сеять можно, какая-никакая, а земля. Что впереди?Шагай! Там будет видно. Туда ещё брести — не добрести. А где она, Украйна, маты ридна? К ней не найти обратного пути. Да, к соловью нема пути, на зорьке сладко певшему. Вокруг места, где не пройти ни конному, ни пешему, ни конному, ни пешему, ни беглому, ни лешему. Крестьяне, поневоле новосёлы, чужую землю этой стороны сочесть своей недолей невесёлой они, наверно, были бы должны. Казалось бы, с нерадостью большою они её должны бы принимать: ведь мачеха, пусть с доброю душою, — она, понятно, всё-таки не мать. Но землю эту, в пальцах разминая, её водой своих детей поя, любуясь ею, поняли: родная! Почувствовали: кровная, своя… Потом опять влезали постепенно в хомут бедняцкий, в горькое житьё. Повинен разве гвоздь, что лезет в стену? Его вбивают обухом в неё. Заря не петухами их будила — петух в нутре у каждого сидел. Но, как ни гнули спины, выходило: не сами ели хлеб, а хлеб их ел. За молотьбой, косьбой, уборкой хлева, за полем, домом и гумном своим, что вдоволь правды там, где вдоволь хлеба, и хватит с них вполне, казалось им. И в хлеб, как в бога, веривший мой прадед, неурожаи знавший без числа, наверное, мечтал об этой правде, а не о той, которая пришла. Той правде было прадедовской мало. В ней было что-то новое, своё. Девятилетней девочкою мама встречала в девятнадцатом её. Осенним днём в стрельбе, что шла всё гуще, возник на взгорье конник молодой, пригнувшись к холке, с рыжим чубом, бьющим из-под папахи с жестяной звездой. За ним, промчавшись в бешеном разгоне по ахнувшему старому мосту, на станцию вымахивали кони, и шашки трепетали на лету. Добротное, простое было что-то, добытое уже наверняка и в том, что прекратил блатных налёты приезжий комиссар из губчека, и в том, что в жарком клубе ротный комик изображал, как выглядят враги, и в том, что постоялец — рыжий конник — остервенело чистил сапоги. Влюбился он в учительницу страстно и сам ходил от этого не свой, и говорил он с ней о самом разном, но больше всё — о «гидре мировой». Теорией, как шашкою, владея (по мненью эскадрона своего), он заявлял, что лишь была б идея, а нету хлеба — это ничего. Он утверждал, восторженно бушуя, при помощи цитат и кулаков, что только б в океан спихнуть буржуя, всё остальное — пара пустяков. А дальше жизнь такая, просто любо: построиться, знамёна развернуть, «Интернационал» и солнце — в трубы, и весь в цветах — прямой к Коммуне путь! И конник рыжий, крут, как «либо-либо», набив овсом тугие торока, сел на коня, учительнице лихо сказал: «Ещё увидимся… Пока» Взглянул, привстав на стременах высоко, туда, где ветер порохом пропах, и конь понёс, понёс его к востоку, мотая чёлкой в лентах и репьях… Я вырастал, и, в пряталки играя, неуловимы, как ни карауль, глядели мы из старого сарая в отверстия от каппелевских пуль. Мы жили в мире шалостей и шанег, когда, привстав на танке головном, Гудериан в бинокль глазами шамал Москву с Большим театром и Кремлём. Забыв беспечно об угрозах двоек, срывались мы с уроков через дворик, бежали полем к берегу Оки, и разбивали старую копилку, и шли искать зелёную кобылку, и наживляли влажные крючки. Рыбачил я, бумажных змеев клеил и часто с непокрытой головой бродил один, обсасывая клевер, в сандалиях, начищенных травой. Я шёл вдоль чёрных пашен, жёлтых ульев, смотрел, как, шевелясь ещё слегка, за горизонтом полузатонули наполненные светом облака. И, проходя опушкою у стана, привычно слушал ржанье лошадей, и засыпал спокойно и устало в стогах, что потемнели от дождей. Я жил тогда почти что бестревожно, но жизнь, больших препятствий не чиня, лишь оттого казалась мне несложной, что сложное решали за меня. Я знал, что мне дадут ответы дружно на все и «как?», и «что?», и «почему?», но получилось вдруг, что стало нужно давать ответы эти самому. Продолжу я с того, с чего я начал, с того, что сложность вдруг пришла сама, и от неё в тревоге, не иначе, поехал я на станцию Зима. И в ту родную хвойную таёжность, на улицы исхоженные те привёз мою сегодняшнюю сложность я на смотрины к прежней простоте. Стараясь в лица пристально вглядеться в неравной обоюдности обид, друг против друга встали юность с детством и долго ждали: кто заговорит? Заговорило Детство: «Что же… здравствуй. Узнало еле. Ты сама виной. Когда-то, о тебе мечтая часто, я думало, что будешь ты иной. Скажу открыто, ты меня тревожишь, ты у меня в большом ещё долгу». Спросила Юность: «Ну, а ты поможешь?» И Детство улыбнулось: «Помогу». Простились, и, ступая осторожно, разглядывая встречных и дома, я зашагал счастливо и тревожно по очень важной станции — Зима. Я рассудил заранее на случай в предположеньях, как её дела, что если уж она не стала лучше, то и не стала хуже, чем была. Но почему-то выглядели мельче Заготзерно, аптека и горсад, как будто стало всё гораздо меньше, чем было девять лет тому назад. И я не сразу понял, между прочим, описывая долгие круги, что сделались не улицы короче, а просто шире сделались шаги. Здесь раньше жил я, как в своей квартире, где, если даже свет не зажигать, я находил секунды в три-четыре, не спотыкаясь, шкаф или кровать. Быть может, изменилась обстановка, а может, срок разлуки был велик, но задевал я в этот раз неловко всё то, что раньше обходить привык. Здесь резали мне глаз необычайно и с нехорошей надписью забор, и пьяный, распростёршийся у чайной, и у раймага в очереди спор. Ну ладно, если б это где-то было, а то ведь здесь, в моём краю родном, к которому приехал я за силой, за мужеством, за правдой и добром. Слал возчик ругань в адрес горсовета, дрались под чей-то хохот петухи, и запылённо слушали всё это, не поводя и ухом, лопухи. Я ждал иного, нужного чего-то, что обдало бы свежестью лицо, когда я подошёл к родным воротам и повернул железное кольцо. И, верно, сразу, с первых восклицаний: «Приехал! — Женька! — Ух, попробуй сладь!», с объятий, поцелуев, с порицаний: «А телеграмму ты не мог послать?», с угрозы: «Самовар сейчас раздуем!», с перебираний — сколько лет прошло! — как я и ждал, развеялось раздумье, и стало мне спокойно и светло. И тётя Лиза, полная тревоги, своё решенье вынесла, тверда: «Тебе помыться надо бы с дороги, а то я знаю эти поезда…» Уже мелькали миски и ухваты, уже во двор вытаскивали стол, и между стрелок лука сизоватых я, напевая, за водою брёл. Я наклонялся, песнею о Стеньке колодец, детством пахнущий, будя, и из колодца, стукаясь о стенки, сверкая мокрой цепью, шла бадья… А вскоре я, как видный гость московский, среди расспросов, тостов, беготни, в рубахе чистой, с влажною причёской, сидел в кругу сияющей родни. Ослаб я для сибирских блюд могучих и на обилье их взирал в тоске. А тётя мне: «Возьми ещё огурчик. И чем вы там питаетесь, в Москве? Совсем не ешь! Ну просто — неприлично… Возьми пельменей… Хочешь кабачка?» А дядя: «Что, привык небось к «столичной»? А ну-ка, выпьем нашего «сучка»!Давай, давай… А всё же, я сказал бы, нехорошо уже с твоих-то лет! И кто вас учит? Э, смотри, чтоб залпом! Ну, дай бог, не последнюю! Привет!» Мы пили и болтали оживлённо, шутили, но когда сестрёнка вдруг спросила, был ли в марте я в Колонном, все как-то посерьёзнели вокруг. Заговорили о делах насущных, которыми был полон этот год, и о его событиях, несущих немало размышлений и забот. Отставил рюмку дядя мой Володя: «Сейчас любой с философами схож. Такое время. Думают в народе. Где, что и как — не сразу разберёшь. Выходит, что врачи-то невиновны? За что же так обидели людей? Скандал на всю Россию, безусловно, а всё, наверно, Берия-злодей…» Он говорил мне, складно не умея, о том, что волновало в эти дни: «Вот ты москвич. Вам там, в Москве, виднее. Ты всё мне по порядку объясни!» Как говорится, взяв меня за грудки, он вовсе не смущался никого. Он вёл изготовленье самокрутки и ожидал ответа моего. Но думаю, что, право, не напрасно я дяде, ожидавшему с трудом, как будто всё давно мне было ясно, сказал спокойно: «Объясню потом». Постлали, как просил, на сеновале. Улёгся я и долго слушал ночь. Гармонь играла. Где-то танцевали, и мне никто не в силах был помочь. Свежело. Без матраса было колко. Шуршал и шевелился сеновал, а тут ещё меньшой братишка Колька мне спать неутомимо не давал. И заводил назревший разговор — что ананас — он фрукт или же овощ, знаком ли мне вратарь «Динамо» Хомич и не видал ли гелиокоптёр… А утром я, потягиваясь малость, присел у сеновала на мешках. Заря, сходя с востока, оставалась у петухов на алых гребешках. Туман рассветный становился реже, и выплывали из него вдали дома, шестами длиннымии скворешен отталкиваясь грузно от земли. По улицам степенно шли коровы, старик пастух пощёлкивал бичом. Всё было крепким, ладным и здоровым, и не хотелось думать ни о чём. Забыв поесть, не слушая упрёков, набив карманы хлебом, налегке, как убегал когда-то от уроков, да, точно так — я убежал к реке. Ногами увязая в тёплом иле, я подошёл к прибрежной старой иве и на песок прилёг в её тени. Передо мной Ока шумела ровно. По ней неторопливо плыли брёвна, и сталкивались изредка они. Гудков далёких доходили звуки. Звенели комары. Невдалеке седой путеец, подвернувши брюки, стоял на камне с удочкой в руке и на меня сердито хмурил брови, стараясь видом выразить своим: «Чего он тут? Ну, ладно, сам не ловит, а то ведь не даёт ловить другим…» Потом, в лицо вглядевшись хорошенько, он подошёл. «Неужто? Погоди!.. Да ты не сын ли Зины Евтушенко? И то гляжу… Забыл меня поди… Ну, бог с тобою! Из Москвы? На лето? А ну-ка, тут пристроиться позволь…» Присел он рядом, развернул газету, достал горбушку, помидоры, соль. Устал я, на вопросы отвечая. И всё-то ему надо было знать: стипендию какую получаю, когда откроют Выставку опять. Старик он был настырный и колючий и вскоре с подковыркой речь завёл, что раньше молодёжь была получше, что больно скучный нынче комсомол. «Я помню твою маму лет в семнадцать, за ней ходили парни косяком, но и боялись — было не угнаться за языком таким и босиком. В шинелишках, по росту перешитых, такие же, я помню, как она, что косы — буржуазный пережиток, на митингах кричали дотемна. О чём-то разглагольствовали грозно, всегда как будто полные идей, — ну, скажем, донимали вдруг серьёзно вопрос «обобществления» детей!.. Конечно, и смешного было много и даже просто вредного подчас, но я скажу: берёт меня тревога, что нет задора ихнего у вас. И главное, — пускай меня осудят, — у вас не вижу мыслей молодых. А у людей всегда, дружок, по сути, такой же возраст, как у мыслей их. Есть молодёжь, а молодости нету… Что далеко идти?.. Вот мой племяш, — и двадцать пять ещё не стукнет в зиму эту, а меньше тридцати уже не дашь. Что получилось? Парень был как парень, и, понимаешь, выбрали в райком. Сидит, зелёный, в прениях запарен, стучит руководящим кулаком. Походку изменил. Металл во взгляде. И так насчёт речей теперь здоров, что не слова как будто дела ради, а дело существует ради слов. Всё гладко в тех речах, всё очевидно… Какой он молодой, какой там пыл? Поскольку это вроде не солидно, футбол оставил, девушек забыл. Ну, стал солидным он, а что же дальше? Где поиски, где споров прямота? Нет, молодёжь теперь не та, что раньше, и рыба тоже (он вздохнул) не та… Ну, вот мы и откушали как будто, давай закинем, брат, на червячка…» И, чмокая, снимал через минуту он карася отменного с крючка. «Ну и отъелся, а? Вот это прибыль!» — сиял, дивясь такому карасю. «Да ведь не та, вы говорили, рыба…» Но он хитро: «Так я же не про всю…» И, улыбаясь, погрозил мне пальцем, как будто говорил: «Имей в виду: карась-то, брат, на удочку попался, а я уж на неё не попаду…» За тётиными жирными супами в беседах стал я жидок, бестолков. И что мне тот старик всё лез на память? Ну, мало ли на свете стариков! Ворчала тётя: «Я тебе не тёща, чего ж ты всё унылый и смурной? Да брось ты это, парень! Будь ты проще. Поедем-ка по ягоды со мной». Три женщины и две девчонки куцых, да я… Летел набитый сеном кузов среди полей, шумящих широко. И, глядя на мелькание косилок, коней, колосьев, кепок и косынок, мы доставали булки из корзинок и пили молодое молоко. Из-под колёс взметались перепёлки, трещали, оглушая перепонки. Мир трепыхался, зеленел, галдел. А я — я слушал, слушал и глядел. Мальчишки у ручья швыряли камни, и солнце распалившееся жгло. Но облака накапливали капли, ворочались, дышали тяжело. Всё становилось мглистей, молчаливей, уже в стога народ колхозный лез, и без оглядки мы влетели в ливень, и вместе с ним и с молниями — в лес! Весь кузов перестраивая с толком, мы разгребали сена вороха и укрывались… Не укрылась только попутчица одна лет сорока. Она глядела целый день устало, молчала нелюдимо за едой и вдруг сейчас приподнялась и встала, и стала молодою-молодой. Она сняла с волос платочек белый, какой-то шалой лихости полна, и повела плечами и запела, весёлая и мокрая она: «Густым лесом босоногая девчоночка идёт. Мелку ягоду не трогает, крупну ягоду берёт». Она стояла с гордой головою, и всё вперёд и сердце и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои, и на ресницах — слёзы и гроза. «Чего ты там? Простудишься, дурила…» — её тянула тётя, теребя. Но всю себя она дождю дарила, и дождь за это ей дарил себя. Откинув косы смуглою рукою, глядела вдаль, как будто там, вдали, поющая увидела такое, что остальные видеть не могли. Казалось мне, нет ничего на свете, лишь этот, в тесном кузове полёт, нет ничего — лишь бьёт навстречу ветер, и ливень льёт, и женщина поёт… Мы ночевать устроились в амбаре. Амбар был низкий. Душно пахло в нём овчиною, сушёными грибами, мочёною брусникой и зерном. Листом зелёным веники дышали. В скольжении лучей и темноты огромными летучими мышами под потолком чернели хомуты. Мне не спалось. Едва белели лица, и женский шёпот слышался во мгле. Я вслушался в него: «Ах, Лиза, Лиза, ты и не знаешь, как живётся мне! Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка, ну, цинковая крыша хороша, всё вычищено, выскоблено, гладко, есть дети, муж, но есть ещё душа! А в ней какой-то холод, лютый холод… Вот говорит мне мать: «Чем плох твой Пётр? Он бить не бьёт, на сторону не ходит, конечно, пьёт, а кто сейчас не пьёт?» Ах, Лиза! Вот придёт он пьяный ночью, рычит, неужто я ему навек, и грубо повернёт и — молча, молча, как будто вовсе я не человек. Я раньше, помню, плакала бессонно, теперь уже умею засыпать. Какой я стала… Все дают мне сорок, а мне ведь, Лиза, только тридцать пять! Как дальше буду? Больше нету силы… Ах, если б у меня любимый был, уж как бы я тогда за ним ходила, пускай бы бил, мне только бы любил! И выйти бы не думала из дому и в доме наводила красоту. Я ноги б ему вымыла, родному, и после воду выпила бы ту…» Да это ведь она сквозь дождь и ветер — летела молодою-молодой, и я — я ей завидовал, я верил раздольной незадумчивости той. Стих разговор. Донёсся скрип колодца — и плавно смолк. Всё улеглось в селе, и только сыто чавкали колёса по втулку в придорожном киселе… Нас разбудил мальчишка ранним утром в напяленном на майку пиджаке. Был нос его воинственно облуплен, и медный чайник он держал в руке. С презреньем взгляд скользнул по мне, по тёте, по всем дремавшим сладко на полу: «По ягоды-то, граждане, пойдёте? Чего ж тогда вы спите? Не пойму…» За стадом шла отставшая корова. Дрова босая женщина колола. Орал петух. Мы вышли за село. Покосы от кузнечиков оглохли. Возов застывших высились оглобли, и было над землёй синё-синё. Сначала шли поля, потом подлесок в холодном блеске утренних подвесок и птичьей хлопотливой суете. Уже и костяника нас манила, и дымчатая нежная малина в кустарнике алела кое-где. Тянула голубика лечь на хвою, брусничники подошвы так и жгли, но шли мы за клубникою лесною — за самой главной ягодой мы шли. И вдруг передний кто-то крикнул с жаром: «Да вот она! А вот ещё видна!..» О, радость быть простым, берущим, жадным! О, первых ягод звон о дно ведра! Но поднимал нас предводитель юный, и подчиняться были мы должны: «Эх, граждане, мне с вами просто юмор! До ягоды ещё и не дошли…» И вдруг поляна лес густой пробила, вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах. У нас в глазах рябило. Это было, как выдохнуть растерянное «ах». Клубника млела, запахом тревожа. Гремя посудой, мы бежали к ней, и падали, и в ней, дурманной, лёжа, её губами брали со стеблей. Пушистою травой дымились взгорья, лес мошкарой и соснами гудел. А я… Забыл про ягоды я вскоре. Я вновь на эту женщину глядел. В движеньях радость радостью сменялась. Платочек белый съехал до бровей. Она брала клубнику и смеялась, смеялась, ну, а я не верил ей. Но помню я отныне и навеки, как сквозь тайгу летел наш грузовик, разбрызгивая грязь, сшибая ветки, весь в белом блеске молний грозовых. И пела женщина, и струйки, струйки, пенясь, по скользкому стеклу стекали вкось… И я хочу, чтобы и мне так пелось, как трудно бы мне в жизни ни жилось. Чтоб шёл по свету с гордой головою, чтоб всё вперёд — и сердце, и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои и на ресницах — слёзы и гроза. Раздумывал растерянно и смутно и, вставши с тёплой, смятой мной травы, я пересыпал ягоды кому-то и пошагал по лесу без тропы. Я ничего из памяти не вычел и всё, что было в памяти, сложил. Из гулких сосен я в пшеницу вышел, и веки я у ног её смежил. Открыл глаза. Увидел в небе птицу. На пласт сухой, стебельчатый присел. Колосья трогал. Спрашивал пшеницу, как сделать, чтобы счастье было всем. «Пшеница, как? Пшеница, ты умнее… Беспомощности жалкой я стыжусь. Я этого, быть может, не умею, а может быть, плохой и не гожусь…» Отвечала мне пшеница, чуть качая головой: «Ни плохой ты, ни хороший — просто очень молодой. Твой вопрос я принимаю, но прости за немоту. Я и вроде понимаю, а ответить не могу…» И пошёл я дорогой-дороженькой мимо пахнущих дёгтем телег, и с весёлой и злой хорошинкой повстречался мне человек. Был он пыльный, курносый, маленький. Был он голоден, молод и бос. На берёзовом тонком рогалике он ботинки хозяйственно нёс. Говорил он мне с пылом разное — что уборочная горит, что в колхозе одни безобразия председатель Панкратов творит. Говорил: «Не буду заискивать. Я пойду. Я правду найду. Не поможет начальство зиминское — до иркутского я дойду…» Вдруг машина откуда-то выросла. В ней с портфелем — символом дел — гражданин парусиновый в «виллисе», как в президиуме, сидел. «Захотелось, чтоб мать поплакала? Снарядился, герой, в Зиму? Ты помянешь ещё Панкратова, ты поймёшь ещё, что к чему…» И умчался. Но силу трезвую ощутил я совсем не в нём, а в парнишке с верой железною, в безмашинном, босом и злом. Мы простились. Пошёл он, маленький, увязая ступнями в пыли, и ботинки на тонком рогалике долго-долго качались вдали… Дня через два мы уезжали утром, усталые, на «газике» попутном. Гостей хозяин дома провожал. Мы с ним тепло прощались. Руку жали. Он говорил, чтоб чаще приезжали, и мы ему — чтоб тоже приезжал. Хозяин был старик степенный, твёрдый. Сибирский настоящий лесовик! Он марлею повязанные вёдра передавал неспешно в грузовик. На небе звёзды утренние гасли, и под плывучей, зыбкой синевой опять в дорогу двинулся наш «газик», с прилипшей к шинам молодой травой… Махал старик. Он тайн хранил — ого! Тайгу он знал боками и зубами, но то, что слышал я в его амбаре, так и осталось тайной для него. Не буду рассусоливать об этом… Я лучше — как вернулись, как со светом вставал, пил молоко — и был таков, как зеленела полоса степная, тайгою окружённая с боков, когда бродил я, бережно ступая, по движущимся теням облаков. Порою шёл я в лес и брал двустволку. Конечно, мало было в этом толку, но мне брелось раздумчивее с ней. Садился в тень и тихо гладил дуло. О многом думал, и о вас я думал, мои дядья, Володя и Андрей. Люблю обоих. Вот Андрей — он старший… Люблю, как спит, намаявшись, чуть жив, как моется он, рано-рано вставши, как в руки он берёт детей чужих. Заведующий местной автобазой, измазан вечно, вечно разозлён, летает он, пригнувшийся, лобастый, в машине, именуемой «козлом». Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома, исчезнет он в район на день-другой, и вновь — домой, измучившийся, добрый, весь пахнущий бензином и тайгой. Он любит людям руки жать до хруста, в борьбе двоих, играючи, валить. Всё он умеет весело и вкусно: дрова пилить и чёрный хлеб солить… А дядя мой Володя Ну, не чудо в его руках рубанок удалой, когда он стружки стряхивает с чуба, по щиколотку в пене золотой! Какой он столяр! Ах, какой он столяр! Ну а в рассказах — ах, какой мастак! Не раз я слушал, у сарая стоя или присевши с края на верстак, как был расстрелян повар за нечестность, как шли бойцы селением одним и женщина по имени Франческа из «Петера» запела песню им… Дядья мои — мои родные люди! Какое было дело до того, что говорила мне соседка: «Крутит Андрей с женой шофёра одного. Поговорил бы с тёткою лирично. Да нет, зачем? Узнает и сама. Ну, а Володя — столяр он приличный, но ведь запойный — знает вся Зима». Соседка мне долбила, словно дятел, что должен проявить я интерес. А я не проявлял. Но младший дядя куда-то вдруг таинственно исчез. Всё время люди приходили с просьбой то починить игрушку, то диван. Им отвечали коротко и просто: «Уехал на неделю. По делам». И вдруг соседка выкрикнула желчно, просунувши в калитку острый нос: «Да им перед тобою стыдно, Женька! Лежит твой дядя — рученьки вразброс. Учись, учись, студентик, жизни всякой. А ну, пойдём!» И, радостна и зла, как будто здесь была она хозяйкой, меня в кладовку нашу повела. А там лежал мой дядюшка в исподнем, дыша сплошной сивухой далеко, и всё пытался «Яблочко» исполнить при помощи мотива «Сулико». Увидев нас, привстал он с жалкой миной, растерянный, уже не во хмелю, и тихо мне: «Ах, Женька ты мой милый, ты понимаешь, как тебя люблю?..» Не мог его такого видеть долго. Он снова душу мне разбередил, и, что-то расхотев обедать дома, я в чайную направился один. В зиминской чайной жарко дышит лето. За кухней громко режут поросят. Блестят подносы, лица… В окнах ленты, облепленные мухами, висят. В меню учитель шарит близоруко, на жидкий суп колхозница ворчит, и тёмная ручища лесоруба в стакан призывно вилкою стучит. В зиминской чайной шум необычайный, летучих подавальщиц толчея… За чаем, за беседой невзначайной, вдруг по душам разговорился я с очкастым человеком жирнолицым, интеллигентным, судя по всему. Назвался он московским журналистом, за очерком приехавшим в Зиму. Он, угощая клюквенной наливкой и отводя табачный дым рукой, мне отвечал: «Эх, юноша наивный, когда-то был я в точности такой! Хотел узнать, откуда что берётся. Мне всё тогда казалось по плечу. Стремился разобраться и бороться и время перестроить, как хочу. Я тоже был задирист и напорист и не хотел заранее тужить. Потом — ненапечатанная повесть, потом — семья, и надо как-то жить. Теперь газетчик, и не худший, кстати. Стал выпивать, стал, говорят, угрюм. Ну, не пишу… А что сейчас писатель? Он не властитель, а блюститель дум. Да, перемены, да, но за речами какая-то туманная игра. Твердим о том, о чём вчера молчали, молчим о том, что делали вчера…» Но в том, как взглядом он соседей мерил, как о плохом твердил он вновь и вновь, я видел только желчное безверье, не веру, ибо вера есть любовь. «Ах, чёрт возьми, забыл совсем про очерк! Пойду на лесопильный. Мне пора. Готовят пресквернейше здесь… А впрочем, чего тут ждать! Такая уж дыра…» Бумажною салфеткой губы вытер и, уловивши мой тяжёлый взгляд: «Ах да, вы здесь родились, извините! Я и забыл… Простите, виноват…» Платил я за раздумия с лихвою, бродил тайгою, вслушиваясь в хвою, а мне Андрей: «Найти бы мне рецепт, чтоб излечить тебя. Эх, парень глупый! Пойдём-ка с нами в клуб. Сегодня в клубе Иркутской филармонии концерт. Все-все пойдём. У нас у всех билеты. Гляди, помялись брюки у тебя…» И вскоре шёл я, смирный, приодетый, в рубашке тёплой после утюга. А по бокам, идя походкой важной, за сапогами бережно следя, одеколоном, водкою и ваксой благоухали чинные дядья. Был гвоздь программы — розовая туша Антон Беспятых — русский богатырь. Он делал всё! Великолепно тужась, зубами поднимал он связки гирь. Он прыгал между острыми мечами, на скрипке вальс изящно исполнял. Жонглировал бутылками, мячами и элегантно на пол их ронял. Платками сыпал он неутомимо, связал в один их, развернул его, а на платке был вышит голубь мира — идейным завершением всего… А дяди хлопали… «Гляди-ка, ишь как ловко! Ну и мастак… Да ты взгляни, взгляни!» И я… я тоже понемножку хлопал, иначе бы обиделись они. Беспятых кланялся, показывая мышцы… Из клуба вышли мы в ночную тьму. «Ну, что концерт, племяш, какие мысли?» А мне побыть хотелось одному. «Я погуляю…» «Ты нас обижаешь. И так все удивляются в семье: ты дома совершенно не бываешь. Уж не роман ли ты завёл в Зиме?» Пошёл один я, тих и незаметен. Я думал о земле, я не витал. Ну что концерт — бог с ним, с концертом этим! Да мало ли такого я видал! Я столько видел трюков престарелых, но с оформленьем новым, дорогим, и столько на подобных представленьях не слишком, но подхлопывал другим. Я столько видел росписей на ложках, когда крупы на суп не наберёшь, и думал я о подлинном и ложном, о переходе подлинности в ложь. Давайте думать… Все мы виноваты в досадности немалых мелочей, в пустых стихах, в бесчисленных цитатах, в стандартных окончаниях речей… Я размышлял о многом. Есть два вида любви. Одни своим любимым льстят, какой бы тяжкой ни была обида, простят и даже думать не хотят. Мы столько после временной досады хлебнули в дни недавние свои. Нам не слепой любви к России надо, а думающей, пристальной любви! Давайте думать о большом и малом, чтоб жить глубоко, жить не как-нибудь. Великое не может быть обманом, но люди его могут обмануть. Я не хочу оправдывать бессилье. Я тех людей не стану извинять, кто вещие прозрения России на мелочь сплетен хочет разменять. Пусть будет суета уделом слабых. Так легче жить, во всём других виня. Не слабости, а дел больших и славных Россия ожидает от меня. Чего хочу? Хочу я биться храбро, но так, чтобы во всём, за что я бьюсь, горела та единственная правда, которой никогда не поступлюсь. Чтоб, где ни шёл я: степью опалённой или по волнам ржавого песка, — над головой — шумящие знамёна, в ладонях — ощущение древка. Я знаю — есть раздумья от неверья. Раздумья наши — от большой любви. Во имя правды наши откровенья, — во имя тех, кто за неё легли. Жить не хотим мы так, как ветер дунет. Мы разберёмся в наших «почему». Великое зовёт. Давайте думать. Давайте будем равными ему. Так я бродил маршрутом долгим, странным по громким тротуарам деревянным. Поскрипывали ставнями дома. Девчонки шумно пробежали мимо. «Вот любит-то… И что мне делать, Римма?» «А ты его?» «Я что, сошла с ума?» Я шёл всё дальше. Мгла вокруг лежала, и, глубоко запрятанная в ней, открылась мне бессонная держава локомотивов, рельсов и огней. Мерцали холмики железной стружки. Смешные большетрубые «кукушки» то засопят, то с визгом тормознут. Гремели молотки. У хлопцев хватких, скрипя, ходили мышцы на лопатках и били белым зубы сквозь мазут. Из-под колёс воинственно и резко с шипеньем вырывались облака, и холодно поблёскивали рельсы и паровозов чёрные бока. Дружку цигарку делая искусно, с флажком под мышкой стрелочник вздыхал: «Опаздывает снова из Иркутска. А Васька-то разводится, слыхал?» И вдруг я замер, вспомнил и всмотрелся: в запачканном мазутном пиджаке, привычно перешагивая рельсы, шёл парень с чемоданчиком в руке. Не может быть!.. Он самый… Вовка Дробин! Я думал, он уехал из Зимы. Я подошёл и голосом загробным: «Мне кажется, знакомы были мы!» Узнал. Смеялись. Он всё тот же, Вовка, лишь нет сейчас за поясом Дефо. «Не размордел ты, Жень… Тощой, как вобла. Всё в рифму пишешь? Шёл бы к нам в депо…» «А помнишь, как Синельникову Петьке мы отомстили за его дела?!» «А как солдатам в госпитале пели?» «А как невеста у тебя была?» И мне хотелось говорить с ним долго, всё рассказать — и радость и тоску: «Но ты устал, ты ведь с работы, Вовка…», «А, брось ты мне, пойдём-ка на Оку!» Тянулась тропка сквозь ночные тени в следах босых ступней, сапог, подков среди высоких зонтичных растений и мощных оловянных лопухов. Рассказывал я вольно и тревожно о всём, что думал, многое корил. Мой одноклассник слушал осторожно и ничего в ответ не говорил. Так шли тропинкой маленькою двое. Уже тянуло прелью ивняка, песком и рыбой, мокрою корою, дымком рыбачьим… Близилась Ока. Поплыли мы в воде большой и чёрной. «А ну-ка, — крикнул он, — не подкачай!» И я забыл нечаянно о чём-то, и вспомнил я о чём-то невзначай. Потом на берегу сидели лунном, качала мысли добрая вода, а где-то невдали туманным лугом бродили кони, ржали иногда. О том же думал я, глядел на волны, перед собой глубоко виноват. «Ты что, один такой? — сказал мне Вовка. — Сегодня все раздумывают, брат. Чего ты так сидишь, пиджак помнётся… ишь ты каковский, всё тебе скажи! Всё вовремя узнается, поймётся. Тут долго думать надо. Не спеши». А ночь гудками дальними гудела, и поднялся товарищ мой с земли: «Всё это так, а дело надо делать. Пора домой. Мне завтра, брат, к восьми…» Светало… Всё вокруг помолодело, и медленно сходила ночь на нет, и почему-то чуть похолодело, и очертанья обретали цвет. Дождь небольшой прошёл, едва покрапав. Шагали мы с товарищем вдвоём, а где-то ездил всё ещё Панкратов в самодовольном «виллисе» своём. Он поучал небрежно и весомо, но по земле, обрызганной росой, с берёзовым рогаликом весёлым шёл парень злой, упрямый и босой… Был день как день, ни жаркий, ни холодный, но столько голубей над головой. И я какой-то очень был хороший, какой-то очень-очень молодой. Я уезжал… Мне было грустно, чисто, и грустно, вероятно, потому, что я чему-то в жизни научился, а осознать не мог ещё — чему. Я выпил водки с близкими за близких. В последний раз пошёл я по Зиме. Был день как день… В дрожащих пёстрых бликах деревья зеленели на земле. Мальчишки мелочь об стену бросали, грузовики тянулись чередой, и торговали бабы на базаре коровами, брусникой, черемшой. Я шёл всё дальше грустно и привольно, и вот, последний одолев квартал, поднялся я на солнечный пригорок и долго на пригорке том стоял. Я видел сверху здание вокзала, сараи, сеновалы и дома. Мне станция Зима тогда сказала. Вот что сказала станция Зима: «Живу я скромно, щёлкаю орехи, тихонько паровозами дымлю, но тоже много думаю о веке, люблю его и от него терплю. Ты не один такой сейчас на свете в своих исканьях, замыслах, борьбе. Ты не горюй, сынок, что не ответил на тот вопрос, что задан был тебе. Ты потерпи, ты вглядывайся, слушай, ищи, ищи. Пройди весь белый свет. Да, правда хорошо, а счастье лучше, но всё-таки без правды счастья нет. Иди по свету с гордой головою, чтоб всё вперёд — и сердце и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои, и на ресницах — слёзы и гроза. Люби людей, и в людях разберёшься. Ты помни: у меня ты на виду. А трудно будет ты ко мне вернёшься… Иди!» И я пошёл. И я иду.

Поэза без названия

Игорь Северянин

Князь взял тебя из дворницкой. В шелка Одел дитя, удобное для «жмурок»… Он для тебя-не вышел из полка, А поиграл и бросил, как окурок. Он роскошью тебя очаровал И одурманил слабый ум ликером. И возвратилась ты в родной подвал, Не осудив любовника укором. Пришел поэт. Он стал тебе внимать И взял к себе в убогую мансарду, Но у него была старуха-мать, Язвившая за прежнюю кокарду. И ты ушла вторично в свой вертеп, А нищий скальд «сошел с тоски в могилу». Ты не могла трудом добыть свой хлеб, Но жить в подвале стало не под силу. И ты пошла на улицу, склонясь Пред «роком злым», с раскрытым прейскурантом. И у тебя в мечте остался — князь С душой того, кто грел тебя талантом.

Хозяин

Иван Саввич Никитин

Впряжён в телегу конь косматый, Откормлен на диво овсом, И бляхи медные на нём Блестят при зареве заката. Купцу дай, Господи, пожить: Широкоплеч, как клюква, красен, Казной от бед обезопасен, Здоров, — о чём ему тужить? Да мой купец и не горюет. С какой-то бабой за столом В особой горенке, вдвоём, Сидит на мельнице, пирует. Вода ревёт, вода шумит, От грома мельница дрожит, Идёт работа толкачами, Идёт работа решетом, Колёсами и жерновами — И стукотня и пыль кругом… Купец мой рюмку поднимает И кулаком об стол стучит. «И выпью!.. кто мне помешает? И пью… сам чёрт не запретит! Пей, Марья!..» — «То-то, ненаглядный, Ты мне на платье обещал…» — «И кончено! Сказал — и ладно, И будет так, как я сказал. Мне что жена? Сыта, одета — И всё… вот выпрягу коня И прогуляю до рассвета, И баста! Обними меня!..» Вода шумит — не умолкает, При свете месяца кипит, Алмазной радугой сверкает, Огнями синими горит. Но даль темна и молчалива, Огонь весёлый рыбака Краснеет в зеркале залива, Скользит по листьям лозняка. Купец гуляет. Мы не станем Ему мешать. В тиши ночной Мы лучше в дом его заглянем, Войдём неслышною стопой. Уж поздно. Свечка нагорела. Больной лежит и смерти ждёт. Его лицо, как мрамор, бело, И руки холодны, как лёд; На лоб открытый кудри пали; Остаток прежней красоты, Печать раздумья и печали Ещё хранят его черты. Так, освещённые зарёю, В замолкшем надолго лесу, Листы осеннею порою Ещё хранят свою красу. Пора на отдых. Грудь разбита, На сердце запеклася кровь — И радость навек позабыта… А ты, горячая любовь, Явилась поздно. Доля, доля! И если б раньше ты пришла, — Какой бы здесь приют нашла? Здесь труд и бедность, здесь неволя, Здесь горе гнёзда вьёт свои, И веет холод от порога, И стены дома смотрят строго… Здесь нет приюта для любви! Лежит больной, лицо печально,— И будто тенью лоб покрыт; Так летом, только догорит Румяной зорьки луч прощальный, — Под сводом сумрачных небес Стоит угрюм и тёмен лес. Родная мать роняет слёзы, Облокотясь на стол рукой. Надежды, молодости грёзы, Мир сердца — этот рай земной — Всё унесло, умчало горе, Как буйный вихрь уносит пыль, Когда в степи шумит ковыль, Шумит взволнованный, как море, И догорает вся дотла Грозой зажжённая ветла. Плачь больше, бедное созданье! И не слезами — кровью плачь! Безвыходно твоё страданье И беспощаден твой палач. Невесела, невыносима, Горька, как яд, твоя судьба: Ты жизнь убила, как раба, И не была никем любима… Твой муж… но виноват ли он, Что пьян, и груб, и неумён? Когда б он мог подумать строго, Как зла наделано им много, Как много ран нанесено, — Себя он проклял бы давно. В борьбе тяжёлой ты устала, Изнемогла и в грязь упала, И в грязь затоптана толпой. Увы! сгубил тебя запой!.. Твоя слеза на кровь походит… Плачь больше!.. В воздухе чума!.. Любимый сын в могилу сходит, Другой давно сошёл с ума. Вот он сидит на лежанке просторной, Голо острижен, и бледен, и хил; Палку, как скрипку, к плечу прислонил, Бровью и глазом мигает проворно, Правой рукою и взад и вперёд Водит по палке и песню поёт: «На старом кургане, в широкой степи, Прикованный сокол сидит на цепи. Сидит он уж тысячу лет, Всё нет ему воли, всё нет! И грудь он когтями с досады терзает, И каплями кровь из груди вытекает. Летят в синеве облака, А степь широка, широка…» Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками И плачет горькими слезами: «Больно мне! больно мне! мозг мой горит. Счастье тому, кто в могиле лежит! Мать моя, матушка! полно рыдать! Долго ли нам эту жизнь коротать? Знаешь ли? Спальню запри изнутри, Сторожем стану я подле двери. «Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!.. Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..» Больной всё слушал эти звуки, Горел на медленном огне, Сказать хотел он: дайте мне Хоть умереть без слёз и муки! Ужель не мог я от судьбы Дождаться мира в час кончины, За годы думы и кручины, За годы пытки и борьбы? Иль эти пытки шуткой были? Иль мало, среди стен родных, Отравой зла меня поили? Иль вместо слёз из глаз моих Текла вода на изголовье, Когда, губя своё здоровье, Я думал ночи безо сна — Зачем мне эта жизнь дана? И, догорающий в постели, Всю жизнь припомнив с колыбели, Хотел он на своём пути Хоть точку светлую найти — И не сыскал. Так в полдень жгучий, Спустившись с каменистой кручи, Томимый жаждой, пешеход Искать ключа в овраг идёт. И долго там, усталый, бродит, И влаги капли не находит, И падает, едва живой, На землю с болью головной… «Ну, отпирай! Заснули скоро!..» — Ударив в ставень кулаком, Хозяин крикнул под окном… Печальный дом, приют раздора! Нет, тяжело срывать покров С твоих таинственных углов, Срывать покров, как уголь, чёрный! Угрюм твой вид, как гроба вид, Как место казни, где стоит С железной цепью столб позорный И плаха с топором лежит!.. За то, что здесь так мало света, Что воздух солнцем не согрет, За то, что нет на мысль ответа, За то, что радости здесь нет, Ни ласк, ни милого объятья, За то, что гибнет человек, — Я шлю тебе мои проклятья, Чужой оплакивая век!..

Зовет нас жизнь

Каролина Павлова

Зовет нас жизнь: идем, мужаясь, все мы; Но в краткий час, где стихнет гром невзгод, И страсти спят, и споры сердца немы, — Дохнет душа среди мирских забот, И вдруг мелькнут далекие эдемы, И думы власть опять свое берет.Остановясь горы на половине, Пришлец порой кругом бросает взгляд: За ним цветы и майский день в долине, А перед ним — гранит и зимний хлад. Как он, вперед гляжу я реже ныне, И более гляжу уже назад.Там много есть, чего не встретить снова; Прелестна там и радость и беда; Там много есть любимого, святого, Разбитого судьбою навсегда. Ужели всё душа забыть готова? Ужели всё проходит без следа?Ужель вы мне — безжизненные тени, Вы, взявшие с меня, в моей весне, Дань жарких слез и горестных борений, Погибшие! ужель вы чужды мне И помнитесь, среди сердечной лени, Лишь изредка и тёмно, как во сне?Ты, с коей я простилася, рыдая, Чей путь избрал безжалостно творец, Святой любви поборница младая, — Ты приняла терновый свой венец И скрыла глушь убийственного края И подвиг твой, и грустный твой конец.И там, где ты несла свои страданья, Где гасла ты в несказанной тоске, — Уж, может, нет в сердцах воспоминанья, Нет имени на гробовой доске; Прошли года — и вижу без вниманья Твое кольцо я на своей руке.А как с тобой рассталася тогда я, Сдавалось мне, что я других сильней, Что я могу любить, не забывая, И двадцать лет грустеть, как двадцать дней. И тень встает передо мной другая Печальнее, быть может, и твоей!Безвестная, далекая могила! И над тобой промчалися лета! А в снах моих та ж пагубная сила, В моих борьбах та ж грустная тщета; И как тебя, дитя, она убила, — Убьет меня безумная мечта.В ночной тиши ты кончил жизнь печали; О смерти той не мне бы забывать! В ту ночь два-три страдальца окружали Отжившего изгнанника кровать; Смолк вздох его, разгаданный едва ли; А там ждала и родина, и мать.Ты молод слег под тяжкой дланью рока! Восторг святой еще в тебе кипел; В грядущей мгле твой взор искал далеко Благих путей и долговечных дел; Созрелых лет жестокого урока Ты не узнал, — блажен же твой удел!Блажен!— хоть ты сомкнул в изгнанье вежды! К мете одной ты шел неколебим; Так, крест прияв на бранные одежды, Шли рыцари в святой Ерусалим, Ударил гром, в прах пала цель надежды, — Но прежде пал дорогой пилигрим.Еще другой!— Сердечная тревога, Как чутко спишь ты!— да, еще другой!— Чайльд-Гарольд прав: увы! их слишком много, Хоть их и всех так мало!— но порой Кто не подвел тяжелого итога И не поник, бледнея, головой?Не одного мы погребли поэта! Судьба у нас их губит в цвете дней; Он первый пал; — весть памятна мне эта! И раздалась другая вслед за ней: Удачен вновь был выстрел пистолета. Но смерть твоя мне в грудь легла больней.И неужель, любимец вдохновений, Исчезнувший, как легкий призрак сна, Тебе, скорбя, своих поминовений Не принесла родная сторона? И мне пришлось тебя назвать, Евгений, И дань стиха я дам тебе одна?Возьми ж ее ты в этот час заветный, Возьми ж ее, когда молчат они. Увы! зачем блестят сквозь мрак бесцветный Бывалых чувств блудящие огни? Зачем порыв и немочный, и тщетный? Кто вызвал вас, мои младые дни?Что, бледный лик, вперяешь издалёка И ты в меня свой неподвижный взор? Спокойна я; шли годы без намека; К чему ты здесь, ушедший с давних пор? Оставь меня!— белеет день с востока, Пусть призраков исчезнет грустный хор.Белеет день, звезд гасит рой алмазный, Зовет к труду и требует дела; Пора свершать свой путь однообразный, И всё забыть, что жизнь превозмогла, И отрезветь от хмеля думы праздной, И след мечты опять стряхнуть с чела.

Ты сама проявила похвальное рвенье

Наум Коржавин

Ты сама проявила похвальное рвенье, Только ты просчиталась на самую малость. Ты хотела мне жизнь ослепить на мгновенье, А мгновение жизнью твоей оказалось. Твой расчёт оказался придуманным вздором. Ты ошиблась в себе, а прозренье — расплата. Не смогла ты холодным блеснуть метеором, Слишком женщиной — нежной и теплой — была ты. Ты не знала про это, но знаешь сегодня, Заплативши за знанье жестокую цену. Уходила ты так, словно впрямь ты свободна, А вся жизнь у тебя оказалась изменой. Я прощаюсь сегодня с несчастьем и счастьем, Со свиданьями тайными в слякоть сплошную. И с твоим увяданьем. И с горькою властью Выпрямлять твое тело одним поцелуем…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . Тяжело, потому что прошедшие годы Уж другой не заполнишь, тебя не забудешь, И что больше той странной, той ждущей чего-то Глупой девочкой — ни для кого ты не будешь.

Русские женщины

Николай Алексеевич Некрасов

B]I. Княгиня Трубецкая ЧАСТЬ ПЕРВАЯ[/B] Покоен, прочен и легок На диво слаженный возок; Сам граф-отец не раз, не два Его попробовал сперва. Шесть лошадей в него впрягли, Фонарь внутри его зажгли. Сам граф подушки поправлял, Медвежью полость в ноги стлал, Творя молитву, образок Повесил в правый уголок И — зарыдал… Княгиня-дочь Куда-то едет в эту ночь… [B]I[/B] «Да, рвем мы сердце пополам Друг другу, но, родной, Скажи, что ж больше делать нам? Поможешь ли тоской! Один, кто мог бы нам помочь Теперь… Прости, прости! Благослови родную дочь И с миром отпусти! [B]II[/B] Бог весть, увидимся ли вновь, Увы! надежды нет. Прости и знай: твою любовь, Последний твой завет Я буду помнить глубоко В далекой стороне… Не плачу я, но не легко С тобой расстаться мне! [B]III[/B] О, видит бог!.. Но долг другой, И выше и трудней, Меня зовет… Прости, родной! Напрасных слез не лей! Далек мой путь, тяжел мой путь, Страшна судьба моя, Но сталью я одела грудь… Гордись — я дочь твоя! [B]IV[/B] Прости и ты, мой край родной, Прости, несчастный край! И ты… о город роковой, Гнездо царей… прощай! Кто видел Лондон и Париж, Венецию и Рим, Того ты блеском не прельстишь, Но был ты мной любим — [B]V[/B] Счастливо молодость моя Прошла в стенах твоих, Твои балы любила я, Катанья с гор крутых, Любила блеск Невы твоей В вечерней тишине, И эту площадь перед ней С героем на коне… [B]VI[/B] Мне не забыть… Потом, потом Расскажут нашу быль… А ты будь проклят, мрачный дом, Где первую кадриль Я танцевала… Та рука Досель мне руку жжет… Ликуй……………………… ………………………….» Покоен, прочен и легок, Катится городом возок. Вся в черном, мертвенно бледна, Княгиня едет в нем одна, А секретарь отца (в крестах, Чтоб наводить дорогой страх) С прислугой скачет впереди… Свища бичом, крича: «Пади!» Ямщик столицу миновал…. Далек княгине путь лежал, Была суровая зима… На каждой станции сама Выходит путница: «Скорей Перепрягайте лошадей!» И сыплет щедрою рукой Червонцы челяди ямской. Но труден путь! В двадцатый день Едва приехали в Тюмень, Еще скакали десять дней, «Увидим скоро Енисей, — Сказал княгине секретарь, Не ездит так и государь!..» Вперед! Душа полна тоски, Дорога всё трудней, Но грезы мирны и легки — Приснилась юность ей. Богатство, блеск! Высокий дом На берегу Невы, Обита лестница ковром, Перед подъездом львы, Изящно убран пышный зал, Огнями весь горит. О радость! нынче детский бал, Чу! музыка гремит! Ей ленты алые вплели В две русые косы, Цветы, наряды принесли Невиданной красы. Пришел папаша — сед, румян,- К гостям ее зовет. «Ну, Катя! чудо сарафан! Он всех с ума сведет!» Ей любо, любо без границ. Кружится перед ней Цветник из милых детских лиц, Головок и кудрей. Нарядны дети, как цветы, Нарядней старики: Плюмажи, ленты и кресты, Со звоном каблуки… Танцует, прыгает дитя, Не мысля ни о чем, И детство резвое шутя Проносится… Потом Другое время, бал другой Ей снится: перед ней Стоит красавец молодой, Он что-то шепчет ей… Потом опять балы, балы… Она — хозяйка их, У них сановники, послы, Весь модный свет у них… «О милый! что ты так угрюм? Что на сердце твоем?» — «Дитя! мне скучен светский шум, Уйдем скорей, уйдем!» И вот уехала она С избранником своим. Пред нею чудная страна, Пред нею — вечный Рим… Ах! чем бы жизнь нам помянуть — Не будь у нас тех дней, Когда, урвавшись как-нибудь Из родины своей И скучный север миновав, Примчимся мы на юг. До нас нужды, над нами прав Ни у кого… Сам-друг Всегда лишь с тем, кто дорог нам, Живем мы, как хотим; Сегодня смотрим древний храм, А завтра посетим Дворец, развалины, музей… Как весело притом Делиться мыслию своей С любимым существом! Под обаяньем красоты, Во власти строгих дум, По Ватикану бродишь ты Подавлен и угрюм; Отжившим миром окружен, Не помнишь о живом. Зато как страшно поражен Ты в первый миг потом, Когда, покинув Ватикан, Вернешься в мир живой, Где ржет осел, шумит фонтан, Поет мастеровой; Торговля бойкая кипит, Кричат на все лады: «Кораллов! раковин! улит! Мороженой воды!» Танцует, ест, дерется голь, Довольная собой, И косу черную как смоль Римлянке молодой Старуха чешет… Жарок день, Несносен черни гам, Где нам найти покой и тень? Заходим в первый храм. Не слышен здесь житейский шум, Прохлада, тишина И полусумрак… Строгих дум Опять душа полна. Святых и ангелов толпой Вверху украшен храм, Порфир и яшма под ногой И мрамор по стенам… Как сладко слушать моря шум! Сидишь по часу нем, Неугнетенный, бодрый ум Работает меж тем…. До солнца горною тропой Взберешься высоко — Какое утро пред тобой! Как дышится легко! Но жарче, жарче южный день, На зелени долин Росинки нет… Уйдем под тень Зонтообразных пинн… Княгине памятны те дни Прогулок и бесед, В душе оставили они Неизгладимый след. Но не вернуть ей дней былых, Тех дней надежд и грез, Как не вернуть потом о них Пролитых ею слез!.. Исчезли радужные сны, Пред нею ряд картин Забитой, загнанной страны: Суровый господин И жалкий труженик-мужик С понурой головой… Как первый властвовать привык! Как рабствует второй! Ей снятся группы бедняков На нивах, на лугах, Ей снятся стоны бурлаков На волжских берегах… Наивным ужасом полна, Она не ест, не спит, Засыпать спутника она Вопросами спешит: «Скажи, ужель весь край таков? Довольства тени нет?..» — «Ты в царстве нищих и рабов!» — Короткий был ответ… Она проснулась — в руку сон! Чу, слышен впереди Печальный звон — кандальный звон! «Эй, кучер, погоди!» То ссыльных партия идет, Больней заныла грудь. Княгиня деньги им дает,- «Спасибо, добрый путь!» Ей долго, долго лица их Мерещатся потом, И не прогнать ей дум своих, Не позабыться сном! «И та здесь партия была… Да… нет других путей… Но след их вьюга замела. Скорей, ямщик, скорей!..» Мороз сильней, пустынней путь, Чем дале на восток; На триста верст какой-нибудь Убогий городок, Зато как радостно глядишь На темный ряд домов, Но где же люди? Всюду тишь, Не слышно даже псов. Под кровлю всех загнал мороз, Чаек от скуки пьют. Прошел солдат, проехал воз, Куранты где-то бьют. Замерзли окна… огонек В одном чуть-чуть мелькнул… Собор… на выезде острог… Ямщик кнутом махнул: «Эй вы!» — и нет уж городка, Последний дом исчез… Направо — горы и река, Налево темный лес… Кипит больной, усталый ум, Бессонный до утра, Тоскует сердце. Смена дум Мучительно быстра: Княгиня видит то друзей, То мрачную тюрьму, И тут же думается ей — Бог знает почему,- Что небо звездное — песком Посыпанный листок, А месяц — красным сургучом Оттиснутый кружок… Пропали горы; началась Равнина без конца. Еще мертвей! Не встретит глаз Живого деревца. «А вот и тундра!» — говорит Ямщик, бурят степной. Княгиня пристально глядит И думает с тоской: Сюда-то жадный человек За золотом идет! Оно лежит по руслам рек, Оно на дне болот. Трудна добыча на реке, Болота страшны в зной, Но хуже, хуже в руднике, Глубоко под землей!.. Там гробовая тишина, Там безрассветный мрак… Зачем, проклятая страна, Нашел тебя Ермак?.. Чредой спустилась ночи мгла, Опять взошла луна. Княгиня долго не спала, Тяжелых дум полна… Уснула… Башня снится ей… Она вверху стоит; Знакомый город перед ней Волнуется, шумит; К обширной площади бегут Несметные толпы: Чиновный люд, торговый люд, Разносчики, попы; Пестреют шляпки, бархат, шелк, Тулупы, армяки… Стоял уж там какой-то полк, Пришли еще полки, Побольше тысячи солдат Сошлось. Они «ура!» кричат, Они чего-то ждут… Народ галдел, народ зевал, Едва ли сотый понимал, Что делается тут… Зато посмеивался в ус, Лукаво щуря взор, Знакомый с бурями француз, Столичный куафер… Приспели новые полки: «Сдавайтесь!»- тем кричат. Ответ им — пули и штыки, Сдаваться не хотят. Какой-то бравый генерал, Влетев в каре, грозиться стал — С коня снесли его. Другой приблизился к рядам: «Прощенье царь дарует вам!» Убили и того. Явился сам митрополит С хоругвями, с крестом: «Покайтесь, братия! — гласит, — Падите пред царем!» Солдаты слушали, крестясь, Но дружен был ответ: «Уйди, старик! молись за нас! Тебе здесь дела нет…» Тогда-то пушки навели, Сам царь скомандовал: «па-ли!..» Картечь свистит, ядро ревет, Рядами валится народ… «О, милый! жив ли ты?..» Княгиня, память потеряв, Вперед рванулась и стремглав Упала с высоты! Пред нею длинный и сырой Подземный коридор, У каждой двери часовой, Все двери на запор. Прибою волн подобный плеск Снаружи слышен ей; Внутри — бряцанье, ружей блеск При свете фонарей; Да отдаленный шум шагов И долгий гул от них, Да перекрестный бой часов, Да крики часовых… С ключами, старый и седой, Усатый инвалид. «Иди, печальница, за мной! — Ей тихо говорит. — Я проведу тебя к нему, Он жив и невредим…» Она доверилась ему, Она пошла за ним… Шли долго, долго… Наконец Дверь взвизгнула — и вдруг Пред нею он… живой мертвец… Пред нею — бедный друг! Упав на грудь ему, она Торопится спросить: «Скажи, что делать? Я сильна, Могу я страшно мстить! Достанет мужества в груди, Готовность горяча, Просить ли надо?..» — «Не ходи, Не тронешь палача!» — «О милый! Что сказал ты? Слов Не слышу я твоих. То этот страшный бой часов, То крики часовых! Зачем тут третий между нас?..» — «Наивен твой вопрос». «Пора! пробил урочный час!» — Тот «третий» произнес… Княгиня вздрогнула,- глядит Испуганно кругом, Ей ужас сердце леденит: Не всё тут было сном!.. Луна плыла среди небес Без блеска, без лучей, Налево был угрюмый лес, Направо — Енисей. Темно! Навстречу ни души, Ямщик на козлах спал, Голодный волк в лесной глуши Пронзительно стонал, Да ветер бился и ревел, Играя на реке, Да инородец где-то пел На странном языке. Суровым пафосом звучал Неведомый язык И пуще сердце надрывал, Как в бурю чайки крик… Княгине холодно; в ту ночь Мороз был нестерпим, Упали силы; ей невмочь Бороться больше с ним. Рассудком ужас овладел, Что не доехать ей. Ямщик давно уже не пел, Не понукал коней, Передней тройки не слыхать. «Эй! жив ли ты, ямщик? Что ты замолк? не вздумай спать!» — «Не бойтесь, я привык…» Летят… Из мерзлого окна Не видно ничего, Опасный гонит сон она, Но не прогнать его! Он волю женщины больной Мгновенно покорил И, как волшебник, в край иной Ее переселил. Тот край — он ей уже знаком,- Как прежде неги полн, И теплым солнечным лучом И сладким пеньем волн Ее приветствовал, как друг… Куда ни поглядит: «Да, это — юг! да, это юг!» — Всё взору говорит… Ни тучки в небе голубом, Долина вся в цветах, Всё солнцем залито, — на всем, Внизу и на горах, Печать могучей красоты, Ликует всё вокруг; Ей солнце, море и цветы Поют: «Да — это юг!» В долине между цепью гор И морем голубым Она летит во весь опор С избранником своим. Дорога их — роскошный сад, С деревьев льется аромат, На каждом дереве горит Румяный, пышный плод; Сквозь ветви темные сквозит Лазурь небес и вод; По морю реют корабли, Мелькают паруса, А горы, видные вдали, Уходят в небеса. Как чудны краски их! За час Рубины рдели там, Теперь заискрился топаз По белым их хребтам… Вот вьючный мул идет шажком, В бубенчиках, в цветах, За мулом — женщина с венком, С корзиною в руках. Она кричит им: «Добрый путь!» — И, засмеявшись вдруг, Бросает быстро ей на грудь Цветок… да! это юг! Страна античных, смуглых дев И вечных роз страна… Чу! мелодический напев, Чу! музыка слышна!.. «Да, это юг! да, это юг! (Поет ей добрый сон.) Опять с тобой любимый друг, Опять свободен он!..» [B]ЧАСТЬ ВТОРАЯ[/B] Уже два месяца почти Бессменно день и ночь в пути На диво слаженный возок, А всё конец пути далек! Княгинин спутник так устал, Что под Иркутском захворал. Два дня прождав его, она Помчалась далее одна… Ее в Иркутске встретил сам Начальник городской; Как мощи сух, как палка прям, Высокий и седой. Сползла с плеча его доха, Под ней — кресты, мундир, На шляпе — перья петуха. Почтенный бригадир, Ругнув за что-то ямщика, Поспешно подскочил И дверцы прочного возка Княгине отворил… [I]КНЯГИНЯ (входит в станционный дом)[/I] В Нерчинск! Закладывать скорей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Пришел я — встретить вас. [I]КНЯГИНЯ[/I] Велите ж дать мне лошадей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Прошу помедлить час. Дорога наша так дурна, Вам нужно отдохнуть… [I]КНЯГИНЯ[/I] Благодарю вас! Я сильна… Уж недалек мой путь… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Всё ж будет верст до восьмисот, А главная беда: Дорога хуже там пойдет, Опасная езда!.. Два слова нужно вам сказать По службе, — и притом Имел я счастье графа знать, Семь лет служил при нем. Отец ваш редкий человек По сердцу, по уму, Запечатлев в душе навек Признательность к нему, К услугам дочери его Готов я… весь я ваш… [I]КНЯГИНЯ[/I] Но мне не нужно ничего! [I/I] Готов ли экипаж? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Покуда я не прикажу, Его не подадут… [I]КНЯГИНЯ[/I] Так прикажите ж! Я прошу… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но есть зацепка тут: С последней почтой прислана Бумага… [I]КНЯГИНЯ[/I] Что же в ней: Уж не вернуться ль я должна? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да-с, было бы верней. [I]КНЯГИНЯ[/I] Да кто ж прислал вам и о чем Бумагу? что же — там Шутили, что ли, над отцом? Он всё устроил сам! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Нет… не решусь я утверждать… Но путь еще далек… [I]КНЯГИНЯ[/I] Так что же даром и болтать! Готов ли мой возок? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Нет! Я еще не приказал… Княгиня! здесь я — царь! Садитесь! Я уже сказал, Что знал я графа встарь, А граф… хоть он вас отпустил, По доброте своей, Но ваш отъезд его убил… Вернитесь поскорей! [I]КНЯГИНЯ[/I] Нет! что однажды решено — Исполню до конца! Мне вам рассказывать смешно, Как я люблю отца, Как любит он. Но долг другой, И выше и святей, Меня зовет. Мучитель мой! Давайте лошадей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Позвольте-с. Я согласен сам, Что дорог каждый час, Но хорошо ль известно вам, Что ожидает вас? Бесплодна наша сторона, А та — еще бедней, Короче нашей там весна, Зима — еще длинней. Да-с, восемь месяцев зима Там — знаете ли вы? Там люди редки без клейма, И те душой черствы; На воле рыскают кругом Там только варнаки; Ужасен там тюремный дом, Глубоки рудники. Вам не придется с мужем быть Минуты глаз на глаз: В казарме общей надо жить, А пища: хлеб да квас. Пять тысяч каторжников там, Озлоблены судьбой, Заводят драки по ночам, Убийства и разбой; Короток им и страшен суд, Грознее нет суда! И вы, княгиня, вечно тут Свидетельницей… Да! Поверьте, вас не пощадят, Не сжалится никто! Пускай ваш муж — он виноват… А вам терпеть… за что? [I]КНЯГИНЯ[/I] Ужасно будет, знаю я, Жизнь мужа моего. Пускай же будет и моя Не радостней его! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но вы не будете там жить: Тот климат вас убьет! Я вас обязан убедить, Не ездите вперед! Ах! вам ли жить в стране такой, Где воздух у людей Не паром — пылью ледяной Выходит из ноздрей? Где мрак и холод круглый год, А в краткие жары — Непросыхающих болот Зловредные пары? Да… Страшный край! Оттуда прочь Бежит и зверь лесной, Когда стосуточная ночь Повиснет над страной… [I]КНЯГИНЯ[/I] Живут же люди в том краю, Привыкну я шутя… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Живут? Но молодость свою Припомните… дитя! Здесь мать — водицей снеговой, Родив, омоет дочь, Малютку грозной бури вой Баюкает всю ночь, А будит дикий зверь, рыча Близ хижины лесной, Да пурга, бешено стуча В окно, как домовой. С глухих лесов, с пустынных рек Сбирая дань свою, Окреп туземный человек С природою в бою, А вы?.. [I]КНЯГИНЯ[/I] Пусть смерть мне суждена — Мне нечего жалеть!.. Я еду! еду! я должна Близ мужа умереть. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, вы умрете, но сперва Измучите того, Чья безвозвратно голова Погибла. Для него Прошу: не ездите туда! Сноснее одному, Устав от тяжкого труда, Прийти в свою тюрьму, Прийти — и лечь на голый пол И с черствым сухарем Заснуть… а добрый сон пришел — И узник стал царем! Летя мечтой к родным, к друзьям, Увидя вас самих, Проснется он, к дневным трудам И бодр, и сердцем тих, А с вами?.. с вами не знавать Ему счастливых грез, В себе он будет сознавать Причину ваших слез. [I]КНЯГИНЯ[/I] Ах!.. Эти речи поберечь Вам лучше для других. Всем вашим пыткам не извлечь Слезу из глаз моих! Покинув родину, друзей, Любимого отца, Приняв обет в душе моей Исполнить до конца Мой долг,- я слез не принесу В проклятую тюрьму — Я гордость, гордость в нем спасу, Я силы дам ему! Презренье к нашим палачам, Сознанье правоты Опорой верной будет нам. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Прекрасные мечты! Но их достанет на пять дней. Не век же вам грустить? Поверьте совести моей, Захочется вам жить. Здесь черствый хлеб, тюрьма, позор, Нужда и вечный гнет, А там балы, блестящий двор, Свобода и почет. Как знать? Быть может, бог судил… Понравится другой, Закон вас права не лишил… [I]КНЯГИНЯ[/I] Молчите!.. Боже мой!.. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, откровенно говорю, Вернитесь лучше в свет. [I]КНЯГИНЯ[/I] Благодарю, благодарю За добрый ваш совет! И прежде был там рай земной, А нынче этот рай Своей заботливой рукой Расчистил Николай. Там люди заживо гниют — Ходячие гробы, Мужчины — сборище Иуд, А женщины — рабы. Что там найду я? Ханжество, Поруганную честь, Нахальной дряни торжество И подленькую месть. Нет, в этот вырубленный лес Меня не заманят, Где были дубы до небес, А ныне пни торчат! Вернуться? жить среди клевет, Пустых и темных дел?.. Там места нет, там друга нет Тому, кто раз прозрел! Нет, нет, я видеть не хочу Продажных и тупых, Не покажусь я палачу Свободных и святых. Забыть того, кто нас любил, Вернуться — всё простя? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но он же вас не пощадил? Подумайте, дитя: О ком тоска? к кому любовь? [I]КНЯГИНЯ[/I] Молчите, генерал! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Когда б не доблестная кровь Текла в вас — я б молчал. Но если рветесь вы вперед, Не веря ничему, Быть может, гордость вас спасет… Достались вы ему С богатством, с именем, с умом, С доверчивой душой, А он, не думая о том, Что станется с женой, Увлекся призраком пустым И — вот его судьба!.. И что ж?.. бежите вы за ним, Как жалкая раба! [I]КНЯГИНЯ[/I] Нет! я не жалкая раба, Я женщина, жена! Пускай горька моя судьба — Я буду ей верна! О, если б он меня забыл Для женщины другой, В моей душе достало б сил Не быть его рабой! Но знаю: к родине любовь Соперница моя, И если б нужно было, вновь Ему простила б я!.. Княгиня кончила… Молчал Упрямый старичок. «Ну что ж? Велите, генерал, Готовить мой возок?» Не отвечая на вопрос, Смотрел он долго в пол, Потом в раздумьи произнес: «До завтра» — и ушел… Назавтра тот же разговор, Просил и убеждал, Но получил опять отпор Почтенный генерал. Все убежденья истощив И выбившись из сил, Он долго, важен, молчалив, По комнате ходил И наконец сказал: «Быть так! Вас не спасешь, увы!.. Но знайте: сделав этот шаг, Всего лишитесь вы!..»— «Да что же мне еще терять?» — «За мужем поскакав, Вы отреченье подписать Должны от ваших прав!» Старик эффектно замолчал, От этих страшных слов Он, очевидно, пользы ждал, Но был ответ таков: «У вас седая голова, А вы еще дитя! Вам наши кажутся права Правами — не шутя. Нет! ими я не дорожу, Возьмите их скорей! Где отреченье? Подпишу! И живо — лошадей!..» [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Бумагу эту подписать! Да что вы?.. Боже мой! Ведь это значит нищей стать И женщиной простой! Всему вы скажите прости, Что вам дано отцом, Что по наследству перейти Должно бы к вам потом! Права имущества, права Дворянства потерять! Нет, вы подумайте сперва — Зайду я к вам опять!.. Ушел и не был целый день… Когда спустилась тьма, Княгиня, слабая как тень, Пошла к нему сама. Ее не принял генерал: Хворает тяжело… Пять дней, покуда он хворал, Мучительных прошло, А на шестой пришел он сам И круто молвил ей: «Я отпустить не вправе вам, Княгиня, лошадей! Вас по этапу поведут С конвоем…» [I]КНЯГИНЯ[/I] Боже мой! Но так ведь месяцы пройдут В дороге?.. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, весной В Нерчинск придете, если вас Дорога не убьет. Навряд версты четыре в час Закованный идет; Посередине дня — привал, С закатом дня — ночлег, А ураган в степи застал — Закапывайся в снег! Да-с, промедленьям нет числа, Иной упал, ослаб… [I]КНЯГИНЯ[/I] Не хорошо я поняла — Что значит ваш этап? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Под караулом казаков С оружием в руках, Этапом водим мы воров И каторжных в цепях, Они дорогою шалят, Того гляди сбегут, Так их канатом прикрутят Друг к другу — и ведут Трудненек путь! Да вот-с каков: Отправится пятьсот, А до нерчинских рудников И трети не дойдет! Они как мухи мрут в пути, Особенно зимой… И вам, княгиня, так идти?.. Вернитесь-ка домой! [I]КНЯГИНЯ[/I] О нет! я этого ждала… Но вы, но вы… злодей!.. Неделя целая прошла… Нет сердца у людей! Зачем бы разом не сказать?.. Уж я бы шла давно… Велите ж партию сбирать — Иду! мне всё равно!.. —«Нет! вы поедете!..- вскричал Нежданно старый генерал, Закрыв рукой глаза.- Как я вас мучил… Боже мой!.. (Из-под руки на ус седой Скатилася слеза.) Простите! да, я мучил вас, Но мучился и сам, Но строгий я имел приказ Преграды ставить вам! И разве их не ставил я? Я делал всё, что мог, Перед царем душа моя Чиста, свидетель бог! Острожным жестким сухарем И жизнью взаперти, Позором, ужасом, трудом Этапного пути Я вас старался напугать. Не испугались вы! И хоть бы мне не удержать На плечах головы, Я не могу, я не хочу Тиранить больше вас… Я вас в три дня туда домчу… [I]Отворяя дверь, кричит[/I] Эй! запрягать, сейчас!..» [B]КНЯГИНЯ М. Н. ВОЛКОНСКАЯ [I (1826-27 г.)/I] Глава I[/B] Проказники внуки! Сегодня они С прогулки опять воротились: «Нам, бабушка, скучно! В ненастные дни, Когда мы в портретной садились И ты начинала рассказывать нам, Так весело было!.. Родная, Еще что-нибудь расскажи!..» По углам Уселись. Но их прогнала я: «Успеете слушать; рассказов моих Достанет на целые томы, Но вы еще глупы: узнаете их, Как будете с жизнью знакомы! Я всё рассказала, доступное вам По вашим ребяческим летам: Идите гулять по полям, по лугам! Идите же… пользуйтесь летом!» И вот, не желая остаться в долгу У внуков, пишу я записки; Для них я портреты людей берегу, Которые были мне близки, Я им завещаю альбом — и цветы С могилы сестры — Муравьевой, Коллекцию бабочек, флору Читы И виды страны той суровой; Я им завещаю железный браслет… Пускай берегут его свято: В подарок жене его выковал дед Из собственной цепи когда-то… Родилась я, милые внуки мои, Под Киевом, в тихой деревне; Любимая дочь я была у семьи. Наш род был богатый и древний, Но пуще отец мой возвысил его: Заманчивей славы героя, Дороже отчизны — не знал ничего Боец, не любивший покоя. Творя чудеса, девятнадцати лет Он был полковым командиром, Он мужество добыл и лавры побед И почести, чтимые миром. Воинская слава его началась Персидским и шведским походом, Но память о нем нераздельно слилась С великим двенадцатым годом: Тут жизнь его долгим сраженьем была. Походы мы с ним разделяли, И в месяц иной не запомним числа, Когда б за него не дрожали. «Защитник Смоленска» всегда впереди Опасного дела являлся… Под Лейпцигом раненный, с пулей в груди, Он вновь через сутки сражался, Так летопись жизни его говорит: В ряду полководцев России, Покуда отечество наше стоит, Он памятен будет! Витии Отца моего осыпали хвалой, Бессмертным его называя; Жуковский почтил его громкой строфой, Российских вождей прославляя: Под Дашковой личного мужества жар И жертву отца-патриота Поэт воспевает. Воинственный дар Являя в сраженьях без счета, Не силой одною врагов побеждал Ваш прадед в борьбе исполинской: О нем говорили, что он сочетал С отвагою гений воинский. Войной озабочен, в семействе своем Отец ни во что не мешался, Но крут был порою; почти божеством Он матери нашей казался, И сам он глубоко привязан был к ней. Отца мы любили — в герое, Окончив походы, в усадьбе своей Он медленно гас на покое. Мы жили в большом подгородном дому. Детей поручив англичанке, Старик отдыхал. Я училась всему, Что нужно богатой дворянке. А после уроков бежала я в сад И пела весь день беззаботно, Мой голос был очень хорош, говорят, Отец его слушал охотно; Записки свои приводил он к концу, Читал он газеты, журналы, Пиры задавал; наезжали к отцу Седые, как он, генералы, И шли бесконечные споры тогда; Меж тем молодежь танцевала. Сказать ли вам правду? была я всегда В то время царицею бала: Очей моих томных огонь голубой И черная с синим отливом Большая коса, и румянец густой На личике смуглом, красивом, И рост мой высокий, и гибкий мой стан, И гордая поступь — пленяли Тогдашних красавцев: гусаров, улан, Что близко с полками стояли. Но слушала я неохотно их лесть… Отец за меня постарался: «Не время ли замуж? Жених уже есть, Он славно под Лейпцигом дрался, Его полюбил государь, наш отец, И дал ему чин генерала. Постарше тебя… а собой молодец, Волконский! Его ты видала На царском смотру… и у нас он бывал, По парку с тобой всё шатался!» — «Да, помню! Высокий такой генерал…» — «Он самый!» — старик засмеялся… «Отец, он так мало со мной говорил!» — Заметила я, покраснела… «Ты будешь с ним счастлива!» — круто решил Старик, — возражать я не смела… Прошло две недели — и я под венцом С Сергеем Волконским стояла, Не много я знала его женихом, Не много и мужем узнала,- Так мало мы жили под кровлей одной, Так редко друг друга видали! По дальним селеньям, на зимний постой, Бригаду его разбросали, Ее объезжал беспрестанно Сергей. А я между тем расхворалась; В Одессе потом, по совету врачей, Я целое лето купалась; Зимой он приехал за мною туда, С неделю я с ним отдохнула При главной квартире… и снова беда! Однажды я крепко уснула. Вдруг слышу я голос Сергея (в ночи, Почти на рассвете то было): «Вставай! Поскорее найди мне ключи! Камин затопи!» Я вскочила… Взглянула: встревожен и бледен он был. Камин затопила я живо. Из ящиков муж мой бумаги сносил К камину — и жег торопливо. Иные прочитывал бегло, спеша, Иные бросал не читая. И я помогала Сергею, дрожа И глубже в огонь их толкая… Потом он сказал: «Мы поедем сейчас», Волос моих нежно касаясь. Всё скоро уложено было у нас, И утром, ни с кем не прощаясь, Мы тронулись в путь. Мы скакали три дня, Сергей был угрюм, торопился, Довез до отцовской усадьбы меня И тотчас со мною простился. [B]Глава II[/B] «Уехал!.. Что значила бледность его И всё, что в ту ночь совершилось? Зачем не сказал он жене ничего? Недоброе что-то случилось!» Я долго не знала покоя и сна, Сомнения душу терзали: «Уехал, уехал! опять я одна!..» Родные меня утешали, Отец торопливость его объяснял Каким-нибудь делом случайным: «Куда-нибудь сам император послал Его с поручением тайным, Не плачь! Ты походы делила со мной, Превратности жизни военной Ты знаешь; он скоро вернется домой! Под сердцем залог драгоценный Ты носишь: теперь ты беречься должна! Всё кончится ладно, родная; Жена муженька проводила одна, А встретит, ребенка качая!..» Увы! предсказанье его не сбылось! Увидеться с бедной женою И с первенцем сыном отцу довелось Не здесь — не под кровлей родною! Как дорого стоил мне первенец мой! Два месяца я прохворала. Измучена телом, убита душой, Я первую няню узнала. Спросила о муже. — «Еще не бывал!» — «Писал ли?» — «И писем нет даже». — «А где мой отец?» — «В Петербург ускакал». — «А брат мой?» — «Уехал туда же». «Мой муж не приехал, нет даже письма, И брат и отец ускакали, — Сказала я матушке: — Еду сама! Довольно, довольно мы ждали!» И как ни старалась упрашивать дочь Старушка, я твердо решилась; Припомнила я ту последнюю ночь И всё, что тогда совершилось, И ясно сознала, что с мужем моим Недоброе что-то творится… Стояла весна, по разливам речным Пришлось черепахой тащиться. Доехала я чуть живая опять. «Где муж мой» — отца я спросила. «В Молдавию муж твой ушел воевать». — «Не пишет он?..» Глянул уныло И вышел отец… Недоволен был брат, Прислуга молчала, вздыхая. Заметила я, что со мною хитрят, Заботливо что-то скрывая; Ссылаясь на то, что мне нужен покой, Ко мне никого не пускали, Меня окружили какой-то стеной, Мне даже газет не давали! Я вспомнила: много у мужа родных, Пишу — отвечать умоляю. Проходят недели, — ни слова от них! Я плачу, я силы теряю… Нет чувства мучительней тайной грозы. Я клятвой отца уверяла, Что я не пролью ни единой слезы,- И он, и кругом всё молчало! Любя, меня мучил мой бедный отец; Жалея, удвоивал горе… Узнала, узнала я всё наконец!.. Прочла я в самом приговоре, Что был заговорщиком бедный Сергей: Стояли они настороже, Готовя войска к низверженью властей. В вину ему ставилось тоже, Что он… Закружилась моя голова… Я верить глазам не хотела… «Ужели?..» В уме не вязались слова: Сергей — и бесчестное дело! Я помню, сто раз я прочла приговор, Вникая в слова роковые. К отцу побежала, — с отцом разговор Меня успокоил, родные! С души словно камень тяжелый упал. В одном я Сергея винила: Зачем он жене ничего не сказал? Подумав, и то я простила: «Как мог он болтать? Я была молода, Когда ж он со мной расставался, Я сына под сердцем носила тогда: За мать и дитя он боялся!- Так думала я. — Пусть беда велика, Не всё потеряла я в мире. Сибирь так ужасна, Сибирь далека, Но люди живут и в Сибири!..» Всю ночь я горела, мечтая о том, Как буду лелеять Сергея. Под утро глубоким, крепительным сном Уснула, — и встала бодрее. Поправилось скоро здоровье мое, Приятельниц я повидала, Нашла я сестру, — расспросила ее И горького много узнала! Несчастные люди!.. «Всё время Сергей (Сказала сестра) содержался В тюрьме; не видал ни родных, ни друзей… Вчера только с ним повидался Отец. Повидаться с ним можешь и ты: Когда приговор прочитали, Одели их в рубище, сняли кресты, Но право свиданья им дали!..» Подробностей ряд пропустила я тут… Оставив следы роковые, Доныне о мщеньи они вопиют… Не знайте их лучше, родные. Я в крепость поехала к мужу с сестрой, Пришли мы сперва к «генералу», Потом нас привел генерал пожилой В обширную, мрачную залу. «Дождитесь, княгиня! мы будем сейчас!» Раскланявшись вежливо с нами, Он вышел. С дверей не спускала я глаз. Минуты казались часами. Шаги постепенно смолкали вдали, За ними я мыслью летела. Мне чудилось: связку ключей принесли, И ржавая дверь заскрипела. В угрюмой каморке с железным окном Измученный узник томился. «Жена к вам приехала!..» Бледным лицом, Он весь задрожал, оживился: «Жена!..» Коридором он быстро бежал, Довериться слуху не смея… «Вот он!» — громогласно сказал генерал, И я увидала Сергея… Недаром над ним пронеслася гроза: Морщины на лбу появились, Лицо было мертвенно бледно, глаза Не так уже ярко светились, Но больше в них было, чем в прежние дни, Той тихой, знакомой печали; С минуту пытливо смотрели они И радостно вдруг заблистали, Казалось он в душу мою заглянул… Я горько, припав к его груди, Рыдала… Он обнял меня и шепнул: «Здесь есть посторонние люди». Потом он сказал, что полезно ему Узнать добродетель смиренья, Что, впрочем, легко переносит тюрьму, И несколько слов одобренья Прибавил… По комнате важно шагал Свидетель — нам было неловко… Сергей на одежду свою показал: «Поздравь меня, Маша, с обновкой, — И тихо прибавил: — [I]Пойми и прости[/I]», — Глаза засверкали слезою, Но тут соглядатай успел подойти, Он низко поник головою. Я громко сказала: «Да, я не ждала Найти тебя в этой одежде». И тихо шепнула: «Я всё поняла. Люблю тебя больше, чем прежде..» — «Что делать? И в каторге буду я жить [I/I]». — «Ты жив, ты здоров, так о чем же тужить? [I[/I]» «Так вот ты какая!» — Сергей говорил, Лицо его весело было… Он вынул платок, на окно положил, И рядом я свой положила, Потом, расставаясь, Сергеев платок Взяла я — мой мужу остался… Нам после годичной разлуки часок Свиданья короток казался, Но что ж было делать! Наш срок миновал — Пришлось бы другим дожидаться… В карету меня посадил генерал, Счастливо желал оставаться… Великую радость нашла я в платке: Целуя его, увидала Я несколько слов на одном уголке; Вот что я, дрожа, прочитала: «Мой друг, ты свободна. Пойми — не пеняй! Душевно я бодр и — желаю Жену мою видеть такой же. Прощай! Малютке поклон посылаю…» Была в Петербурге большая родня У мужа; всё знать — да какая! Я ездила к ним, волновалась три дня, Сергея спасти умоляя. Отец говорил: «Что ты мучишься, дочь? Я всё испытал — бесполезно!» И правда: они уж пытались помочь, Моля императора слезно, Но просьбы до сердца его не дошли.., Я с мужем еще повидалась, И время приспело: его увезли!.. Как только одна я осталась, Я тотчас послышала в сердце моем, Что надо и мне торопиться, Мне душен казался родительский дом, И стала я к мужу проситься. Теперь расскажу вам подробно, друзья, Мою роковую победу. Вся дружно и грозно восстала семья, Когда я сказала: «Я еду!» Не знаю, как мне удалось устоять, Чего натерпелась я… Боже!.. Была из-под Киева вызвана мать, И братья приехали тоже: Отец «образумить» меня приказал. Они убеждали, просили. Но волю мою сам господь подкреплял, Их речи ее не сломили! А много и горько поплакать пришлось… Когда собрались мы к обеду, Отец мимоходом мне бросил вопрос: «На что ты решилась?» — «Я еду!» Отец промолчал… промолчала семья… Я вечером горько всплакнула, Качая ребенка, задумалась я… Вдруг входит отец, — я вздрогнула. Ждала я грозы, но, печален и тих, Сказал он сердечно и кротко: «За что обижаешь ты кровных родных? Что будет с несчастным сироткой? Что будет с тобою, голубка моя? Там нужно не женскую силу! Напрасна великая жертва твоя, Найдешь ты там только могилу!» И ждал он ответа, и взгляд мой ловил, Лаская меня и целуя… «Я сам виноват! Я тебя погубил! — Воскликнул он вдруг, негодуя. — Где был мой рассудок? Где были глаза! Уж знала вся армия наша…» И рвал он седые свои волоса: «Прости! не казни меня, Маша! Останься!..» И снова молил горячо… Бог знает, как я устояла! Припав головою к нему на плечо, «Поеду!» — я тихо сказала… «Посмотрим!..» И вдруг распрямился старик, Глаза его гневом сверкали: «Одно повторяет твой глупый язык: «Поеду!» Сказать не пора ли, Куда и зачем? Ты подумай сперва! Не знаешь сама, что болтаешь! Умеет ли думать твоя голова? Врагами ты, что ли, считаешь И мать, и отца? Или глупы они… Что споришь ты с ними, как с ровней? Поглубже ты в сердце свое загляни, Вперед посмотри хладнокровней, Подумай!.. Я завтра увижусь с тобой…» Ушел он, грозящий и гневный, А я, чуть жива, пред иконой святой Упала — в истоме душевной… [B]Глава III[/B] «Подумай!..» Я целую ночь не спала, Молилась и плакала много. Я божию матерь на помощь звала, Совета просила у бога, Я думать училась: отец приказал Подумать… нелегкое дело! Давно ли он думал за нас — и решал, И жизнь наша мирно летела? Училась я много; на трех языках Читала. Заметна была я В парадных гостиных, на светских балах, Искусно танцуя, играя; Могла говорить я почти обо всем, Я музыку знала, я пела, Я даже отлично скакала верхом, Но думать совсем не умела. Я только в последний, двадцатый мой год Узнала, что жизнь не игрушка, Да в детстве, бывало, сердечко вздрогнет, Как грянет нечаянно пушка. Жилось хорошо и привольно; отец Со мной не говаривал строго; Осьмнадцати лет я пошла под венец И тоже не думала много… В последнее время моя голова Работала сильно, пылала; Меня неизвестность томила сперва. Когда же беду я узнала, Бессменно стоял предо мною Сергей, Тюрьмою измученный, бледный, И много неведомых прежде страстей Посеял в душе моей бедной. Я всё испытала, а больше всего Жестокое чувство бессилья. Я небо и сильных людей за него Молила — напрасны усилья! И гнев мою душу больную палил, И я волновалась нестройно, Рвалась, проклинала… но не было сил Ни времени думать спокойно. Теперь непременно я думать должна — Отцу моему так угодно. Пусть воля моя неизменно одна, Пусть всякая дума бесплодна, Я честно исполнить отцовский приказ Решилась, мои дорогие. Старик говорил: «Ты подумай о нас, Мы люди тебе не чужие: И мать, и отца, и дитя, наконец, — Ты всех безрассудно бросаешь, За что же?» — «Я долг исполняю, отец!» — «За что ты себя обрекаешь На муку?» — «Не буду я мучиться там! Здесь ждет меня страшная мука. Да если останусь, послушная вам, Меня истерзает разлука. Не зная покою ни ночью, ни днем, Рыдая над бедным сироткой, Всё буду я думать о муже моем Да слышать упрек его кроткий. Куда ни пойду я — на лицах людей Я свой приговор прочитаю: В их шепоте — повесть измены моей. В улыбке укор угадаю: Что место мое не на пышном балу, А в дальней пустыне угрюмой, Где узник усталый в тюремном углу Терзается лютою думой, Один… без опоры… Скорее к нему! Там только вздохну я свободно. Делила с ним радость, делить и тюрьму Должна я… Так небу угодно!.. Простите, родные! Мне сердце давно Мое предсказало решенье. И верю я твердо: от бога оно! А в вас говорит — сожаленье. Да, ежели выбор решить я должна Меж мужем и сыном — не боле, Иду я туда, где я больше нужна, Иду я к тому, кто в неволе! Я сына оставлю в семействе родном, Он скоро меня позабудет. Пусть дедушка будет малютке отцом, Сестра ему матерью будет. Он так еще мал! А когда подрастет И страшную тайну узнает, Я верю: он матери чувство поймет И в сердце ее оправдает! Но если останусь я с ним… и потом Он тайну узнает и спросит: «Зачем не пошла ты за бедным отцом?..» — И слово укора мне бросит? О, лучше в могилу мне заживо лечь, Чем мужа лишить утешенья И в будущем сына презренье навлечь. .. Нет, нет! не хочу я презренья!.. А может случиться — подумать боюсь! — Я первого мужа забуду, Условиям новой семьи подчинюсь И сыну не матерью буду, А мачехой лютой?.. Горю от стыда... Прости меня, бедный изгнанник! Тебя позабыть! Никогда! никогда! Ты сердца единый избранник... Отец! ты не знаешь, как дорог он мне! Его ты не знаешь! Сначала, В блестящем наряде, на гордом коне, Его пред полком я видала; О подвигах жизни его боевой Рассказы товарищей боя Я слушала жадно — и всею душой Я в нем полюбила героя... Позднее я в нем полюбила отца Малютки, рожденного мною. Разлука тянулась меж тем без конца. Он твердо стоял под грозою... Вы знаете, где мы увиделись вновь — Судьба свою волю творила! — Последнюю, лучшую сердца любовь В тюрьме я ему подарила! Напрасно чернила его клевета, Он был безупречней, чем прежде, И я полюбила его, как Христа... В своей арестантской одежде Теперь он бессменно стоит предо мной, Величием кротким сияя. Терновый венец над его головой, Во взоре любовь неземная… Отец мой! должна я увидеть его… Умру я, тоскуя по муже… Ты, долгу служа, не щадил ничего И нас научил ты тому же. .. Герой, выводивший своих сыновей Туда, где смертельней сраженье, — Не верю, чтоб дочери бедной своей Ты сам не одобрил решенья!» Вот что я подумала в долгую ночь, И так я с отцом говорила… Он тихо сказал: «Сумасшедшая дочь! » — И вышел: молчали уныло И братья, и мать… Я ушла наконец… Тяжелые дни потянулись: Как туча ходил недовольный отец, Другие домашние дулись. Никто не хотел ни советом помочь, Ни делом; но я не дремала, Опять провела я бессонную ночь: Письмо к государю писала (В то время молва начала разглашать, Что будто вернуть Трубецкую С дороги велел государь. Испытать Боялась я участь такую, Но слух был неверен). Письмо отвезла Сестра моя, Катя Орлова. Сам царь отвечал мне… Спасибо, нашла В ответе я доброе слово! Он был элегантен и мил (Николай Писал по-французски). Сначала Сказал государь, как ужасен тот край, Куда я поехать желала, Как грубы там люди, как жизнь тяжела, Как возраст мой хрупок и нежен; Потом намекнул (я не вдруг поняла) На то, что возврат безнадежен; А дальше — изволил хвалою почтить Решимость мою, сожалея, Что, долгу покорный, не мог пощадить Преступного мужа… Не смея Противиться чувствам высоким таким, Давал он свое позволенье; Но лучше желал бы, чтоб с сыном моим Осталась я дома… Волненье Меня охватило. «Я еду!» Давно Так радостно сердце не билось… «Я еду! я еду! Теперь решено!..» Я плакала, жарко молилась… В три дня я в далекий мой путь собралась, Всё ценное я заложила, Надежною шубой, бельем запаслась, Простую кибитку купила. Родные смотрели на сборы мои, Загадочно как-то вздыхая; Отъезду не верил никто из семьи… Последнюю ночь провела я С ребенком. Нагнувшись над сыном моим, Улыбку малютки родного Запомнить старалась; играла я с ним Печатью письма рокового. Играла и думала: «Бедный мой сын! Не знаешь ты, чем ты играешь! Здесь участь твоя: ты проснешься один, Несчастный! Ты мать потеряешь!» И в горе упав на ручонки его Лицом, я шептала, рыдая: «Прости, что тебя, для отца твоего, Мой бедный, покинуть должна я…» А он улыбался: не думал он спать, Любуясь красивым пакетом; Большая и красная эта печать Его забавляла… С рассветом Спокойно и крепко заснуло дитя, И щечки его заалели. С любимого личика глаз не сводя, Молясь у его колыбели, Я встретила утро… Я вмиг собралась. Сестру заклинала я снова Быть матерью сыну… Сестра поклялась… Кибитка была уж готова. Сурово молчали родные мои, Прощание было немое. Я думала: «Я умерла для семьи, Всё милое, всё дорогое Теряю… нет счета печальных потерь!..» Мать как-то спокойно сидела, Казалось, не веря еще и теперь, Чтоб дочка уехать посмела, И каждый с вопросом смотрел на отца. Сидел он поодаль понуро, Не молвил словечка, не поднял лица, — Оно было бледно и хмуро. Последние вещи в кибитку снесли, Я плакала, бодрость теряя, Минуты мучительно медленно шли… Сестру наконец обняла я И мать обняла. «Ну, господь вас хранит!» — Сказала я, братьев целуя. Отцу подражая, молчали они… Старик поднялся, негодуя, По сжатым губам, по морщинам чела Ходили зловещие тени… Я молча ему образок подала И стала пред ним на колени: «Я еду! хоть слово, хоть слово, отец! Прости свою дочь, ради бога!..» Старик на меня поглядел наконец Задумчиво, пристально, строго И, руки с угрозой подняв надо мной, Чуть слышно сказал (я дрожала): «Смотри, через год возвращайся домой, Не то — прокляну!..» Я упала… [B]Глава IV[/B] «Довольно, довольно объятий и слез!» Я села — и тройка помчалась. «Прощайте, родные!» В декабрьский мороз Я с домом отцовским рассталась И мчалась без отдыху с лишком три дня; Меня быстрота увлекала, Она была лучшим врачом для меня… Я скоро в Москву прискакала, К сестре Зинаиде. Мила и умна Была молодая княгиня, Как музыку знала! Как пела она! Искусство ей было святыня. Она нам оставила книгу новелл, Исполненных грации нежной, Поэт Веневитинов стансы ей пел, Влюбленный в нее безнадежно; В Италии год Зинаида жила И к нам — по сказанью поэта — «Цвет южного неба в очах принесла». Царица московского света, Она не чуждалась артистов, — житье Им было у Зины в гостиной; Они уважали, любили ее И Северной звали Коринной… Поплакали мы. По душе ей была Решимость моя роковая: «Крепись, моя бедная! будь весела! Ты мрачная стала такая. Чем мне эти темные тучи прогнать? Как мы распростимся с тобою? А вот что! ложись ты до вечера спать, А вечером пир я устрою. Не бойся! всё будет во вкусе твоем, Друзья у меня не повесы, Любимые песни твои мы споем, Сыграем любимые пьесы…» И вечером весть, что приехала я, В Москве уже многие знали. В то время несчастные наши мужья Вниманье Москвы занимали: Едва огласилось решенье суда, Всем было неловко и жутко, В салонах Москвы повторялась тогда Одна ростопчинская шутка: «В Европе сапожник, чтоб барином стать, Бунтует, — понятное дело! У нас революцию сделала знать: В сапожники, что ль, захотела?..» И сделалась я «героинею дня». Не только артисты, поэты — Вся двинулась знатная наша родня; Парадные, цугом кареты Гремели; напудрив свои парики, Потемкину ровня по летам, Явились былые тузы-старики С отменно учтивым приветом; Старушки, статс-дамы былого двора, В объятья меня заключали: «Какое геройство!.. Какая пора!..» — И в такт головами качали. Ну, словом, что было в Москве повидней, Что в ней мимоездом гостило, Всё вечером съехалось к Зине моей: Артистов тут множество было, Певцов-итальянцев тут слышала я, Что были тогда знамениты, Отца моего сослуживцы, друзья Тут были, печалью убиты. Тут были родные ушедших туда, Куда я сама торопилась, Писателей группа, любимых тогда. Со мной дружелюбно простилась: Тут были Одоевский, Вяземский; был Поэт вдохновенный и милый, Поклонник кузины, что рано почил, Безвременно взятый могилой. И Пушкин тут был… Я узнала его… Он другом был нашего детства, В Юрзуфе он жил у отца моего, В ту пору проказ и кокетства Смеялись, болтали мы, бегали с ним, Бросали друг в друга цветами. Всё наше семейство поехало в Крым, И Пушкин отправился с нами. Мы ехали весело. Вот наконец И горы, и Черное море! Велел постоять экипажам отец, Гуляли мы тут на просторе. Тогда уже был мне шестнадцатый год. Гибка, высока не по летам, Покинув семью, я стрелою вперед Умчалась с курчавым поэтом; Без шляпки, с распущенной длинной косой; Полуденным солнцем палима, Я к морю летела, — и был предо мной Вид южного берега Крыма! Я радостным взором глядела кругом, Я прыгала, с морем играла; Когда удалялся прилив, я бегом До самой воды добегала, Когда же прилив возвращался опять И волны грядой подступали, От них я спешила назад убежать, А волны меня настигали!.. И Пушкин смотрел… и смеялся, что я Ботинки мои промочила. «Молчите! идет гувернантка моя!» — Сказала я строго. (Я скрыла, Что ноги промокли)… Потом я прочла В «Онегине» чудные строки. Я вспыхнула вся — я довольна была… Теперь я стара, так далеки Те красные дни! Я не буду скрывать, Что Пушкин в то время казался Влюбленным в меня… но, по правде сказать, В кого он тогда не влюблялся! Но, думаю, он не любил никого Тогда, кроме музы: едва ли Не больше любви занимали его Волнения ее и печали… Юрзуф живописен: в роскошных садах Долины его потонули, У ног его море, вдали Аюдаг… Татарские хижины льнули К подножию скал; виноград выбегал На кручу лозой отягченной, И тополь местами недвижно стоял Зеленой и стройной колонной. Мы заняли дом под нависшей скалой, Поэт наверху приютился, Он нам говорил, что доволен судьбой, Что в море и горы влюбился. Прогулки его продолжались по дням И были всегда одиноки, Он у моря часто бродил по ночам. По-английски брал он уроки У Лены, сестры моей: Байрон тогда Его занимал чрезвычайно. Случалось сестре перевесть иногда Из Байрона что-нибудь — тайно; Она мне читала попытки свои, А после рвала и бросала, Но Пушкину кто-то сказал из семьи, Что Лена стихи сочиняла: Поэт подобрал лоскутки под окном И вывел всё дело на сцену. Хваля переводы, он долго потом Конфузил несчастную Лену… Окончив занятья, спускался он вниз И с нами делился досугом; У самой террасы стоял кипарис, Поэт называл его другом, Под ним заставал его часто рассвет, Он с ним, уезжая, прощался… И мне говорили, что Пушкина след В туземной легенде остался: «К поэту летал соловей по ночам, Как в небо луна выплывала, И вместе с поэтом он пел — и, певцам Внимая, природа смолкала! Потом соловей — повествует народ — Летал сюда каждое лето: И свищет, и плачет, и словно зовет К забытому другу поэта! Но умер поэт — прилетать перестал Пернатый певец… Полный горя, С тех пор кипарис сиротою стоял, Внимая лишь ропоту моря..» Но Пушкин надолго прославил его: Туристы его навещают, Садятся под ним и на память с него Душистые ветки срывают… Печальна была наша встреча. Поэт Подавлен был истинным горем. Припомнил он игры ребяческих лет В далеком Юрзуфе, над морем. Покинув привычный насмешливый тон, С любовью, с тоской бесконечной, С участием брата напутствовал он Подругу той жизни беспечной! Со мной он по комнате долго ходил, Судьбой озабочен моею, Я помню, родные, что он говорил, Да так передать не сумею: «Идите, идите! Вы сильны душой, Вы смелым терпеньем богаты, Пусть мирно свершится ваш путь роковой, Пусть вас не смущают утраты! Поверьте, душевной такой чистоты Не стоит сей свет ненавистный! Блажен, кто меняет его суеты На подвиг любви бескорыстной! Что свет? опостылевший всем маскарад! В нем сердце черствеет и дремлет, В нем царствует вечный, рассчитанный хлад И пылкую правду объемлет… Вражда умирится влияньем годов, Пред временем рухнет преграда, И вам возвратятся пенаты отцов И сени домашнего сада! Целебно вольется в усталую грудь Долины наследственной сладость, Вы гордо оглянете пройденный путь И снова узнаете радость. Да, верю! не долго вам горе терпеть, Гнев царский не будет же вечным… Но если придется в степи умереть, Помянут вас словом сердечным: Пленителен образ отважной жены, Явившей душевную силу И в снежных пустынях суровой страны Сокрывшейся рано в могилу! Умрете, но ваших страданий рассказ Поймется живыми сердцами, И заполночь правнуки ваши о вас Беседы не кончат с друзьями. Они им покажут, вздохнув от души, Черты незабвенные ваши, И в память прабабки, погибшей в глуши, Осушатся полные чаши!.. Пускай долговечнее мрамор могил, Чем крест деревянный в пустыне, Но мир Долгорукой еще не забыл, А Бирона нет и в помине. Но что я?.. Дай бог вам здоровья и сил! А там и увидеться можно: Мне царь «Пугачева» писать поручил, Пугач меня мучит безбожно, Расправиться с ним я на славу хочу, Мне быть на Урале придется. Поеду весной, поскорей захвачу, Что путного там соберется, Да к вам и махну, переехав Урал…» Поэт написал «Пугачева», Но в дальние наши снега не попал. Как мог он сдержать это слово? Я слушала музыку, грусти полна, Я пению жадно внимала; Сама я не пела, — была я больна, Я только других умоляла: «Подумайте: я уезжаю с зарей… О, пойте же, пойте! играйте!… Ни музыки я не услышу такой, Ни песни… Наслушаться дайте!…» И чудные звуки лились без конца! Торжественной песней прощальной Окончился вечер, — не помню лица Без грусти, без думы печальной! Черты неподвижных, суровых старух Утратили холод надменный, И взор, что, казалось, навеки потух, Светиться слезой умиленной… Артисты старались себя превзойти, Не знаю я песни прелестней Той песни-молитвы о добром пути, Той богословляющей песни… О, как вдохновенно играли они! Как пели!.. и плакали сами… И каждый сказал мне: «Господь вас храни!» — Прощаясь со мной со слезами… [B]Глава V[/B] Морозно. Дорога бела и гладка, Ни тучи на всем небосклоне… Обмерзли усы, борода ямщика, Дрожит он в своем балахоне. Спина его, плечи и шапка в снегу, Хрипит он, коней понукая, И кашляют кони его на бегу, Глубоко и трудно вздыхая… Обычные виды: былая краса Пустынного русского края, Угрюмо шумят строевые леса, Гигантские тени бросая; Равнины покрыты алмазным ковром, Деревни в снегу потонули, Мелькнул на пригорке помещичий дом, Церковные главы блеснули… Обычные встречи: обоз без конца, Толпа богомолок старушек, Гремящая почта, фигура купца На груде перин и подушек; Казенная фура! с десяток подвод: Навалены ружья и ранцы. Солдатики! Жидкий, безусый народ, Должно быть, еще новобранцы; Сынков провожают отцы-мужики Да матери, сестры и жены. «Уводят, уводят сердечных в полки!»- Доносятся горькие стоны… Подняв кулаки над спиной ямщика, Неистово мчится фельдъегерь. На самой дороге догнав русака, Усатый помещичий егерь Махнул через ров на проворном коне, Добычу у псов отбивает. Со всей своей свитой стоит в стороне Помещик — борзых подзывает… Обычные сцены: на станциях ад — Ругаются, спорят, толкутся. «Ну, трогай!» Из окон ребята глядят, Попы у харчевни дерутся; У кузницы бьется лошадка в станке, Выходит весь сажей покрытый Кузнец с раскаленной подковой в руке: «Эй, парень, держи ей копыты!..» В Казани я сделала первый привал, На жестком диване уснула; Из окон гостиницы видела бал И, каюсь, глубоко вздохнула! Я вспомнила: час или два с небольшим Осталось до Нового года. «Счастливые люди! как весело им! У них и покой, и свобода, Танцуют, смеются!… а мне не знавать Веселья… я еду на муки!..» Не надо бы мыслей таких допускать, Да молодость, молодость, внуки! Здесь снова пугали меня Трубецкой, Что будто ее воротили: «Но я не боюсь — позволенье со мной!» Часы уже десять пробили. Пора! я оделась. «Готов ли ямщик?» — «Княгиня, вам лучше дождаться Рассвета, — заметил смотритель-старик.- Метель начала подыматься!» — «Ах, то ли придется еще испытать! Поеду. Скорей, ради бога!..» Звенит колокольчик, ни зги не видать, Что дальше, то хуже дорога, Поталкивать начало сильно в бока, Какими-то едем грядами, Не вижу я даже спины ямщика: Бугор намело между нами. Чуть-чуть не упала кибитка моя, Шарахнулась тройка и стала. Ямщик мой заохал: «Докладывал я: Пождать бы! дорога пропала!…» Послала дорогу искать ямщика, Кибитку рогожей закрыла, Подумала: верно, уж полночь близка, Пружинку часов подавила: Двенадцать ударило! Кончился год, И новый успел народиться! Откинув циновку, гляжу я вперед — По-прежнему вьюга крутится. Какое ей дело до наших скорбей, До нашего нового года? И я равнодушна к тревоге твоей И к стонам твоим, непогода! Своя у меня роковая тоска, И с ней я борюсь одиноко… Поздравила я моего ямщика. «Зимовка тут есть недалеко,- Сказал он,- рассвета дождемся мы в ней!» Подъехали мы, разбудили Каких-то убогих лесных сторожей, Их дымную печь затопили. Рассказывал ужасы житель лесной, Да я его сказки забыла… Согрелись мы чаем. Пора на покой! Метель всё ужаснее выла. Лесник покрестился, ночник погасил И с помощью пасынка Феди Огромных два камня к дверям привалил. «Зачем?» — «Одолели медведи!» Потом он улегся на голом полу, Всё скоро уснуло в сторожке, Я думала, думала… лежа в углу На мерзлой и жесткой рогожке… Сначала веселые были мечты: Я вспомнила праздники наши, Огнями горящую залу, цветы, Подарки, заздравные чаши, И шумные речи, и ласки… кругом Всё милое, всё дорогое — Но где же Сергей?.. И подумав о нем, Забыла я всё остальное! Я живо вскочила, как только ямщик Продрогший в окно постучался. Чуть свет на дорогу нас вывел лесник, Но деньги принять отказался. «Не надо, родная! Бог вас защити, Дороги-то дальше опасны!» Крепчали морозы по мере пути И сделались скоро ужасны. Совсем я закрыла кибитку мою — И темно, и страшная скука! Что делать? Стихи вспоминаю, пою, Когда-нибудь кончится мука! Пусть сердце рыдает, пусть ветер ревет И путь мой заносят метели, А все-таки я продвигаюсь вперед! Так ехала я три недели… Однажды, заслышав какой-то содом, Циновку мою я открыла, Взглянула: мы едем обширным селом, Мне сразу глаза ослепило: Пылали костры по дороге моей… Тут были крестьяне, крестьянки, Солдаты и — целый табун лошадей… «Здесь станция: ждут серебрянки, — Сказал мой ямщик, — Мы увидим ее, Она, чай, идет недалече…» Сибирь высылала богатство свое, Я рада была этой встрече: «Дождусь серебрянки! Авось что-нибудь О муже, о наших узнаю. При ней офицер, из Нерчинска их путь…» В харчевне сижу, поджидаю… Вошел молодой офицер; он курил, Он мне не кивнул головою, Он как-то надменно глядел и ходил, И вот я сказала с тоскою: «Вы видели, верно… известны ли вам Те… жертвы декабрьского дела… Здоровы они? Каково-то им там? О муже я знать бы хотела…» Нахально ко мне повернул он лицо — Черты были злы и суровы — И, выпустив изо рту дыму кольцо, Сказал: «Несомненно здоровы, Но я их не знаю — и знать не хочу, Я мало ли каторжных видел!..» Как больно мне было, родные! Молчу… Несчастный! меня же обидел! Я бросила только презрительный взгляд, С достоинством юноша вышел… У печки тут грелся какой-то солдат, Проклятье мое он услышал И доброе слово — не варварский смех — Нашел в своем сердце солдатском: «Здоровы! — сказал он, — я видел их всех, Живут в руднике Благодатском!..» Но тут возвратился надменный герой, Поспешно ушла я в кибитку. «Спасибо, солдатик! спасибо, родной! Недаром я вынесла пытку!» Поутру на белые степи гляжу, Послышался звон колокольный, Тихонько в убогую церковь вхожу, Смешалась с толпой богомольной. Отслушав обедню, к попу подошла, Молебен служить попросила… Всё было спокойно — толпа не ушла… Совсем меня горе сломило! За что мы обижены столько, Христос? За что поруганьем покрыты? И реки давно накопившихся слез Упали на жесткие плиты! Казалось, народ мою грусть разделял, Молясь молчаливо и строго, И голос священника скорбью звучал, Прося об изгнанниках бога… Убогий, в пустыне затерянный храм! В нем плакать мне было не стыдно, Участье страдальцев, молящихся там, Убитой душе необидно… (Отец Иоанн, что молебен служил И так непритворно молился, Потом в каземате священником был И с нами душой породнился.) А ночью ямщик не сдержал лошадей, Гора была страшно крутая, И я полетела с кибиткой моей С высокой вершины Алтая! В Иркутске проделали то же со мной, Чем там Трубецкую терзали… Байкал. Переправа — и холод такой, Что слезы в глазах замерзали. Потом я рассталась с кибиткой моей (Пропала санная дорога). Мне жаль ее было: я плакала в ней И думала, думала много! Дорога без снегу — в телеге! Сперва Телега меня занимала, Но вскоре потом, ни жива, ни мертва, Я прелесть телеги узнала. Узнала и голод на этом пути. К несчастию, мне не сказали, Что тут ничего невозможно найти, Тут почту бурята держали. Говядину вялят на солнце они Да греются чаем кирпичным, И тот еще с салом! Господь сохрани Попробовать вам, непривычным! Зато под Нерчинском мне задали бал: Какой-то купец тороватый В Иркутске заметил меня, обогнал И в честь мою праздник богатый Устроил… Спасибо! я рада была И вкусным пельменям, и бане… А праздник как мертвая весь проспала В гостиной его на диване… Не знала я, что впереди меня ждет! Я утром в Нерчинск прискакала, Не верю глазам, — Трубецкая идет! «Догнала тебя я, догнала!» «Они в Благодатске!» — Я бросилась к ней, Счастливые слезы роняя… В двенадцати только верстах мой Сергей, И Катя со мной Трубецкая! [B]Глава VI[/B] Кто знал одиночество в дальнем пути, Чьи спутники — горе да вьюга, Кому провиденьем дано обрести В пустыне негаданно друга, Тот нашу взаимную радость поймет… «Устала, устала я, Маша!» -«Не плачь, моя бедная Катя! Спасет Нас дружба и молодость наша! Нас жребий один неразрывно связал, Судьба нас равно обманула, И тот же поток твое счастье умчал, В котором мое потонуло. Пойдем же мы об руку трудным путем, Как шли зеленеющем лугом, И обе достойно свой крест понесем, И будем мы сильны друг другом. Что мы потеряли? подумай, сестра! Игрушки тщеславья… Не много! Теперь перед нами дорога добра, Дорога избранников бога! Найдем мы униженных, скорбных мужей, Но будем мы им утешеньем, Мы кротостью нашей смягчим палачей, Страданье осилим терпеньем. Опорою гибнущим, слабым, больным Мы будем в тюрьме ненавистной, И рук не положим, пока не свершим Обета любви бескорыстной!.. Чиста наша жертва, — мы всё отдаем Избранникам нашим и богу. И верю я: мы невредимо пройдем Всю трудную нашу дорогу…» Природа устала с собой воевать — День ясный, морозный и тихий. Снега под Нерчинском явились опять, В санях покатили мы лихо… О ссыльных рассказывал русский ямщик (Он знал по фамилии даже): «На этих конях я возил их в рудник, Да только в другом экипаже. Должно быть, дорога легка им была: Шутили, смешили друг дружку; На завтрак ватрушку мне мать испекла, Так я подарил им ватрушку, Двугривенный дали — я брать не хотел: «Возьми, паренек, пригодится…» Болтая, он живо в село прилетел. «Ну, барыни, где становиться?» — «Вези нас к начальнику прямо в острог». — «Эй, други, не дайте в обиду!» Начальник был тучен и, кажется, строг, Спросил, по какому мы виду? «В Иркутске читали инструкцию нам И выслать в Нерчинск обещали…» — «Застряла, застряла, голубушка, там!» «Вот копия, нам ее дали…» — «Что копия? с ней попадешься впросак!» — «Вот царское вам позволенье!» Не знал по-французски упрямый чудак, Не верил нам, — смех и мученье! «Вы видите подпись царя: Николай?» До подписи нет ему дела, Ему из Нерчинска бумагу подай! Поехать за ней я хотела, Но он объявил, что отправится сам И к утру бумагу добудет. «Да точно ли?..» — «Честное слово! А вам Полезнее выспаться будет!..» И мы добрались до какой-то избы, О завтрашнем утре мечтая; С оконцем из слюды, низка, без трубы, Была наша хата такая, Что я головою касалась стены, А в дверь упиралась ногами; Но мелочи эти нам были смешны, Не то уж случалося с нами. Мы вместе! теперь бы легко я снесла И самые трудные муки… Проснулась я рано, а Катя спала, Пошла по деревне от скуки: Избушки такие ж, как наша, числом До сотни, в овраге торчали, А вот и кирпичный с решетками дом! При нем часовые стояли. «Не здесь ли преступники?» — «Здесь, да ушли». — «Куда?» — «На работу, вестимо!» Какие-то дети меня повели… Бежали мы все — нестерпимо Хотелось мне мужа увидеть скорей; Он близко! Он шел тут недавно! «Вы видите их?» — я спросила детей. «Да, видим! Поют они славно! Вон дверца… Гляди же! Пойдем мы теперь, Прощай!..» Убежали ребята… И словно под землю ведущую дверь Увидела я — и солдата. Сурово смотрел часовой, — наголо В руке его сабля сверкала. Не золото, внуки, и здесь помогло, Хоть золото я предлагала! Быть может, вам хочется дальше читать, Да просится слово из груди! Помедлим немного. Хочу я сказать Спасибо вам, русские люди! В дороге, в изгнанье, где я ни была, Всё трудное каторги время, Народ! я бодрее с тобою несла Мое непосильное бремя. Пусть много скорбей тебе пало на часть, Ты делишь чужие печали, И где мои слезы готовы упасть, Твои уж давно там упали!.. Ты любишь несчастного, русский народ! Страдания нас породнили… «Вас в каторге самый закон не спасет!» — На родине мне говорили; Но добрых людей я встречала и там, На крайней ступени паденья, Умели по-своему выразить нам Преступники дань уваженья; Меня с неразлучною Катей моей Довольной улыбкой встречали: «Вы — ангелы наши!» За наших мужей Уроки они исполняли. Не раз мне украдкой давал из полы Картофель колодник клейменый: «Покушай! горячий, сейчас из золы!» Хорош был картофель печеный, Но грудь и теперь занывает с тоски, Когда я о нем вспоминаю… Примите мой низкий поклон, бедняки! Спасибо вам всем посылаю! Спасибо!.. Считали свой труд ни во что Для нас эти люди простые, Но горечи в чашу не подлил никто, Никто — из народа, родные!.. Рыданьям моим часовой уступил, Как бога его я просила! Светильник (род факела) он засветил, В какой-то подвал я вступила И долго спускались всё ниже; потом Пошла я глухим коридором, Уступами шел он; темно было в нем И душно; где плесень узором Лежала; где тихо струилась вода И лужами книзу стекала. Я слышала шорох; земля иногда Комками со стен упадала; Я видела страшные ямы в стенах; Казалось, такие ж дороги От них начинались. Забыла я страх, Проворно несли меня ноги! И вдруг я услышала крики: «Куда, Куда вы? Убиться хотите? Ходить не позволено дамам туда! Вернитесь скорей! Погодите!» Беда моя! видно, дежурный пришел (Его часовой так боялся) Кричал он так грозно, так голос был зол, Шум скорых шагов приближался… Что делать? Я факел задула. Вперед Впотьмах наугад побежала… Господь, коли хочет, везде проведет! Не знаю, как я не упала, Как голову я не оставила там! Судьба берегла меня. Мимо Ужасных расселин, провалов и ям Бог вывел меня невредимо: Я скоро увидела свет впереди, Там звездочка словно светилась… И вылетел радостный крик из груди: «Огонь!» Я крестом осенилась… Я сбросила шубу… Бегу на огонь, Как бог уберег во мне душу! Попавший в трясину испуганный конь Так рвется, завидевши сушу… И стало, родные, светлей и светлей! Увидела я возвышенье: Какая-то площадь… и тени на ней… Чу… молот! работа, движенье… Там люди! Увидят ли только они? Фигуры отчетливей стали… Всё ближе, сильней замелькали огни. Должно быть, меня увидали… И кто-то стоявший на самом краю Воскликнул: «Не ангел ли божий? Смотрите, смотрите!» — «Ведь мы не в раю: Проклятая шахта похожей На ад!» — говорили другие, смеясь. И быстро на край выбегали, И я приближалась поспешно. Дивясь, Недвижно они ожидали. «Волконская!» — вдруг закричал Трубецкой (Узнала я голос). Спустили Мне лестницу; я поднялася стрелой! Всё люди знакомые были: Сергей Трубецкой, Артамон Муравьев, Борисовы, князь Оболенский… Потоком сердечных, восторженных слов, Похвал моей дерзости женской Была я осыпана; слезы текли По лицам их, полным участья… Но где же Сергей мой? «За ним уж пошли, Не умер бы только от счастья! Кончает урок: по три пуда руды Мы в день достаем для России, Как видите, нас не убили труды!» Веселые были такие, Шутили, но я под веселостью их Печальную повесть читала (Мне новостью были оковы на них Что их закуют — я не знала)… Известьем о Кате, о милой жене, Утешила я Трубецкого; Все письма, по счастию, были при мне, С приветом из края родного Спешила я их передать. Между тем, Внизу офицер горячился: «Кто лестницу принял? Куда и зачем Смотритель работ отлучился? Сударыня! Вспомните слово мое, Убьетесь!.. Эй, лестницу, черти! Живей!..» (Но никто не подставил ее…) «Убьетесь, убьетесь до смерти! Извольте спуститься! да что ж вы?..» Но мы Всё в глубь уходили… Отвсюду Бежали к нам мрачные дети тюрьмы, Дивясь небывалому чуду. Они пролагали мне путь впереди, Носилки свои предлагали… Орудья подземных работ на пути, Провалы, бугры мы встречали. Работа кипела под звуки оков, Под песни, — работа над бездной! Стучались в упругую грудь рудников И заступ и молот железный. Там с ношею узник шагал по бревну, Невольно кричала я: «Тише!» Там новую мину вели в глубину, Там люди карабкались выше По шатким подпоркам… Какие труды! Какая отвага!… Сверкали Местами добытые глыбы руды И щедрую дань обещали… Вдруг кто-то воскликнул: «Идет он! идет!» Окинув пространство глазами, Я чуть не упала, рванувшись вперед, — Канава была перед нами. «Потише, потише! Ужели затем Вы тысячи верст пролетели,- Сказал Трубецкой, — чтоб на горе нам всем В канаве погибнуть — у цели?» И за руку крепко меня он держал: «Что б было, когда б вы упали?» Сергей торопился, но тихо шагал. Оковы уныло звучали. Да, цепи! Палач не забыл никого (О, мстительный трус и мучитель!), — Но кроток он был, как избравший его Орудьем своим искупитель. Пред ним расступались, молчанье храня, Рабочие люди и стража… И вот он увидел, увидел меня! И руки простер ко мне: «Маша!» И стал, обессиленный словно, вдали… Два ссыльных его поддержали. По бледным щекам его слезы текли, Простертые руки дрожали… Душе моей милого голоса звук Мгновенно послал обновленье, Отраду, надежду, забвение мук, Отцовской угрозы забвенье! И с криком «иду!» я бежала бегом, Рванув неожиданно руку, По узкой доске над зияющим рвом Навстречу призывному звуку… «Иду!..» Посылало мне ласку свою Улыбкой лицо испитое… И я побежала… И душу мою Наполнило чувство святое. Я только теперь, в руднике роковом, Услышав ужасные звуки, Увидев оковы на муже моем, Вполне поняла его муки, И силу его… и готовность страдать! Невольно пред ним я склонила Колени, — и прежде чем мужа обнять, Оковы к губам приложила!.. И тихого ангела бог ниспослал В подземные копи, — в мгновенье И говор, и грохот работ замолчал, И замерло словно движенье, Чужие, свои — со слезами в глазах, Взволнованны, бледны, суровы, Стояли кругом. На недвижных ногах Не издали звука оковы, И в воздухе поднятый молот застыл… Всё тихо — ни песни, ни речи… Казалось, что каждый здесь с нами делил И горечь, и счастие встречи! Святая, святая была тишина! Какой-то высокой печали, Какой-то торжественной думы полна. «Да где же вы все запропали?» — Вдруг снизу донесся неистовый крик. Смотритель работ появился. «Уйдите! — сказал со слезами старик. — Нарочно я, барыня, скрылся, Теперь уходите. Пора! Забранят! Начальники люди крутые…» И словно из рая спустилась я в ад… И только… и только, родные! По-русски меня офицер обругал Внизу, ожидавший в тревоге, А сверху мне муж по-французски сказал: «Увидимся, Маша, — в остроге!..»

Бал в женской гимназии

Саша Чёрный

[B]1[/B] Пехотный Вологодский полк Прислал наряд оркестра. Сыч-капельмейстер, сивый волк, Был опытный маэстро. Собрались рядом с залой в класс, Чтоб рокот труб был глуше. Курлыкнул хрипло медный бас, Насторожились уши. Басы сверкнули вдоль стены, Кларнеты к флейтам сели,— И вот над мигом тишины Вальс томно вывел трели… Качаясь, плавные лады Вплывают в зал лучистый, И фей коричневых ряды Взметнули гимназисты. Напев сжал юность в зыбкий плен, Что в мире вальса краше? Пусть там сморкаются у стен Папаши и мамаши… Не вся ли жизнь — хмельной поток Над райской панорамой? Поручик Жмых пронесся вбок С расцветшей классной дамой. У двери встал, как сталактит, Блестя иконостасом, Сам губернатор Фан-дер-Флит С директором Очкасом: Директор — пресный, бритый факт, Гость — холодней сугроба, Но правой ножкой тайно в такт Подрыгивают оба. В простенке — бледный гимназист, Немой Монблан презренья. Мундир до пяток, стан как хлыст, А в сердце — лава мщенья. Он презирает потолок, Оркестр, паркет и люстры, И рот кривится поперек Усмешкой Заратустры. Мотив презренья стар как мир… Вся жизнь в тумане сером: Его коричневый кумир Танцует с офицером! [B]2[/B] Антракт. Гудящий коридор, Как улей, полон гула. Напрасно классных дам дозор Скользит чредой сутулой. Любовь влетает из окна С кустов ночной сирени, И в каждой паре глаз весна Поет романс весенний. Вот даже эти, там и тут, Совсем еще девчонки, Ровесников глазами жгут И теребят юбчонки. Но третьеклассники мудрей, У них одна лишь радость: Сбежать под лестницу скорей И накуриться в сладость… Солдаты в классе, развалясь, Жуют тартинки с мясом; Усатый унтер спит, склонясь Над геликоном-басом. Румяный карлик-кларнетист Слюну сквозь клапан цедит. У двери — бледный гимназист И розовая леди. «Увы! У женщин нет стыда… Продать за шпоры душу!» Она, смеясь, спросила: «Да?», Вонзая зубы в грушу… О, как прелестен милый рот Любимой гимназистки, Когда она, шаля, грызет Огрызок зубочистки! В ревнивой муке смотрит в пол Отелло-проповедник, А леди оперлась на стол, Скосив глаза в передник. Не видит? Глупый падишах! Дразнить слепцов приятно. Зачем же жалость на щеках Зажгла пожаром пятна? Но синих глаз не укротить, И сердце длит причуду: «Куда ты?» — «К шпорам». — «Что за прыть?» — «Отстань! Хочу и буду». [B]3[/B] Гремит мазурка — вся призыв. На люстрах пляшут бусы. Как пристяжные, лбы склонив, Летит народ безусый. А гимназистки-мотыльки, Откинув ручки влево, Как одуванчики легки, Плывут под плеск напева. В передней паре дирижер, Поручик Грум-Борковский, Вперед плечом, под рокот шпор Беснуется чертовски. С размаху на колено встав, Вокруг обводит леди И вдруг, взметнувшись, как удав, Летит, краснее меди. Ресницы долу опустив, Она струится рядом, Вся — огнедышащий порыв С лукаво-скромным взглядом… О ревность, раненая лань! О ревность, тигр грызущий! За борт мундира сунув длань, Бледнеет классик пуще. На гордый взгляд — какой цинизм!— Она, смеясь, кивнула… Юнец, кляня милитаризм, Сжал в гневе спинку стула. Домой?.. Но дома стук часов, Белинский над кроватью, И бред полночных голосов, И гул в висках… Проклятье! Сжав губы, строгий, словно Дант, Выходит он из залы. Он не армейский адъютант, Чтоб к ней идти в вассалы!.. Вдоль коридора лунный дым И пар неясных пятна, Но пепиньерки мчатся к ним И гонят в зал обратно. Ушел бедняк в пустынный класс, На парту сел, вздыхая, И, злясь, курил там целый час Под картою Китая. [B]4[/B] С Дуняшей, горничной, домой Летит она, болтая. За ней вдоль стен, укрытых тьмой, Крадется тень худая… На сердце легче: офицер Остался, видно, с носом. Вон он, гремя, нырнул за сквер Нахмуренным барбосом. Передник белый в лунной мгле Змеится из-под шали. И слаще арфы — по земле Шаги ее звучали… Смешно! Она косится вбок На мрачного Отелло. Позвать? Ни-ни. Глупцу — урок, Ей это надоело! Дуняша, юбками пыля, Склонясь, в ладонь хохочет, А вдоль бульвара тополя Вздымают ветви к ночи. Над садом — перья зыбких туч. Сирень исходит ядом. Сейчас в парадной щелкнет ключ, И скорбь забьет каскадом… Не он ли для нее вчера Выпиливал подчасник? Нагнать? Но тверже топора Угрюмый восьмиклассник: В глазах — мазурка, адъютант, Вертящиеся штрипки, И разлетающийся бант, И ложь ее улыбки… Пришли. Крыльцо — как темный гроб, Как вечный склеп разлуки. Прижав к забору жаркий лоб, Сжимает классик руки. Рычит замок, жестокий зверь, В груди — тупое жало. И вдруг… толкнув Дуняшу в дверь, Она с крыльца сбежала. Мерцали блики лунных струй И ширились все больше. Минуту длился поцелуй! (А может быть, и дольше).

Другие стихи этого автора

Всего: 180

Весна, весна

Евгений Абрамович Боратынский

Весна, весна! Как воздух чист! Как ясен небосклон! Своей лазурию живой Слепит мне очи он. Весна, весна! как высоко На крыльях ветерка, Ласкаясь к солнечным лучам, Летают облака! Шумят ручьи! блестят ручьи! Взревев, река несет На торжествующем хребте Поднятый ею лед! Еще древа обнажены, Но в роще ветхий лист, Как прежде, под моей ногой И шумен и душист. Под солнце самое взвился И в яркой вышине Незримый жавронок поет Заздравный гимн весне. Что с нею, что с моей душой? С ручьем она ручей И с птичкой птичка! с ним журчит, Летает в небе с ней! Зачем так радует ее И солнце и весна! Ликует ли, как дочь стихий, На пире их она? Что нужды! счастлив, кто на нем Забвенье мысли пьет, Кого далёко от нее Он, дивный, унесет!

Признание

Евгений Абрамович Боратынский

Притворной нежности не требуй от меня: Я сердца моего не скрою хлад печальный. Ты права, в нем уж нет прекрасного огня Моей любви первоначальной. Напрасно я себе на память приводил И милый образ твой и прежние мечтанья: Безжизненны мои воспоминанья, Я клятвы дал, но дал их выше сил. Я не пленен красавицей другою, Мечты ревнивые от сердца удали; Но годы долгие в разлуке протекли, Но в бурях жизненных развлекся я душою. Уж ты жила неверной тенью в ней; Уже к тебе взывал я редко, принужденно, И пламень мой, слабея постепенно, Собою сам погас в душе моей. Верь, жалок я один. Душа любви желает, Но я любить не буду вновь; Вновь не забудусь я: вполне упоевает Нас только первая любовь.Грущу я; но и грусть минует, знаменуя Судьбины полную победу надо мной; Кто знает? мнением сольюся я с толпой; Подругу, без любви — кто знает? — изберу я. На брак обдуманный я руку ей подам И в храме стану рядом с нею, Невинной, преданной, быть может, лучшим снам, И назову ее моею; И весть к тебе придет, но не завидуй нам: Обмена тайных дум не будет между нами, Душевным прихотям мы воли не дадим: Мы не сердца под брачными венцами, Мы жребии свои соединим. Прощай! Мы долго шли дорогою одною; Путь новый я избрал, путь новый избери; Печаль бесплодную рассудком усмири И не вступай, молю, в напрасный суд со мною. Не властны мы в самих себе И, в молодые наши леты, Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

Предрассудок

Евгений Абрамович Боратынский

Предрассудок! он обломок Давней правды. Храм упал; А руин его потомок Языка не разгадал.Гонит в нем наш век надменный, Не узнав его лица, Нашей правды современной Дряхлолетнего отца.Воздержи младую силу! Дней его не возмущай; Но пристойную могилу, Как уснет он, предку дай.

Поцелуй

Евгений Абрамович Боратынский

Сей поцелуй, дарованный тобой, Преследует мое воображенье: И в шуме дня, и в тишине ночной Я чувствую его напечатленье! Сойдет ли сон и взор сомкнет ли мой,- Мне снишься ты, мне снится наслажденье! Обман исчез, нет счастья! и со мной Одна любовь, одно изнеможенье.

Нельзя ль найти любви надежной

Евгений Абрамович Боратынский

Пора покинуть, милый друг, Знамена ветреной Киприды И неизбежные обиды Предупредить, пока досуг. Чьих ожидать увещеваний! Мы лишены старинных прав На своеволие забав, На своеволие желаний. Уж отлетает век младой, Уж сердце опытнее стало: Теперь ни в чем, любезный мой, Нам исступленье не пристало! Оставим юным шалунам Слепую жажду сладострастья; Не упоения, а счастья Искать для сердца должно нам. Пресытясь буйным наслажденьем, Пресытясь ласками цирцей, Шепчу я часто с умиленьем В тоске задумчивой моей: Нельзя ль найти любви надежной? Нельзя ль найти подруги нежной, С кем мог бы в счастливой глуши Предаться неге безмятежной И чистым радостям души; В чье неизменное участье Беспечно веровал бы я, Случится ль вёдро иль ненастье На перепутье бытия? Где ж обреченная судьбою? На чьей груди я успокою Свою усталую главу? Или с волненьем и тоскою Ее напрасно я зову? Или в печали одинокой Я проведу остаток дней И тихий свет ее очей Не озарит их тьмы глубокой, Не озарит души моей!..

Подражателям

Евгений Абрамович Боратынский

Когда, печалью вдохновенный, Певец печаль свою поет, Скажите: отзыв умиленный В каком он сердце не найдет? Кто, вековых проклятий жаден, Дерзнет осмеивать ее? Но для притворства всякий хладен, Плач подражательный досаден, Смешно жеманное вытье! Не напряженного мечтанья Огнем услужливым согрет — Постигнул таинства страданья Душемутительный поэт. В борьбе с тяжелою судьбою Познал он меру вышних сил, Сердечных судорог ценою Он выраженье их купил. И вот нетленными лучами Лик песнопевца окружен, И чтим земными племенами, Подобно мученику, он. А ваша муза площадная, Тоской заемною мечтая Родить участие в сердцах, Подобна нищей развращенной, Молящей лепты незаконной С чужим ребенком на руках.

Пиры

Евгений Абрамович Боратынский

Друзья мои! я видел свет, На всё взглянул я верным оком. Душа полна была сует, И долго плыл я общим током… Безумству долг мой заплачен, Мне что-то взоры прояснило; Но, как премудрый Соломон, Я не скажу: всё в мире сон! Не всё мне в мире изменило: Бывал обманут сердцем я, Бывал обманут я рассудком, Но никогда еще, друзья, Обманут не был я желудком. Признаться каждый должен в том, Любовник, иль поэт, иль воин,— Лишь беззаботный гастроном Названья мудрого достоин. Хвала и честь его уму! Дарами нужными ему Земля усеяна роскошно. Пускай герою моему, Пускай, друзья, порою тошно, Зато не грустно: горя чужд Среди веселостей вседневных, Не знает он душевных нужд, Не знает он и мук душевных. Трудясь над смесью рифм и слов, Поэты наши чуть не плачут; Своих почтительных рабов Порой красавицы дурачат; Иной храбрец, в отцовский дом Явясь уродом с поля славы, Подозревал себя глупцом; О бог стола, о добрый Ком, В твоих утехах нет отравы! Прекрасно лирою своей Добиться памяти людей; Служить любви еще прекрасней, Приятно драться; но, ей-ей, Друзья, обедать безопасней! Как не любить родной Москвы! Но в ней не град первопрестольный, Не золоченые главы, Не гул потехи колокольной, Не сплетни вестницы-молвы Мой ум пленили своевольный. Я в ней люблю весельчаков, Люблю роскошное довольство Их продолжительных пиров, Богатой знати хлебосольство И дарованья поваров. Там прямо веселы беседы; Вполне уважен хлебосол; Вполне торжественны обеды; Вполне богат и лаком стол. Уж он накрыт, уж он рядами Несчетных блюд отягощен И беззаботными гостями С благоговеньем окружен. Еще не сели; всё в молчанье; И каждый гость вблизи стола С веселой ясностью чела Стоит в роскошном ожиданье, И сквозь прозрачный, легкий пар Сияют лакомые блюды, Златых плодов, десерта груды… Зачем удел мой слабый дар! Но так весной ряды курганов При пробужденных небесах Сияют в пурпурных лучах Под дымом утренних туманов. Садятся гости. Граф и князь — В застольном деле все удалы, И осушают, не ленясь, Свои широкие бокалы; Они веселье в сердце льют, Они смягчают злые толки; Друзья мои, где гости пьют, Там речи вздорны, но не колки. И началися чудеса; Смешались быстро голоса; Собранье глухо зашумело; Своих собак, своих друзей, Ловцов, героев хвалит смело; Вино разнежило гостей И даже ум их разогрело. Тут всё торжественно встает, И каждый гость, как муж толковый, Узнать в гостиную идет, Чему смеялся он в столовой. Меж тем одним ли богачам Доступны праздничные чаши? Немудрены пирушки ваши, Но не уступят их пирам. В углу безвестном Петрограда, В тени древес, во мраке сада, Тот домик помните ль, друзья, Где ваша верная семья, Оставя скуку за порогом, Соединялась в шумный круг И без чинов с румяным богом Делила радостный досуг? Вино лилось, вино сверкало; Сверкали блестки острых слов, И веки сердце проживало В немного пламенных часов. Стол покрывала ткань простая; Не восхищалися на нем Мы ни фарфорами Китая, Ни драгоценным хрусталем; И между тем сынам веселья В стекло простое бог похмелья Лил через край, друзья мои, Свое любимое Аи. Его звездящаяся влага Недаром взоры веселит: В ней укрывается отвага, Она свободою кипит, Как пылкий ум, не терпит плена, Рвет пробку резвою волной, И брызжет радостная пена, Подобье жизни молодой. Мы в ней заботы потопляли И средь восторженных затей «Певцы пируют!— восклицали,— Слепая чернь, благоговей!» Любви слепой, любви безумной Тоску в душе моей тая, Насилу, милые друзья, Делить восторг беседы шумной Тогда осмеливался я. «Что потакать мечте унылой,— Кричали вы.— Смелее пей! Развеселись, товарищ милый, Для нас живи, забудь о ней!» Вздохнув, рассеянно послушной, Я пил с улыбкой равнодушной; Светлела мрачная мечта, Толпой скрывалися печали, И задрожавшие уста «Бог с ней!» невнятно лепетали. И где ж изменница-любовь? Ах, в ней и грусть — очарованье! Я испытать желал бы вновь Ее знакомое страданье! И где ж вы, резвые друзья, Вы, кем жила душа моя! Разлучены судьбою строгой,— И каждый с ропотом вздохнул, И брату руку протянул, И вдаль побрел своей дорогой; И каждый в горести немой, Быть может, праздною мечтой Теперь былое пролетает Или за трапезой чужой Свои пиры воспоминает. О, если б, теплою мольбой Обезоружив гнев судьбины, Перенестись от скал чужбины Мне можно было в край родной! (Мечтать позволено поэту.) У вод домашнего ручья Друзей, разбросанных по свету, Соединил бы снова я. Дубравой темной осененной, Родной отцам моих отцов, Мой дом, свидетель двух веков, Поникнул кровлею смиренной. За много лет до наших дней Там в чаши чашами стучали, Любили пламенно друзей И с ними шумно пировали… Мы, те же сердцем в век иной, Сберемтесь дружеской толпой Под мирный кров домашней сени: Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой, Мой брат по музам и по лени, Ты, Пушкин наш, кому дано Петь и героев, и вино, И страсти молодости пылкой, Дано с проказливым умом Быть сердца верным знатоком И лучшим гостем за бутылкой. Вы все, делившие со мной И наслажденья и мечтанья, О, поспешите в домик мой На сладкий пир, на пир свиданья! Слепой владычицей сует От колыбели позабытый, Чем угостит анахорет, В смиренной хижине укрытый? Его пустынничий обед Не будет лакомый, но сытый. Веселый будет ли, друзья? Со дня разлуки, знаю я, И дни и годы пролетели, И разгадать у бытия Мы много тайного успели; Что ни ласкало в старину, Что прежде сердцем ни владело — Подобно утреннему сну, Всё изменило, улетело! Увы! на память нам придут Те песни за веселой чашей, Что на Парнасе берегут Преданья молодости нашей: Собранье пламенных замет Богатой жизни юных лет; Плоды счастливого забвенья, Где воплотить умел поэт Свои живые сновиденья… Не обрести замены им! Чему же веру мы дадим? Пирам! В безжизненные лета Душа остылая согрета Их утешением живым. Пускай навек исчезла младость — Пируйте, други: стуком чаш Авось приманенная радость Еще заглянет в угол наш.

Пироскаф

Евгений Абрамович Боратынский

Дикою, грозною ласкою полны, Бьют в наш корабль средиземные волны. Вот над кормою стал капитан: Визгнул свисток его. Братствуя с паром, Ветру наш парус раздался недаром: Пенясь, глубоко вздохнул океан! Мчимся. Колеса могучей машины Роют волнистое лоно пучины. Парус надулся. Берег исчез. Наедине мы с морскими волнами; Только-что чайка вьется за нами Белая, рея меж вод и небес. Только, вдали, океана жилица, Чайке подобно вод его птица, Парус развив, как большое крыло, С бурной стихией в томительном споре, Лодка рыбачья качается в море: С брегом набрежное скрылось, ушло! Много земель я оставил за мною; Вынес я много смятенной душою Радостей ложных, истинных зол; Много мятежных решил я вопросов, Прежде чем руки марсельских матросов Подняли якорь, надежды символ! С детства влекла меня сердца тревога В область свободную влажного бога; Жадные длани я к ней простирал. Темную страсть мою днесь награждая, Кротко щадит меня немочь морская: Пеною здравья брызжет мне вал! Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега! В сердце к нему приготовлена нега. Вижу Фетиду: мне жребий благой Емлет она из лазоревой урны: Завтра увижу я башни Ливурны, Завтра увижу Элизий земной!

Падение листьев

Евгений Абрамович Боратынский

Желтел печально злак полей, Брега взрывал источник мутный, И голосистый соловей Умолкнул в роще бесприютной. На преждевременный конец Суровым роком обреченный, Прощался так младой певец С дубравой, сердцу драгоценной: «Судьба исполнилась моя, Прости, убежище драгое! О прорицанье роковое! Твой страшный голос помню я: «Готовься, юноша несчастный! Во мраке осени ненастной Глубокий мрак тебе грозит; Уж он сияет из Эрева, Последний лист падет со древа, Твой час последний прозвучит!» И вяну я: лучи дневные Вседневно тягче для очей; Вы улетели, сны златые Минутной юности моей! Покину всё, что сердцу мило. Уж мглою небо обложило, Уж поздних ветров слышен свист! Что медлить? время наступило: Вались, вались, поблеклый лист! Судьбе противиться бессильный, Я жажду ночи гробовой. Вались, вались! мой холм могильный От грустной матери сокрой! Когда ж вечернею порою К нему пустынною тропою, Вдоль незабвенного ручья, Придет поплакать надо мною Подруга нежная моя, Твой легкий шорох в чуткой сени, На берегах Стигийских вод, Моей обрадованной тени Да возвестит ее приход!» Сбылось! Увы! судьбины гнева Покорством бедный не смягчил, Последний лист упал со древа, Последний час его пробил. Близ рощи той его могила! С кручиной тяжкою своей К ней часто матерь приходила… Не приходила дева к ней!

Сентябрь

Евгений Абрамович Боратынский

[B]1[/B] И вот сентябрь! замедля свой восход, ‎Сияньем хладным солнце блещет, И луч его в зерцале зыбком вод, ‎Неверным золотом трепещет. Седая мгла виется вкруг холмов; ‎Росой затоплены равнины; Желтеет сень кудрявая дубов ‎И красен круглый лист осины; Умолкли птиц живые голоса, Безмолвен лес, беззвучны небеса! [B]2[/B] И вот сентябрь! и вечер года к нам ‎Подходит. На поля и горы Уже мороз бросает по утрам ‎Свои сребристые узоры: Пробудится ненастливый Эол; ‎Пред ним помчится прах летучий, Качаяся завоет роща; дол ‎Покроет лист её падучий, И набегут на небо облака, И потемнев, запенится река. [B]3[/B] Прощай, прощай, сияние небес! ‎Прощай, прощай, краса природы! Волшебного шептанья полный лес, ‎Златочешуйчатые воды! Весёлый сон минутных летних нег! ‎Вот эхо, в рощах обнажённых, Секирою тревожит дровосек ‎И скоро, снегом убелённых, Своих дубров и холмов зимний вид Застылый ток туманно отразит. [B]4[/B] А между тем досужий селянин ‎Плод годовых трудов сбирает: Сметав в стога скошённый злак долин, ‎С серпом он в поле поспешает. Гуляет серп. На сжатых бороздах, ‎Снопы стоят в копнах блестящих Иль тянутся вдоль жнивы, на возах ‎Под тяжкой ношею скрыпящих, И хлебных скирд золотоверхий град Подъемлется кругом крестьянских хат. [B]5[/B] Дни сельского, святого торжества! ‎Овины весело дымятся, И цеп стучит, и с шумом жернова ‎Ожившей мельницы крутятся. Иди зима! на строги дни себе ‎Припас оратай много блага: Отрадное тепло в его избе, ‎Хлеб-соль и пенистая брага: С семьёй своей вкусит он без забот, Своих трудов благословенный плод! [B]6[/B] А ты, когда вступаешь в осень дней, ‎Оратай жизненного поля, И пред тобой во благостыне всей ‎Является земная доля; Когда тебе житейские бразды, ‎Труд бытия вознаграждая, Готовятся подать свои плоды ‎И спеет жатва дорогая, И в зёрнах дум её сбираешь ты, Судеб людских достигнув полноты; [B]7[/B] Ты так же ли, как земледел, богат? ‎И ты, как он, с надеждой сеял; И так, как он, о дальнем дне наград ‎Сны позлащённые лелеял… Любуйся же, гордись восставшим им! ‎Считай свои приобретенья!.. Увы! к мечтам, страстям, трудам мирским ‎Тобой скопленные презренья, Язвительный, неотразимый стыд Души твоей обманов и обид! [B]8[/B] Твой день взошёл, и для тебя ясна ‎Вся дерзость юных легковерий; Испытана тобою глубина ‎Людских безумств и лицемерий. Ты, некогда всех увлечений друг, ‎Сочувствий пламенный искатель, Блистательных туманов царь — и вдруг ‎Бесплодных дебрей созерцатель, Один с тоской, которой смертный стон Едва твоей гордыней задушён. [B]9[/B] Но если бы негодованья крик, ‎Но если б вопль тоски великой Из глубины сердечныя возник ‎Вполне торжественный и дикий, Костями бы среди своих забав ‎Содроглась ветреная младость, Играющий младенец, зарыдав, ‎Игрушку б выронил, и радость Покинула б чело его навек, И заживо б в нём умер человек! [B]10[/B] Зови ж теперь на праздник честный мир! ‎Спеши, хозяин тароватый! Проси, сажай гостей своих за пир ‎Затейливый, замысловатый! Что лакомству пророчит он утех! ‎Каким разнообразьем брашен Блистает он!.. Но вкус один во всех ‎И как могила людям страшен: Садись один и тризну соверши По радостям земным твоей души! [B]11[/B] Какое же потом в груди твоей ‎Ни водворится озаренье, Чем дум и чувств ни разрешится в ней ‎Последнее вихревращенье: Пусть в торжестве насмешливом своём ‎Ум бесполезный сердца трепет Угомонит, и тщетных жалоб в нём ‎Удушит запоздалый лепет И примешь ты, как лучший жизни клад, Дар опыта, мертвящий душу хлад; [B]12[/B] Иль отряхнув видения земли ‎Порывом скорби животворной, Её предел завидя невдали, ‎Цветущий брег за мглою чёрной, Возмездий край благовестящим снам ‎Доверясь чувством обновленным И, бытия мятежным голосам ‎В великом гимне примиренным, Внимающий как арфам, коих строй Превыспренний, не понят был тобой; [B]13[/B] Пред промыслом оправданным ты ниц ‎Падёшь с признательным смиреньем, С надеждою, не видящей границ, ‎И утолённым разуменьем: Знай, внутренней своей вовеки ты ‎Не передашь земному звуку И лёгких чад житейской суеты ‎Не посвятишь в свою науку: Знай, горняя, иль дольная она Нам на земле не для земли дана. [B]14[/B] Вот буйственно несётся ураган, ‎И лес подъемлет говор шумный, И пенится, и ходит океан, ‎И в берег бьёт волной безумной: Так иногда толпы ленивый ум ‎Из усыпления выводит Глас, пошлый глас, вещатель общих дум, ‎И звучный отзыв в ней находит, Но не найдёт отзыва тот глагол, Что страстное земное перешёл. [B]15[/B] Пускай, приняв неправильный полёт ‎И вспять стези не обретая, Звезда небес в бездонность утечёт; ‎Пусть заменит её другая: Не явствует земле ущерб одной, ‎Не поражает ухо мира Падения её далёкий вой, ‎Равно как в высотах эфира Её сестры новорожденный свет И небесам восторженный привет! [B]16[/B] Зима идёт, и тощая земля ‎В широких лысинах бессилья; И радостно блиставшие поля ‎Златыми класами обилья: Со смертью жизнь, богатство с нищетой, ‎Все образы годины бывшей Сравняются под снежной пеленой, ‎Однообразно их покрывшей: Перед тобой таков отныне свет, Но в нём тебе грядущей жатвы нет!

Оправдание

Евгений Абрамович Боратынский

Решительно печальных строк моих Не хочешь ты ответом удостоить; Не тронулась ты нежным чувством их И презрела мне сердце успокоить! Не оживу я в памяти твоей, Не вымолю прощенья у жестокой! Виновен я: я был неверен ей; Нет жалости к тоске моей глубокой! Виновен я: я славил жен других… Так! но когда их слух предубежденный Я обольщал игрою струн моих, К тебе летел я думой умиленной, Тебя я пел под именами их. Виновен я: на балах городских, Среди толпы, весельем оживленной, При гуле струн, в безумном вальсе мча То Делию, то Дафну, то Лилету И всем троим готовый сгоряча Произнести по страстному обету; Касаяся душистых их кудрей Лицом моим; объемля жадной дланью Их стройный стан; — так! в памяти моей Уж не было подруги прежних дней, И предан был я новому мечтанью! Но к ним ли я любовию пылал? Нет, милая! когда в уединеньи Себя потом я тихо проверял, Их находя в моем воображеньи, Тебя одну я в сердце обретал! Приветливых, послушных без ужимок, Улыбчивых для шалости младой, Из-за угла Пафосских пилигримок Я сторожил вечернею порой; На миг один их своевольный пленник, Я только был шалун, а не изменник. Нет! более надменна, чем нежна, Ты все еще обид своих полна… Прости ж навек! но знай, что двух виновных, Не одного, найдутся имена В стихах моих, в преданиях любовных.

Она

Евгений Абрамович Боратынский

Есть что-то в ней, что красоты прекрасней, Что говорит не с чувствами — с душой; Есть что-то в ней над сердцем самовластней Земной любви и прелести земной. Как сладкое душе воспоминанье, Как милый свет родной звезды твоей, Какое-то влечет очарованье К ее ногам и под защиту к ней. Когда ты с ней, мечты твоей неясной Неясною владычицей она: Не мыслишь ты — и только лишь прекрасной Присутствием душа твоя полна. Бредешь ли ты дорогою возвратной, С ней разлучась, в пустынный угол твой — Ты полон весь мечтою необъятной, Ты полон весь таинственной тоской.