Журавль
На площади в влагу входящего угла, Где златом сияющая игла Покрыла кладбище царей Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей! Смотри закачались в хмеле трубы — те! Бледнели в ужасе заики губы И взор прикован к высоте. Что? мальчик бредит наяву? Я мальчика зову. Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные скачки! Я медленно достаю очки. И точно: трубы подымали свои шеи Как на стене тень пальцев ворожеи. Так делаются подвижными дотоле неподвижные на болоте выпи Когда опасность миновала. Среди камышей и озерной кипи Птица-растение главою закивала. Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре Железный, кисти руки подобный крюк. Стоя над волнами, когда они стихли, Он походил на подарок на память костяку рук! Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще силой Так узник на свидание стремится навстречу милой! Железные и хитроумные чертоги, в каком-то яростном пожаре, Как пламень возникающий из жара, На место становясь, давали чуду ноги. Трубы, стоявшие века, Летят, Движеньям подражая червяка игривей в шалости котят. Тогда части поездов с надписью «для некурящих» и «для служилых» Остов одели в сплетенные друг с другом жилы Железные пути срываются с дорог Движением созревших осенью стручков. И вот и вот плывет по волнам, как порог Как Неясыть иль грозный Детинец от берегов отпавшийся Тучков! О Род Людской! Ты был как мякоть В которой созрели иные семена! Чертя подошвой грозной слякоть Плывут восстанием на тя, иные племена! Из желез И меди над городом восстал, грозя, костяк Перед которым человечество и все иное лишь пустяк, Не более одной желёз. Прямо летящие, в изгибе ль, Трубы возвещают человечеству погибель. Трубы незримых духов се! поют: Змее с смертельным поцелуем была людская грудь уют. Злей не был и кощей Чем будет, может быть, восстание вещей. Зачем же вещи мы балуем? Вспенив поверхность вод Плывет наперекорь волне железно стройный плот. Сзади его раскрылась бездна черна, Разверсся в осень плод И обнажились, выпав, зерна. Угловая башня, не оставив глашатая полдня — длинную пушку, Птицы образует душку. На ней в белой рубашке дитя Сидит безумнее, летя. И прижимает к груди подушку. Крюк лазает по остову С проворством какаду. И вот рабочий, над Лосьим островом, Кричит безумный «упаду». Жукообразные повозки, Которых замысел по волнам молний сил гребет, В красные и желтые раскрашенные полоски, Птице дают становой хребет. На крыше небоскребов Колыхались травы устремленных рук. Некоторые из них были отягощением чудовища зоба В дожде летящих в небе дуг. Летят как листья в непогоду Трубы сохраняя дым и числа года. Мост который гиератическим стихом Висел над шумным городом, Обяв простор в свои кова, Замкнув два влаги рукава, Вот медленно трогается в путь С медленной походкой вельможи, которого обшита золотом грудь, Подражая движению льдины, И им образована птицы грудина. И им точно правит какой-то кочегар, И может быть то был спасшийся из воды в рубахе красной и лаптях волгарь, С облипшими ко лбу волосами И с богомольными вдоль щек из глаз росами. И образует птицы кисть Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым зверем только ведал жисть. И вдруг бешеный ход дал крюку возница, Точно когда кочегар геростратическим желанием вызвать крушенье поезда соблазнится. Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы — оконные Дома образуют род ужасной селезенки. Зеленно грязный цвет ее исконный. И где-то внутри их просыпаясь дитя оттирает глазенки. Мотри! Мотри! дитя, Глаза, протри! У чудовища ног есть волос буйнее меха козы. Чугунные решетки — листья в месяц осени, Покидая место, чудовища меху дают ось они. Железные пути, в диком росте, Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости. Сплетаясь змеями в крутой плетень, И длинную на город роняют тень. Полеты труб были так беспощадно явки Покрытые точками точно пиявки, Как новобранцы к месту явки Летели труб изогнутых пиявки, Так шея созидалась из многочисленных труб. И вот в союз с вещами летит поспешно труп. Строгие и сумрачные девы Летят, влача одежды, длинные как ветра сил напевы. Какая-то птица шагая по небу ногами могильного холма С восьмиконечными крестами Раскрыла далекий клюв И половинками его замкнула свет И в свете том яснеют толпы мертвецов В союз спешащие вступить с вещами. Могучий созидался остов. Вещи выполняли какой-то давнишний замысел, Следуя старинным предначертаниям. Они торопились, как заговорщики, Возвести на престол: кто изнемог в скитаниях, Кто обещал: «Я лалы городов вам дам и сел, Лишь выполните, что я вам возвещал». К нему слетались мертвецы из кладбищ И плотью одевали остов железный. Ванюша Цветочкин, то Незабудкин бишь Старушка уверяла: «он летит болезный». Изменники живых, Трупы злорадно улыбались, И их ряды, как ряды строевых, Над площадью желчно колебались. Полувеликан, полужуравель Он людом грозно правил, Он распростер свое крыло, как буря волокна Путь в глотку зверя предуказан был человечку, Как воздушинке путь в печку. Над готовым погибнуть полем. Узники бились головами в окна, Моля у нового бога воли. Свершился переворот. Жизнь уступила власть Союзу трупа и вещи. О человек! Какой коварный дух Тебе шептал убийца и советчик сразу, Дух жизни в вещи влей! Ты расплескал безумно разум. И вот ты снова данник журавлей. Беды обступали тебя снова темным лесом, Когда журавль подражал в занятиях повесам, Дома в стиле ренессанс и рококо, Только ягель покрывший болото. Он пляшет в небо высоко. В пляске пьяного сколота. Кто не умирал от смеха, видя, Какие выкидывает в пляске журавель коленца. Но здесь смех приобретал оттенок безумия, Когда видели исчезающим в клюве младенца. Матери выводили Черноволосых и белокурых ребят И, умирая, во взоре ждали. О дне от счастия лицо и концы уст зыбят. Другие, упав на руки, рыдали Старосты отбирали по жеребьевке детей — Так важно рассудили старшины И, набросав их, как золотистые плоды в глубь сетей, К журавлю подымали в вышины. Сквозь сетки ячейки Опускалась головка, колыхая шелком волос. Журавль, к людским пристрастись обедням, Младенцем закусывал последним. Учителя и пророки Учили молиться, о необоримом говоря роке. И крыльями протяжно хлопал И порой людишек скучно лопал. Он хохот клик вложил В победное «давлю». И, напрягая дуги, жил, Люди молились журавлю. Журавль пляшет звончее и гольче еще Он людские крылом разметает полчища, Он клюв одел остатками людского мяса. Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса. Так пляшет дикарь под телом побежденного врага. О, эта в небо закинутая в веселии нога. Но однажды он поднялся и улетел в даль. Больше его не видали.
Похожие по настроению
Журавли
Аполлон Николаевич Майков
От грустных дум очнувшись, очи Я подымаю от земли: В лазури темной к полуночи Летят станицей журавли. От криков их на небе дальнем Как будто благовест идет — Привет лесам патриархальным, Привет знакомым плесам вод! Здесь этих вод и лесу вволю, На нивах сочное зерно… Чего ж еще? ведь им на долю Любить и мыслить не дано…
Чёрный ворон сквозь белое облако глянет
Булат Шалвович Окуджава
Черный ворон сквозь белое облако глянет — значит, скоро кровавая музыка грянет. В генеральском мундире стоит дирижер, перед ним — под машинку остриженный хор. У него — руки в белых перчатках. Песнопенье, знакомое с давешних пор, возникает из слов непечатных.Постепенно вступают штыки и мортиры — значит, скоро по швам расползутся мундиры, значит, скоро сподобимся есть за двоих, забывать мертвецов и бояться живых, прикрываться истлевшею рванью… Лишь бы только не спутать своих и чужих, то проклятья, то гимны горланя.Разыгрался на славу оркестр допотопный. Все наелись от пуза музыки окопной. Дирижер дирижера спешит заменить. Те, что в поле вповалку (прошу извинить), с того ворона взоров не сводят, и кого хоронить, и кому хоронить — непонятно… А годы уходят.Все кончается в срок. Лишней крови хватает. Род людской ведь не сахар: авось не растает. Двое живы (покуда их вексель продлен), третий (лишний, наверно) в раю погребен, и земля словно пух под лопатой… А над ними с прадедовых самых времен — черный ворон, во всем виноватый.
Осенний крик ястреба
Иосиф Александрович Бродский
Северо-западный ветер его поднимает над сизой, лиловой, пунцовой, алой долиной Коннектикута. Он уже не видит лакомый променад курицы по двору обветшалой фермы, суслика на меже. На воздушном потоке распластанный, одинок, все, что он видит — гряду покатых холмов и серебро реки, вьющейся точно живой клинок, сталь в зазубринах перекатов, схожие с бисером городки Новой Англии. Упавшие до нуля термометры — словно лары в нише; стынут, обуздывая пожар листьев, шпили церквей. Но для ястреба это не церкви. Выше лучших помыслов прихожан, он парит в голубом океане, сомкнувши клюв, с прижатою к животу плюсною — когти в кулак, точно пальцы рук — чуя каждым пером поддув снизу, сверкая в ответ глазною ягодою, держа на Юг, к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу буков, прячущих в мощной пене травы, чьи лезвия остры, гнездо, разбитую скорлупу в алую крапинку, запах, тени брата или сестры. Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом, бьющееся с частотою дрожи, точно ножницами сечет, собственным движимое теплом, осеннюю синеву, ее же увеличивая за счет еле видного глазу коричневого пятна, точки, скользящей поверх вершины ели; за счет пустоты в лице ребенка, замершего у окна, пары, вышедшей из машины, женщины на крыльце. Но восходящий поток его поднимает вверх выше и выше. В подбрюшных перьях щиплет холодом. Глядя вниз, он видит, что горизонт померк, он видит как бы тринадцать первых штатов, он видит: из труб поднимается дым. Но как раз число труб подсказывает одинокой птице, как поднялась она. Эк куда меня занесло! Он чувствует смешанную с тревогой гордость. Перевернувшись на крыло, он падает вниз. Но упругий слой воздуха его возвращает в небо, в бесцветную ледяную гладь. В желтом зрачке возникает злой блеск. То есть, помесь гнева с ужасом. Он опять низвергается. Но как стенка — мяч, как паденье грешника — снова в веру, его выталкивает назад. Его, который еще горяч! В черт-те что. Все выше. В ионосферу. В астрономически объективный ад птиц, где отсутствует кислород, где вместо проса — крупа далеких звезд. Что для двуногих высь, то для пернатых наоборот. Не мозжечком, но в мешочках легких он догадывается: не спастись. И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк, клюва, похожий на визг эриний, вырывается и летит вовне механический, нестерпимый звук, звук стали, впившейся в алюминий; механический, ибо не предназначенный ни для чьих ушей: людских, срывающейся с березы белки, тявкающей лисы, маленьких полевых мышей; так отливаться не могут слезы никому. Только псы задирают морды. Пронзительный, резкий крик страшней, кошмарнее ре-диеза алмаза, режущего стекло, пересекает небо. И мир на миг как бы вздрагивает от пореза. Ибо там, наверху, тепло обжигает пространство, как здесь, внизу, обжигает черной оградой руку без перчатки. Мы, восклицая «вон, там!», видим вверху слезу ястреба, плюс паутину, звуку присущую, мелких волн, разбегающихся по небосводу, где нет эха, где пахнет апофеозом звука, особенно в октябре. И в кружеве этом, сродни звезде, сверкая, скованная морозом, инем, в серебре, опушившем перья, птица плывет в зенит, в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда перл, сверкающую деталь. Мы слышим: что-то вверху звенит, как разбивающаяся посуда, как фамильный хрусталь, чьи осколки, однако, не ранят, но тают в ладони. И на мгновенье вновь различаешь кружки, глазки, веер, радужное пятно, многоточия, скобки, звенья, колоски, волоски — бывший привольный узор пера, карту, ставшую горстью юрких хлопьев, летящих на склон холма. И, ловя их пальцами, детвора выбегает на улицу в пестрых куртках и кричит по-английски: «Зима, зима!»
Дикарь
Иван Алексеевич Бунин
Над стремью скал — чернеющий орел. За стремью — синь, туманное поморье. Он как во сне к своей добыче шел На этом поднебесном плоскогорье. С отвесных скал летели вниз кусты, Но дерзость их безумца не страшила: Ему хотелось большей высоты — И бездна смерти бездну довершила. Ты знаешь, как глубоко в синеву Уходит гриф, ужаленный стрелою? И он напряг тугую тетиву — И зашумели крылья над скалою, И потонул в бездонном небе гриф, И кровь, звездой упавшую оттуда На берега, на известковый риф, Смыл океан волною изумруда.
Ворон
Константин Бальмонт
[I]Автор Эдгар По. Перевод Константина Бальмонта.[/I] Как-то в полночь, в час угрюмый, полный тягостною думой, Над старинными томами я склонялся в полусне, Грезам странным отдавался, – вдруг неясный звук раздался, Будто кто-то постучался – постучался в дверь ко мне. «Это, верно, – прошептал я, – гость в полночной тишине, Гость стучится в дверь ко мне». Ясно помню… Ожиданье… Поздней осени рыданья… И в камине очертанья тускло тлеющих углей… О, как жаждал я рассвета, как я тщетно ждал ответа На страданье без привета, на вопрос о ней, о ней — О Леноре, что блистала ярче всех земных огней, — О светиле прежних дней. И завес пурпурных трепет издавал как будто лепет, Трепет, лепет, наполнявший темным чувством сердце мне. Непонятный страх смиряя, встал я с места, повторяя: «Это только гость, блуждая, постучался в дверь ко мне, Поздний гость приюта просит в полуночной тишине — Гость стучится в дверь ко мне». «Подавив свои сомненья, победивши опасенья, Я сказал: «Не осудите замедленья моего! Этой полночью ненастной я вздремнул, – и стук неясный Слишком тих был, стук неясный, – и не слышал я его, Я не слышал…» — тут раскрыл я дверь жилища моего: Тьма – и больше ничего. Взор застыл, во тьме стесненный, и стоял я изумленный, Снам отдавшись, недоступным на земле ни для кого; Но как прежде ночь молчала, тьма душе не отвечала, Лишь – «Ленора!» – прозвучало имя солнца моего, — Это я шепнул, и эхо повторило вновь его, — Эхо, больше ничего. Вновь я в комнату вернулся – обернулся – содрогнулся, — Стук раздался, но слышнее, чем звучал он до того. «Верно, что-нибудь сломилось, что-нибудь пошевелилось, Там, за ставнями, забилось у окошка моего, Это – ветер, – усмирю я трепет сердца моего, — Ветер – больше ничего». Я толкнул окно с решеткой, – тотчас важною походкой Из-за ставней вышел Ворон, гордый Ворон старых дней, Не склонился он учтиво, но, как лорд, вошел спесиво И, взмахнув крылом лениво, в пышной важности своей Он взлетел на бюст Паллады, что над дверью был моей, Он взлетел – и сел над ней. От печали я очнулся и невольно усмехнулся, Видя важность этой птицы, жившей долгие года. «Твой хохол ощипан славно, и глядишь ты презабавно, — Я промолвил, – но скажи мне: в царстве тьмы, где ночь всегда, Как ты звался, гордый Ворон, там, где ночь царит всегда?» Молвил Ворон: «Никогда». Птица ясно отвечала, и хоть смысла было мало. Подивился я всем сердцем на ответ ее тогда. Да и кто не подивится, кто с такой мечтой сроднится, Кто поверить согласится, чтобы где-нибудь, когда — Сел над дверью говорящий без запинки, без труда Ворон с кличкой: «Никогда». И взирая так сурово, лишь одно твердил он слово, Точно всю он душу вылил в этом слове «Никогда», И крылами не взмахнул он, и пером не шевельнул он, — Я шепнул: «Друзья сокрылись вот уж многие года, Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда». Ворон молвил: «Никогда». Услыхав ответ удачный, вздрогнул я в тревоге мрачной. «Верно, был он, – я подумал, – у того, чья жизнь – Беда, У страдальца, чьи мученья возрастали, как теченье Рек весной, чье отреченье от Надежды навсегда В песне вылилось о счастьи, что, погибнув навсегда, Вновь не вспыхнет никогда». Но, от скорби отдыхая, улыбаясь и вздыхая, Кресло я свое придвинул против Ворона тогда, И, склонясь на бархат нежный, я фантазии безбрежной Отдался душой мятежной: «Это – Ворон, Ворон, да. Но о чем твердит зловещий этим черным «Никогда», Страшным криком: «Никогда». Я сидел, догадок полный и задумчиво-безмолвный, Взоры птицы жгли мне сердце, как огнистая звезда, И с печалью запоздалой головой своей усталой Я прильнул к подушке алой, и подумал я тогда: Я – один, на бархат алый – та, кого любил всегда, Не прильнет уж никогда. Но постой: вокруг темнеет, и как будто кто-то веет, — То с кадильницей небесной серафим пришел сюда? В миг неясный упоенья я вскричал: «Прости, мученье, Это бог послал забвенье о Леноре навсегда, — Пей, о, пей скорей забвенье о Леноре навсегда!» Каркнул Ворон: «Никогда». И вскричал я в скорби страстной: «Птица ты – иль дух ужасный, Искусителем ли послан, иль грозой прибит сюда, — Ты пророк неустрашимый! В край печальный, нелюдимый, В край, Тоскою одержимый, ты пришел ко мне сюда! О, скажи, найду ль забвенье, – я молю, скажи, когда?» Каркнул Ворон: «Никогда». «Ты пророк, – вскричал я, – вещий! «Птица ты – иль дух зловещий, Этим небом, что над нами, – богом, скрытым навсегда, — Заклинаю, умоляя, мне сказать – в пределах Рая Мне откроется ль святая, что средь ангелов всегда, Та, которую Ленорой в небесах зовут всегда?» Каркнул Ворон: «Никогда». И воскликнул я, вставая: «Прочь отсюда, птица злая! Ты из царства тьмы и бури, – уходи опять туда, Не хочу я лжи позорной, лжи, как эти перья, черной, Удались же, дух упорный! Быть хочу – один всегда! Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь – всегда!» Каркнул Ворон: «Никогда». И сидит, сидит зловещий Ворон черный, Ворон вещий, С бюста бледного Паллады не умчится никуда. Он глядит, уединенный, точно Демон полусонный, Свет струится, тень ложится, – на полу дрожит всегда. И душа моя из тени, что волнуется всегда. Не восстанет – никогда!
Журавли
Маргарита Агашина
Зима, как говорится, злится! Но где-то там, ещё вдали, летят серебряные птицы, седые птицы — журавли. Они летят дорогой длинной, путём, не знающим конца. Упрямым клином журавлиным они врезаются в сердца. И кличем, полным вешней новью, и каждой жилочкой в крыле, и той безудержной любовью, которой тесно на земле! Они прошли такие дали, они летели столько дней! Они, наверное, так устали, что и не думают о ней. Они встречали снег и слякоть, туманов липнущую сеть. Они поют — чтоб не заплакать. Они летят — чтоб долететь. И вдруг один вздохнул устало и начал падать тяжело. Но где-то рядом трепетало родное серое крыло. И он схватил последним взглядом цепочку вытянутых тел (а то крыло всё билось рядом!) и — не упал. И — долетел. …Они летят по всей России, седые птицы — журавли. Их треугольники косые весь белый свет пересекли. И перед первым снегопадом в тугую синь взовьются вновь. Они всю жизнь летают рядом, а это — больше, чем любовь.
Разруха
Николай Клюев
[B]I. Песня Гамаюна[/B] К нам вести горькие пришли, Что зыбь Арала в мёртвой тине, Что редки аисты на Украине, Моздокские не звонки ковыли, И в светлой Саровской пустыне Скрипят подземные рули! Нам тучи вести занесли, Что Волга синяя мелеет, И жгут по Керженцу злодеи Зеленохвойные кремли, Что нивы суздальские, тлея, Родят лишайник да комли! Нас окликают журавли Прилётной тягою впоследки, И сгибли зябликов наседки От колтуна и жадной тли, Лишь сыроежкам многолетки Хрипят косматые шмели! К нам вести чёрные пришли, Что больше нет родной земли, Как нет черёмух в октябре, Когда потёмки на дворе Считают сердце колуном, Чтобы согреть продрогший дом, Но, не послушны колуну, Поленья воют на луну. И больно сердцу замирать, А в доме друг, седая мать… Ах, страшно песню распинать! Нам вести душу обожгли, Что больше нет родной земли, Что зыбь Арала в мёртвой тине, Замолк Грицько на Украине, И Север — лебедь ледяной Истёк бездомною волной. Оповещая корабли, Что больше нет родной земли! [B]II[/B] От Лаче-озера до Выга Бродяжил я тропой опасной, В прогалах брезжил саван красный, Кочевья леших и чертей. И как на пытке от плетей, Стонали сосны: «Горе! Горе!» Рябины — дочери нагорий В крови до пояса… Я брёл, Как лось, изранен и комол, Но смерти показав копыта. Вот чайками, как плат, расшито Буланым пухом Заонежье С горою вещею Медвежьей, Данилово, где Неофиту Андрей и Симеон, как сыту, Сварили на премноги леты Необоримые «Ответы». О книга — странничья киса, Где синодальная лиса В грызне с бобряхою подённой, — Тебя прочтут во время оно, Как братья, Рим с Александрией, Бомбей и суетный Париж, Над пригвождённою Россией Ты сельской ласточкой журчишь, И, пестун заводи камыш, Глядишься вглубь — живые очи, — Они, как матушка, пророчат Судьбину — не чумной обоз, А студенец в тени берёз С чудотворящим почерпальцем!.. Но красный саван мажет смальцем Тропу к истерзанным озёрам, — В их муть и раны с косогора Забросил я ресниц мережи И выловил под ветер свежий Костлявого, как смерть, сига — От темени до сапога Весь изъязвлённый пескарями, Вскипал он гноем, злыми вшами, Но губы теплили молитву… Как плахой, поражён ловитвой, Я пролил вопли к жертве ада: «Отколь, родной? Водицы надо ль?» И дрогнули прорехи глаз: «Я ж украинец Опанас… Добей Зозулю, чоловиче!..» И видел я: затеплил свечи Плакучий вереск по сугорам, И ангелы, златя убором Лохмотья елей, ржавь коряжин, В кошницу из лазурной пряжи Слагали, как фиалки, души. Их было тысяча на суше И гатями в болотной води!.. О Господи, кому угоден Моих ресниц улов зловещий? А Выго сукровицей плещет О пленный берег, где медведь В недавном милом ладил сеть, Чтобы словить луну на ужин! Данилово — котёл жемчужин, Дамасских перлов, слёзных смазней, От поругания и казни Укрылося под зыбкой схимой, — То Китеж новый и незримый, То беломорский смерть-канал, Его Акимушка копал, С Ветлуги Пров да тётка Фёкла, Великороссия промокла Под красным ливнем до костей И слёзы скрыла от людей, От глаз чужих в глухие топи. В немеренном горючем скопе От тачки, заступа и горстки Они расплавом беломорским В шлюзах и дамбах высят воды. Их рассекают пароходы От Повенца до Рыбьей Соли, — То памятник великой боли, Метла небесная за грех Тому, кто, выпив сладкий мех С напитком дедовским стоялым, Не восхотел в бору опалом, В напетой, кондовой избе Баюкать солнце по судьбе, По доле и по крестной страже… Россия! Лучше б в курной саже, С тресковым пузырем в прорубе, Но в хвойной непроглядной шубе, Бортняжный мёд в кудесной речи И блинный хоровод у печи, По Азии же блин — чурек, Чтоб насыщался человек Свирелью, родиной, овином И звёздным выгоном лосиным, — У звёзд рога в тяжёлом злате, — Чем крови шлюз и вошьи гати От Арарата до Поморья. Но лён цветёт, и конь Егорья Меж туч сквозит голубизной И веще ржёт… Чу! Волчий вой! Я брёл проклятою тропой От Дона мёртвого до Лаче. [B]III[/B] Есть Демоны чумы, проказы и холеры, Они одеты в смрад и в саваны из серы. Чума с кошницей крыс, проказа со скребницей, Чтоб утолить колтун палящей огневицей, Холера же с зурной, где судороги жил, Чтоб трупы каркали и выли из могил. Гангрена, вереда и повар-золотуха, Чей страшен едкий суп и терпка варенуха С отрыжкой камфары, гвоздичным ароматом Для гостя волдыря с ползучей цепкой ватой Есть сифилис — ветла с разинутым дуплом Над желчи омутом, где плещет осетром Безносый водяник, утопленников пестун. Год восемнадцатый на родину-невесту, На брачный горностай, сидонские опалы Низринул ливень язв и сукровиц обвалы, Чтоб дьявол-лесоруб повышербил топор О дебри из костей и о могильный бор, Несчитанный никем, непроходимый. Рыдает Новгород, где тучкою златимой Грек Феофан свивает пасмы фресок С церковных крыл — поэту мерзок Суд палача и черни многоротой. Владимира червонные ворота Замкнул навеки каменный архангел, Чтоб стадо гор блюсти и водопой на Ганге, Ах, для славянского ль шелома и коня?! Коломна светлая, сестру Рязань обняв, В заплаканной Оке босые ноги мочит, Закат волос в крови и выколоты очи, Им нет поводыря, родного крова нет! Касимов с Муромом, где гордый минарет Затмил сияньем крест, вопят в падучей муке И к Волге-матери протягивают руки. Но косы разметав и груди-Жигули, Под саваном песков, что бесы намели, Уснула русских рек колдующая пряха, — Ей вести чёрные, скакун из Карабаха, Ржёт ветер, что Иртыш, великий Енисей, Стучатся в океан, как нищий у дверей: «Впусти нас, дедушка, напой и накорми, Мы пасмурны от бед, изранены плетьми, И с плеч береговых посняты соболя!» Как в стужу водопад, плачь, русская земля, С горючим льдом в пустых глазницах, Где утро — сизая орлица Яйцо сносило — солнце жизни, Чтоб ландыши цвели в отчизне, И лебедь приплывал к ступеням. Кошница яблок и сирени, Где встарь по соловьям гадали, — Чернигов с Курском — Бык из стали Вас забодал в чуму и в оспу, И не сиренью, кисти в роспуск, А лунным черепом в окне Глядится ночь давным-давно. Плачь, русская земля, потопом — Вот Киев, по усладным тропам К нему не тянут богомольцы, Чтобы в печерские оконца Взглянуть на песноцветный рай, Увы, жемчужный каравай Похитил бес с хвостом коровьим, Чтобы похлёбкою из крови Царьградские удобрить зёрна! Се Ярославль — петух узорный, Чей жар-атлас, кумач-перо Не сложит в короб на добро Кудрявый офень… Сгибнул кочет, Хрустальный рог не трубит к ночи, Зарю Христа пожрал бетон, Умолк сорокоустый звон, Он, стерлядь, в волжские пески Запрятался по плавники! Вы умерли, святые грады, Без фимиама и лампады До нестареющих пролетий. Плачь, русская земля, на свете Злосчастней нет твоих сынов, И адамантовый засов У врат лечебницы небесной Для них задвинут в срок безвестный. Вот город славы и судьбы, Где вечный праздник бороньбы Крестами пашен бирюзовых, Небесных нив и трав шелковых, Где князя Даниила дуб Орлу двуобразному люб, — Ему от Золотого Рога В Москву указана дорога, Чтобы на дебренской земле, Когда подснежники пчеле Готовят чаши благовоний, Заржали бронзовые кони Веспасиана, Константина. [B]IV[/B] Скрипит иудина осина И плещет вороном зобатым, Доволен лакомством богатым, О ржавый череп чистя нос, Он трубит в темь: колхоз, колхоз! И подвязав воловий хвост, На верезг мерзостный свирели Повылез чёрт из адской щели — Он весь мозоль, парха и гной, В багровом саване, змеёй По смрадным бёдрам опоясан… Не для некрасовского Власа Роятся в притче эфиопы — Под чёрной зарослью есть тропы, Бетонным связаны узлом — Там сатаны заезжий дом. Когда в кибитке ураганной Несётся он, от крови пьяный, По первопутку бед, сарыней, И над кремлёвскою святыней, Дрожа успенского креста, К жилью зловещего кота Клубит мятельную кибитку, — Но в боль берестяному свитку Перо, омокнутое в лаву, Я погружу его в дубраву, Чтоб листопадом в лог кукуший Стучались в стих убитых души… Заезжий двор — бетонный череп, Там бродит ужас, как в пещере, Где ягуар прядёт зрачками И, как плоты по хмурой Каме, Хрипя, самоубийц тела Плывут до адского жерла — Рекой воздушною… И ты Закован в мёртвые плоты, Злодей, чья флейта — позвоночник, Булыжник уличный — построчник Стихи мостить «в мотюх и в доску», Чтобы купальскую берёзку Не кликал Ладо в хоровод, И песню позабыл народ, Как молодость, как цвет калины… Под скрип иудиной осины Сидит на гноище Москва, Неутешимая вдова, Скобля осколом по коростам, И многопёстрым Алконостом Иван Великий смотрит в были, Сверкая златною слезой. Но кто целящей головнёй Спалит бетонные отёки: Порфирный Брама на востоке И Рим, чей строг железный крест? Нет русских городов-невест В запястьях и рублях мидийских…
Змеевик
Владимир Луговской
Если б я в бога веровал И верой горел, как свеча, На развалинах древнего Мерва Я сидел бы И молчал.Я сидел бы до страшной поверки, Я бы видел в каждом глазу Невероятную синеву Сверху, Невероятную желтизну Внизу.Я, как змей, завился бы от жара, Стал бы проволочно худым, Над моей головой дрожали бы Нимбы, ромбы, Пламя и дым. Хорошо быть мудрым и добрым, Объективно играть на флейте, Чтоб ползли к тебе пустынные кобры С лицами Конрада Фейдта. Это милые рисунчатые звери, Они танцуют спиральные танцы. Вот что значит твердая вера — Преимущество Магометанства. Я взволнован, и сведения эти Сообщаю, почти уверовав: Я сегодня дервиша встретил На развалинах Древнего Мерва. Он сидел, обнимая необъятное, Тишиной пустыни объятый. На халате его, халате ватном, Было все до ниточки Свято. О, не трогайте его, большевики, Пожалейте Худобу тысячелетней шеи! Старый шейх играет на флейте, И к нему приползают Змеи. Они качаются перед ним, Как перед нами Качается шнур занавески. Песня свистит, как пламя, То шуршаще, То более резко. А потом эти змеи дуреют, Как на длинном заседаньи Месткома. Они улыбаются всё добрее, Трагической флейтой Влекомые. А потом эти змеи валятся, Пьяные, как совы. Вся вселенная стала для них вальсом На мотив Загранично-новый. Но старик поднимает палку, Палку,— Понимаешь ли ты? Он, как бог, Сердито помалкивая, Расшибает им в доску Хребты. И, вздымая грудную клетку, Потому что охрип И устал, Измеряет змей на рулетке От головы До хвоста. Он сидит на змеином морге, Старичина, Древний, как смерть, И готовит шкурки Госторгу, По полтиннику Погонный метр.
Есть стихи лебединой породы
Всеволод Рождественский
Есть стихи лебединой породы, Несгорающим зорям сродни. Пусть над ними проносятся годы,— Снежной свежестью дышат они.Чьи приносят их крылья, откуда? Это тень иль виденье во сне? Сколько раз белокрылое чудо На рассвете мерещилось мне!Но, как луч векового поверья, Уходило оно от стрелы, И, кружась, одинокие перья Опускались на темя скалы.Неуимчивый горе-охотник, Что ж ты смотришь с тоскою им вслед? Ты ведь знал — ничего нет бесплотней В этом мире скользящих примет.Что тут значат сноровка, терпенье И привычно приметливый глаз: Возникает нежданно виденье, Да и то лишь единственный раз.Но тоска недоступности птичьей В неустанной тревоге охот Все же лучше обычной добычи, Бездыханно упавшей с высот.
Журавли
Зинаида Николаевна Гиппиус
Ал. МеньшовуТам теперь над проталиной вешнею Громко кричат грачи, И лаской полны нездешнею Робкой весны лучи…Протянулись сквозистые нити… Точно вестники тайных событий С неба на землю сошли. Какою мерою печаль измерить? О дай мне, о дай мне верить В правду моей земли! Там под ризою льдяной, кроткою Слышно дыханье рек. Там теперь под березкой четкою Слабее талый снег… Не туда ль, по тверди глубинной, Не туда ль, вереницею длинной, Летят, стеня, журавли? Какою мерою порыв измерить? О дай мне, о дай мне верить В счастье моей земли! И я слышу, как лед разбивается, Властно поет поток, На ожившей земле распускается Солнечно-алый цветок… Напророчили вещие птицы: Отмерцали ночные зарницы,— Солнце встает вдали… Какою мерою любовь измерить? О дай мне, о дай мне верить В силу моей земли!
Другие стихи этого автора
Всего: 107Жизнь
Велимир Хлебников
Росу вишневую меча Ты сушишь волосом волнистым. А здесь из смеха палача Приходит тот, чей смех неистов. То черноглазою гадалкой, Многоглагольная, молчишь, А то хохочущей русалкой На бивне мамонта сидишь. Он умер, подымая бивни, Опять на небе виден Хорс. Его живого знали ливни — Теперь он глыба, он замерз. Здесь скачешь ты, нежна, как зной, Среди ножей, светла, как пламя. Здесь облак выстрелов сквозной, Из мертвых рук упало знамя. Здесь ты поток времен убыстрила, Скороговоркой судит плаха. А здесь кровавой жертвой выстрела Ложится жизни черепаха. Здесь красных лебедей заря Сверкает новыми крылами. Там надпись старого царя Засыпана песками. Здесь скачешь вольной кобылицей По семикрылому пути. Здесь машешь алою столицей, Точно последнее "прости".
Заклятие смехом
Велимир Хлебников
О, рассмейтесь, смехачи! О, засмейтесь, смехачи! Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно, О, засмейтесь усмеяльно! О рассмешищ надсмеяльных — смех усмейных смехачей! О иссмейся рассмеяльно смех надсмейных смеячей! Смейево, Смейево, Усмей, осмей, смешики, смешики, Смеюнчики, смеюнчики. О, рассмейтесь смехачи О, засмейтесь, смехачи!
Кому сказатеньки…
Велимир Хлебников
Кому сказатеньки, Как важно жила барынька? Нет, не важная барыня, А, так сказать, лягушечка: Толста, низка и в сарафане, И дружбу вела большевитую С сосновыми князьями. И зеркальные топила Обозначили следы, Где она весной ступила, Дева ветреной воды.
Вам
Велимир Хлебников
Могилы вольности — Каргебиль и Гуниб Были соразделителями со мной единых зрелищ, И, за столом присутствуя, они б Мне не воскликнули б: «Что, что, товарищ, мелешь?» Боец, боровшийся, не поборов чуму, Пал около дороги круторогий бык, Чтобы невопрошающих — к чему? Узнать дух с радостью владык. Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их, Пару рассеянно-гордых орлов, Ветер, неосязуемый для нас и тих, Вздымал их царственно на гордый лов. Вселенной повинуяся указу, Вздымался гор ряд долгий. Я путешествовал по Кавказу И думал о далекой Волге. Конь, закинув резво шею, Скакал по легкой складке бездны. С ужасом, в борьбе невольной хорошея, Я думал, что заниматься числами над бездною полезно. Невольно числа я слагал, Как бы возвратясь ко дням творенья, И вычислял, когда последний галл Умрет, не получив удовлетворенья. Далёко в пропасти шумит река, К ней бело-красные просыпались мела, Я думал о природе, что дика И страшной прелестью мила. Я думал о России, которая сменой тундр, тайги, степей Похожа на один божественно звучащий стих, И в это время воздух освободился от цепей И смолк, погас и стих. И вдруг на веселой площадке, Которая, на городскую торговку цветами похожа, Зная, как городские люди к цвету падки, Весело предлагала цвет свой прохожим,- Увидел я камень, камню подобный, под коим пророк Похоронен: скошен он над плитой и увенчан чалмой. И мощи старинной раковины, изогнуты в козлиный рог, На камне выступали; казалось, образ бога камень увенчал мой. Среди гольцов, на одинокой поляне, Где дикий жертвенник дикому богу готов, Я как бы присутствовал на моляне Священному камню священных цветов. Свершался предо мной таинственный обряд. Склоняли голову цветы, Закат был пламенем объят, С раздумьем вечером свиты… Какой, какой тысячекост, Грознокрылат, полуморской, Над морем островом подъемлет хвост, Полунеземной объят тоской? Тогда живая и быстроглазая ракушка была его свидетель, Ныне — уже умерший, но, как и раньше, зоркий камень, Цветы обступили его, как учителя дети, Его — взиравшего веками. И ныне он, как с новгородичами, беседует о водяном И, как Садко, берет на руки ветхогусли — Теперь, когда Кавказом, моря ощеренным дном, В нем жизни сны давно потускли. Так, среди «Записки кушетки» и «Нежный Иосиф», «Подвиги Александра» ваяете чудесными руками — Как среди цветов колосьев С рогом чудесным виден камень. То было более чем случай: Цветы молилися, казалось, пред времен давно прошедших слом О доле нежной, о доле лучшей: Луга топтались их ослом. Здесь лег войною меч Искандров, Здесь юноша загнал народы в медь, Здесь истребил победителя леса ндрав И уловил народы в сеть.
Птичка в клетке
Велимир Хлебников
О чем поешь ты, птичка в клетке? О том ли, как попалась в сетку? Как гнездышко ты вила? Как тебя с подружкой клетка разлучила? Или о счастии твоем В милом гнездышке своем? Или как мушек ты ловила И их деткам носила? О свободе ли, лесах, О высоких ли холмах, О лугах ли зеленых, О полях ли просторных? Скучно бедняжке на жердочке сидеть И из оконца на солце глядеть. В солнечные дни ты купаешься, Песней чудной заливаешься, Старое вспоминаешь, Своё горе забываешь, Семечки клюешь, Жадно водичку пьешь.
Чудовище, жилец вершин
Велимир Хлебников
Чудовище — жилец вершин, С ужасным задом, Схватило несшую кувшин, С прелестным взглядом. Она качалась, точно плод, В ветвях косматых рук. Чудовище, урод, Довольно, тешит свой досуг.
Числа
Велимир Хлебников
Я всматриваюсь в вас, о, числа, И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах, Рукой опирающимися на вырванные дубы. Вы даруете единство между змееобразным движением Хребта вселенной и пляской коромысла, Вы позволяете понимать века, как быстрого хохота зубы. Мои сейчас вещеобразно разверзлися зеницы Узнать, что будет Я, когда делимое его — единица.
Тризна
Велимир Хлебников
Гол и наг лежит строй трупов, Песни смертные прочли. Полк стоит, глаза потупив, Тень от летчиков в пыли. И когда легла дубрава На конце глухом села, Мы сказали: «Небу слава!»— И сожгли своих тела. Люди мы иль копья рока Все в одной и той руке? Нет, ниц вемы; нет урока, А окопы вдалеке. Тех, кто мертв, собрал кто жив, Кудри мертвых вились русо. На леса тела сложив, Мы свершали тризну русса. Черный дым восходит к небу, Черный, мощный и густой. Мы стоим, свершая требу, Как обряд велит простой. У холмов, у ста озер Много пало тех, кто жили. На суровый, дубовый костер Мы руссов тела положили. И от строгих мертвых тел Дон восходит и Иртыш. Сизый дым, клубясь, летел. Мы стоим, хранили тишь. И когда веков дубрава Озарила черный дым, Стукнув ружьями, направо Повернули сразу мы.
Усадьба ночью, чингисхань
Велимир Хлебников
Усадьба ночью, чингисхань! Шумите, синие березы. Заря ночная, заратустрь! А небо синее, моцарть! И, сумрак облака, будь Гойя! Ты ночью, облако, роопсь! Но смерч улыбок пролетел лишь, Когтями криков хохоча, Тогда я видел палача И озирал ночную, смел, тишь. И вас я вызвал, смелоликих, Вернул утопленниц из рек. «Их незабудка громче крика»,- Ночному парусу изрек. Еще плеснула сутки ось, Идет вечерняя громада. Мне снилась девушка-лосось В волнах ночного водопада. Пусть сосны бурей омамаены И тучи движутся Батыя, Идут слова, молчаний Каины, — И эти падают святые. И тяжкой походкой на каменный бал С дружиною шел голубой Газдрубал.
Тело, кружева изнанка
Велимир Хлебников
Тело — кружева изнанка, Одинока и легка, Ты срываешь спозаранку Колыбели мотылька. _Вся — жизни радуги присуща, Малиновому рту. Кругом осокоревые кущи И всё поет: цвету! _Север, запад, все сторонки Замкнуты суровым садом. Нехотя, но вперегонки Я бегу с тобою рядом. _Черноокой горожанки Косит око боязливо, И вдруг медлительной южанки Руку протянет за сливой. _Ах, юнак молодой, Дай венок тебе надену, Ты забудешь про бой И забудешь измену. _Сядешь ты у ног покорно, Будешь в очи мне глядеть, И моя тебя задорно Будет бить березой ветвь. _Дева, бойся указаний Кремля белого Казани: Стены, битвою пробиты, Ведь негодны для защиты. _Хоть и низок Севастополь, Целый год крепился он. Я стройна, как гордый тополь, Неприступна с всех сторон. _Прямодушнее туркмена Нет на свете никого. Дева милая, измена, Право, право, не того… _С звонким смехом рассыпаясь, Я смирюсь, щадя беднягу. И, бледнея и шатаясь, Я с тобою быстро лягу.
Там, где жили свиристели
Велимир Хлебников
Там, где жили свиристели, Где качались тихо ели, Пролетели, улетели Стая легких времирей. Где шумели тихо ели, Где поюны крик пропели, Пролетели, улетели Стая легких времирей. В беспорядке диком теней, Где, как морок старых дней, Закружились, зазвенели Стая легких времирей. Стая легких времирей! Ты поюнна и вабна, Душу ты пьянишь, как струны, В сердце входишь, как волна! Ну же, звонкие поюны, Славу легких времирей!
Стенал я, любил я, своей называл
Велимир Хлебников
Стенал я, любил я, своей называл Ту, чья невинность в сказку вошла, Ту, что о мне лишь цвела и жила И счастью нас отдала […] Но Крысолов верховный «крыса» вскрикнул И кинулся, лаем залившись, за «крысой» — И вот уже в лапах небога, И зыбятся свечи у гроба.