Перейти к содержимому

Вступление

Я так приступаю к решенью задачи, как будто конца и ответа не знаю. Протертые окна бревенчатой дачи, раскрыты навстречу московскому маю.

Солнце лежит на высоком крылечке, девочка с книгой сидит на пороге.

«На речке, на речке, па том бережочке, мыла Марусенька белые ноги…»

И словно пронизана песенка эта журчанием речки и смехом Маруси, окрашена небом и солнцем прогрета…

«Плыли к Марусеньке серые гуси…»

Отбросила книгу, вокруг поглядела. Над медными соснами солнце в зените… Откинула голову, песню допела:

«Вы, гуси, летите, воды не мутите…»

Бывают на свете такие мгновенья, такое мерцание солнечных пятен, когда до конца изчезают сомненья и кажется, мир абсолютно понятен. И жизнь твоя будет отныне прекрасна — и это навек, и не будет иначе. Все в мире устроено прочно и ясно — для счастья, для радости, для удачи. Особенно это бывает в начале дороги, когда тебе лет еще мало и если и были какие печали, то грозного горя еще не бывало. Все в мире открыто глазам человека, Он гордо стоит у высокого входа … Почти середина двадцатого века.

Весна девятьсот сорок первого года. Она начиналась экзаменом школьным, тревогой неясною и дорогою, манила на волю мячом волейбольным, игрою реки, тополиной пургою.

Московские неповторимые весны. Лесное дыхание хвои и влаги. …Район Тимирязевки, медные сосны, белья на веревках веселые флаги. Как мудро, что люди не знают заране того, что стоит неуклонно пред ними. — Как звать тебя, девочка? — Зоей. — А Таня? — Да, есть и такое хорошее имя.

Ну что же, поскольку в моей это власти тебя отыскать в этой солнечной даче, мне хочется верить, что ждет тебя счастье, и я не желаю, чтоб было иначе. В сияющей рамке зеленого зноя, на цыпочки приподымаясь немножко, выходит семнадцатилетняя Зоя, московская школьница-длинноножка.

Первая глава

Жизнь была скудна и небогата. Дети подрастали без отца. Маленькая мамина зарплата — месяц не дотянешь до конца. Так-то это так, а на поверку не скучали. Вспомни хоть сейчас, как купила мама этажерку, сколько было радости у нас. Столик переставь, кровати двигай, шума и силенок не жалей. Этажерка краше с каждой книгой, с каждым переплетом веселей. Скуки давешней как не бывало! Стало быть, и вывод будет прост: человеку нужно очень мало, чтобы счастье встало в полный рост.

Девочка, а что такое счастье? Разве разобрались мы с тобой? Может, это значит — двери настежь, в ветер окунуться с головой, чтобы хвойный мир колол на ощупь и горчил на вкус и чтобы ты в небо поднялась — чего уж проще б! — а потом спустилась с высоты. Чтоб перед тобой вилась дорога, ни конца, ни краю не видать. Нам для счастья нужно очень много. Столько, что и в сказке не сказать.

Если в сказке не сказать, так скажет золотая песня, верный стих. Пусть мечта земной тропинкой ляжет у чиненых туфелек твоих. Все, за что товарищи боролись, все, что увидать Ильич хотел… Чтоб уже не только через полюс — вкруг планеты Чкалов полетел. Чтобы меньше уставала мама за проверкой письменных работ. Чтоб у гор Сиерра-Гвадаррама победил неистовый народ. Чтоб вокруг сливались воедино вести из газет, мечты и сны. И чтобы папанинская льдина доплыла отважно до весны.

Стала жизнь богатой и веселой, ручейком прозрачным потекла. Окнами на юг стояла школа, вся из света, смеха и стекла. Места много, мир еще не тесен. Вечностью сдается каждый миг. С каждым днем ты знаешь больше песен, с каждым днем читаешь больше книг. Девочка, ты все чему-то рада, все взволнованней, чем день назад. Ты еще не знаешь Ленинграда! Есть еще на свете Ленинград!

Горячась, не уступая, споря, милая моя, расти скорей! Ты еще не видывала моря, а у нас в Союзе сто морей. Бегай по земле, не знай покоя, все спеши увидеть и понять. Ты еще не знаешь, что такое самого любимого обнять.

Дверь толкнешь — и встанешь у порога. Все-то мы с утра чего-то ждем. Нам для счастья нужно очень много. Маленького счастья не возьмем. Горы на пути — своротим гору, вычерпаем реки и моря. Вырастай такому счастью впору, девочка богатая моя.


И встал перед ней переполненный мир, туманен и солнечен, горек и сладок, мир светлых садов, коммунальных квартир, насущных забот, постоянных нехваток, различных поступков и разных людей. Он встал перед ней и велел ей пробиться сквозь скуку продмаговских очередей, сквозь длинную склоку квартирных традиций. Он встал перед ней, ничего не тая, во всей своей сущности, трезвой и черствой. И тут начинается правда твоя, твое знаменитое единоборство. Правда твоя. Погоди, не спеши. Ты глянула вдаль не по-детски сурово, когда прозвучало в твоей тиши это тяжелое русское слово. Не снисходящее ни до чего, пристрастное и неподкупное право.

Звучит это слово, как будто его Ильич произносит чуть-чуть картаво. И столько в нем сухого огня, что мне от него заслониться нечем, как будто бы это взглянул на меня Дзержинский, накинув шинель на плечи. И этому слову навеки дано быть нашим знаменем и присягой. Издали пахнет для нас оно печатною краской, газетной бумагой.

Так вот ты какой выбираешь путь! А что, если знаешь о нем понаслышке? Он тяжкий. Захочется отдохнуть, но нет и не будет тебе передышки. Трудна будет доля твоя, трудна. Когда ты с прикушенною губою из школы уходишь домой одна, не зная, что я слежу за тобою, или когда отвернешься вдруг, чтобы никто не увидел, глотая упрек педагога, насмешку подруг, не видя, что я за тобой наблюдаю, я подойду и скажу тебе: — Что ж, устала, измучилась, стала угрюмой. А может, уже поняла: не дойдешь. Пока еще можно свернуть, подумай. Недолго в твои молодые лета к другим, не к себе, относиться строже. Есть прямолинейность и прямота, но это совсем не одно и то же. Подруги боятся тебя чуть-чуть, им неуютно и трудно с тобою. Подумай: ты вынесешь этот путь? Сумеешь пробиться ценою любою?

Но этот настойчивый, пристальный свет глаз, поставленных чуточку косо. Но ты подымаешься мне в ответ, и стыдно становится мне вопроса. И сделалась правда повадкой твоей, порывом твоим и движеньем невольным в беседах со взрослыми, в играх детей, в раздумьях твоих и в кипении школьном. Как облачко в небе, как след от весла, твоя золотистая юность бежала. Твоя пионерская правда росла, твоя комсомольская правда мужала. И шла ты походкой, летящей вперед, в тебе приоткрытое ясное завтра, и над тобою, как небосвод, сияла твоя большевистская правда.


И, устав от скучного предмета, о своем задумаешься ты. …Кончатся зачеты. Будет лето. Сбивчивые пестрые мечты… Ты отложишь в сторону тетрадку. Пять минут потерпит! Не беда! Ну, давай сначала, по порядку. Будет все, как в прошлые года. По хозяйству сделать все, что надо, и прибраться наскоро в дому, убежать в березы палисада, в желтую сквозную кутерьму. И кусок косой недолгой тени в солнечном мельканье отыскать, и, руками охватив колени, книжку интересную читать. Тени листьев, солнечные пятна… Голова закружится на миг. У тебя составлен аккуратно длинный список непрочтенных книг. Сколько их! Народы, судьбы, люди… С ними улыбаться и дрожать. Быть собой и знать, что с ними будет, с ними жить и с ними умирать. Сделаться сильнее и богаче, с ними ненавидя и любя.

Комнатка на коммунальной даче стала целым миром для тебя. Вглядываться в судьбы их и лица, видеть им невидимую нить. У одних чему-то научиться и других чему-то научить. Научить чему-то. Но чему же? Прямо в душу каждого взглянуть, всех проверить, всем раздать оружье, всех построить и отправить в путь. Жить судьбою многих в каждом миге, помогать одним, винить других…

Только разве так читают книги? Так, пожалуй, люди пишут их. Может быть. И ты посмотришь прямо странными глазами. Может быть… С тайною тревогой спросит мама: — Ты решила, кем ты хочешь быть? Кем ты хочешь быть! И сердце взмоет прямо в небо. Непочатый край дел на свете. Мир тебе откроет все свои секреты. Выбирай!Есть одно, заветное, большое, — как бы только путь к нему открыть? До краев наполненной душою обо всем с другими говорить, Это очень много, понимаешь? Силой сердца, воли и ума людям открывать все то, что знаешь и во что ты веруешь сама. Заставлять их жить твоей тревогой, выбирать самой для них пути. Но откуда, как, какой дорогой к этому величию прийти?

Можно стать учительницей в школе. Этим ты еще не увлеклась? Да, но это только класс, не боле. Это мало, если только класс. Встать бы так, чтоб слышны стали людям сказанные шепотом слова. Этот путь безжалостен и труден. Да, но это счастье. Ты права. Ты права, родная, это счастье — все на свете словом покорить. Чтоб в твоей неоспоримой власти было с целым миром говорить, чтобы слово музыкой звучало, деревом диковинным росло, как жестокий шквал, тебя качало, как ночной маяк, тебя спасло, чтобы все, чем ты живешь и дышишь, ты могла произнести всегда, а потом спросила б землю: — Слышишь? — И земля в ответ сказала б: — Да.

Как пилот к родному самолету, молчаливый, собранный к полету, трезвый и хмелеющий идет, так и я иду в свою работу, в каждый свой рискованный полет. И опять я счастлива, и снова песней обернувшееся слово от себя самой меня спасет. (Путник, возвращаясь издалека, с трепетом глядит из-под руки — так же ли блестят из милых окон добрые, родные огоньки.

И такая в нем дрожит тревога, что передохнуть ему нельзя. Так и я взглянула от порога в долгожданные твои глаза.

Но война кровава и жестока, и, вернувшись с дальнего пути, можно на земле ни милых окон, ни родного дома не найти.

Но осталась мне моя отвага, тех, что не вернутся, голоса да еще безгрешная бумага, быстролетной песни паруса.)


Так и проходили день за днем. Жизнь была обычной и похожей. Только удивительным огнем проступала кровь под тонкой кожей. Стал решительнее очерк рта, легче и взволнованней походка, и круглее сделалась черта детского прямого подбородка. Только, может, плечики чуть-чуть по-ребячьи вздернуты и узки, но уже девическая грудь мягко подымает ситец блузки. И еще непонятая власть в глубине зрачков твоих таится. Как же это должен свет упасть, как должны взлететь твои ресницы, как должна ты сесть или привстать, тишины своей не нарушая? Только вдруг всплеснет руками мать: — Девочка, да ты совсем большая! Или, может, в солнечный денек, на исходе памятного мая, ты из дому выбежишь, дружок, на бегу на цыпочки вставая, и на старом платьице твоем кружево черемуховой ветки.

— Зоя хорошеет с каждым днем, — словом перекинутся соседки.

В школьных коридорах яркий свет. Ты пройдешь в широком этом свете. Юноша одних с тобою лет удивится, вдруг тебя заметив. Вздрогнет, покраснеет, не поймет. Сколько лет сидели в классе рядом, спорили, не ладили…И вот глянула косым коротким взглядом, волосы поправила рукой, озаренная какой-то тайной. Так когда ж ты сделалась такой — новой, дорогой, необычайной? Нет, совсем особенной, не той, что парнишку мучила ночами. Не жемчужною киномечтой, не красоткой с жгучими очами. — Что ж таится в ней? — Не знаю я. — Что, она красивая? — Не знаю. Но,- какая есть, она — моя, золотая, ясная, сквозная.- И увидит он свою судьбу в девичьей летающей походке, в прядке, распушившейся на лбу, в ямочке на круглом подбородке.

(Счастье, помноженное на страданье, в целом своем и дадут, наконец, это пронзительное, как рыданье, тайное соединение сердец. Как началось оно? Песнею русской? Длинной беседой в полуночный час? Или таинственной улочкой узкой, никому не ведомой, кроме нас? Хочешь — давай посмеемся, поплачем! Хочешь — давай пошумим, помолчим! Мы — заговорщики. Сердцем горячим я прикоснулась к тебе в ночи.)

Вот они — дела! А как же ты? Сердца своего не понимая, ты жила. Кругом цвели цветы, наливались нивы силой мая. Травы просыпались ото сна, все шумнее делалась погода, и стояла поздняя весна твоего осьмнадцатого года. За пронзенной солнцем пеленой та весна дымилась пред тобою странною, неназванной, иной, тайной и заманчивой судьбою. Что-то будет! Скоро ли? А вдруг! Тополя цветут по Подмосковью, и природа светится вокруг странным светом, может быть, любовью.*** Ну вот. Такой я вижу Зою в то воскресенье, в полдне там, когда военною грозою пахнуло в воздухе сухом. Теперь, среди военных буден, в часок случайной тишины, охотно вспоминают люди свой самый первый день войны. До мелочей припоминая свой мир, свой дом, свою Москву, усмешкой горькой прикрывая свою обиду и тоску.

Ну что ж, друзья! Недолюбили, недоработали, не так, как нынче хочется, дожили до первых вражеских атак. Но разве мы могли б иначе на свете жить? Вины ничьей не вижу в том, что мы поплачем, бывало, из-за мелочей. Мы все-таки всерьез дружили, любили, верили всерьез. О чем жалеть? Мы славно жили, как получилось, как пришлось. Но сразу вихрь, толчок, минута, и, ничего не пощадив, на полутоне сорван круто с трудом налаженный метив. Свинцовым зноем полыхнуло, вошло без стука в каждый дом и наши окна зачеркнуло чумным безжалостным крестом. Крест-накрест синие полоски на небо, солнце и березки, на наше прошлое легли, чтоб мы перед собой видали войной зачеркнутые дали, чтоб мы забыться не могли. Глаза спросонок открывая, когда хлестнет по окнам свет, мы встрепенемся, вспоминая, что на земле покоя нет. Покоя нет и быть не может. Окно как раненая грудь. Нехитрый путь доныне прожит. Отныне начат новый путь. Все в мире стало по-другому. Неверен шум, коварна тишь. Ты выйдешь вечером из дому, вокруг пытливо поглядишь. Но даже в этой старой даче, в тревожный погруженной мрак, все изменилось, все иначе, еще никто не знает как.

С девятого класса, с минувшего лета, у тебя была книжечка серого цвета. Ее ты в отдельном кармане носила и в месяц по двадцать копеек вносила. Мы жили настолько свободно и вольно, не помня о том, что бывает иначе, что иногда забывали невольно, что мы комсомольцы и что это значит. Все праздником было веселым и дерзким, жилось нам на свете светло и просторно. Развеялось детство костром пионерским, растаяло утренней песенкой горна.

Вы в мирное время успели родиться, суровых препятствий в пути не встречали, но ритмом былых комсомольских традиций сердца возмужавшие застучали. И в знойные ночи военного лета вы всей своей кровью почуяли это.

Еще тебе игр недоигранных жалко, и книг непрочитанных жаль, и еще ты припрячешь — авось пригодится — шпаргалку. А вдруг еще будут какие зачеты! Еще вспоминаешь в тоске неминучей любимых товарищей, старую парту… Ты все это помнишь и любишь? Тем лучше. Все это поставлено нынче на карту. Настала пора, и теперь мы в ответе за каждый свой взнос в комсомольском билете. И Родина нынче с нас спрашивать вправе за каждую буковку в нашем Уставе. Тревожное небо клубится над нами. Подходит война к твоему изголовью. И больше нам взносы платить не рублями, а может быть, собственной жизнью и кровью.

Притоптанным житом, листвою опалой, сожженная солнцем, от пыли седая, Советская Армия, ты отступала, на ноги истертые припадая. Искрились волокна сухой паутины, летели на юг неизменные гуси, ты шла, покидая поля Украины, ты шла, оставляя леса Беларуси. А люди? А дети? Не буду, не буду… Ты помнишь сама каждой жизнью своею. Но кровь свою ты оставляла повсюду, наверно затем, чтоб вернуться за нею. О запах шинельного черного пота! О шарканье ног по кровавому следу! А где-то уже подхихикивал кто-то, трусливо и жалко пиная победу. Как страшно и горько подумать, что где-то уже суетились, шипя и ругая… О чем ты? Не вздрагивай, девочка, это не те, за кого ты стоишь, дорогая.

Нет, это не те, чьи любимые люди в окопах лежат у переднего края, что в лад громыханью советских орудий и дышат и верят, Не те, дорогая. Нет, это не те, что в казенном конверте, в бессильных, неточных словах извещенья услышали тихое сердце бессмертья, увидели дальнее зарево мщенья. Нет, это не те, что вставали за Пресню, Владимирским трактом в Сибирь уходили, что плакали, слушая русскую песню, и пушкинский стих, как молитву, твердили, Они — это нелюди, копоть и плесень, мышиные шумы, ухмылки косые. И нет у них родины, нет у них песен, и нет у них Пушкина и России! Но Зоя дрожит и не знает покоя, от гнева бледнея, от силы темнея: «Мне хочется что-нибудь сделать такое, чтоб стала победа слышней и виднее!»

Стояло начало учебного года. Был утренний воздух прохладен и сладок. Кленовая, злая, сухая погода, шуршание листьев и шорох тетрадок. Но в этом учебном году по-другому. Зенитки, взведенные в сквериках рыжих. В девятом часу ты выходишь из дому, совсем налегке, без тетрадок и книжек. Мне эта дорога твоя незнакома. В другой стороне двести первая школа. Осенней Москвой, по путевке райкома, идет комсомолка в МК комсомола. Осенней Москвою, октябрьской Москвою… Мне видится взгляд твой, бессонный и жесткий, Я только глаза от волненья закрою и сразу увижу твои перекрестки. Душе не забыть тебя, сердцу не бросить, как женщину в горе, без маски, без позы. Морщины у глаз, промелькнувшая проседь, на горьких ресницах повисшие слезы. Все запахи жизни, проведенной вместе, опять набежали, опять налетели,- обрызганной дождиком кровельной жести и острой листвы, отметенной к панели. Все двигалось, шло, продолжалась работа, и каждая улица мимо бежала. Но тихая, тайная, тонкая нота в осенних твоих переулках дрожала. Звенели твои подожженные клены, но ты утешала их теплой рукою. Какой же была ты тогда? Оскорбленной? Страдающей? Плачущей? Нет, не такою. Ты за ночь одну на глазах возмужала, собралась, ремни подтянула потуже. Как просто заводы в тайгу провожала и между бойцами делила оружье. Какою ты сделалась вдруг деловитой. Рассчитаны, взвешены жесты и взгляды. Вколочены рельсы, и улицы взрыты, и в переулках стоят баррикады. Как будто с картины о битвах на Пресне, которая стала живой и горячей. И нету похожих стихов или песни. Была ты Москвой — и не скажешь иначе. И те, кто родился на улицах этих и здесь, на глазах у Москвы, подрастали, о ком говорили вчера, как о детях, сегодня твоими солдатами стали. Они не могли допустить, чтоб чужая железная спесь их судьбу затоптала. А там, у Звенигорода, у Можая, шла грозная битва людей и металла. В твоих переулках росли баррикады. Железом и рвами Москву окружали. В МК отбирали людей в отряды. В больших коридорах толпились, жужжали вчерашние мальчики, девочки, дети, встревоженный рой золотого народа. Сидел молодой человек в кабинете, москвич октября сорок первого года. Пред ним проходили повадки и лица. Должно было стать ему сразу понятно, который из них безусловно годится, которого надо отправить обратно. И каждого он оглядывал сразу, едва появлялся тот у порога, улавливал еле заметные глазу смущенье, случайного взгляда тревогу. Он с разных сторон их старался увидеть, от гнева в глазах до невольной улыбки, смутить, ободрить, никого не обидеть, любою ценою не сделать ошибки. Сначала встречая, потом провожая, иных презирал он, гордился другими. Вопросы жестокие им задавая, он сам себя тоже опрашивал с ними. И если ответить им было нечем, и если они начинали теряться, он всем своим юным чутьем человечьим до сути другого старался добраться. Октябрьским деньком, невысоким и мглистым, в Москве, окруженной немецкой подковой, товарищ Шелепин, ты был коммунистом со всей справедливостью нашей суровой. Она отвечала сначала стоя, сдвигая брови при каждом ответе: — Фамилия? — Космодемьянская. — Имя? — Зоя. — Год рождения? — Двадцать третий. Потом она села на стул. А дальше следил он, не кроется ли волненье, и нет ли рисовки, и нет ли фальши, и нет ли хоть крошечного сомненья.

Она отвечала на той же ноте. — Нет, не заблудится. — Нет, не боится. И он, наконец, записал в блокноте последнее слово свое: «Годится». Заметил ли он на ее лице играющий отблеск далекого света? Ты не ошибся в этом бойце, секретарь Московского Комитета.


Отгорели жаркие леса, под дождем погасли листья клена. Осень поднимает в небеса отсыревшие свои знамена. Но они и мокрые горят, занимаясь с западного края. Это полыхает не закат, это длится бой, не угасая. Осень, осень. Ввек не позабудь тихий запах сырости и тленья, выбитый, размытый, ржавый путь, мокрые дороги отступленья, и любимый город без огня, и безлюдных улочек морщины…

Ничего, мы дожили до дня самой долгожданной годовщины. И возник из ветра и дождя смутного, дымящегося века гордый голос нашего вождя, утомленный голос человека. Длинный фронт — живая полоса

человечьих судеб и металла. Сквозь твоих орудий голоса слово невредимым пролетало. И разноязыкий пестрый тыл, зной в Ташкенте, в Шушенском — поземка. И повсюду Сталин говорил, медленно, спокойно и негромко.

Как бы мне надежнее сберечь вечера того любую малость? Как бы мне запомнить эту речь, чтоб она в крови моей осталась? Я запомню неотступный взгляд вставшей в строй московской молодежи и мешки арбатских баррикад — это, в сущности, одно и то же. Я запомню старого бойца, ставшего задумчивей и строже, и сухой огонь его лица — это, в сущности, одно и то же. Он сказал: — Победа! Будет так. Я запомню, как мой город ожил, сразу став и старше и моложе, первый выстрел наших контратак — это, в сущности, одно и то же. Это полновесные слова невесомым схвачены эфиром. Это осажденная Москва гордо разговаривает с миром. Дети командиров и бойцов, бурей разлученные с отцами, будто голос собственных отцов, этот голос слушали сердцами. Жены, проводившие мужей, не заплакавшие на прощанье, в напряженной тишине своей слушали его, как обещанье. Грозный час. Жестокая пора. Севастополь. Ночь. Сапун-гора тяжело забылась после боя. Длинный гул осеннего прибоя. Только вдруг взорвались рупора. Это Сталин говорит с тобою. Ленинград безлюдный и седой. Кировская воля в твердом взгляде. Встретившись лицом к лицу с бедой, Ленинград не молит о пощаде. Доживешь? Дотерпишь? Достоишь? Достою, не сдамся! Раскололась чистая, отчетливая тишь, и в нее ворвался тот же голос. Между ленинградскими домами о фанеру, мрамор и гранит бился голос сильными крылами. Это Сталин с нами говорит. Предстоит еще страданий много, но твоя отчизна победит. Кто сказал: «Воздушная тревога!»? Мы спокойны — Сталин говорит.

Что такое радиоволна? Это колебания эфира. Это значит — речь его слышна отовсюду, в разных точках мира. Прижимают к уху эбонит коммунисты в харьковском подполье. Клонится березка в чистом поле… Это Сталин с нами говорит.

Что такое радиоволна? Я не очень это понимаю.

Прячется за облако луна. Ты бежишь, кустарники ломая. Все свершилось. Все совсем всерьез. Ты волочишь хвороста вязанку. Между расступившихся берез ветер настигает партизанку. И она, вступая в лунный круг, ветром захлебнется на минуту. Что со мною приключилось вдруг? Мне легко и славно почему-то.

Что такое радиоволна? Ветер то московский — ты и рада. И, внезапной радости полна, Зоя добежала до отряда.

Как у нас в лесу сегодня сыро! Как ни бейся, не горит костер. Ветер пальцы тонкие простер. Может быть, в нем та же дрожь эфира? Только вдруг как вспыхнула береста! Это кто сказал, что не разжечь? Вот мы и согрелись! Это просто к нам домчалась сталинская речь. Будет день большого торжества. Как тебе ни трудно — верь в победу!

И летит осенняя листва по ее невидимому следу.


За остановившейся рекою партизаны жили на снегу. Сами отрешившись от покоя, не давали отдыха врагу. Ко всему привыкнешь понемногу. Жизнь прекрасна! Горе — не беда! Разрушали, где могли, дорогу, резали связные провода. Начались декабрьские метели. Дули беспощадные ветра. Под открытым небом три недели, греясь у недолгого костра, спит отряд, и звезды над отрядом… Как бы близко пуля ни была, если даже смерть почти что рядом, люди помнят про свои дела, думают о том, что завтра будет, что-то собираются решить. Это правильно. На то мы люди. Это нас спасает, может быть.

И во мраке полночи вороньей Зоя вспоминает в свой черед: «Что там в Тимирязевском районе? Как там мама без меня живет? Хлеб, наверно, ей берет соседка. Как у ней с дровами? Холода! Если дров не хватит, что тогда?»

А наутро донесла разведка, что в селе Петрищеве стоят, отдыхают вражеские части. — Срок нам вышел, можно и назад. Можно задержаться. В нашей власти. — Три недели мы на холоду. Отогреться бы маленько надо.- Смотрит в землю командир отряда. И сказала Зоя: — Я пойду. Я еще нисколько не устала. Я еще успею отдохнуть. Как она негаданно настала, жданная минута. Добрый путь! Узкая ладошка холодна — от мороза или от тревоги? И уходит девочка одна по своей безжалостной дороге.


Тишина, ах, какая стоит тишина! Даже шорохи ветра нечасты и глухи. Тихо так, будто в мире осталась одна эта девочка в ватных штанах и треухе. Значит, я ничего не боюсь и смогу сделать все, что приказано… Завтра не близко. Догорает костер, разожженный в снегу, и последний, дымок его стелется низко. Погоди еще чуточку, не потухай. Мне с тобой веселей. Я согрелась немного. Над Петрищевом — три огневых петуха. Там, наверное, шум, суета и тревога. Это я подожгла! Это я! Это я! Все исполню, верна боевому приказу. И сильнее противника воля моя, и сама я невидима вражьему глазу. Засмеяться? Запеть? Погоди, погоди!.. Вот когда я с ребятами встречусь, когда я..,

Сердце весело прыгает в жаркой груди, и счастливей колотится кровь молодая.

Ах, какая большая стоит тишина! Приглушенные елочки к шороху чутки.

Как досадно, что я еще крыл лишена. Я бы к маме слетала хоть на две минутки.

Мама, мама, какой я была до сих пор? Может быть, недостаточно мягкой и нежной? Я другою вернусь. Догорает костер. Я одна остаюсь в этой полночи снежной. Я вернусь, я найду себе верных подруг, стану сразу доверчивей и откровенней…

Тишина, тишина нарастает вокруг. Ты сидишь, обхвативши руками колени. Ты одна. Ах, какая стоит тишина!.. Но не верь ей, прислушайся к ней, дорогая. Тихо так, что отчетливо станет слышна вся страна, вся война, до переднего края. Ты услышишь все то, что не слышно врагу. Под защитным крылом этой ночи вороньей заскрипели полозья на крепком снегу, тащат трудную тягу разумные кони. Мимо сосенок четких и лунных берез, через линию фронта, огонь и блокаду, нагруженный продуктами красный обоз осторожно и верно ползет к Ленинграду. Люди, может быть, месяц в пути, и назад не вернет их ни страх, ни железная сила. Это наша тоска по тебе, Ленинград, наша русская боль из немецкого тыла. Чем мы можем тебе хоть немного помочь? Мы пошлем тебе хлеба, и мяса, и сала.

Он стоит, погруженный в осадную ночь, этот город, которого ты не видала. Он стоит под обстрелом чужих батарей. Рассказать тебе, как он на холоде дышит? Про его матерей, потерявших детей и тащивших к спасенью чужих ребятишек. Люди поняли цену того, что зовут немудреным таинственным именем жизни, и они исступленно ее берегут, потому что — а вдруг? — пригодится Отчизне, Это проще — усталое тело сложить, никогда и не выйдя к переднему краю. Слава тем, кто решил до победы дожить! Понимаешь ли, Зоя? — Я все понимаю. Понимаю. Я завтра проникну к врагу, и меня не заметят, не схватят, не свяжут. Ленинград, Ленинград! Я тебе помогу. Прикажи мне! Я сделаю все, что прикажут… И как будто в ответ тебе, будто бы в лад застучавшему сердцу услышь канонаду. На высоких басах начинает Кронштадт, и Малахов курган отвечает Кронштадту. Проплывают больших облаков паруса через тысячи верст человечьего горя. Артиллерии русской гремят голоса от Балтийского моря до Черного моря. Севастополь. Но как рассказать мне о нем? На светящемся гребне девятого вала он причалил к земле боевым кораблем, этот город, которого ты не видала. Сходят на берег люди. Вздыхает вода. Что такое геройство? Я так и не знаю. Севастополь… Давай помолчим… Но тогда, понимаешь, он был еще жив. — Понимаю! Понимаю. Я завтра пойду и зажгу и конюшни и склады согласно приказу. Севастополь, я завтра тебе помогу! Я ловка и невидима вражьему глазу. Ты невидима вражьему глазу. А вдруг… Как тогда? Что тогда? Ты готова на это?

Тишина, тишина нарастает вокруг. Подымается девочка вместо ответа. Далеко-далеко умирает боец… Задыхается мать, исступленно рыдая, страшной глыбой заваленный, стонет отец, и сирот обнимает вдова молодая. Тихо так, что ты все это слышишь в ту ночь, потрясенной планеты взволнованный житель: — Дорогие мои, я хочу вам помочь! Я готова. Я выдержу все. Прикажите!

А кругом тишина, тишина, тишина… И мороз, не дрожит, не слабеет, не тает.., И судьба твоя завтрашним днем решена. И дыханья и голоса мне не хватает.

Третья глава

Вечер освещен сияньем снега. Тропки завалило, занесло. Запахами теплого ночлега густо дышит русское село.

Путник, путник, поверни на запах, в сказочном лесу не заблудись. На таинственных еловых лапах лунной бархомою снег повис.

Мы тебя, как гостя, повстречаем. Место гостю красное дадим. Мы тебя согреем крепким чаем, молоком душистым напоим.

Посиди, подсолнушки полузгай. Хорошо в избе в вечерний час! Сердцу хорошо от ласки русской. Что же ты сторонишься от нас?

Будто все, как прежде. Пышет жаром докрасна натопленная печь. Но звучит за медным самоваром непевучая, чужая речь.

Грязью перепачканы овчины. Людям страшно, людям смерть грозит, И тяжелым духом мертвечины от гостей непрошеных разит.

Сторонись от их горючей злобы. Обойди нас, страшен наш ночлег. Хоронись в лесах, в полях, в сугробах, добрый путник, русский человек.

Что же ты идешь, сутуля плечи? В сторону сворачивай скорей! Было здесь селенье человечье, а теперь здесь логово зверей. Были мы радушны и богаты, а теперь бедней худой земли.

В сумерки немецкие солдаты путника к допросу привели.


Как собачий лай, чужая речь. …Привели ее в избу большую. Куртку ватную сорвали с плеч. Старенькая бабка топит печь. Пламя вырывается, бушуя… Сапоги с трудом стянули с ног. Гимнастерку сняли, свитер сняли. Всю, как есть, от головы до ног, всю обшарили и обыскали. Малые ребята на печи притаились, смотрят и не дышат. Тише, тише, сердце, не стучи, пусть враги тревоги не услышат. Каменная оторопь — не страх. Плечики остры, и руки тонки. Ты осталась в стеганых штанах и в домашней старенькой кофтенке. И на ней мелькают там и тут мамины заштопки и заплатки, и родные запахи живут в каждой сборочке и в каждой складке. Все, чем ты дышала и росла, вплоть до этой кофточки измятой, ты с собою вместе принесла — пусть глядят фашистские солдаты. Постарался поудобней сесть офицер, бумаги вынимая. Ты стоишь пред ним, какая есть, — тоненькая, русская, прямая. Это все не снится, все всерьез. Вот оно надвинулось, родная. Глухо начинается допрос. — Отвечай! — Я ничего не знаю.- Вот и все. Вот это мой конец. Не конец. Еще придется круто. Это все враги, а я — боец. Вот и наступила та минута. — Отвечай, не то тебе капут! — Он подходит к ней развалкой пьяной. — Кто ты есть и как тебя зовут? Отвечай! — Меня зовут Татьяной.


(Можно мне признаться? Почему-то ты еще родней мне оттого, что назвалась в страшную минуту именем ребенка моего. Тоненькая смуглая травинка, нас с тобой разбило, разнесло. Унесло тебя, моя кровинка, в дальнее татарское село. Как мне страшно!.. Только бы не хуже. Как ты там, подруженька, живешь? Мучаешь кота, купаешь куклу в луже, прыгаешь и песенки поешь. Дождь шумит над вашими полями, облака проходят над Москвой, и гудит пространство между нами всей моей беспомощной тоской. Как же вышло так, что мы не вместе? Длинным фронтом вытянулся бой. Твой отец погиб на поле чести. Мы одни на свете, я — с тобой. Почему же мы с тобою розно? Чем же наша участь решена? Дымен ветер, небо дышит грозно, требует ответа тишина. Начинают дальние зенитки, и перед мучителем своим девочка молчит под страхом пытки, называясь именем твоим.

Родина, мне нет другой дороги. Пусть пройдут, как пули, сквозь меня все твои раненья и тревоги, все порывы твоего огня! Пусть во мне страданьем отзовется каждая печаль твоя и боль. Кровь моя твоим порывом бьется. Дочка, отпусти меня, позволь. Все, как есть, прости мне, дорогая. Вырастешь, тогда поговорим. Мне пора! Горя и не сгорая, терпит пытку девочка другая, называясь именем твоим.)


Хозяйка детей увела в закут. Пахнет капустой, скребутся мыши. — Мама, за что они ее бьют? — За правду, доченька. Тише, тише. — Мама, глянь-ка в щелочку, глянь: у нее сорочка в крови. Мне страшно, мама, мне больно!.. — Тише, доченька, тише, тише… — Мама, зачем она не кричит? Она небось железная? Живая бы давно закричала. — Тише, доченька, тише, тише… — Мама, а если ее убьют, стадо быть, правду убили тоже? — Тише, доченька, тише…- Нет! Девочка, слушай меня без дрожи. Слушай, тебе одиннадцать лет.

Если ни разу она не заплачет, что бы ни делали изверги с ней, если умрет, но не сдастся — значит, правда ее даже смерти сильней. Лучшими силами в человеке я бы хотела тебе помочь, чтобы запомнила ты навеки эту кровавую, страшную ночь. Чтобы чудесная Зоина сила, как вдохновенье, тебя носила, стала бы примесью крови твоей. Чтобы, когда ты станешь большою, сердцем горячим, верной душою ты показала, что помнишь о ней.


Неужели на свете бывает вода? Может быть, ты ее не пила никогда голубыми, большими, как небо, глотками? Помнишь, как она сладко врывается в рот? Ты толкаешь ее языком и губами, и она тебе в самое сердце течет. Воду пить… Вспомни, как это было. Постой! Можно пить из стакана — и вот он пустой. Можно черпать ее загорелой рукою. Можно к речке сбежать, можно к луже припасть, и глотать ее, пить ее, пить ее всласть. Это сон, это бред, это счастье такое! Воду пьешь, словно русскую песню поешь, словно ветер глотаешь над лунной рекою. Как бы славно, прохладно она потекла… — Дайте пить…- истомленная девушка просит, Но горящую лампочку, без стекла, к опаленным губам ее изверг подносит. Эти детские губы, сухие огни, почерневшие, стиснутые упрямо. Как недавно с усильем лепили они очень трудное, самое главное — «мама». Пели песенку, чуть шевелились во сне, раскрывались, взволнованы страшною сказкой, перепачканы ягодами по весне, выручали подругу удачной подсказкой. Эти детские губы, сухие огни, своевольно очерчены женскою силой. Не успели к другим прикоснуться они, никому не сказали «люблю» или «милый». Кровяная запекшаяся печать. Как они овладели святою наукой не дрожать, ненавидеть, и грозно молчать, и надменней сжиматься под смертною мукой. Эти детские губы, сухие огни, воспаленно тоскующие по влаге, без движенья, без шороха шепчут они, как признание, слово бойцовской присяги.


Стала ты под пыткою Татьяной, онемела, замерла без слез. Босиком, в одной рубашке рваной Зою выгоняли на мороз. И своей летающей походкой шла она под окриком врага. Тень ее, очерченная четко, падала на лунные снега:

Это было все на самом деле, и она была одна, без нас. Где мы были? В комнате сидели? Как могли дышать мы в этот час? На одной земле, под тем же светом, по другую сторону черты? Что-то есть чудовищное в этом. — Зоя, это ты или не ты? Снегом запорошенные прядки коротко остриженных волос. — Это я, не бойтесь, все в порядке. Я молчала. Кончился допрос. Только б не упасть, ценой любою… — Окрик: — Рус! — И ты идешь назад. И опять глумится над тобою гитлеровской армии солдат. Русский воин, юноша, одетый в справедливую шинель бойца, ты обязан помнить все приметы этого звериного лица. Ты его преследовать обязан, как бы он ни отступал назад, чтоб твоей рукою был наказан гитлеровской армии солдат, чтобы он припомнил, умирая, на снегу кровавый Зоин след.

Но постой, постой, ведь я не знаю всех его отличий и примет. Малого, большого ль был он роста? Черномазый, рыжий ли? Бог весть! Я не знаю. Как же быть? А просто. Бей любого! Это он и есть. Встань над ним карающей грозою. Твердо помни: это он и был, это он истерзанную Зою по снегам Петрищева водил. И покуда собственной рукою ты его не свалишь наповал, я хочу, чтоб счастья и покоя воспаленным сердцем ты не знал. Чтобы видел, будто бы воочью, русское село — светло как днем. Залит мир декабрьской лунной ночью, пахнет ветер дымом и огнем. И уже почти что над снегами, легким телом устремись вперед, девочка последними шагами босиком в бессмертие идет.


Коптящая лампа, остывшая печка. Ты спишь или дремлешь, дружок? …Какая-то ясная-ясная речка, зеленый крутой бережок.

Приплыли к Марусеньке серые гуси, большими крылами шумят… Вода достает по колено Марусе, но белые ноги горят… Вы, гуси, летите, воды не мутите, пускай вас домой отнесет… От песенки детской до пытки немецкой зеленая речка течет.Ты в ясные воды ее загляделась, но вдруг повалилась ничком. Зеленая речка твоя загорелась, и все загорелось кругом.

Идите скорее ко мне на подмогу! Они поджигают меня. Трубите тревогу, трубите тревогу! Спасите меня от огня!

Допрос ли проходит? Собаки ли лают? Все сбилось и спуталось вдруг. И кажется ей, будто села пылают, деревни пылают вокруг, Но в пламени этом шаги раздаются. Гремят над землею шаги. И падают наземь, и в страхе сдаются, и гибнут на месте враги. Гремят барабаны, гремят барабаны, труба о победе поет. Идут партизаны, идут партизаны, железное войско идет.

Сейчас это кончится. Боль прекратится. Недолго осталось терпеть. Ты скоро увидишь любимые лица, тебе не позволят сгореть. И вся твоя улица, вся твоя школа к тебе на подмогу спешит…

Но это горят не окрестные села — избитое тело горит. Но то не шаги, не шаги раздаются — стучат топоры у ворот. Сосновые бревна стоят и не гнутся. И вот он готов, эшафот.


Лица непроспавшиеся хмуры, будто бы в золе или в пыли. На рассвете из комендатуры Зоину одежду принесли. И старуха, ежась от тревоги, кое-как скрывая дрожь руки, на твои пылающие ноги натянула старые чулки. Светлым ветром память пробегала по ее неяркому лицу: как-то дочек замуж отдавала, одевала бережно к венцу. Жмурились от счастья и от страха, прижимались к высохшей груди… Свадебным чертогом встала плаха, — голубица белая; гряди!

Нежили, голубили, растили, а чужие провожают в путь,

— Как тебя родные окрестили? Как тебя пред богом помянуть?

Девушка взглянула краем глаза, повела ресницами верней…

Хриплый лай немецкого приказа — офицер выходит из дверей. Два солдата со скамьи привстали, и, присев на хромоногий стул, он спросил угрюмо: — Где ваш Сталин? Ты сказала: — Сталин на посту.

Вдумайтесь, друзья, что это значит для нее в тот час, в тот грозный год… …Над землей рассвет еще плывет. Дымы розовеют. Это начат новый день сражений и работ. Управляясь с хитрыми станками, в складке губ достойно скрыв печаль, женщина домашними руками вынимает новую деталь. Семафоры, рельсы, полустанки, скрип колес по мерзлому песку. Бережно закутанные танки едут на работу под Москву. Просыпаются в далеком доме дети, потерявшие родных. Никого у них на свете, кроме родины. Она согреет их. Вымоет, по голове погладит, валенки натянет,- пусть растут! — молока нальет, за стол посадит. Это значит — Сталин на посту,

Это значит: вдоль по горизонту, где садится солнце в облака, по всему развернутому фронту бой ведут советские войска. Это значит: до сердцебиенья, до сухого жжения в груди в черные недели отступленья верить, что победа впереди. Это значит: наши самолеты плавно набирают высоту. Дымен ветер боя и работы. Это значит — Сталин на посту. Это значит: вставши по приказу, только бы не вскрикнуть при врагах, — ты идешь, не оступись ни разу, на почти обугленных ногах.


Как морозно! Как светла дорога, утренняя, как твоя судьба! Поскорей бы! Нет, еще немного! Нет, еще не скоро… От порога… по тропинке… до того столба… Надо ведь еще дойти дотуда, этот длинный путь еще прожить… Может ведь еще случиться чудо. Где-то я читала… Может быть!.. Жить… Потом не жить… Что это значит? Видеть день… Потом не видеть дня… Это как? Зачем старуха плачет? Кто ее обидел? Жаль меня? Почему ей жаль меня? Не будет ни земли, ни боли… Слово «жить»… Будет свет, и снег, и эти люди. Будет все, как есть. Не может быть! Если мимо виселицы прямо все идти к востоку — там Москва. Если очень громко крикнуть: «Мама!» Люди смотрят. Есть еще слова… — Граждане, не стойте, не смотрите! (Я живая,- голос мой звучит.) Убивайте их, травите, жгите! Я умру, но правда победит! Родина!- Слова звучат, как будто это вовсе не в последний раз. — Всех не перевешать, много нас! Миллионы нас!..- Еще минута — и удар наотмашь между глаз. Лучше бы скорей, пускай уж сразу, чтобы больше не коснулся враг. И уже без всякого приказа делает она последний шаг. Смело подымаешься сама ты. Шаг на ящик, к смерти и вперед. Вкруг тебя немецкие солдаты, русская деревня, твой народ. Вот оно! Морозно, снежно, мглисто. Розовые дымы… Блеск дорог… Родина! Тупой сапог фашиста выбивает ящик из-под ног.* * * (Жги меня, страдание чужое, стань родною мукою моей. Мне хотелось написать о Зое так, чтоб задохнуться вместе с ней. Мне хотелось написать про Зою, чтобы Зоя начала дышать, чтобы стала каменной и злою русская прославленная мать. Чтоб она не просто погрустила, уронив слезинку на ладонь. Ненависть — не слово, это — сила, бьющий безошибочно огонь. Чтобы эта девочка чужая стала дочкой тысяч матерей. Помните о Зое, провожая в путь к победе собственных детей.

Мне хотелось написать про Зою, чтобы той, которая прочтет, показалось: тропкой снеговою в тыл врага сама она идет. Под шинелью спрятаны гранаты. Ей дано заданье. Все всерьез. Может быть, немецкие солдаты ей готовят пытку и допрос? Чтоб она у совести спросила, сможет ли, и поняла: «Смогу!» Зоя о пощаде не просила. Ненависть — не слово, это — сила, гордость и презрение к врагу. Ты, который встал на поле чести, русский воин, где бы ты ни был, пожалей о ней, как о невесте, как о той, которую любил. Но не только смутною слезою пусть затмится твой солдатский взгляд. Мне хотелось написать про Зою так, чтоб ты не знал пути назад. Потому что вся ее отвага, устремленный в будущее взгляд, — шаг к победе, может быть, полшага, но вперед, вперед, а не назад. Шаг к победе — это очень много. Оглянись, подумай в свой черед и ответь обдуманно и строго, сделал ли ты этот шаг вперед?Близкие, товарищи, соседи, все, кого проверила война, если б каждый сделал шаг к победе, как бы к нам приблизилась она! Нет пути назад! Вставай грозою. Что бы ты ни делал, ты — в бою.

Мне хотелось написать про Зою, будто бы про родину свою. Вся в цветах, обрызганных росою, в ярких бликах утренних лучей… Мне хотелось написать про Зою так, чтоб задохнуться вместе с ней. Но когда в петле ты задыхалась, я веревку с горла сорвала. Может, я затем жива осталась чтобы ты в стихах не умерла.)


Навсегда сохрани фотографию Зои. Я, наверно, вовеки ее позабыть не смогу. Это девичье тело, не мертвое и не живое.

Это Зоя из мрамора тихо лежит на снегу. Беспощадной петлей перерезана тонкая шея. Незнакомая власть в запрокинутом лике твоем. Так любимого ждут, сокровенной красой хорошея, изнутри озаряясь таинственным женским огнем. Только ты не дождалась его, снеговая невеста. Он — в солдатской шинели, на запад лежит его путь, может быть, недалеко от этого страшного места, где ложились снежинки на строгую девичью грудь. Вечной силы и слабости неповторимо единство. Ты совсем холодна, а меня прожигает тоска. Не ворвалось в тебя, -не вскипело в тебе материнство, теплый ротик ребенка не тронул сухого соска. Ты лежишь на снегу. О, как много за нас отдала ты, чтобы гордо откинуться чистым, прекрасным лицом! За доспехи героя, за тяжелые ржавые латы, за святое блаженство быть храбрым бойцом. Стань же нашей любимицей, символом правды и силы, чтоб была наша верность, как гибель твоя, высока. Мимо твоей занесенной снегами могилы — на запад, на запад! — идут, присягая, войска.

Эпилог

Когда страна узнала о войне, в тот первый день, в сумятице и бреде, я помню, я подумала о дне, когда страна узнает о победе. Каким он будет, день великий тот? Конечно, солнце! Непременно лето! И наш любимый город зацветет цветами электрического света. И столько самолетов над Москвой, и город так волнующе чудесен, и мы пойдем раздвинутой Тверской среди цветов, и музыки, и песен. Смеясь и торжествуя, мы пойдем, сплетая руки в тесные объятья. Все вместе мы! Вернулись в каждый дом мужья и сыновья, отцы и братья. Война окончена! Фашизма в мире нет! Давайте петь и ликовать, как дети! И первый год прошел, как день, как десять лет, как несколько мгновений, как столетье. Год отступлений, крови и утрат. Потерь не счесть, страданий не измерить. Припомни все и оглянись назад — и разум твой откажется поверить. Как многих нет, и не сыскать могил, и памятников славы не поставить. Но мы живем, и нам хватило сил. Всех сил своих мы не могли представить. Выходит, мы сильней самих себя, сильнее камня и сильнее стали. Всей кровью ненавидя и любя, мы вынесли, дожили, достояли. Мы достоим! Он прожит, этот год. Мы выросли, из нас иные седы. Но это все пустое! Он придет, он будет, он наступит, День Победы! Пока мы можем мыслить, говорить и подыматься по команде: «К бою!», пока мы дышим и желаем жить, мы видим этот день перед собою. Она взойдет, усталая заря, согретая дыханием горячим, живого кровью над землей горя всех тех, о ком мы помним и не плачем. Не можем плакать. Слишком едок дым, и солнце светит слишком редким светом. Он будет, этот день, но не таким, каким он представлялся первым летом. Пускай наступит в мире тишина. Без пышных фраз, без грома, без парада судьба земли сегодня решена. Не надо песен. Ничего не надо. Снять сапоги и ноги отогреть, поесть, умыться и поспать по чести… Но мы не сможем дома усидеть, и все-таки мы соберемся вместе, и все-таки, конечно, мы споем ту тихую, ту русскую, ту нашу. И встанем и в молчанье разопьем во славу павших дружескую чашу. За этот день отдали жизнь они. И мы срываем затемненье с окон. Пусть загорятся чистые огни во славу павших в воздухе высоком. Смеясь и плача, мы пойдем гулять, не выбирая улиц, как попало, и незнакомых будем обнимать затем, что мы знакомых встретим мало.

Мой милый друг, мой сверстник, мой сосед! Нам этот день — за многое награда. Война окончена. Фашизма в мире нет. Во славу павших радоваться надо. Пусть будет солнце, пусть цветет сирень, пусть за полночь затянутся беседы… Но вот настанет следующий день, тот первый будний день за праздником Победы. Стук молотов, моторов и сердец… И к творчеству вернувшийся художник вздохнет глубоко и возьмет резец. Резец не дрогнет в пальцах осторожных. Он убивал врагов, он был бойцом, держал винтовку сильными руками. Что хочет он сказать своим резцом? Зачем он выбрал самый трудный камень? Он бросил дом, работу и покой, он бился вместе с тысячами тысяч затем, чтоб возмужавшею рукой лицо победы из гранита высечь. В какие дали заглядишься ты, еще неведомый, уже великий? Но мы узнаем Зоины черты в откинутом, чудесном, вечном лике.

Похожие по настроению

Некому березу заломати

Александр Башлачев

Уберите медные трубы! Натяните струны стальные! А не то сломаете зубы Об широты наши смурные. Искры самых искренних песен Полетят как пепел на плесень. Вы все между ложкой и ложью, А мы все между волком и вошью. Время на другой параллели, Сквозняками рвется сквозь щели. Ледяные черные дыры — Окна параллельного мира. Через пень колоду сдавали Да окно решеткой крестили. Вы для нас подковы ковали Мы большую цену платили. Вы снимали с дерева стружку. Мы пускали корни по новой. Вы швыряли медную полушку Мимо нашей шапки терновой. А наши беды вам и не снились. Наши думы вам не икнулись. Вы б наверняка подавились. Мы же — ничего, облизнулись. Лишь печаль-тоска облаками Над седой лесною страною. Города цветут синяками Да деревни — сыпью чумною. Кругом — бездорожья траншеи. Что, к реке торопимся, братцы? Стопудовый камень на шее. Рановато, парни, купаться! Хороша студена водица, Да глубокий омут таится — Не напиться нам, не умыться, Не продрать колтун на ресницах. Вот тебе обратно тропинка И петляй в родную землянку. А крестины там иль поминки — Все одно там пьянка-гулянка. Если забредет кто нездешний — Поразится живности бедной, Нашей редкой силе сердешной Да дури нашей злой-заповедной. Выкатим кадушку капусты. Выпечем ватрушку без теста. Что, снаружи — все еще пусто? А внутри по-прежнему тесно… Вот тебе медовая брага — Ягодка-злодейка-отрава. Вот тебе, приятель, и Прага. Вот тебе, дружок, и Варшава. Вот и посмеемся простуженно, А об чем смеяться — не важно. Если по утрам очень скучно, То по вечерам очень страшно. Всемером ютимся на стуле. Всем миром — на нары-полати. Спи, дитя мое, люли-люли! Некому березу заломати.

Из сюиты «Возвращение солдата»

Алексей Фатьянов

Шёл солдат из далёкого края, Возвращался из дальних земель, И шумела, его провожая, Закарпатская тонкая ель. Черногорка, старушка седая, Залатала солдату шинель.— Прощай, прощай, прощай, земли спаситель! Тебя навек запомнит добрый край. Ты поклонись, как нам, своей России, Поклон березкам белым передай.Он вернулся нетронутый пулей В той войною разрушенный край, И невольные слёзы блеснули, Хоть при людях рукой утирал, Но горячие губы прильнули — Те, что раньше сказали «прощай»:— Добро, добро! Привет тебе, хозяин, Добро, добро, пришел ты в добрый час. Твоя земля, омытая слезами, Тебя давно, родимый, заждалась…«Расскажите-ка, ребята, Как с врагом сражались вы?» «Дали им жару, чего там говорить! Дали им как следует, на славу, прикурить. Вот, пожалуй, девушки, и весь рассказ. Расскажите-ка, девчата, Как вы жили здесь без нас?»«Ну, предположим, вы знамениты, Но ведь мы тоже не лыком шиты. Чем могли мы — помогли мы, Нечего тут таить». Э! Что за разговоры интересные!«Расскажите-ка, ребята, Как жить намечаете?» «Ясно — хозяйство в порядок приведём И семьей колхозной мы вновь дружно заживём. Нивы и поля ярко расцветут, Вновь гармошки весело запоют. Изложите-ка, девчата, Вашу точку зрения». «Ну, предположим, вы знамениты, Но ведь мы тоже не лыком шиты. Чем могли мы — помогли мы, Нечего тут таить». Э! Что за разговоры интересные!«Расскажите-ка, ребята, Дальше как мечтаете?» «Дальше, девчата, вам, может, невдомёк, До свадеб до весёлых будет срок недалёк. А когда пойдут свадьбы шумные, И о дальнейшем подумаем, Изложите-ка, девчата, Вашу точку зрения». «Ну, предположим, вы знамениты, Но ведь мы тоже не лыком шиты. Чем могли мы — помогли мы, Нечего тут таить». Э! Что за разговоры интересные!Заходите в дом, прошу о том, С друзьями, добрые соседи! Праздник-то какой! У нас с женой сегодня родился наследник. Ставьте угощение послаще! Праздник для того подходящий. Хорош мой сын! Немного лет пройдёт, Глядишь, усы отращивать начнёт!Он будет весь в отца! У молодца характер весь в отца!Мы ему своим трудом большим Украсим радостное детство! Степи и поля — его земля, Его богатое наследство!Запевайте песни дружнее! Наливайте чарки полнее! Расти красив и всем хорош на вид. Солдатский сын отца не посрамит. Он будет весь в отца! У молодца и взгляд, как у отца!Гости разошлись… Давно зажглись На небе золотые звёзды Спит честной народ… Лишь у ворот о чём-то шепчутся берёзы…Петухи и те все уснули, Кот в клубок свернулся на стуле. Глаза закрой, засни, как спит солдат. Я расскажу тебе про Сталинград.Ты будешь весь в отца. У молодца и сон, как у отцаПоёт гармонь за Вологдой над скошенной травой. Проходит песня по лугу тропинкой луговой. Тропиночкою узкою вдвоём не разойтись — Под собственную музыку шагает тракторист.Легко ему шагается — погожий день хорош! Глаза его хозяйские осматривают рожь. Шумит она, красавица, звенят-поют овсы. И парень улыбается в пшеничные усы.Поле-поле, золотая волна… Зреет пшеница, Рожь колосится, Песня вдали слышна…По старому обычаю растил он те усы Для вида, для отличия и просто для красы Не то что для фасона — мол, как сельский музыкант. Как демобилизованный и гвардии сержант!Он, всеми уважаемый, земле отдал поклон. «С хорошим урожаем Вас!» — себя поздравил он. И вновь запели птахами гармошки, голося. Девчата только ахали и щурили глаза.Поёт гармонь за Вологдой над скошенной травой. Проходит песня по лугу тропинкой луговой. Летит она, весёлая, как птица в вышине Над городами-сёлами по вольной стороне!Майскими короткими ночами. Отгремев, закончились бои… Где же вы теперь, друзья-однополчане, Боевые спутники мои?Я хожу в хороший час заката У тесовых новеньких ворот. Может, к нам сюда знакомого солдата Ветерок попутный занёсет?Мы бы с ним припомнили, как жили, Как теряли трудным вёрстам счёт. За победу б мы по полной осушили, За друзей добавили б ещё.Если ты случайно не женатый, Ты, дружок, нисколько не тужи: Здесь у нас в районе, песнями богатом, Девушки уж больно хороши.Мы тебе колхозом дом построим, Чтобы было видно по всему, — Здесь живёт семья советского героя, Грудью защитившего страну. Майскими короткими ночами, Отгремев, закончились бои… Где же вы теперь, друзья-однополчане, Боевые спутники мои?Хороша страна родная, Даль озёрная, лесная — Родина моя. Хороши твои просторы — океаны, реки, горы — Вольные края.Из-за моря солнышко встаёт, Целый день над Родиной идёт… Здравствуй, здравствуй, край чудесный, Ждёт нас из далёка места Родина моя.Ты дала нам жизни могучую силу, Вновь цветут родные, золотые поля. Ты всех нас поила, Ты всех нас кормила, Вольная красавица земля.Хороша страна родная, Вся от края и до края Милая навек. Ты, земля, страна героев, Там, где счастье смело строит Вольный человек.Славься, славься, русская земля Путеводным светом из Кремля. Тучи звёзды не закроют, Славься, родина героев, и живи века. Ты полита кровью сынов своих славных, Память о погибших мы храним в сердцах. Живы и герои, счастье мы построим, Доведём мы дело до конца.

Портрет

Алексей Константинович Толстой

B]1[/B] Воспоминаний рой, как мошек туча, Вокруг меня снует с недавних пор. Из их толпы цветистой и летучей Составить мог бы целый я обзор, Но приведу пока один лишь случай; Рассудку он имел наперекор На жизнь мою немалое влиянье — Так пусть другим послужит в назиданье… [B]2[/B] Известно, нет событий без следа: Прошедшее, прискорбно или мило, Ни личностям доселе никогда, Ни нациям с рук даром не сходило. Тому теперь,- но вычислять года Я не горазд — я думаю, мне было Одиннадцать или двенадцать лет — С тех пор успел перемениться свет. [B]3[/B] Подумать можно: протекло лет со сто, Так повернулось старое вверх дном. А в сущности, все совершилось просто, Так просто, что — но дело не о том! У самого Аничковского моста Большой тогда мы занимали дом: Он был — никто не усумнится в этом,- Как прочие, окрашен желтым цветом. [B]4[/B] Заметил я, что желтый этот цвет Особенно льстит сердцу патриота; Обмазать вохрой дом иль лазарет Неодолима русского охота; Начальство также в этом с давних лет Благонамеренное видит что-то, И вохрятся в губерниях сплеча Палаты, храм, острог и каланча. [B]5[/B] Ревенный цвет и линия прямая — Вот идеал изящества для нас. Наследники Батыя и Мамая, Командовать мы приучили глаз И, площади за степи принимая, Хотим глядеть из Тулы в Арзамас. Прекрасное искать мы любим в пошлом — Не так о том судили в веке прошлом. [B]6[/B] В своем дому любил аристократ Капризные изгибы и уступы, Убранный медальонами фасад, С гирляндами колонн ненужных купы, На крыше ваз или амуров ряд, На воротах причудливые группы. Перенимать с недавних стали пор У дедов мы весь этот милый вздор. [B]7[/B] В мои ж года хорошим было тоном Казарменному вкусу подражать, И четырем или осьми колоннам Вменялось в долг шеренгою торчать Под неизбежным греческим фронтоном. Во Франции такую благодать Завел, в свой век воинственных плебеев, Наполеон,- в России ж Аракчеев. [B]8[/B] Таков и наш фасад был; но внутри Характер свой прошедшего столетья Дом сохранил. Покоя два иль три Могли б восторга вызвать междометье У знатока. Из бронзы фонари В сенях висели, и любил смотреть я, Хоть был тогда в искусстве не толков, На лепку стен и форму потолков. [B]9[/B] Родителей своих я видел мало; Отец был занят; братьев и сестер Я не знавал; мать много выезжала; Ворчали вечно тетки; с ранних пор Привык один бродить я в зал из зала И населять мечтами их простор. Так подвиги, достойные романа, Воображать себе я начал рано. [B]10[/B] Действительность, напротив, мне была От малых лет несносна и противна. Жизнь, как она вокруг меня текла, Все в той же прозе движась беспрерывно, Все, что зовут серьезные дела,- Я ненавидел с детства инстинктивно. Не говорю, чтоб в этом был я прав, Но, видно, так уж мой сложился нрав. [B]11[/B] Цветы у нас стояли в разных залах: Желтофиолей много золотых И много гиацинтов, синих, алых, И палевых, и бледно-голубых; И я, миров искатель небывалых, Любил вникать в благоуханье их, И в каждом запах индивидуальный Мне музыкой как будто веял дальнoй. [B]12[/B] В иные ж дни, прервав мечтаний сон, Случалось мне очнуться, в удивленье, С цветком в руке. Как мной был сорван он — Не помнил я; но в чудные виденья Был запахом его я погружен. Так превращало мне воображенье В волшебный мир наш скучный старый дом — А жизнь меж тем шла прежним чередом. [B]13[/B] Предметы те ж, зимою, как и летом, Реальный мир являл моим глазам: Учителя ходили по билетам Все те ж ко мне; порхал по четвергам Танцмейстер, весь пропитанный балетом, Со скрипкою пискливой, и мне сам Мой гувернер в назначенные сроки Преподавал латинские уроки. [B]14[/B] Он немец был от головы до ног, Учен, серьезен, очень аккуратен, Всегда к себе неумолимо строг И не терпел на мне чернильных пятен. Но, признаюсь, его глубокий слог Был для меня отчасти непонятен, Особенно когда он объяснял, Что разуметь под словом «идеал». [B]15[/B] Любезен был ему Страбон и Плиний, Горация он знал до тошноты И, что у нас так редко видишь ныне, Высоко чтил художества цветы, Причем закон волнообразных линий Мне поставлял условьем красоты, А чтоб система не пропала праздно, Он сам и ел и пил волнообразно. [B]16[/B] Достоинством проникнутый всегда, Он формою был много озабочен, [I]«Das Formlose [1 — о, это есть беда!»- Он повторял и обижался очень, Когда себе кто не давал труда Иль не умел в формальностях быть точен; А красоты классической печать Наглядно мне давал он изучать. B]17[/B] Он говорил: «Смотрите, для примера Я несколько приму античных поз: Вот так стоит Милосская Венера; Так очертанье Вакха создалось; Вот этак Зевс описан у Гомера; Вот понят как Праксителем Эрос, А вот теперь я Аполлоном стану» — И походил тогда на обезьяну. [B]18[/B] Я думаю, поймешь, читатель, ты, Что вряд ли мог я этим быть доволен, Тем более что чувством красоты Я от природы не был обездолен; Но у кого все средства отняты, Тот слышит звон, не видя колоколен; А слова я хотя не понимал, Но чуялся иной мне «идеал». [B]19[/B] И я душой искал его пытливо — Hо что найти вокруг себя я мог? Старухи тетки не были красивы, Величествен мой не был педагог — И потому мне кажется не диво, Что типами их лиц я пренебрег, И на одной из стен большого зала Тип красоты мечта моя сыскала. [B]20[/B] То молодой был женщины портрет, В грацьозной позе. Несколько поблек он, Иль, может быть, показывал так свет Сквозь кружевные занавесы окон. Грудь украшал ей розовый букет, Напудренный на плечи падал локон, И, полный роз, передник из тафты За кончики несли ее персты. [B]21[/B] Иные скажут: Живопись упадка! Условная, пустая красота! Быть может, так; но каждая в ней складка Мне нравилась, а тонкая черта Мой юный ум дразнила как загадка: Казалось мне, лукавые уста, Назло глазам, исполненным печали, Свои края чуть-чуть приподымали. [B]22[/B] И странно то, что было в каждый час В ее лице иное выраженье; Таких оттенков множество не раз Подсматривал в один и тот же день я: Менялся цвет неуловимый глаз, Менялось уст неясное значенье, И выражал поочередно взор Кокетство, ласку, просьбу иль укор. [B]23[/B] Ее судьбы не знаю я поныне: Была ль маркиза юная она, Погибшая, увы, на гильотине? Иль, в Питере блестящем рождена, При матушке цвела Екатерине, Играла в ломбр, приветна и умна, И средь огней потемкинского бала Как солнце всех красою побеждала? [B]24[/B] Oб этом я не спрашивал тогда И важную на то имел причину: Преодолеть я тайного стыда Никак не мог — теперь его откину; Могу, увы, признаться без труда, Что по уши влюбился я в картину, Так, что страдала несколько латынь; Уж кто влюблен, тот мудрость лучше кинь. [B]25[/B] Наставник мой был мною недоволен, Его чело стал омрачать туман; Он говорил, что я ничем не болен, Что это лень и что [I]«wer will, der kann!»[2. На этот счет он был многоглаголен И повторял, что нам рассудок дан, Дабы собой мы все владели боле И управлять, учились нашей волей. B]26[/B] Был, кажется, поклонник Канта он, Но этот раз забыл его ученье, Что [I]«Ding an sich»[3, лишь только воплощен, Лишается свободного хотенья; Я ж скоро был к той вере приведен, Что наша воля плод предназначенья, Зане я тщетно, сколько ни потел, Хотел хотеть иное, чем хотел. B]27[/B] В грамматике, на место скучных правил, Мне виделся все тот же милый лик; Без счету мне нули наставник ставил,- Их получать я, наконец, привык, Прилежностью себя я не прославил И лишь поздней добился и постиг, В чем состоят спряжения красоты. О классицизм, даешься не легко ты! [B]28[/B] Все ж из меня не вышел реалист — Да извинит мне Стасюлевич это! Недаром свой мне посвящала свист Уж не одна реальная газета. Я ж незлобив: пусть виноградный лист Прикроет им небрежность туалета И пусть Зевес, чья сила велика, Их русского сподобит языка! [B]29[/B] Да, классик я — но до известной меры: Я б не хотел, чтоб почерком пера Присуждены все были землемеры, Механики, купцы, кондуктора Виргилия долбить или Гомера; Избави бог! Не та теперь пора; Для разных нужд и выгод матерьяльных Желаю нам поболе школ реальных. [B]30[/B] Но я скажу: не паровозов дым И не реторты движут просвещенье — Свою к нему способность изощрим Лишь строгой мы гимнастикой мышленья, И мне сдается: прав мой омоним, Что классицизму дал он предпочтенье, Которого так прочно тяжкий плуг Взрывает новь под семена наук. [B]31[/B] Все дело в мере. Впрочем, от предмета Отвлекся я — вернусь к нему опять: Те колебанья в линиях портрета Потребностью мне стало изучать. Ребячество, конечно, было это, Но всякий вечер я, ложася спать, Все думал: как по минованье ночи Мой встретят взор изменчивые очи? [B]32[/B] Меня влекла их странная краса, Как путника студеный ключ в пустыне. Вставал я в семь, а ровно в два часа, Отдав сполна дань скуке и латыне, Благословлял усердно небеса. Обедали в то время в половине Четвертого. В час этот, в январе, Уж сумерки бывают на дворе. [B]33[/B] И всякий день, собрав мои тетради, Умывши руки, пыль с воротничка Смахнув платком, вихры свои пригладя И совершив два или три прыжка, Я шел к портрету наблюдений ради; Само собой, я шел исподтишка, Как будто вовсе не было мне дела, Как на меня красавица глядела. [B]34[/B] Тогда пустой почти был темен зал, Но беглый свет горящего камина На потолке расписанном дрожал И на стене, где виделась картина; Ручной орган на улице играл; То, кажется, Моцарта каватина Всегда в ту пору пела свой мотив, И слушал я, взор в живопись вперив. [B]35[/B] Мне чудилось в тех звуках толкованье И тайный ключ к загадочным чертам; Росло души неясное желанье, Со счастьем грусть мешалась пополам; То юности платил, должно быть, дань я. Чего хотел, не понимал я сам, Но что-то вслух уста мои шептали, Пока меня к столу не призывали. [B]36[/B] И, впечатленья дум моих храня, Я нехотя глотал тарелку супа; С усмешкой все глядели на меня, Мое лицо, должно быть, было глупо. Застенчивей стал день я ото дня, Смотрел на всех рассеянно и тупо, И на себя родителей упрек Не раз своей неловкостью навлек. [B]37[/B] Но было мне страшней всего на свете, Чтоб из больших случайно кто-нибудь Заговорить не вздумал о портрете Иль, хоть слегка, при мне упомянуть. От мысли той (смешны бывают дети!) Уж я краснел, моя сжималась грудь, И казни б я подвергся уголовной, Чтоб не открыть любви моей греховной. [B]38[/B] Мне памятно еще до этих пор, Какие я выдумывал уловки, Чтоб изменить искусно разговор, Когда предметы делались неловки; А прошлый век, Екатеринин двор, Роброны, пудра, фижмы иль шнуровки, И даже сам Державин, автор од, Уж издали меня бросали в пот. [B]39[/B] Читатель мой, скажи, ты был ли молод? Не всякому известен сей недуг. Пора, когда любви нас мучит голод, Для многих есть не более как звук; Нам на Руси любить мешает холод И, сверх того, за службой недосуг: Немногие у нас родятся наги — Большая часть в мундире и при шпаге. [B]40[/B] Но если, свет увидя между нас, Ты редкое являешь исключенье И не совсем огонь в тебе погас Тех дней, когда нам новы впечатленья, Быть может, ты поймешь, как в первый раз Он озарил мое уединенье, Как с каждым днем он разгорался вновь И как свою лелеял я любовь. [B]41[/B] Была пора то дерзостных догадок, Когда кипит вопросами наш ум; Когда для нас мучителен и сладок Бывает платья шелкового шум; Когда души смущенной беспорядок Нам не дает смирить прибоя дум И, без руля волнами их несомы, Мы взором ищем берег незнакомый. [B]42[/B] О, чудное мерцанье тех времен, Где мы себя еще не понимаем! О, дни, когда, раскрывши лексикон, Мы от иного слова замираем! О, трепет чувств, случайностью рожден! Душистый цвет, плодом незаменяем! Тревожной жизни первая веха: Бред чистоты с предвкусием греха! [B]43[/B] Внимал его я голосу послушно, Как лепетанью веющего сна… В среде сухой, придирчивой и душной Мне стало вдруг казаться, что она К моей любви не вовсе равнодушна И без насмешки смотрит с полотна; И вскоре я в том новом выраженье Участие прочел и ободренье. [B]44[/B] Мне взор ее, казалось, говорил: «Не унывай, крепись, настало время — У нас с тобой теперь довольно сил, Чтоб наших пут обоим скинуть бремя; Меня к холсту художник пригвоздил, Ты ж за ребенка почитаем всеми, Тебя гнетут — но ты уже большой, Давно тебя постигла я душой! [B]45[/B] Тебе дано мне оказать услугу, Пойми меня — на помощь я зову! Хочу тебе довериться как другу: Я не портрет, я мыслю и живу! В своих ты снах искал во мне подругу — Ее найти ты можешь наяву! Меня добыть тебе не трудно с бою — Лишь доверши начатое тобою!» [B]46[/B] Два целых дня ходил я как в чаду И спрашивал себя в недоуменье: «Как средство я спасти ее найду? Откуда взять возможность и уменье?» Так иногда лежащего в бреду Задачи темной мучит разрешенье. Я повторял: «Спасу ее — но как? О, если б дать она могла мне знак!» [B]47[/B] И в сумерки, в тот самый час заветный, Когда шарманка пела под окном, Я в зал пустой прокрался неприметно, Чтобы мечтать о подвиге моем. Но голову ломал себе я тщетно И был готов ударить в стену лбом, Как юного воображенья сила Нежданно мне задачу разрешила. [B]48[/B] При отблеске каминного огня Картина как-то задрожала в раме, Сперва взглянула словно на меня Молящими и влажными глазами, Потом, ресницы медленно склоня, Свой взор на шкаф с узорными часами Направила. Взор говорил: «Смотри!» Часы тогда показывали: три. [B]49[/B] Я понял все. Средь шума дня не смела Одеться в плоть и кровь ее краса, Но ночью — о, тогда другое дело! В ночной тени возможны чудеса! И на часы затем она глядела, Чтоб этой ночью, ровно в три часа, Когда весь дом покоится в молчанье, Я к ней пришел на тайное свиданье. [B]50[/B] Да, это так, сомнений боле нет! Моей любви могущество без грани! Коль захочу, я вызову на свет, Что так давно мне видится в тумане! Но только ночью оживет портрет — Как я о том не догадался ране?! И сладостно и жутко стало мне, И бегали мурашки по спине. [B]51[/B] Остаток дня провел я благонравно, Приготовлял глаголы, не тужа, Долбил предлоги и зубрил исправно, Какого каждый просит падежа; Когда ходил, ступал легко и плавно, Расположеньем старших дорожа, И вообще старался в этот день я Не возбудить чем-либо подозренья. [B]52[/B] Сидели гости вечером у нас, Я должен был, по принятой системе, Быть налицо. Прескучная велась Меж них беседа, и меня как бремя Она гнела. Настал насилу час Идти мне спать. Простившися со всеми, Я радостно отправился домой — Мой педагог последовал за мной. [B]53[/B] Я тотчас лег и, будто утомленный, Закрыл глаза, но долго он ходил Пред зеркалом, наморща лоб ученый, И свой вакштаф торжественно курил; Но наконец снял фрак и панталоны, В постелю влез и свечку погасил. Должно быть, он заснул довольно сладко, Меня ж трясла и била лихорадка. [B]54[/B] Но время шло, и вот гостям пора Настала разъезжаться. Понял это Я из того, что стали кучера Возиться у подъезда; струйки света На потолке забегали; с двора Последняя отъехала карета, И в доме стихло все. Свиданья ж срок — Читатель помнит — был еще далек. [B]55[/B] Теперь я должен — но не знаю, право, Как оправдать себя во мненье дам? На их участье потерял я право, На милость их судьбу свою отдам! Да, добрая моя страдает слава: Как вышло то — не понимаю сам,- Но, в ожиданье сладостного срока, Я вдруг заснул постыдно и глубоко. [B]56[/B] Что видел я в том недостойном сне, Моя лишь смутно память сохранила, Но что ж могло иное сниться мне, Как не она, кем сердце полно было? Уставшая скучать на полотне, Она меня забвением корила, И стала совесть так моя тяжка, Что я проснулся, словно от толчка. [B]57[/B] В раскаянье, в испуге и в смятенье, Рукой неверной спичку я зажег; Предметов вдруг зашевелились тени, Но, к счастью, спал мой крепко педагог; Я в радостном увидел удивленье, Что не прошел назначенный мне срок: До трех часов — оно, конечно, мало — Пяти минут еще недоставало. [B]58[/B] И поспешил скорей одеться я, Чтоб искупить поступок непохвальный; Держа свечу, дыханье притая, Тихонько вышел я из нашей спальной; Но голова кружилася моя, И сердца стук мне слышался буквально, Пока я шел чрез длинный комнат ряд, На зеркала бояся бросить взгляд. [B]59[/B] Знал хорошо я все покои дома, Но в непривычной тишине ночной Мне все теперь казалось незнакомо; Мой шаг звучал как будто бы чужой, И странно так от тени переломы По сторонам и прямо надо мной То стлалися, то на стену всползали — Стараясь их не видеть, шел я дале. [B]60[/B] И вот уже та роковая дверь — Единый шаг — судьба моя решится,- Но что-то вдруг нежданное теперь Заставило меня остановиться. Читатель-друг, ты верь или не верь — Мне слышалось: «Не лучше ль воротиться? Ты не таким из двери выйдешь той, Каким войдешь с невинной простотой». [B]61[/B] То ангела ль хранителя был голос? Иль тайный страх мне на ухо шептал? Но с oпасеньем страсть моя боролась, А ложный стыд желанье подстрекал. «Нет!- я решил — и на затылке волос Мой поднялся,- прийти я обещал! Какое там ни встречу испытанье, Мне честь велит исполнить обещанье!» [B]62[/B] И повернул неверною рукою Замковую я ручку. Отворилась Без шума дверь: был сумрачен покой, Но бледное сиянье в нем струилось; Хрустальной люстры отблеск голубой Мерцал в тени, и тихо шевелилась Подвесок цепь, напоминая мне Игру росы на листьях при луне. [B]63[/B] И был ли то обман воображенья Иль истина — по залу пронеслось Как свежести какой-то дуновенье, И запах мне почувствовался роз. Чудесного я понял приближенье, По телу легкий пробежал мороз, Но превозмог я скоро слабость эту И подошел с решимостью к портрету. [B]64[/B] Он весь сиял, как будто от луны; Малейшие подробности одежды, Черты лица все были мне видны, И томно так приподымались вежды, И так глаза казалися полны Любви и слез, и грусти и надежды, Таким горели сдержанным огнем, Как я еще не видывал их днем. [B]65[/B] Мой страх исчез. Мучительно-приятно С томящей негой жгучая тоска Во мне в один оттенок непонятный Смешалася. Нет в мире языка То ощущенье передать; невнятно Мне слышался как зов издалека, Мне словно мир провиделся надзвездный — И чуялась как будто близость бездны. [B]66[/B] И думал я: нет, то была не ложь, Когда любить меня ты обещала! Ты для меня сегодня оживешь — Я здесь — я жду — за чем же дело стало? Я взор ее ловил — и снова дрожь, Но дрожь любви, по жилам пробегала, И ревности огонь, бог весть к кому, Понятен стал безумью моему. [B]67[/B] Возможно ль? как? Недвижна ты доселе? Иль взоров я твоих не понимал? Иль, чтобы мне довериться на деле, Тебе кажусь ничтожен я и мал? Иль я ребенок? Боже! Иль ужели Твою любовь другой себе стяжал? Кто он? когда? и по какому праву? Пускай придет со мною на расправу! [B]68[/B] Так проходил, средь явственного сна, Все муки я сердечного пожара… О бог любви! Ты молод, как весна, Твои ж пути как мирозданье стары! Но вот как будто дрогнула стена, Раздался шип — и мерных три удара, В ночной тиши отчетисто звеня, Взглянуть назад заставили меня. [B]69[/B] И их еще не замерло дрожанье, Как изменился вдруг покоя вид: Исчезли ночь и лунное сиянье, Зажглися люстры; блеском весь облит, Казалось, вновь, для бала иль собранья, Старинный зал сверкает и горит, И было в нем — я видеть мог свободно — Всe так свежо и вместе старомодно. [B]70[/B] Воскресшие убранство и красу Минувших дней узнал я пред собою; Мой пульс стучал, как будто бы несу Я кузницу в груди; в ушах с прибою Шумела кровь; так в молодом лесу Пернатых гам нам слышится весною; Так пчел рои, шмелям гудящим в лад, В июльский зной над гречкою жужжат. [B]71[/B] Что ж это? сон? и я лежу в постеле? Но нет, вот раму щупает рука — Я точно здесь — вот ясно проскрипели На улице полозья… С потолка Посыпалася известь; вот в панели Как будто что-то треснуло слегка… Вот словно шелком вдруг зашелестило… Я поднял взор — и дух мне захватило. [B]72[/B] Все в том же положении, она Теперь почти от грунта отделялась; Уж грудь ее, свечьми озарена, По временам заметно подымалась; Но отрешить себя от полотна Она вотще как будто бы старалась, И ясно мне все говорило в ней: О, захоти, о, захоти сильней! [B]73[/B] Все, что я мог сосредоточить воли, Все на нее теперь я устремил — Мой страстный взор живил ее все боле, И видимо ей прибавлялось сил; Уже одежда зыблилась, как в поле Под легким ветром зыблется ковыль, И все слышней ее шуршали волны, И вздрагивал цветов передник полный. [B]74[/B] «Еще, еще! хоти еще сильней!»- Так влажные глаза мне говорили; И я хотел всей страстию моей — И от моих, казалося, усилий Свободнее все делалося ей — И вдруг персты передник упустили — И ворох роз, покоившийся в нем, К моим ногам посыпался дождем. [B]75[/B] Движеньем плавным платье расправляя, Она сошла из рамы на паркет; С террасы в сад, дышать цветами мая, Так девушка в шестнадцать сходит лет; Но я стоял, еще не понимая, Она ли то передо мной иль нет, Стоял, немой от счастья и испуга — И молча мы смотрели друг на друга. [B]76[/B] Когда бы я гвардейский был гусар Или хотя полковник инженерный, Искусно б мой я выразил ей жар И комплимент сказал бы ей примерный; Но не дан был развязности мне дар, И стало так неловко мне и скверно, Что я не знал, стоять или шагнуть, А долг велел мне сделать что-нибудь. [B]77[/B] И, мой урок припомня танцевальный, Я для поклона сделал два шага; Потом взял вбок; легко и натурально Примкнулась к левой правая нога, Отвисли обе руки вертикально, И я пред ней согнулся как дуга. Она ж, как скоро выпрямил я тело, Насмешливо мне до полу присела. [B]78[/B] Но между нас, теперь я убежден, Происходило недоразуменье, И мой она классический поклон, Как видно, приняла за приглашенье С ней танцевать. Я был тем удивлен, Но вывести ее из заблужденья Мешала мне застенчивость моя, И руку ей, конфузясь, подал я. [B]79[/B] Тут тихо, тихо, словно издалека, Послышался старинный менуэт: Под говор струй так шелестит осока, Или, когда вечерний меркнет свет, Хрущи, кружась над липами высоко, Поют весне немолчный свой привет, И чудятся нам в шуме их полета И вьолончеля звуки и фагота. [B]80[/B] И вот, держася за руки едва, В приличном друг от друга расстоянье, Под музыку мы двинулись сперва, На цыпочках, в торжественном молчанье. Но, сделавши со мною тура два, Она вдруг стала, словно в ожиданье, И вырвался из свежих уст ея Веселый смех, как рокот соловья. [B]81[/B] Поступком сим обиженный немало, Я взор склонил, достоинство храня, «О, не сердись, мой друг,- она сказала,- И не кори за ветреность меня! Мне так смешно! Поверь, я не встречала Tаких, как ты, до нынешнего дня! Ужель пылал ты страстью неземною Лишь для того, чтоб танцевать со мною?» [B]82[/B] Что отвечать на это — я не знал, Но стало мне невыразимо больно: Чего ж ей надо? В чем я оплошал? И отчего она мной недовольна? Не по ее ль я воле танцевал? Так что же тут смешного? И невольно Заплакал я, ища напрасно слов, И ненавидеть был ее готов. [B]83[/B] Вся кровь во мне кипела, негодуя, Но вот нежданно, в этот самый миг, Меня коснулось пламя поцелуя, К моей щеке ее примкнулся лик; Мне слышалось: «Не плачь, тебя люблю я!» Неведомый восторг меня проник, Я обмер весь — она же, с лаской нежной, Меня к груди прижала белоснежной. [B]84[/B] Мои смешались мысли. Но не вдруг Лишился я рассудка и сознанья: Я ощущал объятья нежных рук И юных плеч живое прикасанье; Мне сладостен казался мой недуг, Приятно было жизни замиранье, И медленно, блаженством опьянен, Я погрузился в обморок иль сон… [B]85[/B] Не помню, как я в этом самом зале Пришел в себя — но было уж светло; Лежал я на диване; хлопотали Вокруг меня родные; тяжело Дышалось мне, бессвязные блуждали Понятья врозь; меня — то жаром жгло, То вздрагивал я, словно от морозу,- Поблекшую рука сжимала розу… [B]86[/B] Свиданья был то несомненный след — Я вспомнил ночь — забилось сердце шибко, Украдкою взглянул я на портрет: Вкруг уст как будто зыблилась улыбка, Казался смят слегка ее букет, Но стан уже не шевелился гибкий, И полный роз передник из тафты Держали вновь недвижные персты. [B]87[/B] Меж тем родные — слышу их как нынe — Вопрос решали: чем я занемог? Мать думала — то корь. На скарлатине Настаивали тетки. Педагог С врачом упорно спорил по-латыне, И в толках их, как я расслышать мог, Два выраженья часто повторялись: [I]Somnambulus и febris cerebralis…[4 I Бесформенное (нем.). [2] Кто хочет, тот может? (нем.). [3] Вещь в себе (нем.). [4] Лунатик и мозговая горячка (лат.).

Петровна

Эдуард Асадов

[B]I[/B] Вьюга метет неровно, Бьет снегом в глаза и рот, И хочет она Петровну С обрыва швырнуть на лед. А та, лишь чуть-чуть сутулясь И щеки закрыв платком, Шагает, упрямо щурясь, За рослым проводником. Порой он басит нескладно: — Прости уж… что так вот… в ночь., Она улыбается:— Ладно! Кто будет-то, сын иль дочь? А утром придет обратно И скажет хозяйке:— Ну, Пацан! Да такой занятный, Почти шестьдесят в длину. Поест и, не кончив слова, Устало сомкнет глаза… И кажется, что готова До завтра проспать! Но снова Под окнами голоса… Охотник ли смят медведем, Рыбак ли попал в беду, Болезнь ли подкралась к детям: — Петровна, родная, едем! — Сейчас я… Иду, иду!.. «Петровнушкой» да «Петровной» Не месяц, не первый год Застенчиво и любовно Зовет ее тут народ. Хоть, надо сказать, Петровне Нету и сорока, Ей даже не тридцать ровно, Ей двадцать седьмой пока! В решительную минуту Нервы не подвели, Когда раздавали маршруты,— Прямо из института Шагнула на край земли. А было несладко? Было! Да так, что раз поутру Поплакала и решила: — Не выдержу, удеру! А через час от дома, Забыв про хандру и страх, Летела уже в санях Сквозь посвист пурги к больному. И все-таки было, было Одно непростое «но». Все горе в том, что любила Преданно и давно. И надо ж вот так, как дуре, Жить с вечной мечтой в груди: Он где-то в аспирантуре, А ты не забудь и жди!.. Но, видно, не ради смеха Тот свет для нее светил. Он все-таки к ней приехал. Не выдержал и приехал! Как видно, и сам любил! Рассветы все лето плыли Пожарами вдоль реки… Они превосходно жили И в селах людей лечили В два сердца, в четыре руки. Но дятел в свой маленький молот Стучит уж: готовь закрома, Тайга — это вам не город, Скоро пурга и холод — Северная зима. И парень к осени словно Чуточку заскучал, Потом захандрил, безусловно, Печально смотрел на Петровну, Посвистывал и молчал. Полный дальних проектов, Спорил с ней. Приводил Сотни разных моментов, Тысячи аргументов. И все же смог, убедил. Сосны слезой гудели, Ныли тоской провода: Что же ты, в самом деле?! Куда ты, куда, куда? А люди не причитали. Красив, но суров их край. Люди, они понимали: Тайга — не столичный рай. Они лишь стояли безмолвно На холоде битый час, Ты не гляди, Петровна, Им только в глаза сейчас. Они ведь не осуждают. И, благодарны тебе, Они тебя провожают К новой твоей судьбе. А грусть? Ну так ты ведь знаешь, Тебе-то легко понять: Когда душой прирастаешь, Это непросто — рвать! От дома и до машины Сорок шагов всего. Спеши же по тропке мимо, Не глядя ни на кого. Чтоб вдруг не заныло сердце И чтоб от прощальных слов Не дрогнуть, не разреветься! — Ты скоро ли? Я готов! Ну вот они все у хаты, Сколько же их пришло: Охотники и ребята, Косцы, трактористы, девчата, Да тут не одно село! Как труден шаг на крыльцо… В горле сушь, как от жажды. Ведь каждого, каждого, каждого Не просто знала в лицо! Помнишь, как восемь суток Сидела возле Степана. Взгляд по-бредовому жуток, Предплечье — сплошная рана. Поднял в тайге медведя. Сепсис. Синеет рука… В город везти — не доедет. А рана в два кулака… Как только не спасовала? — Сама бы сказать не смогла. Но только взялась. Сшивала, Колола и бинтовала, И ведь не сдалась. Спасла! После профессор долго Крутил его и вздыхал. — Ну, милая комсомолка, Просто не ожидал! Помнишь доярку Зину, Тяжкий ее плеврит? Вон она у рябины, Плачет сейчас и молчит. А комбайнер Серега? Рука в барабане… Шок… Ты с ним провозилась много. Но жив! И работать смог! А дети? Ну разве мало За них довелось страдать? Этих ты принимала, Других от хвороб спасала, И всем как вторая мать! Глаза тоскуют безмолвно… Фразы:— Счастливый путь!.. Аннушка! Анна Петровна! Будь счастлива! Не забудь! Сорок шагов к машине… Сорок шагов всего! А сердце горит и стынет, Бьется, как вихрь в лощине, И не сдержать его! Сорок всего-то ровно… И город в огнях впереди… Ну что же ты встала, Петровна? Иди же, скорей иди! Дорожный билет в кармане Жжет, словно уголь, грудь. Все как в сплошном тумане… Ни двинуться, ни шагнуть. И, будто нарочно, Ленка — Дочь Зины, смешной попугай, Вдруг, побелев как стенка, Прижалась с плачем к коленкам: «Не надо! Не уезжай!» Петровна, еще немного… Он у машины. Ждет… Совсем немного вперед, И вдаль полетит дорога! «Бегу, как от злой напасти, От жизни. Куда, зачем? А может, вот это и счастье — Быть близкой и нужной всем?! Так что же, выходит, мало. От лучших друзей бегу!» Вдруг села на тюк устало И глухо-глухо сказала: — Не еду я… не могу!.. Не еду, не уезжаю! — И, подавляя дрожь, Шагнула к нему:— Я знаю, Ты добрый, ты все поймешь! Прости меня… Не упрямься… Прошу… Ну, почти молю! При всех вот прошу: останься! Я очень тебя люблю! И будто прорвало реку: Разом во весь свой пыл К приезжему человеку Кинулись все, кто был. Заговорили хором — Грусть как рукой смело,— Каким будет очень скоро Вот это у них село. Какая будет больница И сколько новых домов, Телецентр подключится, А воздух? Такой в столице Не купишь за будь здоров! Тот даже заколебался: — Ой, хитрые вы, друзья! — Хмурился, улыбался И вроде почти остался. Но после вздохнул:— Нельзя!. И тихо Петровне:— Слушай, Так не решают вопрос. Очнись. Не мотай мне душу! Ведь ты это не всерьез?! Романтика. Понимаю… Я тоже не вобла. Но Все это… я не знаю, Даже и не смешно! И там, там ведь тоже дело.— И взглядом ищет ответ. Петровна, белее мела, Прямо в глаза посмотрела: — Нет!— И еще раз:— Нет!.. Он тоже взглянул в упор И тоже жестко и хмуро: — Хорошая ты, но дура… И кончили разговор! Как же ты устояла? И как поборола печаль?.. Машина давно умчала, А ты все стояла, стояла, Глядя куда-то вдаль… Потом повернулась:— Будет!- Смахнула слезинки с глаз И улыбнулась людям: — Ну, здравствуйте еще раз! Забыть ли тебе, Петровна, Глаза, что тебя любя (В чем виноваты словно), Радостно и смущенно Смотревшие на тебя?! Все вдруг зашумели вновь: — Постой-ка, ну как же? Как ты? Выходит, что из-за нас ты Сломала свою любовь?! — Не бойтесь. Мне не в чем каяться. Это не ложный след. Любовь же так не ломается. Она или есть, или нет! В глазах ни тоски, ни смеха. Лишь сердце щемит в груди: «У-ехал, у-ехал, у-ехал… И что еще впереди?!» Что будет? А то и будет! Твердо к дому пошла. Но люди… Ведь что за люди! Сколько же в них тепла… В знак ласки и уваженья Они у ее крыльца, Застывшую от волненья, Растрогали до конца, Когда, от смущенья бурый, Лесник — седой человек — Большую медвежью шкуру Рывком постелил на снег. Жар в щеки! А сердце словно Сразу зашлось в груди!.. Шкуру расправил ровно: — Спасибо за все, Петровна, Шагни вот теперь… Входи! Слов уже не осталось… Взглянула на миг кругом, Шагнула, вбежала в дом И в первый раз разрыдалась… [B]II[/B] На улице так темно, Что в метре не видно зданья. Только пришла с собранья, А на столе — письмо! Вот оно! Первый аист! С чем только ты заглянул? Села, не раздеваясь, Скинув платок на стул. Кто он — этот листочек: Белый иль черный флаг? Прыгают нитки строчек… Что ты? Нельзя же так! «…У вас там еще морозы, А здесь уже тает снег. Все в почках стоят березы В парках и возле рек. У нас было все, Анюта, Дни радости и тоски, Мне кажется почему-то, Что оба мы чудаки… Нет, ты виновата тоже: Решила, и все. Конец! Нельзя же вот так. А все же В чем-то ты молодец! В тебе есть какая-то сила. И хоть я далек от драм, Но в чем-то ты победила, А в чем — не пойму и сам. Скажу: мне не слишком нравится Жить так вот, себя закопав. Что-то во мне ломается, А что-то кричит: «Ты прав!» Я там же. Веду заочный. Поздравь меня — кандидат! Эх, как же я был бы рад… Да нет, ты сидишь там прочно! Скажу еще ко всему, Что просто безбожно скучаю, Но как поступить, не знаю И мучаюсь потому…» [B]III[/B] Белым костром метели Все скрыло и замело, Сосны платки надели, В платьицах белых ели, Все что ни есть — бело! К ночи мороз крепчает, Лыжи как жесть звенят, Ветер слезу выжимает И шубку, беля, крахмалит, Словно врачебный халат. Ночь пала почти мгновенно, Синею стала ель, Синими — кедров стены, Кругом голубые тени И голубая метель… Крепчает пурга и в злобе Кричит ей:. «Остановись! Покуда цела — вернись, Не то застужу в сугробе!» Э, что там пурга-старуха! И время ли спорить с ней?! Сердце стучится глухо: «Петровна, скорей, скорей!» Лед на реке еще тонок, Пускай! Все равно — на лед! На прииске ждет ребенок, Он болен. Он очень ждет! Романтика? Подвиг? Бросьте! Фразы — сплошной пустяк! Здесь так рассуждают гости, А те, кто живут,— не так. Здесь трудность не ради шуток, Не веришь, так убедись. Романтика — не поступок, Романтика — это жизнь! Бороться, успеть, дойти И все одолеть напасти (Без всякой фразы, учти), Чтоб жизнь человеку спасти,— Великое это счастье! [B]IV[/B] Месяц седую бороду Выгнул в ночи, как мост, Звезды висят над городом, Тысячи ярких звезд… Сосульки падают в лужицы, Город уснул. Темно. Ветер кружится, кружится, Ветер стучит в окно. Туда, где за шторой тихою Один человек не спит, Молча сидит за книгою И сигаретой дымит. К окошку шагнул. Откинул Зеленую канитель. Как клавиши ледяные, Позванивает капель. Ветер поет и кружит, Сначала едва-едва, Потом, все преграды руша, Гудит будто прямо в душу, А в ветре звучат слова: Трудно тебе и сложно… Я к вешним твоим ночам Примчал из глуши таежной, Откуда — ты знаешь сам. Да что говорить откуда! Ты понял небось и так. Хочешь увидеть чудо? Смотри же во тьму, чудак! Видишь, дома исчезают, Скрываются фонари, Они растворяются, тают… Ты дальше, вперед смотри… Видишь: тайга в метели Плывет из белесой тьмы, Тут нет никакой капели, Здесь полная власть зимы. Крутятся вихри юрко… А вот… в карусельной мгле Крохотная фигурка Движется по земле. Без всякой лыжни, сквозь ели, Сквозь режущий колкий снег Она под шабаш метели Упрямо движется к цели: Туда, где в беде человек! Сквозь полночь и холод жгучий, Сквозь мглистый гудящий вал Сощурься., взгляни получше! Узнал ты ее? Узнал? Узнал ты ее такую, Какую видел не раз: Добрую, озорную И вовсе ничуть не стальную, С мягкою синью глаз… Веки зажмурь и строго, Какая б ни шла борьба, Скажи, помолчав немного, Это ли не дорога? И это ли не судьба? Сейчас вам обоим больно. И может, пора сказать, Что думать уже довольно, Что время уже решать?! Снова город за стеклами. В город идет апрель, Снова пальцами звонкими По клавишам бьет капель… Нелепых сомнений ноша Тебе ли, чудак, идет? Вернись к ней с последней порошей, Вернись, если ты хороший! Она тебя очень ждет…

Станция Зима

Евгений Александрович Евтушенко

Мы, чем взрослей, тем больше откровенны. За это благодарны мы судьбе. И совпадают в жизни перемены с большими переменами в себе. И если на людей глядим иначе, чем раньше мы глядели, если в них мы открываем новое, то, значит, оно открылось прежде в нас в самих. Конечно, я не так уж много прожил, но в двадцать всё пересмотрел опять — что я сказал, но был сказать не должен, что не сказал, но должен был сказать. Увидел я, что часто жил с оглядкой, что мало думал, чувствовал, хотел, что было в жизни, чересчур уж гладкой, благих порывов больше, а не дел. Но средство есть всегда в такую пору набраться новых замыслов и сил, опять земли коснувшись, по которой когда-то босиком ещё пылил. Мне эта мысль повсюду помогала, на первый взгляд обычная весьма, что предстоит мне где-то у Байкала с тобой свиданье, станция Зима. Хотелось мне опять к знакомым соснам, свидетельницам давних тех времён, когда в Сибирь за бунт крестьянский сослан был прадед мой с такими же, как он. Сюда сквозь грязь и дождь из дальней дали в края запаутиненных стволов с детишками и жёнами их гнали, Житомирской губернии хохлов. Они брели, забыть о многом силясь, чем каждый больше жизни дорожил. Конвойные с опаскою косились на руки их, тяжёлые от жил. Крыл унтер у огня червей крестями, а прадед мой в раздумье до утра брал пальцами, как могут лишь крестьяне, прикуривая, угли из костра. О чём он думал? Думал он, как встретит их неродная эта сторона. Приветит или, может, не приветит, — бог ведает, какая там она! Не верил он в рассказы да в побаски, которые он слышал наперёд, мол, там простой народ живёт по-барски. (Где и когда по-барски жил народ?) Не доверял и помыслам тревожным, что приходили вдруг, не веселя, — ведь всё же там пахать и сеять можно, какая-никакая, а земля. Что впереди?Шагай! Там будет видно. Туда ещё брести — не добрести. А где она, Украйна, маты ридна? К ней не найти обратного пути. Да, к соловью нема пути, на зорьке сладко певшему. Вокруг места, где не пройти ни конному, ни пешему, ни конному, ни пешему, ни беглому, ни лешему. Крестьяне, поневоле новосёлы, чужую землю этой стороны сочесть своей недолей невесёлой они, наверно, были бы должны. Казалось бы, с нерадостью большою они её должны бы принимать: ведь мачеха, пусть с доброю душою, — она, понятно, всё-таки не мать. Но землю эту, в пальцах разминая, её водой своих детей поя, любуясь ею, поняли: родная! Почувствовали: кровная, своя… Потом опять влезали постепенно в хомут бедняцкий, в горькое житьё. Повинен разве гвоздь, что лезет в стену? Его вбивают обухом в неё. Заря не петухами их будила — петух в нутре у каждого сидел. Но, как ни гнули спины, выходило: не сами ели хлеб, а хлеб их ел. За молотьбой, косьбой, уборкой хлева, за полем, домом и гумном своим, что вдоволь правды там, где вдоволь хлеба, и хватит с них вполне, казалось им. И в хлеб, как в бога, веривший мой прадед, неурожаи знавший без числа, наверное, мечтал об этой правде, а не о той, которая пришла. Той правде было прадедовской мало. В ней было что-то новое, своё. Девятилетней девочкою мама встречала в девятнадцатом её. Осенним днём в стрельбе, что шла всё гуще, возник на взгорье конник молодой, пригнувшись к холке, с рыжим чубом, бьющим из-под папахи с жестяной звездой. За ним, промчавшись в бешеном разгоне по ахнувшему старому мосту, на станцию вымахивали кони, и шашки трепетали на лету. Добротное, простое было что-то, добытое уже наверняка и в том, что прекратил блатных налёты приезжий комиссар из губчека, и в том, что в жарком клубе ротный комик изображал, как выглядят враги, и в том, что постоялец — рыжий конник — остервенело чистил сапоги. Влюбился он в учительницу страстно и сам ходил от этого не свой, и говорил он с ней о самом разном, но больше всё — о «гидре мировой». Теорией, как шашкою, владея (по мненью эскадрона своего), он заявлял, что лишь была б идея, а нету хлеба — это ничего. Он утверждал, восторженно бушуя, при помощи цитат и кулаков, что только б в океан спихнуть буржуя, всё остальное — пара пустяков. А дальше жизнь такая, просто любо: построиться, знамёна развернуть, «Интернационал» и солнце — в трубы, и весь в цветах — прямой к Коммуне путь! И конник рыжий, крут, как «либо-либо», набив овсом тугие торока, сел на коня, учительнице лихо сказал: «Ещё увидимся… Пока» Взглянул, привстав на стременах высоко, туда, где ветер порохом пропах, и конь понёс, понёс его к востоку, мотая чёлкой в лентах и репьях… Я вырастал, и, в пряталки играя, неуловимы, как ни карауль, глядели мы из старого сарая в отверстия от каппелевских пуль. Мы жили в мире шалостей и шанег, когда, привстав на танке головном, Гудериан в бинокль глазами шамал Москву с Большим театром и Кремлём. Забыв беспечно об угрозах двоек, срывались мы с уроков через дворик, бежали полем к берегу Оки, и разбивали старую копилку, и шли искать зелёную кобылку, и наживляли влажные крючки. Рыбачил я, бумажных змеев клеил и часто с непокрытой головой бродил один, обсасывая клевер, в сандалиях, начищенных травой. Я шёл вдоль чёрных пашен, жёлтых ульев, смотрел, как, шевелясь ещё слегка, за горизонтом полузатонули наполненные светом облака. И, проходя опушкою у стана, привычно слушал ржанье лошадей, и засыпал спокойно и устало в стогах, что потемнели от дождей. Я жил тогда почти что бестревожно, но жизнь, больших препятствий не чиня, лишь оттого казалась мне несложной, что сложное решали за меня. Я знал, что мне дадут ответы дружно на все и «как?», и «что?», и «почему?», но получилось вдруг, что стало нужно давать ответы эти самому. Продолжу я с того, с чего я начал, с того, что сложность вдруг пришла сама, и от неё в тревоге, не иначе, поехал я на станцию Зима. И в ту родную хвойную таёжность, на улицы исхоженные те привёз мою сегодняшнюю сложность я на смотрины к прежней простоте. Стараясь в лица пристально вглядеться в неравной обоюдности обид, друг против друга встали юность с детством и долго ждали: кто заговорит? Заговорило Детство: «Что же… здравствуй. Узнало еле. Ты сама виной. Когда-то, о тебе мечтая часто, я думало, что будешь ты иной. Скажу открыто, ты меня тревожишь, ты у меня в большом ещё долгу». Спросила Юность: «Ну, а ты поможешь?» И Детство улыбнулось: «Помогу». Простились, и, ступая осторожно, разглядывая встречных и дома, я зашагал счастливо и тревожно по очень важной станции — Зима. Я рассудил заранее на случай в предположеньях, как её дела, что если уж она не стала лучше, то и не стала хуже, чем была. Но почему-то выглядели мельче Заготзерно, аптека и горсад, как будто стало всё гораздо меньше, чем было девять лет тому назад. И я не сразу понял, между прочим, описывая долгие круги, что сделались не улицы короче, а просто шире сделались шаги. Здесь раньше жил я, как в своей квартире, где, если даже свет не зажигать, я находил секунды в три-четыре, не спотыкаясь, шкаф или кровать. Быть может, изменилась обстановка, а может, срок разлуки был велик, но задевал я в этот раз неловко всё то, что раньше обходить привык. Здесь резали мне глаз необычайно и с нехорошей надписью забор, и пьяный, распростёршийся у чайной, и у раймага в очереди спор. Ну ладно, если б это где-то было, а то ведь здесь, в моём краю родном, к которому приехал я за силой, за мужеством, за правдой и добром. Слал возчик ругань в адрес горсовета, дрались под чей-то хохот петухи, и запылённо слушали всё это, не поводя и ухом, лопухи. Я ждал иного, нужного чего-то, что обдало бы свежестью лицо, когда я подошёл к родным воротам и повернул железное кольцо. И, верно, сразу, с первых восклицаний: «Приехал! — Женька! — Ух, попробуй сладь!», с объятий, поцелуев, с порицаний: «А телеграмму ты не мог послать?», с угрозы: «Самовар сейчас раздуем!», с перебираний — сколько лет прошло! — как я и ждал, развеялось раздумье, и стало мне спокойно и светло. И тётя Лиза, полная тревоги, своё решенье вынесла, тверда: «Тебе помыться надо бы с дороги, а то я знаю эти поезда…» Уже мелькали миски и ухваты, уже во двор вытаскивали стол, и между стрелок лука сизоватых я, напевая, за водою брёл. Я наклонялся, песнею о Стеньке колодец, детством пахнущий, будя, и из колодца, стукаясь о стенки, сверкая мокрой цепью, шла бадья… А вскоре я, как видный гость московский, среди расспросов, тостов, беготни, в рубахе чистой, с влажною причёской, сидел в кругу сияющей родни. Ослаб я для сибирских блюд могучих и на обилье их взирал в тоске. А тётя мне: «Возьми ещё огурчик. И чем вы там питаетесь, в Москве? Совсем не ешь! Ну просто — неприлично… Возьми пельменей… Хочешь кабачка?» А дядя: «Что, привык небось к «столичной»? А ну-ка, выпьем нашего «сучка»!Давай, давай… А всё же, я сказал бы, нехорошо уже с твоих-то лет! И кто вас учит? Э, смотри, чтоб залпом! Ну, дай бог, не последнюю! Привет!» Мы пили и болтали оживлённо, шутили, но когда сестрёнка вдруг спросила, был ли в марте я в Колонном, все как-то посерьёзнели вокруг. Заговорили о делах насущных, которыми был полон этот год, и о его событиях, несущих немало размышлений и забот. Отставил рюмку дядя мой Володя: «Сейчас любой с философами схож. Такое время. Думают в народе. Где, что и как — не сразу разберёшь. Выходит, что врачи-то невиновны? За что же так обидели людей? Скандал на всю Россию, безусловно, а всё, наверно, Берия-злодей…» Он говорил мне, складно не умея, о том, что волновало в эти дни: «Вот ты москвич. Вам там, в Москве, виднее. Ты всё мне по порядку объясни!» Как говорится, взяв меня за грудки, он вовсе не смущался никого. Он вёл изготовленье самокрутки и ожидал ответа моего. Но думаю, что, право, не напрасно я дяде, ожидавшему с трудом, как будто всё давно мне было ясно, сказал спокойно: «Объясню потом». Постлали, как просил, на сеновале. Улёгся я и долго слушал ночь. Гармонь играла. Где-то танцевали, и мне никто не в силах был помочь. Свежело. Без матраса было колко. Шуршал и шевелился сеновал, а тут ещё меньшой братишка Колька мне спать неутомимо не давал. И заводил назревший разговор — что ананас — он фрукт или же овощ, знаком ли мне вратарь «Динамо» Хомич и не видал ли гелиокоптёр… А утром я, потягиваясь малость, присел у сеновала на мешках. Заря, сходя с востока, оставалась у петухов на алых гребешках. Туман рассветный становился реже, и выплывали из него вдали дома, шестами длиннымии скворешен отталкиваясь грузно от земли. По улицам степенно шли коровы, старик пастух пощёлкивал бичом. Всё было крепким, ладным и здоровым, и не хотелось думать ни о чём. Забыв поесть, не слушая упрёков, набив карманы хлебом, налегке, как убегал когда-то от уроков, да, точно так — я убежал к реке. Ногами увязая в тёплом иле, я подошёл к прибрежной старой иве и на песок прилёг в её тени. Передо мной Ока шумела ровно. По ней неторопливо плыли брёвна, и сталкивались изредка они. Гудков далёких доходили звуки. Звенели комары. Невдалеке седой путеец, подвернувши брюки, стоял на камне с удочкой в руке и на меня сердито хмурил брови, стараясь видом выразить своим: «Чего он тут? Ну, ладно, сам не ловит, а то ведь не даёт ловить другим…» Потом, в лицо вглядевшись хорошенько, он подошёл. «Неужто? Погоди!.. Да ты не сын ли Зины Евтушенко? И то гляжу… Забыл меня поди… Ну, бог с тобою! Из Москвы? На лето? А ну-ка, тут пристроиться позволь…» Присел он рядом, развернул газету, достал горбушку, помидоры, соль. Устал я, на вопросы отвечая. И всё-то ему надо было знать: стипендию какую получаю, когда откроют Выставку опять. Старик он был настырный и колючий и вскоре с подковыркой речь завёл, что раньше молодёжь была получше, что больно скучный нынче комсомол. «Я помню твою маму лет в семнадцать, за ней ходили парни косяком, но и боялись — было не угнаться за языком таким и босиком. В шинелишках, по росту перешитых, такие же, я помню, как она, что косы — буржуазный пережиток, на митингах кричали дотемна. О чём-то разглагольствовали грозно, всегда как будто полные идей, — ну, скажем, донимали вдруг серьёзно вопрос «обобществления» детей!.. Конечно, и смешного было много и даже просто вредного подчас, но я скажу: берёт меня тревога, что нет задора ихнего у вас. И главное, — пускай меня осудят, — у вас не вижу мыслей молодых. А у людей всегда, дружок, по сути, такой же возраст, как у мыслей их. Есть молодёжь, а молодости нету… Что далеко идти?.. Вот мой племяш, — и двадцать пять ещё не стукнет в зиму эту, а меньше тридцати уже не дашь. Что получилось? Парень был как парень, и, понимаешь, выбрали в райком. Сидит, зелёный, в прениях запарен, стучит руководящим кулаком. Походку изменил. Металл во взгляде. И так насчёт речей теперь здоров, что не слова как будто дела ради, а дело существует ради слов. Всё гладко в тех речах, всё очевидно… Какой он молодой, какой там пыл? Поскольку это вроде не солидно, футбол оставил, девушек забыл. Ну, стал солидным он, а что же дальше? Где поиски, где споров прямота? Нет, молодёжь теперь не та, что раньше, и рыба тоже (он вздохнул) не та… Ну, вот мы и откушали как будто, давай закинем, брат, на червячка…» И, чмокая, снимал через минуту он карася отменного с крючка. «Ну и отъелся, а? Вот это прибыль!» — сиял, дивясь такому карасю. «Да ведь не та, вы говорили, рыба…» Но он хитро: «Так я же не про всю…» И, улыбаясь, погрозил мне пальцем, как будто говорил: «Имей в виду: карась-то, брат, на удочку попался, а я уж на неё не попаду…» За тётиными жирными супами в беседах стал я жидок, бестолков. И что мне тот старик всё лез на память? Ну, мало ли на свете стариков! Ворчала тётя: «Я тебе не тёща, чего ж ты всё унылый и смурной? Да брось ты это, парень! Будь ты проще. Поедем-ка по ягоды со мной». Три женщины и две девчонки куцых, да я… Летел набитый сеном кузов среди полей, шумящих широко. И, глядя на мелькание косилок, коней, колосьев, кепок и косынок, мы доставали булки из корзинок и пили молодое молоко. Из-под колёс взметались перепёлки, трещали, оглушая перепонки. Мир трепыхался, зеленел, галдел. А я — я слушал, слушал и глядел. Мальчишки у ручья швыряли камни, и солнце распалившееся жгло. Но облака накапливали капли, ворочались, дышали тяжело. Всё становилось мглистей, молчаливей, уже в стога народ колхозный лез, и без оглядки мы влетели в ливень, и вместе с ним и с молниями — в лес! Весь кузов перестраивая с толком, мы разгребали сена вороха и укрывались… Не укрылась только попутчица одна лет сорока. Она глядела целый день устало, молчала нелюдимо за едой и вдруг сейчас приподнялась и встала, и стала молодою-молодой. Она сняла с волос платочек белый, какой-то шалой лихости полна, и повела плечами и запела, весёлая и мокрая она: «Густым лесом босоногая девчоночка идёт. Мелку ягоду не трогает, крупну ягоду берёт». Она стояла с гордой головою, и всё вперёд и сердце и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои, и на ресницах — слёзы и гроза. «Чего ты там? Простудишься, дурила…» — её тянула тётя, теребя. Но всю себя она дождю дарила, и дождь за это ей дарил себя. Откинув косы смуглою рукою, глядела вдаль, как будто там, вдали, поющая увидела такое, что остальные видеть не могли. Казалось мне, нет ничего на свете, лишь этот, в тесном кузове полёт, нет ничего — лишь бьёт навстречу ветер, и ливень льёт, и женщина поёт… Мы ночевать устроились в амбаре. Амбар был низкий. Душно пахло в нём овчиною, сушёными грибами, мочёною брусникой и зерном. Листом зелёным веники дышали. В скольжении лучей и темноты огромными летучими мышами под потолком чернели хомуты. Мне не спалось. Едва белели лица, и женский шёпот слышался во мгле. Я вслушался в него: «Ах, Лиза, Лиза, ты и не знаешь, как живётся мне! Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка, ну, цинковая крыша хороша, всё вычищено, выскоблено, гладко, есть дети, муж, но есть ещё душа! А в ней какой-то холод, лютый холод… Вот говорит мне мать: «Чем плох твой Пётр? Он бить не бьёт, на сторону не ходит, конечно, пьёт, а кто сейчас не пьёт?» Ах, Лиза! Вот придёт он пьяный ночью, рычит, неужто я ему навек, и грубо повернёт и — молча, молча, как будто вовсе я не человек. Я раньше, помню, плакала бессонно, теперь уже умею засыпать. Какой я стала… Все дают мне сорок, а мне ведь, Лиза, только тридцать пять! Как дальше буду? Больше нету силы… Ах, если б у меня любимый был, уж как бы я тогда за ним ходила, пускай бы бил, мне только бы любил! И выйти бы не думала из дому и в доме наводила красоту. Я ноги б ему вымыла, родному, и после воду выпила бы ту…» Да это ведь она сквозь дождь и ветер — летела молодою-молодой, и я — я ей завидовал, я верил раздольной незадумчивости той. Стих разговор. Донёсся скрип колодца — и плавно смолк. Всё улеглось в селе, и только сыто чавкали колёса по втулку в придорожном киселе… Нас разбудил мальчишка ранним утром в напяленном на майку пиджаке. Был нос его воинственно облуплен, и медный чайник он держал в руке. С презреньем взгляд скользнул по мне, по тёте, по всем дремавшим сладко на полу: «По ягоды-то, граждане, пойдёте? Чего ж тогда вы спите? Не пойму…» За стадом шла отставшая корова. Дрова босая женщина колола. Орал петух. Мы вышли за село. Покосы от кузнечиков оглохли. Возов застывших высились оглобли, и было над землёй синё-синё. Сначала шли поля, потом подлесок в холодном блеске утренних подвесок и птичьей хлопотливой суете. Уже и костяника нас манила, и дымчатая нежная малина в кустарнике алела кое-где. Тянула голубика лечь на хвою, брусничники подошвы так и жгли, но шли мы за клубникою лесною — за самой главной ягодой мы шли. И вдруг передний кто-то крикнул с жаром: «Да вот она! А вот ещё видна!..» О, радость быть простым, берущим, жадным! О, первых ягод звон о дно ведра! Но поднимал нас предводитель юный, и подчиняться были мы должны: «Эх, граждане, мне с вами просто юмор! До ягоды ещё и не дошли…» И вдруг поляна лес густой пробила, вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах. У нас в глазах рябило. Это было, как выдохнуть растерянное «ах». Клубника млела, запахом тревожа. Гремя посудой, мы бежали к ней, и падали, и в ней, дурманной, лёжа, её губами брали со стеблей. Пушистою травой дымились взгорья, лес мошкарой и соснами гудел. А я… Забыл про ягоды я вскоре. Я вновь на эту женщину глядел. В движеньях радость радостью сменялась. Платочек белый съехал до бровей. Она брала клубнику и смеялась, смеялась, ну, а я не верил ей. Но помню я отныне и навеки, как сквозь тайгу летел наш грузовик, разбрызгивая грязь, сшибая ветки, весь в белом блеске молний грозовых. И пела женщина, и струйки, струйки, пенясь, по скользкому стеклу стекали вкось… И я хочу, чтобы и мне так пелось, как трудно бы мне в жизни ни жилось. Чтоб шёл по свету с гордой головою, чтоб всё вперёд — и сердце, и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои и на ресницах — слёзы и гроза. Раздумывал растерянно и смутно и, вставши с тёплой, смятой мной травы, я пересыпал ягоды кому-то и пошагал по лесу без тропы. Я ничего из памяти не вычел и всё, что было в памяти, сложил. Из гулких сосен я в пшеницу вышел, и веки я у ног её смежил. Открыл глаза. Увидел в небе птицу. На пласт сухой, стебельчатый присел. Колосья трогал. Спрашивал пшеницу, как сделать, чтобы счастье было всем. «Пшеница, как? Пшеница, ты умнее… Беспомощности жалкой я стыжусь. Я этого, быть может, не умею, а может быть, плохой и не гожусь…» Отвечала мне пшеница, чуть качая головой: «Ни плохой ты, ни хороший — просто очень молодой. Твой вопрос я принимаю, но прости за немоту. Я и вроде понимаю, а ответить не могу…» И пошёл я дорогой-дороженькой мимо пахнущих дёгтем телег, и с весёлой и злой хорошинкой повстречался мне человек. Был он пыльный, курносый, маленький. Был он голоден, молод и бос. На берёзовом тонком рогалике он ботинки хозяйственно нёс. Говорил он мне с пылом разное — что уборочная горит, что в колхозе одни безобразия председатель Панкратов творит. Говорил: «Не буду заискивать. Я пойду. Я правду найду. Не поможет начальство зиминское — до иркутского я дойду…» Вдруг машина откуда-то выросла. В ней с портфелем — символом дел — гражданин парусиновый в «виллисе», как в президиуме, сидел. «Захотелось, чтоб мать поплакала? Снарядился, герой, в Зиму? Ты помянешь ещё Панкратова, ты поймёшь ещё, что к чему…» И умчался. Но силу трезвую ощутил я совсем не в нём, а в парнишке с верой железною, в безмашинном, босом и злом. Мы простились. Пошёл он, маленький, увязая ступнями в пыли, и ботинки на тонком рогалике долго-долго качались вдали… Дня через два мы уезжали утром, усталые, на «газике» попутном. Гостей хозяин дома провожал. Мы с ним тепло прощались. Руку жали. Он говорил, чтоб чаще приезжали, и мы ему — чтоб тоже приезжал. Хозяин был старик степенный, твёрдый. Сибирский настоящий лесовик! Он марлею повязанные вёдра передавал неспешно в грузовик. На небе звёзды утренние гасли, и под плывучей, зыбкой синевой опять в дорогу двинулся наш «газик», с прилипшей к шинам молодой травой… Махал старик. Он тайн хранил — ого! Тайгу он знал боками и зубами, но то, что слышал я в его амбаре, так и осталось тайной для него. Не буду рассусоливать об этом… Я лучше — как вернулись, как со светом вставал, пил молоко — и был таков, как зеленела полоса степная, тайгою окружённая с боков, когда бродил я, бережно ступая, по движущимся теням облаков. Порою шёл я в лес и брал двустволку. Конечно, мало было в этом толку, но мне брелось раздумчивее с ней. Садился в тень и тихо гладил дуло. О многом думал, и о вас я думал, мои дядья, Володя и Андрей. Люблю обоих. Вот Андрей — он старший… Люблю, как спит, намаявшись, чуть жив, как моется он, рано-рано вставши, как в руки он берёт детей чужих. Заведующий местной автобазой, измазан вечно, вечно разозлён, летает он, пригнувшийся, лобастый, в машине, именуемой «козлом». Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома, исчезнет он в район на день-другой, и вновь — домой, измучившийся, добрый, весь пахнущий бензином и тайгой. Он любит людям руки жать до хруста, в борьбе двоих, играючи, валить. Всё он умеет весело и вкусно: дрова пилить и чёрный хлеб солить… А дядя мой Володя Ну, не чудо в его руках рубанок удалой, когда он стружки стряхивает с чуба, по щиколотку в пене золотой! Какой он столяр! Ах, какой он столяр! Ну а в рассказах — ах, какой мастак! Не раз я слушал, у сарая стоя или присевши с края на верстак, как был расстрелян повар за нечестность, как шли бойцы селением одним и женщина по имени Франческа из «Петера» запела песню им… Дядья мои — мои родные люди! Какое было дело до того, что говорила мне соседка: «Крутит Андрей с женой шофёра одного. Поговорил бы с тёткою лирично. Да нет, зачем? Узнает и сама. Ну, а Володя — столяр он приличный, но ведь запойный — знает вся Зима». Соседка мне долбила, словно дятел, что должен проявить я интерес. А я не проявлял. Но младший дядя куда-то вдруг таинственно исчез. Всё время люди приходили с просьбой то починить игрушку, то диван. Им отвечали коротко и просто: «Уехал на неделю. По делам». И вдруг соседка выкрикнула желчно, просунувши в калитку острый нос: «Да им перед тобою стыдно, Женька! Лежит твой дядя — рученьки вразброс. Учись, учись, студентик, жизни всякой. А ну, пойдём!» И, радостна и зла, как будто здесь была она хозяйкой, меня в кладовку нашу повела. А там лежал мой дядюшка в исподнем, дыша сплошной сивухой далеко, и всё пытался «Яблочко» исполнить при помощи мотива «Сулико». Увидев нас, привстал он с жалкой миной, растерянный, уже не во хмелю, и тихо мне: «Ах, Женька ты мой милый, ты понимаешь, как тебя люблю?..» Не мог его такого видеть долго. Он снова душу мне разбередил, и, что-то расхотев обедать дома, я в чайную направился один. В зиминской чайной жарко дышит лето. За кухней громко режут поросят. Блестят подносы, лица… В окнах ленты, облепленные мухами, висят. В меню учитель шарит близоруко, на жидкий суп колхозница ворчит, и тёмная ручища лесоруба в стакан призывно вилкою стучит. В зиминской чайной шум необычайный, летучих подавальщиц толчея… За чаем, за беседой невзначайной, вдруг по душам разговорился я с очкастым человеком жирнолицым, интеллигентным, судя по всему. Назвался он московским журналистом, за очерком приехавшим в Зиму. Он, угощая клюквенной наливкой и отводя табачный дым рукой, мне отвечал: «Эх, юноша наивный, когда-то был я в точности такой! Хотел узнать, откуда что берётся. Мне всё тогда казалось по плечу. Стремился разобраться и бороться и время перестроить, как хочу. Я тоже был задирист и напорист и не хотел заранее тужить. Потом — ненапечатанная повесть, потом — семья, и надо как-то жить. Теперь газетчик, и не худший, кстати. Стал выпивать, стал, говорят, угрюм. Ну, не пишу… А что сейчас писатель? Он не властитель, а блюститель дум. Да, перемены, да, но за речами какая-то туманная игра. Твердим о том, о чём вчера молчали, молчим о том, что делали вчера…» Но в том, как взглядом он соседей мерил, как о плохом твердил он вновь и вновь, я видел только желчное безверье, не веру, ибо вера есть любовь. «Ах, чёрт возьми, забыл совсем про очерк! Пойду на лесопильный. Мне пора. Готовят пресквернейше здесь… А впрочем, чего тут ждать! Такая уж дыра…» Бумажною салфеткой губы вытер и, уловивши мой тяжёлый взгляд: «Ах да, вы здесь родились, извините! Я и забыл… Простите, виноват…» Платил я за раздумия с лихвою, бродил тайгою, вслушиваясь в хвою, а мне Андрей: «Найти бы мне рецепт, чтоб излечить тебя. Эх, парень глупый! Пойдём-ка с нами в клуб. Сегодня в клубе Иркутской филармонии концерт. Все-все пойдём. У нас у всех билеты. Гляди, помялись брюки у тебя…» И вскоре шёл я, смирный, приодетый, в рубашке тёплой после утюга. А по бокам, идя походкой важной, за сапогами бережно следя, одеколоном, водкою и ваксой благоухали чинные дядья. Был гвоздь программы — розовая туша Антон Беспятых — русский богатырь. Он делал всё! Великолепно тужась, зубами поднимал он связки гирь. Он прыгал между острыми мечами, на скрипке вальс изящно исполнял. Жонглировал бутылками, мячами и элегантно на пол их ронял. Платками сыпал он неутомимо, связал в один их, развернул его, а на платке был вышит голубь мира — идейным завершением всего… А дяди хлопали… «Гляди-ка, ишь как ловко! Ну и мастак… Да ты взгляни, взгляни!» И я… я тоже понемножку хлопал, иначе бы обиделись они. Беспятых кланялся, показывая мышцы… Из клуба вышли мы в ночную тьму. «Ну, что концерт, племяш, какие мысли?» А мне побыть хотелось одному. «Я погуляю…» «Ты нас обижаешь. И так все удивляются в семье: ты дома совершенно не бываешь. Уж не роман ли ты завёл в Зиме?» Пошёл один я, тих и незаметен. Я думал о земле, я не витал. Ну что концерт — бог с ним, с концертом этим! Да мало ли такого я видал! Я столько видел трюков престарелых, но с оформленьем новым, дорогим, и столько на подобных представленьях не слишком, но подхлопывал другим. Я столько видел росписей на ложках, когда крупы на суп не наберёшь, и думал я о подлинном и ложном, о переходе подлинности в ложь. Давайте думать… Все мы виноваты в досадности немалых мелочей, в пустых стихах, в бесчисленных цитатах, в стандартных окончаниях речей… Я размышлял о многом. Есть два вида любви. Одни своим любимым льстят, какой бы тяжкой ни была обида, простят и даже думать не хотят. Мы столько после временной досады хлебнули в дни недавние свои. Нам не слепой любви к России надо, а думающей, пристальной любви! Давайте думать о большом и малом, чтоб жить глубоко, жить не как-нибудь. Великое не может быть обманом, но люди его могут обмануть. Я не хочу оправдывать бессилье. Я тех людей не стану извинять, кто вещие прозрения России на мелочь сплетен хочет разменять. Пусть будет суета уделом слабых. Так легче жить, во всём других виня. Не слабости, а дел больших и славных Россия ожидает от меня. Чего хочу? Хочу я биться храбро, но так, чтобы во всём, за что я бьюсь, горела та единственная правда, которой никогда не поступлюсь. Чтоб, где ни шёл я: степью опалённой или по волнам ржавого песка, — над головой — шумящие знамёна, в ладонях — ощущение древка. Я знаю — есть раздумья от неверья. Раздумья наши — от большой любви. Во имя правды наши откровенья, — во имя тех, кто за неё легли. Жить не хотим мы так, как ветер дунет. Мы разберёмся в наших «почему». Великое зовёт. Давайте думать. Давайте будем равными ему. Так я бродил маршрутом долгим, странным по громким тротуарам деревянным. Поскрипывали ставнями дома. Девчонки шумно пробежали мимо. «Вот любит-то… И что мне делать, Римма?» «А ты его?» «Я что, сошла с ума?» Я шёл всё дальше. Мгла вокруг лежала, и, глубоко запрятанная в ней, открылась мне бессонная держава локомотивов, рельсов и огней. Мерцали холмики железной стружки. Смешные большетрубые «кукушки» то засопят, то с визгом тормознут. Гремели молотки. У хлопцев хватких, скрипя, ходили мышцы на лопатках и били белым зубы сквозь мазут. Из-под колёс воинственно и резко с шипеньем вырывались облака, и холодно поблёскивали рельсы и паровозов чёрные бока. Дружку цигарку делая искусно, с флажком под мышкой стрелочник вздыхал: «Опаздывает снова из Иркутска. А Васька-то разводится, слыхал?» И вдруг я замер, вспомнил и всмотрелся: в запачканном мазутном пиджаке, привычно перешагивая рельсы, шёл парень с чемоданчиком в руке. Не может быть!.. Он самый… Вовка Дробин! Я думал, он уехал из Зимы. Я подошёл и голосом загробным: «Мне кажется, знакомы были мы!» Узнал. Смеялись. Он всё тот же, Вовка, лишь нет сейчас за поясом Дефо. «Не размордел ты, Жень… Тощой, как вобла. Всё в рифму пишешь? Шёл бы к нам в депо…» «А помнишь, как Синельникову Петьке мы отомстили за его дела?!» «А как солдатам в госпитале пели?» «А как невеста у тебя была?» И мне хотелось говорить с ним долго, всё рассказать — и радость и тоску: «Но ты устал, ты ведь с работы, Вовка…», «А, брось ты мне, пойдём-ка на Оку!» Тянулась тропка сквозь ночные тени в следах босых ступней, сапог, подков среди высоких зонтичных растений и мощных оловянных лопухов. Рассказывал я вольно и тревожно о всём, что думал, многое корил. Мой одноклассник слушал осторожно и ничего в ответ не говорил. Так шли тропинкой маленькою двое. Уже тянуло прелью ивняка, песком и рыбой, мокрою корою, дымком рыбачьим… Близилась Ока. Поплыли мы в воде большой и чёрной. «А ну-ка, — крикнул он, — не подкачай!» И я забыл нечаянно о чём-то, и вспомнил я о чём-то невзначай. Потом на берегу сидели лунном, качала мысли добрая вода, а где-то невдали туманным лугом бродили кони, ржали иногда. О том же думал я, глядел на волны, перед собой глубоко виноват. «Ты что, один такой? — сказал мне Вовка. — Сегодня все раздумывают, брат. Чего ты так сидишь, пиджак помнётся… ишь ты каковский, всё тебе скажи! Всё вовремя узнается, поймётся. Тут долго думать надо. Не спеши». А ночь гудками дальними гудела, и поднялся товарищ мой с земли: «Всё это так, а дело надо делать. Пора домой. Мне завтра, брат, к восьми…» Светало… Всё вокруг помолодело, и медленно сходила ночь на нет, и почему-то чуть похолодело, и очертанья обретали цвет. Дождь небольшой прошёл, едва покрапав. Шагали мы с товарищем вдвоём, а где-то ездил всё ещё Панкратов в самодовольном «виллисе» своём. Он поучал небрежно и весомо, но по земле, обрызганной росой, с берёзовым рогаликом весёлым шёл парень злой, упрямый и босой… Был день как день, ни жаркий, ни холодный, но столько голубей над головой. И я какой-то очень был хороший, какой-то очень-очень молодой. Я уезжал… Мне было грустно, чисто, и грустно, вероятно, потому, что я чему-то в жизни научился, а осознать не мог ещё — чему. Я выпил водки с близкими за близких. В последний раз пошёл я по Зиме. Был день как день… В дрожащих пёстрых бликах деревья зеленели на земле. Мальчишки мелочь об стену бросали, грузовики тянулись чередой, и торговали бабы на базаре коровами, брусникой, черемшой. Я шёл всё дальше грустно и привольно, и вот, последний одолев квартал, поднялся я на солнечный пригорок и долго на пригорке том стоял. Я видел сверху здание вокзала, сараи, сеновалы и дома. Мне станция Зима тогда сказала. Вот что сказала станция Зима: «Живу я скромно, щёлкаю орехи, тихонько паровозами дымлю, но тоже много думаю о веке, люблю его и от него терплю. Ты не один такой сейчас на свете в своих исканьях, замыслах, борьбе. Ты не горюй, сынок, что не ответил на тот вопрос, что задан был тебе. Ты потерпи, ты вглядывайся, слушай, ищи, ищи. Пройди весь белый свет. Да, правда хорошо, а счастье лучше, но всё-таки без правды счастья нет. Иди по свету с гордой головою, чтоб всё вперёд — и сердце и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои, и на ресницах — слёзы и гроза. Люби людей, и в людях разберёшься. Ты помни: у меня ты на виду. А трудно будет ты ко мне вернёшься… Иди!» И я пошёл. И я иду.

Литовский ноктюрн Томасу Венцлова

Иосиф Александрович Бродский

I Взбаламутивший море ветер рвется как ругань с расквашенных губ в глубь холодной державы, заурядное до-ре- ми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб. Не-царевны-не-жабы припадают к земле, и сверкает звезды оловянная гривна. И подобье лица растекается в черном стекле, как пощечина ливня. II Здравствуй, Томас. То — мой призрак, бросивший тело в гостинице где-то за морями, гребя против северных туч, поспешает домой, вырываясь из Нового Света, и тревожит тебя. III Поздний вечер в Литве. Из костелов бредут, хороня запятые свечек в скобках ладоней. В продрогших дворах куры роются клювами в жухлой дресве. Над жнивьем Жемайтии вьется снег, как небесных обителей прах. Из раскрытых дверей пахнет рыбой. Малец полуголый и старуха в платке загоняют корову в сарай. Запоздалый еврей по брусчатке местечка гремит балаголой, вожжи рвет и кричит залихватски: «Герай!» IV Извини за вторженье. Сочти появление за возвращенье цитаты в ряды «Манифеста»: чуть картавей, чуть выше октавой от странствий в дали. Потому — не крестись, не ломай в кулаке картуза: сгину прежде, чем грянет с насеста петушиное «пли». Извини, что без спросу. Не пяться от страха в чулан: то, кордонов за счет, расширяет свой радиус бренность. Мстя, как камень колодцу кольцом грязевым, над Балтийской волной я жужжу, точно тот моноплан — точно Дариус и Геренас, но не так уязвим. V Поздний вечер в Империи, в нищей провинции. Вброд перешедшее Неман еловое войско, ощетинившись пиками, Ковно в потемки берет. Багровеет известка трехэтажных домов, и булыжник мерцает, как пойманный лещ. Вверх взвивается занавес в местном театре. И выносят на улицу главную вещь, разделенную на три без остатка. Сквозняк теребит бахрому занавески из тюля. Звезда в захолустье светит ярче: как карта, упавшая в масть. И впадает во тьму, по стеклу барабаня, руки твоей устье. Больше некуда впасть. VI В полночь всякая речь обретает ухватки слепца. Так что даже «отчизна» наощупь — как Леди Годива. В паутине углов микрофоны спецслужбы в квартире певца пишут скрежет матраца и всплески мотива общей песни без слов. Здесь панует стыдливость. Листва, норовя выбрать между своей лицевой стороной и изнанкой, возмущает фонарь. Отменив рупора, миру здесь о себе возвещают, на муравья наступив ненароком, невнятной морзянкой пульса, скрипом пера. VII Вот откуда твои щек мучнистость, безадресность глаза, шепелявость и волосы цвета спитой, тусклой чайной струи. Вот откуда вся жизнь как нетвердая честная фраза, на пути к запятой. Вот откуда моей, как ее продолжение вверх, оболочки в твоих стеклах расплывчатость, бунт голытьбы ивняка и т.п., очертанья морей, их страниц перевернутость в поисках точки, горизонта, судьбы. VIII Наша письменность, Томас! с моим, за поля выходящим сказуемым! с хмурым твоим домоседством подлежащего! Прочный, чернильный союз, кружева, вензеля, помесь литеры римской с кириллицей: цели со средством, как велел Макроус! Наши оттиски! в смятых сырых простынях — этих рыхлых извилинах общего мозга! — в мягкой глине возлюбленных, в детях без нас. Либо — просто синяк на скуле мирозданья от взгляда подростка, от попытки на глаз расстоянье прикинуть от той ли литовской корчмы до лица, многооко смотрящего мимо, как раскосый монгол за земной частокол, чтоб вложить пальцы в рот — в эту рану Фомы — и, нащупав язык, на манер серафима переправить глагол. IX Мы похожи; мы, в сущности, Томас, одно: ты, коптящий окно изнутри, я, смотрящий снаружи. Друг для друга мы суть обоюдное дно амальгамовой лужи, неспособной блеснуть. Покривись — я отвечу ухмылкой кривой, отзовусь на зевок немотой, раздирающей полость, разольюсь в три ручья от стоваттной слезы над твоей головой. Мы — взаимный конвой, проступающий в Касторе Поллукс, в просторечье — ничья, пат, подвижная тень, приводимая в действие жаркой лучиной, эхо возгласа, сдача с рубля. Чем сильней жизнь испорчена, тем мы в ней неразличимей ока праздного дня. X Чем питается призрак? Отбросами сна, отрубями границ, шелухою цифири: явь всегда наровит сохранить адреса. Переулок сдвигает фасады, как зубы десна, желтизну подворотни, как сыр простофили, пожирает лиса темноты. Место, времени мстя за свое постоянство жильцом, постояльцем, жизнью в нем, отпирает засов, — и, эпоху спустя, я тебя застаю в замусоленной пальцем сверхдержаве лесов и равнин, хорошо сохраняющей мысли, черты и особенно позу: в сырой конопляной многоверстной рубахе, в гудящих стальных бигуди Мать-Литва засыпает над плесом, и ты припадаешь к ее неприкрытой, стеклянной, поллитровой груди. XI Существуют места, где ничто не меняется. Это — заменители памяти, кислый триумф фиксажа. Там шлагбаум на резкость наводит верста. Там чем дальше, тем больше в тебе силуэта. Там с лица сторожа моложавей. Минувшее смотрит вперед настороженным глазом подростка в шинели, и судьба нарушителем пятится прочь в настоящую старость с плевком на стене, с ломотой, с бесконечностью в форме панели либо лестницы. Ночь и взаправду граница, где, как татарва, территориям прожитой жизни набегом угрожает действительность, и наоборот, где дрова переходят в деревья и снова в дрова, где что веко не спрячет, то явь печенегом как трофей подберет. XII Полночь. Сойка кричит человеческим голосом и обвиняет природу в преступленьях термометра против нуля. Витовт, бросивший меч и похеривший щит, погружается в Балтику в поисках броду к шведам. Впрочем, земля и сама завершается молом, погнавшимся за как по плоским ступенькам, по волнам убежавшей свободой. Усилья бобра по постройке запруды венчает слеза, расставаясь с проворным ручейком серебра. XIII Полночь в лиственном крае, в губернии цвета пальто. Колокольная клинопись. Облако в виде отреза на рядно сопредельной державе. Внизу пашни, скирды, плато черепицы, кирпич, колоннада, железо, плюс обутый в кирзу человек государства. Ночной кислород наводняют помехи, молитва, сообщенья о погоде, известия, храбрый Кощей с округленными цифрами, гимны, фокстрот, болеро, запрещенья безымянных вещей. XIV Призрак бродит по Каунасу, входит в собор, выбегает наружу. Плетется по Лайсвис-аллее. Входит в «Тюльпе», садится к столу. Кельнер, глядя в упор, видит только салфетки, огни бакалеи, снег, такси на углу, просто улицу. Бьюсь об заклад, ты готов позавидовать. Ибо незримость входит в моду с годами — как тела уступка душе, как намек на грядущее, как маскхалат Рая, как затянувшийся минус. Ибо все в барыше от отсутствия, от бестелесности: горы и долы, медный маятник, сильно привыкший к часам, Бог, смотрящий на все это дело с высот, зеркала, коридоры, соглядатай, ты сам. XV Призрак бродит бесцельно по Каунасу. Он суть твое прибавление к воздуху мысли обо мне, суть пространство в квадрате, а не энергичная проповедь лучших времен. Не завидуй. Причисли привиденье к родне, к свойствам воздуха — так же, как мелкий петит, рассыпаемый в сумраке речью картавой, вроде цокота мух, неспособный, поди, утолить аппетит новой Клио, одетой заставой, но ласкающий слух обнаженной Урании. Только она, Муза точки в пространстве и Муза утраты очертаний, как скаред — гроши, в состояньи сполна оценить постоянство: как форму расплаты за движенье — души. XVI Вот откуда пера, Томас, к буквам привязанность. Вот чем объясняться должно тяготенье, не так ли? Скрепя сердце, с хриплым «пора!» отрывая себя от родных заболоченных вотчин, что скрывать — от тебя! от страницы, от букв, от — сказать ли! — любви звука к смыслу, бесплотности — к массе и свободы к — прости и лица не криви — к рабству, данному в мясе, во плоти, на кости, эта вещь воспаряет в чернильный ночной эмпирей мимо дремлющих в нише местных ангелов: выше их и нетопырей. XVII Муза точки в пространстве! Вещей, различаемых лишь в телескоп! Вычитанья без остатка! Нуля! Ты, кто горлу велишь избегать причитанья превышения «ля» и советуешь сдержанность! Муза, прими эту арию следствия, петую в ухо причине, то есть песнь двойнику, и взгляни на нее и ее до-ре-ми там, в разреженном чине, у себя наверху с точки зрения воздуха. Воздух и есть эпилог для сетчатки — поскольку он необитаем. Он суть наше «домой», восвояси вернувшийся слог. Сколько жаброй его ни хватаем, он успешно латаем светом взапуски с тьмой. XVIII У всего есть предел: горизонт — у зрачка, у отчаянья — память, для роста — расширение плеч. Только звук отделяться способен от тел, вроде призрака, Томас. Сиротство звука, Томас, есть речь! Оттолкнув абажур, глядя прямо перед собою, видишь воздух: анфас сонмы тех, кто губою наследил в нем до нас. XIX В царстве воздуха! В равенстве слога глотку кислорода. В прозрачных и сбившихся в облак наших выдохах. В том мире, где, точно сны к потолку, к небу льнут наши «о!», где звезда обретает свой облик, продиктованный ртом. Вот чем дышит вселенная. Вот что петух кукарекал, упреждая гортани великую сушь! Воздух — вещь языка. Небосвод — хор согласных и гласных молекул, в просторечии — душ. XX Оттого-то он чист. Нет на свете вещей, безупречней (кроме смерти самой) отбеляющих лист. Чем белее, тем бесчеловечней. Муза, можно домой? Восвояси! В тот край, где бездумный Борей попирает беспечно трофеи уст. В грамматику без препинания. В рай алфавита, трахеи. В твой безликий ликбез. XXI Над холмами Литвы что-то вроде мольбы за весь мир раздается в потемках: бубнящий, глухой, невеселый звук плывет над селеньями в сторону Куршской Косы. То Святой Казимир с Чудотворным Николой коротают часы в ожидании зимней зари. За пределами веры, из своей стратосферы, Муза, с ними призри на певца тех равнин, в рукотворную тьму погруженных по кровлю, на певца усмиренных пейзажей. Обнеси своей стражей дом и сердце ему.

Несбывшаяся поэма

Марина Ивановна Цветаева

Будущее — неуживчиво! Где мотор, везущий — в бывшее? В склад, не рвущихся из неводов Правд — заведомо-заведомых. В дом, где выстроившись в ряд, Вещи, наконец, стоят. Ни секунды! Гоним и гоним! А покой — знаешь каков? В этом доме — кресла как кони! Только б сбрасывать седоков! А седок — знаешь при чем? Локотник, сбросивши локоть — Сам на нас — острым локтем! Не сойдешь — сброшу и тресну: Седоку конь не кунак. Во`т о чем думает кресло, Напружив львиный кулак. Брали — дном, брали — нажимом — Деды, вы ж — вес не таков! Вот о чем стонут пружины — Под нулем золотников Наших… Скрип: Наша неделя! …Треск: В наши дни — много тяжеле Усидеть, чем устоять. Мебелям — новое солнце Занялось! Век не таков! Не пора ль волосом конским Пробивать кожу и штоф? Штоф — истлел, кожа — истлела, Волос — жив, кончен нажим! (Конь и трон — знамое дело: Не на нем — значит под ним!) Кто из ва`с, деды и дяди, В оны дни, в кресла садясь, Страшный сон видел о стаде Кресел, рвущихся из-под нас, Внуков? Штоф, думали, кожа? Что бы ни — думали зря! Наши вещи стали похожи На солдат в дни Октября! Неисправимейшая из трещин! После России не верю в вещи: Помню, голову заваля, Догоравшие мебеля — Эту — прорву и эту — уйму! После России не верю в дюймы. Взмахом в пещь — Развеществлялась вещь. Не защищенная прежним лаком, Каждая вещь становилась знаком слов. Первый пожар — чехлов. Не уплотненная в прежнем, кислом, Каждая вещь становилась смыслом. Каждый брусок ларя Дубом шумел горя — И соловьи заливались в ветках! После России не верю в предков. В час, как корабль дал крен — Что ж не сошли со стен, Ру`шащихся? Половицей треснув, Не прошагали, не сели в кресла, Взглядом: мое! не тронь! Заледеня огонь. Не вещи горели, А старые дни. Страна, где всё ели, Страна, где всё жгли. Хмелекудрый столяр и резчик! Славно — ладил, а лучше — жег! По тому, как сгорали вещи, Было ясно: сгорали — в срок! Сделки не было: жгущий — жгомый — Ставка очная: нас — и нар. Кирпичом своего же дома Человек упадал в пожар. Те, что швыряли в печь я Те говорили: жечь! Вещь, раскалясь как медь, Знала одно: гореть! Что не алмаз на огне — то шлак. После России не верю в лак. Не нафталин в узелке, а соль: После России не верю в моль: Вся сгорела! Пожар — малиной Лил — и Ладогой разлился! Был в России пожар — молиный: Моль горела. Сгорела — вся. Тоска называлась: ТАМ. Мы ехали по верхам Чужим: не грешу: Бог жив, Чужой! по верхам чужих Деревьев, с остатком зим Чужих. По верхам — чужим. Кто — мы? Потонул в медведях Тот край, потонул в полозьях. Кто — мы? Не из тех, что ездят — Вот — мы! а из тех, что возят: Возницы. В раненьях жгучих В грязь вбитые за везучесть. Везло! Через Дон — так голым Льдом! Брат — так всегда патроном Последним. Привар я несолон, Хлеб — вышел. Уж так везло нам! Всю Русь в наведенных дулах Несли на плечах сутулых. Не вывезли! Пешим дралом — В ночь — выхаркнуты народом! Кто — мы? Да по всем вокзалам… Кто — мы? Да по всем заводам… По всем гнойникам гаремным, — Мы, вставшие за деревню, За дерево… С шестерней как с бабой сладившие, Это мы — белоподкладочники? С Моховой князья, да с Бронной-то, Мы-то — золотопогонники? Гробокопы, клополовы — Подошло! подошло! Это мы пустили слово: — Хорошо! хорошо! Судомои, крысотравы, Дом — верша, гром — глуша, Это мы пустили славу: — Хороша! Хороша — Русь. Маляры-то в поднебесьице — Это мы-то — с жиру бесимся? Баррикады в Пятом строили — Мы, ребятами. — История. Баррикады, а нынче — троны, Но все тот же мозольный лоск! И сейчас уже Шарантоны Не вмещают российских тоск. Мрем от них. Под шинелью рваной — Мрем, наган наставляя в бред. Перестраивайте Бедламы! Все малы — для российских бед! Бредит шпорой костыль. — Острите! — Пулеметом — пустой обшлаг. В сердце, явственным после вскрытья, Ледяного похода знак. Всеми пытками не исторгли! И да будет известно — там: Доктора узнают нас в морге По не в меру большим сердцам! У весны я ни зерна, ни солоду, Ни ржаных, ни иных кулей. Добровольчество тоже голое: Что, весна или мы — голей? У весны — запрятать, так лешего! — Ничего кроме жеста ввысь! Добровольчество тоже пешее: Что, весна или мы — дрались? Возвращаться в весну — что в Армию Возвращаться, в лесок — что в полк. Доброй воли весна ударная, Это ты пулеметный щелк По кустам завела, по отмелям… Ну, а вздрогнет в ночи малыш — Соловьями как пулеметами Это ты по . . . . . палишь. Возвращаться в весну — что в Армию Возвращаться: здорово, взвод! Доброй воли весна ударная Возвращается каждый год. Добровольцы единой Армии Мы: дроздовец, вандеец, грек — Доброй воли весна ударная Возвращается каждый век! Но первый магнит — До жильного мленья! — Березки: на них Нашивки ранений. Березовый крап: Смоль с мелом, в две краски — Не роща, а штаб Наш в Новочеркасске. Черным по белу — нету яркости! Белым по черну — ярче слез! Громкий голос: Здорово, марковцы! (Всего-навсего ряд берез…)

Кошкин дом (Пьеса)

Самуил Яковлевич Маршак

B]Действующие лица[/B] Кошка. Два котенка. Кот Василий. Грачи. Козел. Бобры. Коза. Поросята. Петух. Баран. Курица. Овца. Свинья. Рассказчик. [I]Хор[/I] На дворе — высокий дом. Бим-бом! Тили-бом! На дворе — высокий дом. Ставенки резные, Окна расписные. А на лестнице ковер — Шитый золотом узор. По узорному ковру Сходит кошка поутру. У нее, у кошки, На ногах сапожки, На ногах сапожки, А в ушах сережки. На сапожках — Лак, лак. А сережки — Бряк-бряк. Платье новое на ней, Стоит тысячу рублей. Да полтысячи тесьма, Золотая бахрома. Выйдет кошка на прогулку Да пройдет по переулку — Смотрят люди, не дыша: До чего же хороша! Да не так она сама, Как узорная тесьма, Как узорная тесьма, Золотая бахрома. Да не так ее тесьма, Как угодья и дома. Про богатый кошкин дом Мы и сказку поведем. Посиди да погоди — Сказка будет впереди! [I]Рассказчик[/I] Слушайте, дети: Жила-была кошка на свете, Заморская, Ангорская. Жила она не так, как другие кошки: Спала не на рогожке, А в уютной спаленке, На кроватке маленькой, Укрывалась алым Теплым одеялом И в подушке пуховой Утопала головой. Тили-тили-тили-бом! Был у кошки новый дом. Ставенки резные, Окна расписные. А кругом — широкий двор, С четырех сторон забор. Против дома, у ворот, Жил в сторожке старый кот. Век он в дворниках служил, Дом хозяйский сторожил, Подметал дорожки Перед домом кошки, У ворот стоял с метлой, Посторонних гнал долой. Вот пришли к богатой тетке Два племянника-сиротки. Постучались под окном, Чтобы их впустили в дом. [I]Котята[/I] Тетя, тетя кошка, Выгляни в окошко! Есть хотят котята. Ты живешь богато. Обогрей нас, кошка, Покорми немножко! [I]Кот Василий[/I] Кто там стучится у ворот? Я — кошкин дворник, старый кот! [I]Котята[/I] Мы — кошкины племянники! [I]Кот Василий[/I] Вот я вам дам на пряники! У нас племянников не счесть, И всем охота пить и есть! [I]Котята[/I] Скажи ты нашей тетке: Мы круглые сиротки, Изба у нас без крыши, А пол прогрызли мыши, А ветер дует в щели, А хлеб давно мы съели… Скажи своей хозяйке! [I]Кот Василий[/I] Пошли вы, попрошайки! Небось хотите сливок? Вот я вас за загривок! [I]Кошка[/I] С кем говорил ты, старый кот, Привратник мой Василий? [I]Кот Василий[/I] Котята были у ворот — Поесть они просили. [I]Кошка[/I] Какой позор! Была сама Котенком я когда-то. Тогда в соседние дома Не лазили котята. Чего от нас они хотят, Бездельники и плуты? Для голодающих котят Есть в городе приюты! Нет от племянничков житья, Топить их в речке надо! Сейчас придут мои друзья, Я буду очень рада. [I]Рассказчик[/I] К богатой кошке гость пришел, Известный в городе козел С женой, седой и строгой, Козою длиннорогой. Петух явился боевой, За ним пришла наседка, И в мягкой шали пуховой Пришла свинья-соседка. [I]Кошка[/I] Козел Козлович, как дела? Я вас давно к себе ждала! [I]Козел[/I] М-м-мое почтенье, кошка! Пром-м-мокли м-мы немножко. Застиг нас дождик на пути, Пришлось по лужам нам идти. [I]Коза[/I] Да, м-мы сегодня с м-мужем Все время шли по лужам. [I]Кошка[/I] Привет мой Пете-петушку! [I]Петух[/I] Благодарю! Кукареку! [I]Кошка[/I] А вас, кума-наседка, Я вижу очень редко. [I]Курица[/I] Ходить к вам, право, нелегко — Живете очень далеко. Мы, бедные наседки, — Такие домоседки! [I]Кошка[/I] Здорово, тетушка свинья. Как ваша милая семья? [I]Свинья[/I] Спасибо, кошечка, хрю-хрю, От всей души благодарю. Я и семья покуда Живем совсем не худо. Своих малюток-поросят Я посылаю в детский сад, Мой муж следит за домом, А я хожу к знакомым. [I]Коза[/I] Сейчас пришли мы впятером Взглянуть на ваш чудесный дом. О нем весь город говорит. [I]Кошка[/I] Мой дом для вас всегда открыт! Здесь у меня столовая. Вся мебель в ней дубовая. Вот это стул — На нем сидят. Вот это стол — За ним едят. [I]Свинья[/I] Вот это стол — На нем сидят!.. [I]Коза[/I] Вот это стул — Его едят!.. [I]Кошка[/I] Вы ошибаетесь, друзья, Совсем не то сказала я. Зачем вам стулья наши есть? На них вы можете присесть. Хоть мебель несъедобна, Сидеть на ней удобно. [I]Коза[/I] Сказать по правде, мы с козлом Есть не привыкли за столом. Мы любим на свободе Обедать в огороде. [I]Свинья[/I] А посади свинью за стол — Я ноги положу на стол! [I]Петух[/I] Вот потому о вас идет Весьма дурная слава! [I/I] В какую комнату ведет Вот эта дверь направо? [I]Кошка[/I] Направо — шкаф, мои друзья, Я вешаю в нем платья. Налево — спаленка моя С лежанкой и кроватью. [I]Петух (тихо — курице)[/I] Смотри, перина — чистый пух! [I]Курица (тихо)[/I] Она цыплят крадет, петух! [I]Козел[/I] А это что? [I]Кошка[/I] Обновка — Стальная мышеловка. Мышей ловить я не люблю, Я мышеловкой их ловлю. Чуть только хлопнет крышка, В плен попадает мышка!.. Коты на родине моей Не мастера ловить мышей. Я из семьи заморской: Мой прадед — Кот Ангорский! Зажги, Василий, верхний свет И покажи его портрет. [I]Курица[/I] Как он пушист! [I]Петух[/I] Как он хорош! [I]Кошка[/I] Он на меня чуть-чуть похож... А здесь моя гостиная, Ковры и зеркала. Купила пианино я У одного осла. Весною каждый день я Беру уроки пенья. [I]Козел (козе)[/I] Смотри, какие зеркала! И в каждом вижу я козла… [I]Коза[/I] Протри как следует глаза! Здесь в каждом зеркале коза. [I]Свинья[/I] Вам это кажется, друзья: Здесь в каждом зеркале свинья! [I]Курица[/I] Ах, нет! Какая там свинья! Здесь только мы: петух и я! [I]Козел[/I] Соседи, до каких же пор Вести мы будем этот спор? Почтенная хозяйка, Ты спой нам и сыграй-ка! [I]Курица[/I] Пускай с тобой споет петух. Хвалиться неудобно, Но у него прекрасный слух, А голос бесподобный. [I]Петух[/I] Пою я чаще по утрам, Проснувшись на насесте. Но если так угодно вам, Спою я с вами вместе. [I]Козел[/I] Я только этого и жду. Ах, спойте песню вроде Старинной песни: «Во саду, В капустном огороде»! [I]Кошка (садится за пианино, играет и поет)[/I] Мяу-мяу! Ночь спустилась. Блещет первая звезда. [I]Петух[/I] Ах, куда ты удалилась? Кукареку! Куд-куда?.. [I]Коза (козлу, тихо)[/I] Слушай, дурень, перестань Есть хозяйскую герань! [I]Козел (тихо)[/I] Ты попробуй. Очень вкусно. Точно лист жуешь капустный. Вот еще один горшок. Съешь и ты такой цветок! [I]Петух (поет)[/I] Ах, куда ты удалилась? Кукареку! Куд-куда?.. [I]Козел (дожевав цветы)[/I] Бесподобно! Браво, браво! Право, спели вы на славу! Спойте что-нибудь опять. [I]Кошка[/I] Нет, давайте танцевать… Я сыграть на пианино Котильон для вас могу. [I]Козел[/I] Нет, сыграй галоп козлиный! [I]Коза[/I] Козью пляску на лугу! [I]Петух[/I] Петушиный танец звонкий Мне, пожалуйста, сыграй! [I]Свинья[/I] Мне, дружок, «Три поросенка»! [I]Курица[/I] Вальс куриный «Де-воляй»! [I]Кошка[/I] Не могу же я, простите, Угодить вам всем зараз. Вы пляшите что хотите, Лишь бы был веселый пляс!.. [I]Все пляшут. Вдруг слышатся голоса котят. Котята[/I] Тетя, тетя кошка, Выгляни в окошко! Ты пусти нас ночевать, Уложи нас на кровать. Если нет кровати, Ляжем на полати, На скамейку или печь, Или на пол можем лечь, А укрой рогожкой! Тетя, тетя кошка! [I]Кошка[/I] Василий-кот, завесь окно! Уже становится темно. Две стеариновых свечи Зажги для нас в столовой Да разведи огонь в печи! [I]Кот Василий[/I] Пожалуйте, готово! [I]Кошка[/I] Спасибо, Васенька, мой друг! А вы, друзья, садитесь вкруг. Найдется перед печкой Для каждого местечко. Пусть дождь и снег стучат в стекло, У нас уютно и тепло. Давайте сказку сочиним. Начнет козел, петух — за ним, Потом — коза. За ней — свинья, А после — курица и я! [I/I] Ну, начинай! [I]Козел[/I] …Давным-давно Жил-был козел… [I]Петух[/I] Клевал пшено… [I]Коза[/I] Капусту ел… [I]Свинья[/I] И рыл навоз… [I]Курица[/I] И как-то раз яичко снес! [I]Кошка[/I] Вот он мышей ловить пошел… [I]Козел[/I] Козел? [I]Петух[/I] Петух, а не козел! [I]Коза[/I] Нет, нет, коза! [I]Свинья[/I] Свинья, свинья! [I]Курица[/I] Такая ж курица, как я! [I]Кошка[/I] Нет, это кошка, кошка, кошка!.. [I]Козел[/I] Друзья, постойте-ка немножко! Уже темно, пора нам в путь, Хозяйке надо отдохнуть. [I]Курица[/I] Какой прекрасный был прием! [I]Петух[/I] Какой чудесный кошкин дом! [I]Курица[/I] Уютней в мире нет гнезда! [I]Петух[/I] О да, курятник хоть куда! [I]Козел[/I] Какая вкусная герань! [I]Коза (тихо)[/I] Ах, что ты, дурень, перестань! [I]Свинья[/I] Прощай, хозяюшка, хрю-хрю! Я от души благодарю. Прошу вас в воскресенье К себе на день рожденья. [I]Курица[/I] А я прошу вас в среду Пожаловать к обеду. В простом курятнике моем Пшена мы с вами поклюем, А после на насесте Подремлем с вами вместе! [I]Коза[/I] А мы попросим вас прийти Во вторник вечером, к шести, На наш пирог козлиный С капустой и малиной. Так не забудьте же, я жду! [I]Кошка[/I] Я обязательно приду, Хоть я и домоседка И в гости езжу редко… Не забывайте и меня! [I]Петух[/I] Соседка, с нынешнего дня Я ваш слуга до смерти. Пожалуйста, поверьте! [I]Свинья[/I] Ну, кошечка моя, прощай, Меня почаще навещай! [I]Кошка[/I] Прощайте, до свиданья, Спасибо за компанию. Я и Василий, старый кот, Гостей проводим до ворот. [I]Голоса (с лестницы, а потом со двора)[/I] — Спускайтесь осторожно: Здесь оступиться можно! — Налево здесь канава — Пожалуйте направо! — Друзья, спасибо, что пришли! Мы чудно вечер провели! — Спасибо за компанию! — Прощайте! До свидания!.. [I]Рассказчик[/I] Хозяйка и Василий, Усатый старый кот, Не скоро проводили Соседей до ворот. Словечко за словечком — И снова разговор, А дома перед печкой Огонь прожег ковер. Еще одно мгновенье — И легкий огонек Сосновые поленья Окутал, обволок. Взобрался по обоям, Вскарабкался на стол И разлетелся роем Золотокрылых пчел. Вернулся кот Василий И кошка вслед за ним — И вдруг заголосили: — Пожар! Горим! Горим! С треском, щелканьем и громом Встал огонь над новым домом, Озирается кругом, Машет красным рукавом. Как увидели грачи Это пламя с каланчи, Затрубили, Зазвонили: Тили-тили, Тили-тили, Тили-тили, тили-бом! Загорелся кошкин дом! Загорелся кошкин дом, Бежит курица с ведром, А за нею во весь дух С помелом бежит петух. Поросенок — с решетом И козел — с фонарем. Тили-бом! Тили-бом! [I]Грачи[/I] Эй, пожарная бригада, Поторапливаться надо! Запрягайте десять пар. Едем, едем на пожар. Поскорей, без проволочки, Наливайте воду в бочки. Тили-тили-тили-бом! Загорелся кошкин дом! Стой, свинья! Постой, коза! Что таращите глаза? Воду ведрами носите. [I]Свинья[/I] Я несла вам воду в сите, В новом сите, в решете, — Расплескала в суете! [I]Грачи[/I] Чем пожар тушить мы будем? Где мы воду раздобудем? Ты не знаешь ли, баран, Где тут был пожарный кран? Ты не знаешь ли, овечка, Где была намедни речка? [I]Овца[/I] Я сказать вам не могу, Мы живем на берегу. А была ли там и речка, Не видали мы с крылечка! [I]Грачи[/I] Ну, от этих толку мало — Прибежали с чем попало. Эй, работнички-бобры, Разбирайте топоры, Балки шаткие крушите, Пламя жаркое тушите. Вот уж скоро, как свеча, Загорится каланча! [I]Старый бобер[/I] Мы, бобры, народ рабочий, Сваи бьем с утра до ночи. Поработать мы не прочь, Если можем вам помочь. Не мешайте, ротозеи, Расходитесь поскорее! Что устроили базар? Тут не ярмарка — пожар! [I]Бобры[/I] Все заборы мы обрушим, На земле огонь потушим. Не позволим мы огню Расползаться по плетню! [I]Кошка[/I] Погоди, старик бобер! Для чего ломать забор? Дом от пламени спасите, Наши вещи выносите, Кресла, стулья, зеркала — Все сгорит у нас дотла… Попроси-ка их, Василий, Чтобы мебель выносили! [I]Бобры[/I] Не спасете вы добра — Вам себя спасать пора. Вылезайте, кот и кошка, Из чердачного окошка, Становитесь на карниз, А с карниза — прямо вниз! [I]Кошка[/I] Мне ковров персидских жалко!.. [I]Бобер[/I] Торопись! Ударит балка — И ковров ты не найдешь, И сама ты пропадешь! [I]Старый бобер[/I] Берегитесь! Рухнет крыша! [I]Свинья[/I] Что такое? Я не слышу! [I]Бобер[/I] Разбегайтесь кто куда! [I]Курица[/I] Куд-куда! Беда, беда!.. [I]Кошкин дом рушится.[/IПетух/I] Вот и рухнул кошкин дом! [I]Козел[/I] Погорел со всем добром! [I]Кошка[/I] Где теперь мы будем жить? [I]Кот Василий[/I] Что я буду сторожить?.. [I]Рассказчик[/I] Черный дым по ветру стелется, Плачет кошка-погорелица… Нет ни дома, ни двора, Ни подушки, ни ковра! [I]Кошка[/I] Ах, Василий мой, Василий! Нас в курятник пригласили. Не пойти ли к петуху? Там перина на пуху. Хоть и жесток пух куриный, Все ж перина — как перина! [I]Кот Василий[/I] Что ж, хозяюшка, пойдем Ночевать в куриный дом! [I]Рассказчик[/I] Вот шагает по дороге Кот Василий хромоногий. Спотыкаясь, чуть бредет, Кошку под руку ведет, На огонь в окошке щурится… «Тут живут петух и курица?» Так и есть — должно быть, тут: Петушки в сенях поют. [I]Кошка[/I] Ах, кума моя наседка, Сердобольная соседка!.. Нет теперь у нас жилья… Где ютиться буду я И Василий, мой привратник? Ты пусти нас в свой курятник! [I]Курица[/I] Я бы рада и сама Приютить тебя, кума, Но мой муж дрожит от злости, Если к нам приходят гости. Несговорчивый супруг — Кохинхинский мой петух… У него такие шпоры, Что боюсь вступать с ним в споры! [I]Петух[/I] Ко-ко-ко! Кукареку! Нет покоя старику! Спать ложусь я вместе с вами, А встаю я с петухами. Не смыкаю ночью глаз: В полночь петь мне в первый раз. Только я глаза закрою, Надо петь перед зарею. На заре опять встаю, В третий раз для вас пою. На часах стою я сутки, А покоя ни минутки! [I]Курица[/I] Слышишь, злится мой петух. У него отличный слух. Если он бывает дома, Даже с курицей знакомой Не могу я поболтать, Чтобы время скоротать! [I]Кошка[/I] А зачем же в эту среду Ты звала меня к обеду? [I]Курица[/I] Я звала не навсегда, И сегодня не среда. А живем мы тесновато, У меня растут цыплята, Молодые петушки, Драчуны, озорники, Горлодеры, забияки, Целый день проводят в драке, Ночью спать нам не дают, Раньше времени поют. Вот смотри — дерутся снова! [I]Молодые петушки[/I] — Кукареку! Бей рябого! — Темя я ему пробью! — Кукареку! Заклюю! [I]Курица[/I] Ах, разбойники, злодеи! Уходи, кума, скорее! Коль у них начнется бой, Попадет и нам с тобой! [I]Петушки[/I] Эй, держи кота и кошку! Дай им проса на дорожку! Рви у кошки и кота Пух и перья из хвоста! [I]Кошка[/I] Что ж, пора нам, милый Вася, Убираться восвояси. [I]Курица[/I] Постучись в соседний дом — Там живут коза с козлом! [I]Кот Василий[/I] Ох, невесело бездомным По дворам скитаться темным! [I]Рассказчик[/I] Идет-бредет Василий-кот, Хозяйку под руку ведет. Вот перед ними старый дом На горке у реки. Коза с козлом перед окном Играют в дураки. [I]Козел[/I] Ты с ума сошла, коза, — Бьешь десяткою туза! Коза Что ворчишь ты, бестолковый? Бью десяткою бубновой. Бубны — козыри у нас. [I]Козел[/I] Бубны были в прошлый раз, А теперь наш козырь — крести! [I]Коза (зевая)[/I] Пропади ты с ними вместе! Надоела мне игра, Да и спать давно пора! Нынче за день я устала… [I]Козел[/I] Нет, начнем игру сначала! Кто останется из нас В дураках на этот раз? [I]Коза[/I] И без карт я это знаю! [I]Козел[/I] Ты потише!.. Забодаю! [I]Коза[/I] Борода твоя долга, Да не выросли рога. У меня длиннее вдвое — Живо справлюсь я с тобою. Ты уж лучше не шути! [I]Кошка (стучится у калитки)[/I] Эй, хозяюшка, впусти! Это я и Вася-дворник… Ты звала к себе во вторник. Долго ждать мы не могли, Раньше времени пришли! [I]Коза[/I] Добрый вечер. Я вам рада! Но чего от нас вам надо? [I]Кошка[/I] На дворе и дождь и снег, Ты пусти нас на ночлег. [I]Коза[/I] Нет кровати в нашем доме. [I]Кошка[/I] Можем спать и на соломе. Не жалей для нас угла! [I]Коза[/I] Вы спросите у козла. Мой козел хоть и безрогий, А хозяин очень строгий! [I]Кошка[/I] Что ты скажешь нам, сосед? [I]Коза (тихо)[/I] Говори, что места нет! [I]Козел[/I] Мне коза сейчас сказала, Что у нас тут места мало. Не могу я спорить с ней — У нее рога длинней. [I]Коза[/I] Шутит, видно, бородатый!.. Да, у нас здесь тесновато,.. Постучитесь вы к свинье — Место есть в ее жилье. От ворот пойдете влево И дойдете вы до хлева. [I]Кошка[/I] Что же, Васенька, пойдем, Постучимся в третий дом. Ох, как тяжко быть без крова! До свиданья! [I]Коза[/I] Будь здорова! [I]Кошка[/I] Что же делать нам, Василий? На порог нас не пустили Наши прежние друзья… Что-то скажет нам свинья? [I]Кот Василий[/I] Вот забор ее и хата. Смотрят в окна поросята. Десять толстых поросят — Все по лавочкам сидят, Все по лавочкам сидят, Из лоханочек едят. [I]Поросята (размахивают ложками и поют)[/I] Я — свинья, и ты — свинья, Все мы, братцы, свиньи. Нынче дали нам, друзья, Целый чан ботвиньи. Мы по лавочкам сидим, Из лоханочек едим. Ай-люли, Ай-люли, Из лоханочек едим. Ешьте, чавкайте дружней, Братцы-поросята! Мы похожи на свиней, Хоть еще ребята. Наши хвостики крючком, Наши рыльца пятачком. Ай-люли, Ай-люли, Наши рыльца пятачком. Вот несут ведерко нам, Полное баланды. [I]Свинья[/I] Поросята, по местам! Слушаться команды! В пойло раньше стариков Пятачком не лезьте. Тут десяток пятачков, Сколько это вместе? Поросята Ай-люли, Ай-люли, Тут полтинник вместе! [I]Кот Василий[/I] Вот как весело поют! [I]Кошка[/I] Мы нашли с тобой приют! Постучимся к ним в окошко. [I]Свинья[/I] Кто стучится? [I]Кот Василий[/I] Кот и кошка! [I]Кошка[/I] Ты впусти меня, свинья, Я осталась без жилья. Буду мыть тебе посуду, Поросят качать я буду! [I]Свинья[/I] Не твоя, кума, печаль Поросят моих качать, А помойное корыто Хорошо, хоть и не мыто. Не могу я вас пустить В нашем доме погостить. Нам самим простора мало — Повернуться негде стало. Велика моя семья: Муж — кабан, да я — свинья, Да еще у нас десяток Малолетних поросяток. Есть просторнее дома, Постучись туда, кума! [I]Кошка[/I] Ах, Василий, мой Василий, И сюда нас не пустили… Обошли мы целый свет — Нам нигде приюта нет! [I]Кот Василий[/I] Вот напротив чья-то хата. И темна, и тесновата, И убога, и мала, В землю, кажется, вросла. Кто живет в той хате с краю, Я и сам еще не знаю. Попытаемся опять Попроситься ночевать! [I]Рассказчик[/I] Вот шагает по дороге Кот Василий хромоногий. Спотыкаясь, чуть бредет, Кошку под руку ведет. Вниз спускается дорожка, А потом бежит на скат. И не знает тетя кошка, Что в избушке у окошка — Двое маленьких котят, Двое маленьких котят Под окошечком сидят. Слышат малые, что кто-то Постучался к ним в ворота. [I]Голос одного из котят[/I] Кто там стучится у ворот? [I]Кот Василий[/I] Я кошкин дворник, старый кот. Прошу у вас ночлега, Укройте нас от снега! [I]Котята[/I] Ах, кот Василий, это ты? С тобою тетя кошка? А мы весь день до темноты Стучались к вам в окошко. Ты не открыл для нас вчера Калитки, старый дворник! [I]Кот Василий[/I] Какой я дворник без двора! Я нынче беспризорник… [I]Кошка[/I] Простите, если я была Пред вами виновата. [I]Кот Василий[/I] Теперь наш дом сгорел дотла, Впустите нас, котята! [I]1-й котенок[/I] Я навсегда забыть готов Обиды и насмешки, Но для блуждающих котов Есть в городе ночлежки! [I]Кошка[/I] Мне до ночлежки не дойти. Я вся дрожу от ветра! [I]Кот Василий[/I] Туда окольного пути Четыре километра. [I]Кошка[/I] А по короткому пути Туда и вовсе не дойти! [I]2-й котенок[/I] Ну, что ты скажешь, старший брат, Открыть для них ворота? [I]Кот Василий[/I] Сказать по совести, назад Брести нам неохота… [I]1-й котенок[/I] Ну, что поделать! В дождь и снег Нельзя же быть без крова. Кто сам просился на ночлег — Скорей поймет другого. Кто знает, как мокра вода, Как страшен холод лютый, Тот не оставит никогда Прохожих без приюта! [I]2-й котенок[/I] Да ведь у нас убогий дом, Ни печки нет, ни крыши. Почти под небом мы живем, А пол прогрызли мыши. [I]Кот Василий[/I] А мы, ребята, вчетвером, Авось починим старый дом. Я и печник, и плотник, И на мышей охотник! [I]Кошка[/I] Я буду вам вторая мать. Умею сливки я снимать. Мышей ловить я буду, Мыть языком посуду… Впустите бедную родню! [I]1-й котенок[/I] Да я вас, тетя, не гоню! Хоть у нас и тесно, Хоть у нас и скудно, Но найти нам место Для гостей нетрудно. [I]2-й котенок[/I] Нет у нас подушки, Нет и одеяла. Жмемся мы друг к дружке, Чтоб теплее стало. [I]Кошка[/I] Жметесь вы друг к дружке? Бедные котята! Жаль, мы вам подушки Не дали когда-то… [I]Кот Василий[/I] Не дали кровати, Не дали перины… Был бы очень кстати Нынче пух куриный! Зябнет ваша тетя, Да и я простужен… Может быть, найдете Хлебца нам на ужин? [I]1-й котенок[/I] Вот сухая корка, Можем поделиться. [I]2-й котенок[/I] Вот для вас ведерко, Полное водицы! [I]Котята (вместе)[/I] Хоть у нас и тесно, Хоть у нас и скудно, Но найти нам место Для гостей нетрудно! [I]Кошка[/I] Спать мне хочется — нет мочи! Наконец нашла я дом. Ну, друзья, спокойной ночи… Тили-тили… тили… бом! [I Хор[/I] Бим-бом! Тили-бом! Был на свете кошкин дом. Справа, слева — крыльца, Красные перильца, Ставенки резные, Окна расписные. Тили-тили-тили-бом! Погорел у кошки дом. Не найти его примет. То ли был он, то ли нет… А идет у нас молва — Кошка старая жива. У племянников живет! Домоседкою слывет. Уж такая домоседка! Из ворот выходит редко, Ловит в погребе мышей, Дома нянчит малышей. Поумнел и старый кот. Он совсем уже не тот. Днем он ходит на работу, Темной ночью — на охоту. Целый вечер напролет Детям песенки поет… Скоро вырастут сиротки, Станут больше старой тетки. Тесно жить им вчетвером — Нужно ставить новый дом. [I]Кот Василий[/I] Непременно ставить нужно. Ну-ка, сильно! Ну-ка, дружно! Всей семьею, вчетвером, Будем строить новый дом! [I]Котята[/I] Ряд за рядом бревна Мы положим ровно. Кот Василий Ну, готово. А теперь Ставим лесенку и дверь. [I]Кошка[/I] Окна расписные, Ставенки резные. [I]1-й котенок[/I] Вот и печка И труба. [I]2-й котенок[/I] Для крылечка Два столба. [I]1-й котенок[/I] Чердачок построим. [I]2-й котенок[/I] Тесом дом покроем. [I]Кошка[/I] Щелки паклею забьем. [I]Все (вместе)[/I] И готов наш новый дом! [I]Кошка[/I] Завтра будет новоселье. [I]Кот Василий[/I] На всю улицу веселье. [I]Все (вместе)[/I] Тили-тили-тили-бом! Приходите в новый дом!

Посещение

Владимир Бенедиктов

Как? и ночью нет покою! Нет, уж это вон из рук! Кто-то дерзкою рукою Всё мне в двери стук да стук, ‘Кто там?’ — брызнув ярым взглядом, Крикнул я, — и у дверей, Вялый, заспанный, с докладом Появился мой лакей. ‘Кто там?’ — ‘Женщина-с’. — ‘Какая?’ — ‘Так — бабенка — ничего’. — ‘Что ей нужно? Молодая?’ — ‘Нет, уж так себе — того’. ‘Ну, впусти!’ — Вошла, и села, И беседу повела, И неробко так глядела, Словно званая была; Словно старая знакомка, Не сочтясь со мной в чинах, Начала пускаться громко В рассужденья о делах. Речь вела она разумно Про движенье и застой, Только слишком вольнодумно… ‘Э, голубушка, постой! Понимаю’. После стала Порицать весь белый свет; На судьбу свою роптала, Что нигде ей ходу нет; Говорила, что приюта Нет ей в мире, нет житья, Что везде гонима люто… ‘А! — так вот что!’ — думал я. Вот сейчас же, верно, взбросит Взор молящий к небесам Да на бедность и попросит: Откажу. Я беден сам. Только — нет! Потом так твердо На меня направя взор, Посетительница гордо Продолжала разговор. Кто б такая?.. Не из граций, И — конечно — не из муз! Никаких рекомендаций! Очень странно, признаюсь. Хоть одета не по моде, Но — пристойно, скважин нет, Всё заветное в природе Платьем взято под секрет. Кто б такая? — Напоследок (Кто ей дал на то права?) Начала мне так и эдак Сыпать резкие слова, Хлещет бранью преобидной, Словно градом с высоты: Ты — такой, сякой, бесстыдный! — И давай со мной на ты. ‘Ну, беда мне: нажил гостью!’ Я уж смолк, глаза склоня, — Ни гугу! — А та со злостью Так и лезет на меня. ‘Нет сомнения нисколько, — Я размыслил, — как тут быть? Сумасшедшая — и только! Как мне бабу с рук-то сбыть? Как спровадить? — Тут извольте Дипломатику подвесть!’ Вот и начал я: ‘Позвольте… То есть… с кем имею честь?.. Кто вы? Есть у вас родные?’ А она: ‘Мне бог — родня. _Правда — имя мне; иные Кличут истиной меня’. ‘Вы себя принарядили, — Не узнал вас оттого; Прежде, кажется, ходили Просто так — безо всего’. ‘Да, бывало мне привычно Появляться в наготе, Да сказали — неприлично! Времена пошли не те. Приоделась. Спорить с веком Не хочу, а всё же — нет — Не сошлась я с человеком, Всё меня не любит свет. Прежде многих гнула круто При Великом я Петре, И порою в виде шута Появлялась при дворе. Царь мою прощал мне дикость И доволен был вполне. Чем сильнее в ком великость, Тем сильней любовь ко мне. Говорю, бывало, грубо И со злостью натощак, — Многим было и не любо, А терпели кое-как. Ведь и нынче без уклонок Правдолюбья полон царь, Да уж свет стал больно тонок И хитер — не то что встарь. Уж к иным теперь и с лаской Подойдешь — кричат: ‘Назад!’ Что тут делать? — Раз под маской Забралась я в маскарад, — И, под важностью пустою Видя темные дела, К господину со звездою Там я с книксом подошла. Он зевал, а тут от скуки Обратился вмиг ко мне, И дрожит, и жмет мне руки; ‘Ah! Beau masque! Je te connais’ {*}. {* ‘Ax! Прекрасная маска! Я тебя знаю’ (франц.). — Ред.} ‘Ты узнал меня, — я рада. С откровенностью прямой В пестрой свалке маскарада Потолкуем, милый мой! Правда — я. Со мной ты знался, Обо мне ты хлопотал, Как туда-сюда метался Да бессилен был и мал. А теперь, как вздул ты перья, Что раскормленный петух, Стал ты чужд ко мне доверья И к моим намекам глух. Обо мне где слово к речи, Там ты мастер — ух какой — Пожимать картинно плечи Да помахивать рукой. Здравствуй! Вот мы где столкнулись! Тут я шепотом, тайком Начала лишь… Отвернулись — И пошли бочком, бочком. Я к другому. То был тучный, Ловкий, бойкий на язык И весьма благополучный Полновесный откупщик, С виду добрый, круглолицый… Хвать я под руку его Да насчет винца с водицей… Он смеется… ‘Ничего, — Говорит, — такого рода Это дельце… не могу… Я-де нравственность народа Этой штучкой берегу. Я люблю мою отчизну, — Говорит, — люблю я Русь; Видя сплошь дороговизну, Всё о бедных я пекусь. Там сиротку, там вдовицу Утешаю. Вот — вдвоем Хочешь ехать за границу? Едем! — Славно поживем’. ‘Бог с тобою! — говорю я. — У меня в уме не то. За границу не хочу я, И тебе туда на что? Ведь и здесь тебе знакома Роскошь всех земных столиц. За границу! — Ведь и дома Ты выходишь из границ. У тебя за чудом чудо, Дом твой золотом горит’. — ‘Ну так что ж? А ты откуда Здесь явилась?’ — говорит, ‘Да сейчас из кабака я, Где ты много плутней ввел’. — ‘Тьфу! Несносная какая! Убирайся ж!’ -И пошел. К звездоносцу-то лихому Подошел и стал с ним в ряд. Я потом к тому, к другому — Нет, — и слушать не хотят: Мы-де знаем эти сказки! Подошла бы к одному, Да кругом толпятся маски, Нет и доступа к нему; Те лишь прочь, уж те подскочут, Те и те его хотят, Рвут его, визжат, хохочут. ‘Милый! Милый!’ — говорят, Это — нежный, легкокрылый Друг веселья, скуки бич, Был сын Курочкина милый, Вечно милый Петр Ильич, Между тем гроза висела В черной туче надо мной, — Те, кому я надоела, Объяснились меж собой: Так и так. Пошла огласка! ‘Здесь, с другими зауряд, Неприличная есть маска — Надо вывесть, — говорят. — Как змея с опасным жалом, Здесь та маска с языком. Надо вывесть со скандалом, Сиречь — с полным торжеством, Ишь, себя средь маскарада Правдой дерзкая зовет! Разыскать, разведать надо, Где и как она живет’. Но по счастью, кров и пища Мне менялись в день из дня, Постоянного ж жилища Не имелось у меня — Не нашли. И рады были, Что исчез мой в мире след, И в газетах объявили: ‘Успокойтесь! Правды нет; Где-то без вести пропала, Страхом быв поражена, Так как прежде проживала Всё без паспорта она И при наглом самозванстве Замечалась кое в чем, Как-то: в пьянстве, и буянстве, И шатании ночном. Ныне — всё благополучно’, Я ж тихонько здесь и там Укрывалась где сподручно — По каморкам, по углам. Вижу — бал. Под ночи дымкой Люди пляшут до зари. Что ж мне так быть — нелюдимкой? Повернулась — раз-два-три — И на бал влетела мухой — И, чтоб скуки избежать, Над танцующей старухой Завертясь, давай жужжать: ‘Стыдно! Стыдно! Из танцорок Вышла, вышла, — ей жужжу. — С лишком сорок! С лишком сорок! Стыдно! Стыдно! Всем скажу’. Мучу бедную старуху: Чуть немного отлечу, Да опять, опять ей к уху, И опять застрекочу. Та смутилась, побледнела. Кавалер ей: ‘Ах! Ваш вид… Что вдруг с вами?’ — ‘Зашумело Что-то в ухе, — говорит, — Что-то скверное такое… Ах, несносно! Дурно мне!’ Я ж, прервав жужжанье злое, Поскорее — к стороне. Подлетела к молодежи: Дай послушаю, что тут! И прислушалась: о боже! О творец мой! Страшно лгут! Лгут мужчины без границы, — Ну, уж те на то пошли! Как же дамы, как девицы — Эти ангелы земли?.. Одного со мною пола! В подражанье, верно, мне Кое-что у них и голо, — И как бойко лгут оне! Лгут — и нет средь бальной речи Откровенности следа: Только груди, только плечи Откровенны хоть куда! Всюду сплетни, ковы, путы, Лепет женской клеветы; Платья ж пышно, пышно вздуты Полнотою пустоты. Ложь — в глазах, в рукопожатьях, — Ложь — и шепотом, и вслух! Там — ломбардный запах в платьях, В бриллиантах тот же дух. В том углу долгами пахнет, В этом — взятками несет, Там карман, тут совесть чахнет; Всех змей роскоши сосет. Вот сошлись в сторонке двое. Разговор их: ‘Что вы? как?’ — ‘Ничего’. — ‘Нет — что такое? Вы невеселы’. — ‘Да так — Скучно! Денег нет, признаться’. — ‘На себя должны пенять, — Вам бы чем-нибудь заняться!’ — ‘Нет, мне лучше бы занять’. Там — девицы. Шепот: ‘Нина! Как ты ласкова к тому!.. Разве любишь? — Старичина! Можно ль чувствовать к нему?..’ ‘Quelle idee, ma chere! {*} Он сходен С чертом! Гадок! Вижу я — Для любви уж он не годен, А годился бы в мужья!’ {* ‘Какая мысль, моя дорогая!’ (Франц.). — Ред.} Тошно стало мне на бале, — Всё обман, как погляжу, — И давай летать по зале Я с жужжаньем — жу-жу-жу, — Зашумела что есть духу… Тут поднялся ропот злой — Закричали: ‘Выгнать муху!’ И вошел лакей с метлой. Я ж, все тайны обнаружив, — Между лент и марабу, Между блонд, цветов и кружев Поскорей — в камин, в трубу — И на воздух! — И помчалась, Проклиная эту ложь, И потом где ни металась- В разных видах всюду то ж. Там в театр я залетела И на сцену забралась, Да Шекспиром так взгремела, Что вся зала потряслась. Что же пользы? — Огневая Без следов прошла гроза, — Тот при выходе, зевая, Протирал себе глаза, Тот чихнул: стихом гигантским Как Шекспир в него метал, Он ему лишь, как шампанским, Только нос пощекотал. И любви моей и дружбы, Словно тяжкого креста, Все бегут. Искала службы, — Не даются мне места. Обращалась и к вельможам, Говорят: ‘На этот раз Вас принять к себе не можем; Мы совсем не знаем вас. Эдак бродят и беглянки! Вы во что б пошли скорей?’ Говорю: ‘Хоть в гувернантки — К воспитанию детей’. ‘А! Вы разве иностранка?’ — ‘Нет, мой край — и здесь, и там’. — ‘Что же вы за гувернантка? Как детей доверить вам? Вы б учили жить их в свете По каким же образцам?’ — ‘Я б старалась-де, чтоб дети Не подобились отцам’. ‘А! Так вот вы как хотите! Люди! Эй!’ — Пошел трезвон. Раскричались: ‘Прогоните Эту бешеную вон!’ Убралась. Потом попала Я за дерзость в съезжий дом И везде перебывала — И в суде, и под судом. Там — продажность, там — интриги, — Всех язвят слова мои; Я совалась уж и в книги, И в журнальные статьи. Прежде ‘Стой, — кричали, — дура!’ А теперь коё-куда Благородная цензура Пропускает иногда. Место есть мне и в законе, И в евангельских чертах, Место — с кесарем на троне, Место — в мыслях и словах. Эта сфера мне готова, Дальше ж, как ни стерегу — Ни из мысли, ни из слова В жизнь ворваться не могу; Не могу вломиться в дело: Не пускают. Тьма преград! Всех нечестье одолело, В деле правды не хотят. Против этой лжи проклятой, Чтоб пройти между теснин, — Нужен мощный мне ходатай, Нужен крепкий гражданин’. ‘От меня чего ж ты хочешь? — Наконец я вопросил. — Ждешь чего? О чем хлопочешь? У меня не много сил. Если бедный стихотворец И пойдет, в твой рог трубя, Воевать — он ратоборец Ненадежный за тебя. Он дороги не прорубит Сквозь дремучий лес тебе, А себя лишь только сгубит, Наживет врагов себе. Закричат: ‘Да он — несносный! Он мутит наш мирный век, На беду — звонкоголосный, Беспокойный человек!’ Ты всё рвешься в безграничность, Если ж нет тебе границ — Ты как раз заденешь личность, А коснись-ка только лиц! И меня с тобой прогонят, И меня с тобой убьют, И с тобою похоронят, Память вечную споют. Мир на нас восстанет целый: Он ведь лжи могучий сын. На Руси твой голос смелый Царь лишь выдержит один — Оттого что, в высшей доле, Рыцарь божьей правоты — Он на царственном престоле И высок и прям, как ты. Не зови ж меня к тревогам! Поздно! Дай мне отдохнуть! Спать хочу я. С богом! С богом! Отправляйся! Добрый путь! Если ж хочешь — в извещенье, Как с тобой я речь держу, О твоем я посещенье Добрым людям расскажу’.

Воспоминанье

Ярослав Смеляков

Любил я утром раньше всех зимой войти под крышу эту, когда еще ударный цех чуть освещен дежурным светом. Когда под тихой кровлей той все, от пролета до пролета, спокойно дышит чистотой и ожиданием работы. В твоем углу, машинный зал, склонившись над тетрадкой в клетку, я безыскусно воспевал России нашей пятилетку. Но вот, отряхивая снег, все нарастая постепенно, в платках и шапках в длинный цех входила утренняя смена. Я резал и строгал металл, запомнив мастера уроки, и неотвязно повторял свои предутренние строки. И многие из этих строк еще безвестного поэта печатал старый «Огонек» средь информаций и портретов. Журнал был тоньше и бедней, но, путь страны припоминая, подшивку тех далеких дней я с гордой нежностью листаю. В те дни в заводской стороне, у проходной, вблизи столовой, встречаться муза стала мне в своей юнгштурмовке суровой. Она дышала горячо и шла вперед без передышки с лопатой, взятой на плечо, и «Политграмотой» под мышкой. Она в решающей борьбе, о тонкостях заботясь мало, хрипела в радиотрубе, агитплакаты малевала. Рукою властной паренька она манила за собою, и красный цвет ее платка стал с той поры моей судьбою.

Другие стихи этого автора

Всего: 68

Утро мира

Маргарита Алигер

Три с лишком. Почти что четыре. По-нашему вышло. Отбой. Победа — хозяйка на пире. Так вот ты какая собой! Так вот ты какая! А мы-то представить тебя не могли. Дождем, как слезами, омыто победное утро земли. Победа! Не мраморной девой, взвивающей мраморный стяг,— начав, как положено, с левой к походам приученный шаг, по теплой дождливой погодке, под музыку труб и сердец, в шинели, ремнях и пилотке, как в отпуск идущий боец, Победа идет по дороге в сиянии майского дня, и люди на каждом пороге встречают ее, как родня. Выходят к бойцу молодому: — Испей хоть водицы глоток. А парень смеется: — До дому!— и машет рукой на восток.

Ромео и Джульетта

Маргарита Алигер

Высокочтимые Капулетти, глубокоуважаемые Монтекки, мальчик и девочка — это дети, В мире прославили вас навеки! Не родовитость и не заслуги, Не звонкое злато, не острые шпаги, не славные предки, не верные слуги, а любовь, исполненная отваги. Вас прославила вовсе другая победа, другая мера, цена другая… Или все-таки тот, кто об этом поведал, безвестный поэт из туманного края? Хотя говорят, что того поэта вообще на земле никогда не бывало… Но ведь был же Ромео, была Джульетта, страсть, полная трепета и накала. И так Ромео пылок и нежен, так растворилась в любви Джульетта, что жил на свете Шекспир или не жил, честное слово, неважно и это! Мир добрый, жестокий, нежный, кровавый, залитый слезами и лунным светом, поэт не ждет ни богатства, ни славы, он просто не может молчать об этом. Ни о чем с человечеством не условясь, ничего не спросив у грядущих столетий, он просто живет и живет, как повесть, которой печальнее нет на свете.

Опять хожу по улицам и слышу

Маргарита Алигер

Опять хожу по улицам и слышу, как сердце тяжелеет от раздумья и как невольно произносят губы еще родное, ласковое имя. Опять не то! Пока еще мы рядом, превозмогая горький непокой, твержу упрямо: он такой, как надо, такой, как ты придумала, такой.Как должен свет упасть на подоконник? Что — измениться за окном? Какое сказать ты должен слово, чтобы сердце вдруг поняло, что не того хотело.Еще ты спишь. Но резче и иначе у окон копошится полумгла. И девушка уйдет, уже не плача не понимая, как она могла.И снова дни бегут прозрачной рощей, без ручейков, мостков и переходов, и, умываясь налетевшим снегом, слепая ночь, ты снова станешь утромЯ все спешу. Меня на перекрестке ударом останавливает сердце Оно как будто бы куда-то рвется.Оно как будто бы о чем-то шепчет. Его как будто бы переполняет горячая, стремительная сила.Я говорю: — Товарищи, работа…- Я говорю: — Шаги, решенья, планы…- Я говорю: — Движенья и улыбки…- Я спрашиваю: — Разве это мало?А сердце отвечает: — Очень много. Еще бы одного мне человека, чтоб губы человечьи говорили, чтоб голос человеческий звучал. Чтоб ты мне позволяла, не робея, к такому человеку приближаться и слушать за стеною гимнастерки его большое ласковое сердце. Ты очень многих очень верно любишь, но ты недосчиталась одного.Я опущу глаза и не отвечу: на миг печаль согреет мне ресницы. Но ветер их остудит. Очень прямо пойду вперед, расталкивая снег.Начальник на далекой новостройке, чекист, живущий в городе Ростове, поэт, который ходит по дорогам, смеется и выдумывает правду.Неправда, я люблю из вас кого-то, люблю до горя, до мечты, до счастья, так прямо, горячо и непреклонно, что мы найдем друг друга на земле.

Да и нет

Маргарита Алигер

Если было б мне теперь восемнадцать лет, я охотнее всего отвечала б: нет! Если было б мне теперь года двадцать два, я охотнее всего отвечала б: да! Но для прожитых годов, пережитых лет, мало этих малых слов, этих «да» и «нет». Мою душу рассказать им не по плечу. Не расспрашивай меня, если я молчу.

Колокола

Маргарита Алигер

Колокольный звон над Римом кажется почти что зримым, — он плывет, пушист и густ, он растет, как пышный куст. Колокольный звон над Римом смешан с копотью и дымом и с латинской синевой, — он клубится, как живой. Как река, сорвав запруду, проникает он повсюду, заливает, глушит, топит судьбы, участи и опыт, волю, действия и думы, человеческие шумы и захлестывает Рим медным паводком своим. Колокольный звон над Римом кажется неутомимым, — все неистовей прилив волн, идущих на прорыв. Но внезапно миг настанет. Он иссякнет, он устанет, остановится, остынет, как вода, куда-то схлынет, и откатится куда-то гул последнего раската, — в землю или в небеса? И возникнут из потопа Рим, Италия, Европа, малые пространства суши — человеческие души, их движения, их трепет, женский плач и детский лепет, рев машин и шаг на месте, шум воды и скрежет жести, птичья ярмарка предместий, милой жизни голоса.

Яблоки

Маргарита Алигер

Сквозь перезревающее лето паутинки искрами летят. Жарко. Облака над сельсоветом белые и круглые стоят. Осени спокойное начало. Август месяц, красный лист во рву. Коротко и твердо простучало яблоко, упавшее в траву. Зерна высыхающих растений. Голоса доносятся, дрожа. И спокойные густые тени целый день под яблоней лежат.Мы корзины выстроим рядами. Яблоки блестящи и теплы. Над селом, над теплыми садами яблочно-румяный день проплыл. Прошуршат корзины по дороге.Сильная у девушки рука, стройные устойчивые ноги, яблочная краска на щеках. Пыльный тракт, просохшие низины, двое хлопцев едут на возу. Яркие, душистые корзины на колхозный рынок довезут. Красный ободок на папиросе… Пес бежит по выбитым следам…И большая солнечная осень широко идет на города.Это город — улица и лица. Небосклон зеленоват и чист. На багряный клен присела птица, на плечо прохожему ложится медленный, широкий, тихий лист. Листья пахнут спелыми плодами, на базарах — спелые плоды. Осень машет рыжими крылами, залетая птицею в сады, в города неугасимой славы.Крепкого осеннего литья в звонкие стареющие травы яблоки созревшие летят.

Друг

Маргарита Алигер

[I]В. Луговскому[/I] Улицей летает неохотно мартовский усталый тихий снег. Наши двери притворяет плотно, в наши сени входит человек. Тишину движением нарушив, он проходит, слышный и большой. Это только маленькие души могут жить одной своей душой. Настоящим людям нужно много. Сапоги, разбитые в пыли. Хочет он пройти по всем дорогам, где его товарищи прошли. Всем тревогам выходить навстречу, уставать, но первым приходить и из всех ключей, ручьев и речек пригоршней живую воду пить. Вот сосна качается сквозная… Вот цветы, не сеяны, растут… Он живет на свете, узнавая, как его товарищи живут, чтобы даже среди ночи темной чувствовать шаги и плечи их. Я отныне требую огромной дружбы от товарищей моих, чтобы все, и радости, и горе, ничего от дружбы не скрывать, чтобы дружба сделалась как море, научилась небо отражать. Мне не надо дружбы понемножку. Раздавать, размениваться? Нет! Если море зачерпнуть в ладошку, даже море потеряет цвет. Я узнаю друга. Мне не надо никаких признаний или слов. Мартовским последним снегопадом человеку плечи занесло, Мы прислушаемся и услышим, как лопаты зазвенят по крышам, как она гремит по водостокам, стаявшая, сильная вода. Я отныне требую высокой, неделимой дружбы навсегда.

Какая осень

Маргарита Алигер

Какая осень! Дали далеки. Струится небо, землю отражая. Везут медленноходые быки тяжелые телеги урожая.И я в такую осень родилась.Начало дня встает в оконной раме. Весь город пахнет спелыми плодами. Под окнами бегут ребята в класс. А я уже не бегаю — хожу, порою утомляюсь на работе. А я уже с такими не дружу, меня такие называют «тетей». Но не подумай, будто я грущу. Нет! Я хожу притихшей и счастливой, фальшиво и уверенно свищу последних фильмов легкие мотивы. Пойду гулять и дождик пережду в продмаге или в булочной Арбата.Мы родились в пятнадцатом году, мои двадцатилетние ребята. Едва встречая первую весну, не узнаны убитыми отцами, мы встали в предпоследнюю войну, чтобы в войне последней стать бойцами.Кому-то пасть в бою? А если мне? О чем я вспомню и о чем забуду, прислушиваясь к дорогой земле, не веря в смерть, упрямо веря чуду. А если мне?Еще не заржаветь штыку под ливнем, не размыться следу, когда моим товарищам пропеть со мною вместе взятую победу. Ее услышу я сквозь ход орудий, сквозь холодок последней темноты…Еще едят мороженое люди и продаются мокрые цветы. Прошла машина, увезла гудок. Проносит утро новый запах хлеба, и ясно тает облачный снежок голубенькими лужицами неба.

Город

Маргарита Алигер

Все мне снится: весна в природе. Все мне снится: весны родней, легкий на ногу, ты проходишь узкой улицею моей. Только нет, то прошли соседи… Только нет, то шаги за углом… Сколько ростепелей, гололедиц и снегов между нами легло! Только губы мои сухие не целованы с декабря. Только любят меня другие, не похожие на тебя. И один из них мягко ходит, речи сладкие говорит… Нашей улицей ветер бродит, нашу форточку шевелит.Осторожно прикроет двери, по паркету пройдет, как по льду. Что, как вдруг я ему поверю? Что, как вдруг я за ним пойду? Не вини ты меня нимало. Тут во всем виноват ты сам.А за озером, за Байкалом, прямо в тучи вросли леса. Облака пролегли что горы, раздуваемые весной. И в тайге начинается город, как молоденький лес, сквозной. И брожу я, слезы стирая, узнавая ветра на лету, руки зрячие простирая в ослепленную темноту. Нет, не надо, я слышу и верю в шум тайги и в кипенье рек…У высокой, у крепкой двери постучится чужой человек. Принесет мне букетик подснежных, голубых и холодных цветов, скажет много нелепых и нежных и немножко приятных слов. Только я улыбаться не стану; я скажу ему, я не солгу: — У меня есть такой желанный, без которого я не могу.- Погляжу на него не мигая: — Как же я поверну с другим, если наша любовь воздвигает города посреди тайги?

Тревога

Маргарита Алигер

Я замечаю, как мчится время. Маленький парень в лошадки играет, потом надевает шинель, и на шлеме красная звездочка вырастает. Мать удивится: «Какой ты высокий!» Мы до вокзала его провожаем. Он погибает на Дальнем Востоке. Мы его именем клуб называем.Я замечаю, как движется время.Выйдем на улицу. Небо синее…Воспламеняя горючую темень, падают бомбы на Абиссинию. Только смятение. Только шарит негнущийся ветер прожекторов…Маленький житель земного шара, я пробегаю мимо домов. Деревья стоят, как озябшие птицы, мокрые перья на землю роняя. Небо! Я знаю твои границы. Их самолеты мои охраняют.Рядом со мною идущие люди, может, мы слишком уж сентиментальны?Все мы боимся, что сняться забудем на фотографии моментальной, что не останутся наши лица, запечатлеется группа иная…Дерево сада — осенняя птица — мокрые перья на землю роняет.Я замечаю, как время проходит.Я еще столько недоглядела. В мире, на белом свете, в природе столько волнений и столько дела.Нам не удастся прожить на свете маленькой и неприметной судьбою. Нам выходить в перекрестный ветер грузных орудий дальнего боя.Я ничего еще не успела. Мне еще многое сделать надо. Только успеть бы!Яблоком спелым осень нависла над каждым садом.Ночь высекает и сушит слезы. Низко пригнулось тревожное небо. Дальние вспышки… Близкие грозы… Земля моя, правда моя, потребуй!

Уже сентябрь за окном

Маргарита Алигер

Уже сентябрь за окном, уже двенадцать дней подряд все об одном и об одном дожди-заики говорят. Никто не хочет их понять. Стоят притихшие сады. Пересыпаются опять крутые зернышки воды. Но иногда проходит дождь. …Тебе лишь кожанку надеть, и ты пойдешь, и ты поймешь, как не страшна природе смерть.По синей грязи, по жнивью иди, и думай, и свисти о том, как много нужно вьюг просторы эти занести. Они найдутся и придут. К твоим тяжелым сапогам, к деревьям в ноги упадут сплошные, спелые снега. Мы к ним привыкнем…И тогда под каблуком засвищет лед, шальная мутная вода гремящим паводком пойдет. Вокруг тебя и над тобой взметнется зелень. И опять пакеты почты посевной вне очереди подавать. А тут лежал когда-то снег… А тут пищал когда-то лед… Мы разве помним по весне о том, что осень подойдет?Утрами, только ото сна, припоминаем мы слова. И снова новая весна нам неизведанно нова. Тебе такой круговорот легко и радостно понять.Между камнями у ворот трава прорежется опять.Вот так же прорасти и нам в иные годы и дела.Трава не помнит, как она безвестным зернышком была.

Наша слава

Маргарита Алигер

Я хожу широким шагом, стукну в дверь, так будет слышно, крупным почерком пишу. Приглядел бы ты за мною, как бы там чего не вышло,- я, почти что не краснея, на чужих ребят гляжу.Говорят, что это осень. Голые чернеют сучья… Я живу на самом верхнем, на десятом этаже. На земле еще спокойно, ну, а мне уж слышно тучу, мимо наших светлых окон дождь проносится уже.Я не знаю, в чем различье между осенью и летом. На мое дневное небо солнце выглянет нет-нет. Говорят, что это осень. Ну и что такого в этом, если мне студеным утром простучало двадцать лет.О своих больших обидах говорит и ноет кто-то. Обошли, мол, вон оттуда, да не кликнули туда… Если только будет правда, будет сила и работа, то никто меня обидеть не посмеет никогда.О какой-то странной славе говорит и ноет кто-то…Мы, страною, по подписке, строим новый самолет. Нашей славе быть огромней великана-самолета; каждый все, что только может, нашей славе отдает.Мы проснемся. Будет утро… Об одном и том же спросим… Видишь: много я умею, знаешь: многого хочу. Побегу по переулку — в переулке тоже осень, и меня сырой ладошкой лист ударит по плечу.Это осень мне сказала: «Вырастай, живи такою!» Присягаю ей на верность, крупным шагом прохожу по камням и по дорогам…Приглядел бы ты за мною,- я, почти что не краснея, на других ребят гляжу.