Песни западных славян
[B]Видение короля[/B]
Король ходит большими шагами Взад и вперед по палатам; Люди спят — королю лишь не спится: Короля султан осаждает, Голову отсечь ему грозится И в Стамбул отослать ее хочет.
Часто он подходит к окошку; Не услышит ли какого шума? Слышит, воет ночная птица, Она чует беду неминучу, Скоро ей искать новой кровли Для своих птенцов горемычных.
Не сова воет в Ключе-граде, Не луна Ключ-город озаряет, В церкви божией гремят барабаны, Вся свечами озарена церковь.
Но никто барабанов не слышит, Никто света в церкви божией не видит, Лишь король то слышал и видел; Из палат своих он выходит И идет один в божию церковь.
Стал на паперти, дверь отворяет… Ужасом в нем замерло сердце, Но великую творит он молитву И спокойно в церковь божию входит.
Тут он видит чудное виденье: На помосте валяются трупы, Между ими хлещет кровь ручьями, Как потоки осени дождливой. Он идет, шагая через трупы, Кровь по щиколку ему досягает…
Горе! в церкви турки и татары И предатели, враги богумилы. На амвоне сам султан безбожный, Держит он наголо саблю, Кровь по сабле свежая струится С вострия до самой рукояти.
Короля незапный обнял холод: Тут же видит он отца и брата. Пред султаном старик бедный справа, Униженно стоя на коленах, Подает ему свою корону; Слева, также стоя на коленах, Его сын, Радивой окаянный, Басурманскою чалмою покрытый (С тою самою веревкою, которой Удавил он несчастного старца), Край полы у султана целует, Как холоп, наказанный фалангой.
И султан безбожный, усмехаясь, Взял корону, растоптал ногами И промолвил потом Радивою: «Будь над Боснией моей ты властелином, Для гяур-христиан беглербеем». И отступник бил челом султану, Трижды пол окровавленный целуя.
И султан прислужников кликнул И сказал: «Дать кафтан Радивою! Не бархатный кафтан, не парчовый, А содрать на кафтан Радивоя Кожу с брата его родного». Бусурмане на короля наскочили, Донага всего его раздели, Атаганом ему кожу вспороли, Стали драть руками и зубами, Обнажили мясо и жилы, И до самых костей ободрали, И одели кожею Радивоя.
Громко мученик господу взмолился: «Прав ты, боже, меня наказуя! Плоть мою предай на растерзанье, Лишь помилуй мне душу, Иисусе!»
При сем имени церковь задрожала, Все внезапно утихнуло, померкло, — Все исчезло — будто не бывало.
И король ощупью в потемках Коё-как до двери добрался И с молитвою на улицу вышел.
Было тихо. С высокого неба Город белый луна озаряла. Вдруг взвилась из-за города бомба, И пошли бусурмане на приступ. [BR] [B]Янко Марнавич[/B]
Что в разъездах бей Янко Марнавич? Что ему дома не сидится? Отчего двух ночей он сряду Под одною кровлей не ночует? Али недруги его могучи? Аль боится он кровомщенья?
Не боится бей Янко Марнавич Ни врагов своих, ни кровомщенья. Но он бродит, как гайдук бездомный, С той поры, как Кирила умер.
В церкви Спаса они братовались, И были по богу братья; Но Кирила несчастливый умер От руки им избранного брата.
Весело́е было пированье, Много пили меду и горелки; Охмелели, обезумели гости, Два могучие беи побранились.
Янко выстрелил из своего пистоля, Но рука его пьяная дрожала. В супротивника своего не попал он, А попал он в своего друга. С того времени он, тоскуя, бродит, Словно вол, ужаленный змиею.
Наконец он на родину воротился И вошел в церковь святого Спаса. Там день целый он молился богу, Горько плача и жалостно рыдая. Ночью он пришел к себе на дом И отужинал со своей семьею, Потом лег и жене своей молвил: «Посмотри, жена, ты в окошко. Видишь ли церковь Спаса отселе?» Жена встала, в окошко поглядела И сказала: «На дворе полночь, За рекою густые туманы, За туманом ничего не видно». Повернулся Янко Марнавич И тихонько стал читать молитву.
Помолившись, он опять ей молвил: «Посмотри, что ты видишь в окошко?» И жена, поглядев, отвечала: «Вижу, вон, малый огонечек Чуть-чуть брезжит в темноте за рекою». Улыбнулся Янко Марнавич И опять стал тихонько молиться.
Помолясь, он опять жене молвил: «Отвори-ка, женка, ты окошко: Посмотри, что там еще видно?» И жена, поглядев, отвечала: «Вижу я на реке сиянье, Близится оно к нашему дому». Бей вздохнул и с постели свалился. Тут и смерть ему приключилась. [BR] [B]Битва у Зеницы-Великой[/B]
Радивой поднял желтое знамя: Он идет войной на бусурмана. А далматы, завидя наше войско, Свои длинные усы закрутили, Набекрень надели свои шапки И сказали: «Возьмите нас с собою: Мы хотим воевать бусурманов». Радивой дружелюбно их принял И сказал им: «Милости просим!» Перешли мы заповедную речку, Стали жечь турецкие деревни, А жидов на деревьях вешать. Беглербей со своими бошняками Против нас пришел из Банялуки; Но лишь только заржали их кони И на солнце их кривые сабли Засверкали у Зеницы-Великой, Разбежались изменники далматы; Окружили мы тогда Радивоя И сказали: «Господь бог поможет, Мы домой воротимся с тобою И расскажем эту битву нашим детям». Стали биться мы тогда жестоко, Всяк из нас троих воинов стоил; Кровью были покрыты наши сабли С острия по самой рукояти. Но когда через речку стали Тесной кучкою мы переправляться, Селихтар с крыла на нас ударил С новым войском, с конницею свежей. Радивой сказал тогда нам: «Дети, Слишком много собак-бусурманов, Нам управиться с ними невозможно. Кто не ранен, в лес беги скорее И спасайся там от селихтара». Всех-то нас оставалось двадцать, Все друзья, родные Радивою, Но и тут нас пало девятнадцать; Закричал Георгий Радивою: «Ты садись, Радивой, поскорее На коня моего вороного; Через речку вплавь переправляйся, Конь тебя из погибели вымчит». Радивой Георгия не послушал, Наземь сел, поджав под себя ноги. Тут враги на него наскочили, Отрубили голову Радивою. [BR] [B]Феодор и Елена[/B]
Стамати был стар и бессилен, А Елена молода и проворна; Она так-то его оттолкнула, Что ушел он охая да хромая. Поделом тебе, старый бесстыдник! Ай да баба! отделалась славно!
Вот Стамати стал думать думу: Как ему погубить бы Елену? Он к жиду лиходею приходит, От него он требует совета. Жид сказал: «Ступай на кладбище, Отыщи под каменьями жабу И в горшке сюда принеси мне».
На кладбище приходит Стамати, Отыскал под каменьями жабу И в горшке жиду ее приносит. Жид на жабу проливает воду, Нарекает жабу Иваном (Грех велик христианское имя Нарещи такой поганой твари!). Они жабу всю потом искололи, И ее — ее ж кровью напоили; Напоивши, заставили жабу Облизать поспелую сливу.
И Стамати мальчику молвил: «Отнеси ты Елене эту сливу От моей племянницы в подарок». Принес мальчик Елене сливу, А Елена тотчас ее съела.
Только съела поганую сливу, Показалось бедной молодице, Что змия у ней в животе шевелится. Испугалась молодая Елена; Она кликнула сестру свою меньшую. Та ее молоком напоила, Но змия в животе все шевелилась.
Стала пухнуть прекрасная Елена, Стали баить: Елена брюхата. Каково-то будет ей от мужа, Как воротится он из-за моря! И Елена стыдится и плачет, И на улицу выйти не смеет, День сидит, ночью ей не спится, Поминутно сестрице повторяет: «Что скажу я милому мужу?»
Круглый год проходит, и — Феодор Воротился на свою сторонку. Вся деревня бежит к нему навстречу, Все его приветно поздравляют; Но в толпе не видит он Елены, Как ни ищет он ее глазами. «Где ж Елена?» — наконец он молвил; Кто смутился, а кто усмехнулся, Но никто не отвечал ни слова.
Пришел он в дом свой, — и видит, На постеле сидит его Елена. «Встань, Елена», — говорит Феодор. Она встала, — он взглянул сурово. «Господин ты мой, клянусь богом И пречистым именем Марии, Пред тобою я не виновата, Испортили меня злые люди».
Но Феодор жене не поверил: Он отсек ей голову по плечи. Отсекши, он сам себе молвил: «Не сгублю я невинного младенца, Из нее выну его живого, При себе воспитывать буду. Я увижу, на кого он походит, Так наверно отца его узнаю И убью своего злодея». Распорол он мертвое тело.
Что ж! — на место милого дитяти, Он черную жабу находит. Взвыл Феодор: «Горе мне, убийце! Я сгубил Елену понапрасну: Предо мной она была невинна, А испортили ее злые люди».
Поднял он голову Елены, Стал ее целовать умиленно, И мертвые уста отворились, Голова Елены провещала:
«Я невинна. Жид и старый Стамати Черной жабой меня окормили». Тут опять уста ее сомкнулись, И язык перестал шевелиться.
И Феодор Стамати зарезал, А жида убил, как собаку, И отпел по жене панихиду. [BR] [B]Влах в Венеции[/B]
Как покинула меня Парасковья, И как я с печали промотался, Вот далмат пришел ко мне лукавый: «Ступай, Дмитрий, в морской ты город, Там цехины, что у нас каменья.
Там солдаты в шелковых кафтанах, И только что пьют да гуляют: Скоро там ты разбогатеешь И воротишься в шитом долимане С кинжалом на серебряной цепочке.
И тогда-то играй себе на гуслях; Красавицы побегут к окошкам И подарками тебя закидают. Эй, послушайся! отправляйся морем; Воротись, когда разбогатеешь».
Я послушался лукавого далмата. Вот живу в этой мраморной лодке, Но мне скучно, хлеб их мне, как камень, Я неволен, как на привязи собака.
Надо мною женщины смеются, Когда слово я по-нашему молвлю; Наши здесь язык свой позабыли, Позабыли и наш родной обычай; Я завял, как пересаженный кустик.
Как у нас бывало кого встречу, Слышу: «Здравствуй, Дмитрий Алексеич!» Здесь не слышу доброго привета, Не дождуся ласкового слова; Здесь я точно бедная мурашка, Занесенная в озеро бурей. [BR] [B]Гайдук Хризич[/B]
В пещере, на острых каменьях Притаился храбрый гайдук Хризич. С ним жена его Катерина, С ним его два милые сына, Им нельзя из пещеры выйти. Стерегут их недруги злые. Коли чуть они голову подымут, В них прицелятся тотчас сорок ружей. Они три дня, три ночи не ели, Пили только воду дождевую, Накопленную во впадине камня. На четвертый взошло красно солнце, И вода во впадине иссякла. Тогда молвила, вздохнувши, Катерина: «Господь бог! помилуй наши души!» — И упала мертвая на землю. Хризич, глядя на нее, не заплакал, Сыновья плакать при нем не смели; Они только очи отирали, Как от них отворачивался Хризич. В пятый день старший сын обезумел, Стал глядеть он на мертвую матерь, Будто волк на спящую ко́зу. Его брат, видя то, испугался. Закричал он старшему брату: «Милый брат! не губи свою душу; Ты напейся горячей моей крови, А умрем мы голодною смертью, Станем мы выходить из могилы Кровь сосать наших недругов спящих». Хризич встал и промолвил; «Полно! Лучше пуля, чем голод и жажда». И все трое со скалы в долину Сбежали, как бешеные волки. Семерых убил из них каждый, Семью пулями каждый из них прострелен; Головы враги у них отсекли И на копья свои насадили, — А и тут глядеть на них не смели. Так им страшен был Хризич с сыновьями. [BR] [B]Похоронная песня Иакинфа Маглановича[/B]
С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна.
Пуля легче лихорадки; Волен умер ты, как жил. Враг твой мчался без оглядки; Но твой сын его убил.
Вспоминай нас за могилой, Коль сойдетесь как-нибудь; От меня отцу, брат милый, Поклониться не забудь!
Ты скажи ему, что рана У меня уж зажила; Я здоров, — и сына Яна Мне хозяйка родила.
Деду в честь он назвав Яном; Умный мальчик у меня; Уж владеет атаганом И стреляет из ружья.
Дочь моя живет в Лизгоре; С мужем ей не скучно там. Тварк ушел давно уж в море; Жив иль нет, — узнаешь сам.
С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна. [BR] [B]Марко Якубович[/B]
У ворот сидел Марко Якубович; Перед ним сидела его Зоя, А мальчишка их играл у порогу. По дороге к ним идет незнакомец, Бледен он и чуть ноги волочит, Просит он напиться, ради бога. Зоя встала и пошла за водою, И прохожему вынесла ковшик, И прохожий до дна его выпил. Вот, напившись, говорит он Марке: «Это что под горою там видно?» Отвечает Марко Якубович: «То кладбище наше родовое». Говорит незнакомый прохожий: «Отдыхать мне на вашем кладбище, Потому что мне жить уж не долго». Тут широкий розвил он пояс, Кажет Марке кровавую рану. «Три дня, молвил, ношу я под сердцем Бусурмана свинцовую пулю. Как умру, ты зарой мое тело За горой, под зеленою ивой. И со мной положи мою саблю, Потому что я славный был воин».
Поддержала Зоя незнакомца, А Марко стал осматривать рану. Вдруг сказала молодая Зоя: «Помоги мне, Марко, я не в силах Поддержать гостя нашего доле». Тут увидел Марко Якубович, Что прохожий на руках ее умер.
Марко сел на коня вороного, Взял с собою мертвое тело И поехал с ним на кладбище. Там глубокую вырыли могилу И с молитвой мертвеца схоронили. Вот проходит неделя, другая, Стал худеть сыночек у Марка; Перестал он бегать и резвиться, Все лежал на рогоже да охал. К Якубовичу калуер приходит, — Посмотрел на ребенка и молвил: «Сын твой болен опасною болезнью; Посмотри на белую его шею: Видишь ты кровавую ранку? Это зуб вурдалака, поверь мне».
Вся деревня за старцем калуером Отправилась тотчас на кладбище; Там могилу прохожего разрыли, Видят, — труп румяный и свежий, — Ногти выросли, как вороньи когти, А лицо обросло бородою, Алой кровью вымазаны губы, — Полна крови глубокая могила. Бедный Марко колом замахнулся, Но мертвец завизжал и проворно Из могилы в лес бегом пустился. Он бежал быстрее, чем лошадь, Стременами острыми язвима; И кусточки под ним так и гнулись, А суки дерев так и трещали, Ломаясь, как замерзлые прутья.
Калуер могильною землею Ребенка больного всего вытер, И весь день творил над ним молитвы. На закате красного солнца Зоя мужу своему сказала: «Помнишь? ровно тому две недели, В эту пору умер злой прохожий».
Вдруг собака громко завыла, Отворилась дверь сама собою, И вошел великан, наклонившись, Сел он, ноги под себя поджавши, Потолка головою касаясь. Он на Марка глядел неподвижно, Неподвижно глядел на него Марко, Очарован ужасным его взором; Но старик, молитвенник раскрывши, Запалил кипарисную ветку, И подул дым на великана. И затрясся вурдалак проклятый, В двери бросился и бежать пустился, Будто волк, охотником гонимый.
На другие сутки в ту же пору Лес залаял, дверь отворилась, И вошел человек незнакомый. Был он ростом, как цесарский рекрут. Сел он молча и стал глядеть на Марка; Но старик молитвой его про́гнал.
В третий день вошел карлик малый, — Мог бы он верхом сидеть на крысе, Но сверкали у него злые глазки. И старик в третий раз его про́гнал, И с тех пор уж он не возвращался. [BR] [B]Бонапарт и черногорцы[/B]
«Черногорцы? что такое? — Бонапарте вопросил. — Правда ль: это племя злое, Не боится наших сил?
Так раскаятся ж нахалы: Объявить их старшинам, Чтобы ружья и кинжалы Все несли к моим ногам».
Вот он шлет на нас пехоту С сотней пушек и мортир, И своих мамлюков роту, И косматых кирасир.
Нам сдаваться нет охоты, — Черногорцы таковы! Для коней и для пехоты Камни есть у нас и рвы…
Мы засели в наши норы И гостей незваных ждем, — Вот они вступили в горы, Истребляя все кругом.
Идут тесно под скалами. Вдруг смятение!.. Глядят: У себя над головами Красных шапок видят ряд.
«Стой! пали! Пусть каждый сбросит Черногорца одного. Здесь пощады враг не просит: Не щадите ж никого!»
Ружья грянули, — упали Шапки красные с шестов: Мы под ними ниц лежали, Притаясь между кустов.
Дружным залпом отвечали Мы французам. — «Это что? — Удивясь, они сказали, — Эхо, что ли?» Нет, не то!
Их полковник повалился. С ним сто двадцать человек. Весь отряд его смутился, Кто, как мог, пустился в бег.
И французы ненавидят С той поры наш вольный край И краснеют, коль завидят Шапку нашу невзначай. [BR] [B]Соловей[/B]
Соловей мой, соловейко, Птица малая лесная! У тебя ль, у малой птицы, Незаменные три песни, У меня ли, у молодца, Три великие заботы! Как уж первая забота — Рано молодца женили; А вторая-то забота — Ворон конь мой притомился; Как уж третья-то забота — Красну-девицу со мною Разлучили злые люди. Вы копайте мне могилу Во поле, поле широком, В головах мне посадите Алы цветики-цветочки, А в ногах мне проведите Чисту воду ключевую. Пройдут мимо красны девки, Так сплетут себе веночки. Пойдут мимо стары люди, Так воды себе зачерпнут. [BR] [B]Песня о Георгии Чёрном[/B]
Не два волка в овраге грызутся, Отец с сыном в пещере бранятся. Старый Петро сына укоряет: «Бунтовщик ты, злодей проклятый! Не боишься ты господа бога, Где тебе с султаном тягаться, Воевать с белградским пашою! Аль о двух головах ты родился? Пропадай ты себе, окаянный, Да зачем ты всю Сербию губишь?» Отвечает Георгий угрюмо: «Из ума, старик, видно, выжил, Коли лаешь безумные речи». Старый Петро пуще осердился, Пуще он бранится, бушует. Хочет он отправиться в Белград, Туркам выдать ослушного сына, Объявить убежище сербов. Он из темной пещеры выходит; Георгий старика догоняет: «Воротися, отец, воротися! Отпусти мне невольное слово». Старый Петро не слушает, грозится: «Вот ужо, разбойник, тебе будет!» Сын ему вперед забегает, Старику кланяется в ноги. Не взглянул на сына старый Петро. Догоняет вновь его Георгий И хватает за сивую косу. «Воротись, ради господа бога: Не введи ты меня в искушенье!» Отпихнул старик его сердито И пошел по белградской дороге. Горько, горько Георгий заплакал, Пистолет из-за пояса вынул, Взвел курок, да и выстрелил тут же. Закричал Петро, зашатавшись: «Помоги мне, Георгий, я ранен!» И упал на дорогу бездыханен. Сын бегом в пещеру воротился; Его мать вышла ему навстречу. «Что, Георгий, куда делся Петро?» Отвечает Георгий сурово: «За обедом старик пьян напился И заснул на белградской дороге». Догадалась она, завопила: «Будь же богом проклят ты, черный, Коль убил ты отца родного!» С той поры Георгий Петрович У людей прозывается Черный. [BR] [B]Воевода Милош[/B]
Над Сербией смилуйся ты, боже! Заедают нас волки янычары! Без вины нам головы режут, Наших жен обижают, позорят, Сыновей в неволю забирают, Красных девок заставляют в насмешку Распевать зазорные песни И плясать басурманские пляски. Старики даже с нами согласны: Унимать нас они перестали, — Уж и им нестерпимо насилье. Гусляры нас в глаза укоряют: Долго ль вам мирволить янычарам? Долго ль вам терпеть оплеухи? Или вы уж не сербы, — цыганы? Или вы не мужчины, — старухи? Вы бросайте ваши белые домы, Уходите в Велийское ущелье, — Там гроза готовится на турок, Там дружину свою собирает Старый сербин, воевода Милош. [BR] [B]Вурдалак[/B]
Трусоват был Ваня бедный: Раз он позднею порой, Весь в поту, от страха бледный, Чрез кладбище шел домой.
Бедный Ваня еле дышит, Спотыкаясь, чуть бредет По могилам; вдруг он слышит, — Кто-то кость, ворча, грызет.
Ваня стал; — шагнуть не может. Боже! думает бедняк, Это, верно, кости гложет Красногубый вурдалак.
Горе! малый я не сильный; Съест упырь меня совсем, Если сам земли могильной Я с молитвою не съем.
Что же? вместо вурдалака — (Вы представьте Вани злость!) В темноте пред ним собака На могиле гложет кость. [BR] [B]Сестра и братья[/B]
Два дубочка выростали рядом, Между ими тонковерхая елка. Не два дуба рядом выростали, Жили вместе два братца родные: Один Павел, а другой Радула. А меж ими сестра их Елица. Сестру братья любили всем сердцем, Всякую ей оказывали милость; Напоследок ей нож подарили Золоченый в серебряной оправе. Огорчилась молодая Павлиха На золовку, стало ей завидно; Говорит она Радуловой любе: «Невестушка, по богу сестрица! Не знаешь ли ты зелия такого, Чтоб сестра омерзела братьями?» Отвечает Радулова люба: «По богу сестра моя, невестка, Я не знаю зелия такого; Хоть бы знала, тебе б не сказала; И меня братья мои любили, И мне всякую оказывали милость». Вот пошла Павлиха к водопою Да зарезала коня вороного И сказала своему господину: «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ей подарки: Извела она коня вороного». Стал Елицу допытывать Павел: «За что это? скажи бога ради». Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею!» В ту пору брат сестре поверил. Вот Павлиха пошла в сад зеленый, Сивого сокола там заколола И сказала своему господину: «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ты ей подарки: Ведь она сокола заколола». Стал Елицу допытывать Павел: «За что это? скажи бога ради». Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею!» И в ту пору брат сестре поверил. Вот Павлиха по вечеру поздно Нож украла у своей золовки И ребенка своего заколола В колыбельке его золоченой. Рано утром к мужу прибежала, Громко воя и лицо терзая. «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ты ей подарки: Заколола у нас она ребенка. А когда еще ты мне не веришь, Осмотри ты нож ее злаченый». Вскочил Павел, как услышал это, Побежал к Елице во светлицу: На перине Елица почивала, В головах нож висел злаченый. Из ножен вынул его Павел, — Нож злаченый весь был окровавлен. Дернул он сестру за белу руку: «Ой, сестра, убей тебя боже! Извела ты коня вороного И в саду сокола заколола, Да за что ты зарезала ребенка?» Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею! Коли ж ты не веришь моей клятве, Выведи меня в чистое поле, Привяжи к хвостам коней борзых, Пусть они мое белое тело Разорвут на четыре части». В ту пору брат сестре не поверил; Вывел он ее в чистое поле, Привязал ко хвостам коней борзых И погнал их по чистому полю. Где попала капля ее крови, Выросли там алые цветочки; Где осталось ее белое тело, Церковь там над ней соорудилась. Прошло малое после того время, Захворала молодая Павлиха. Девять лет Павлиха все хворает, — Выросла трава сквозь ее кости, В той траве лютый змей гнездится, Пьет ей очи, сам уходит к ночи. Люто страждет молода Павлиха; Говорит она своему господину: «Слышишь ли, господин ты мой, Павел, Сведи меня к золовкиной церкви, У той церкви авось исцелюся». Он повел ее к сестриной церкви, И как были они уже близко, Вдруг из церкви услышали голос: «Не входи, молодая Павлиха, Здесь не будет тебе исцеленья». Как услышала то молодая Павлиха, Она молвила своему господину: «Господин ты мой! прошу тебя богом, Не веди меня к белому дому, А вяжи меня к хвостам твоих ко́ней И пусти их по чистому полю». Своей любы послушался Павел, Привязал ее к хвостам своих ко́ней И погнал их по чистому полю. Где попала капля ее крови, Выросло там тернье да крапива; Где осталось ее белое тело, На том месте озеро провалило. Воров конь по озеру выплывает, За конем золоченая люлька, На той люльке сидит сокол-птица, Лежит в люльке маленькой мальчик; Рука матери у него под горлом, В той руке теткин нож золоченый. [BR] [B]Яныш королевич[/B]
Полюбил королевич Яныш Молодую красавицу Елицу, Любит он ее два красные лета, В третье лето вздумал он жениться На Любусе, чешской королевне. С прежней любой идет он проститься. Ей приносит с червонцами черес, Да гремучие серьги золотые, Да жемчужное тройное ожерелье; Сам ей вдел он серьги золотые, Навязал на шею ожерелье, Дал ей в руки с червонцами черес, В обе щеки поцеловал молча И поехал своею дорогой. Как одна осталася Елица, Деньги наземь она пометала, Из ушей выдернула серьги, Ожерелье надвое разорвала, А сама кинулась в Мораву. Там на дне молодая Елица Водяною царицей очнулась И родила маленькую дочку, И ее нарекла Водяницей.
Вот проходят три года и боле, Королевич ездит на охоте, Ездит он по берегу Моравы; Захотел он коня вороного Напоить студеною водою. Но лишь только запененную морду Сунул конь в студеную воду, Из воды вдруг высунулась ручка: Хвать коня за узду золотую! Конь отдернул голову в испуге, На узде висит Водяница, Как на уде пойманная рыбка, — Конь кружится по чистому лугу, Потрясая уздой золотою; Но стряхнуть Водяницы не может. Чуть в седле усидел королевич, Чуть сдержал коня вороного, Осадив могучею рукою. На траву Водяница прыгнула. Говорит ей Яныш королевич: «Расскажи, какое ты творенье: Женщина ль тебя породила, Иль богом проклятая Вила?» Отвечает ему Водяница: «Родила меня молодая Елица, Мой отец Яныш королевич, А зовут меня Водяницей». Королевич при таком ответе Соскочил с коня вороного, Обнял дочь свою Водяницу И, слезами заливаясь, молвил: «Где, скажи, твоя мать Елица? Я слыхал, что она потонула». Отвечает ему Водяница: «Мать моя царица водяная; Она властвует над всеми реками, Над реками и над озерами; Лишь не властвует она синим морем, Синим морем властвует Див-Рыба». Водянице молвил королевич: «Так иди же к водяной царице И скажи ей: Яныш королевич Ей поклон усердный посылает И у ней свидания просит На зеленом берегу Моравы. Завтра я заеду за ответом». Они после того расстались.
Рано утром, чуть заря зарделась, Королевич над рекою ходит; Вдруг из речки, по белые груди, Поднялась царица водяная И сказала: «Яныш королевич, У меня свидания просил ты: Говори, чего еще ты хочешь?» Как увидел он свою Елицу, Разгорелись снова в нем желанья, Стал манить ее к себе на берег. «Люба ты моя, млада Елица, Выдь ко мне на зеленый берег, Поцелуй меня по-прежнему сладко, По-прежнему полюблю тебя крепко». Королевичу Елица не внимает, Не внимает, головою кивает: «Нет, не выду, Яныш королевич, Я к тебе на зеленый берег. Слаще прежнего нам не целоваться, Крепче прежнего меня не полюбишь. Расскажи-ка мне лучше хорошенько, Каково, счастливо ль поживаешь С новой любой, с молодой женою?» Отвечает Яныш королевич: «Против солнышка луна не пригреет, Против милой жена не утешит». [BR] [B]Конь[/B]
«Что ты ржешь, мой конь ретивый, Что ты шею опустил, Не потряхиваешь гривой, Не грызешь своих удил? Али я тебя не холю? Али ешь овса не вволю? Али сбруя не красна? Аль поводья не шелковы, Не серебряны подковы, Не злачены стремена?»
Отвечает конь печальный: «Оттого я присмирел, Что я слышу топот дальный, Трубный звук и пенье стрел; Оттого я ржу, что в поле Уж не долго мне гулять, Проживать в красе и в холе, Светлой сбруей щеголять; Что уж скоро враг суровый Сбрую всю мою возьмет И серебряны подковы С легких ног моих сдерет; Оттого мой дух и ноет, Что наместо чепрака Кожей он твоей покроет Мне вспотевшие бока».
Похожие по настроению
Некому березу заломати
Александр Башлачев
Уберите медные трубы! Натяните струны стальные! А не то сломаете зубы Об широты наши смурные. Искры самых искренних песен Полетят как пепел на плесень. Вы все между ложкой и ложью, А мы все между волком и вошью. Время на другой параллели, Сквозняками рвется сквозь щели. Ледяные черные дыры — Окна параллельного мира. Через пень колоду сдавали Да окно решеткой крестили. Вы для нас подковы ковали Мы большую цену платили. Вы снимали с дерева стружку. Мы пускали корни по новой. Вы швыряли медную полушку Мимо нашей шапки терновой. А наши беды вам и не снились. Наши думы вам не икнулись. Вы б наверняка подавились. Мы же — ничего, облизнулись. Лишь печаль-тоска облаками Над седой лесною страною. Города цветут синяками Да деревни — сыпью чумною. Кругом — бездорожья траншеи. Что, к реке торопимся, братцы? Стопудовый камень на шее. Рановато, парни, купаться! Хороша студена водица, Да глубокий омут таится — Не напиться нам, не умыться, Не продрать колтун на ресницах. Вот тебе обратно тропинка И петляй в родную землянку. А крестины там иль поминки — Все одно там пьянка-гулянка. Если забредет кто нездешний — Поразится живности бедной, Нашей редкой силе сердешной Да дури нашей злой-заповедной. Выкатим кадушку капусты. Выпечем ватрушку без теста. Что, снаружи — все еще пусто? А внутри по-прежнему тесно… Вот тебе медовая брага — Ягодка-злодейка-отрава. Вот тебе, приятель, и Прага. Вот тебе, дружок, и Варшава. Вот и посмеемся простуженно, А об чем смеяться — не важно. Если по утрам очень скучно, То по вечерам очень страшно. Всемером ютимся на стуле. Всем миром — на нары-полати. Спи, дитя мое, люли-люли! Некому березу заломати.
Музей войны
Борис Корнилов
Вот послушай меня, отцовская сила, сивая борода. Золотая, синяя, Азовская, завывала, ревела орда. Лошадей задирая, как волки, батыри у Батыя на зов у верховья ударили Волги, налетая от сильных низов. Татарин, конечно, верна́ твоя обожженная стрела, лепетала она, пернатая, неминуемая была. Игого, лошадиное иго — только пепел шипел на кустах, скрежетала литая верига у боярина на костях. Но уже запирая терем и кончая татарскую дань, царь Иван Васильевич зверем наказал наступать на Казань. Вот послушай, отцовская сила, сивая твоя борода, как метелями заносило все шляхетские города. Голытьбою, нелепой гульбою, матка бозка и пано́ве, с ним бедовати — с Тарасом Бульбою — восемь весен и восемь зим. И колотят копытами в поле, городишки разносят в куски, вот высоких насилуют полек, вырезая ножами соски. Но такому налету не рады, отбивают у вас казаки, визжат веселые сынки, и, как барышник, звонок, рыж, поет по кошелям барыш. А водка хлещет четвертями, коньяк багровый полведра, и черти с длинными когтями ревут и прыгают с утра. На пьяной ярмарке, на пышной — хвастун, бахвал, кудрями рыж — за всё, за барышню барышник, конечно, отдает барыш. И улетает с табунами, хвостами плещут табуны над сосунками, над полями, над появлением луны. Так не зачти же мне в обиду, что распрощался я с тобой, что упустил тебя из виду, кулак, барышник, конобой. И где теперь твои стоянки, магарычи, со свистом клич? И на какой такой гулянке тебя ударил паралич? Ты отошел в сырую землю, глаза свои закрыл навек, и я тебя как сон приемлю — ты умер. Старый человек.
Литовский ноктюрн Томасу Венцлова
Иосиф Александрович Бродский
I Взбаламутивший море ветер рвется как ругань с расквашенных губ в глубь холодной державы, заурядное до-ре- ми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб. Не-царевны-не-жабы припадают к земле, и сверкает звезды оловянная гривна. И подобье лица растекается в черном стекле, как пощечина ливня. II Здравствуй, Томас. То — мой призрак, бросивший тело в гостинице где-то за морями, гребя против северных туч, поспешает домой, вырываясь из Нового Света, и тревожит тебя. III Поздний вечер в Литве. Из костелов бредут, хороня запятые свечек в скобках ладоней. В продрогших дворах куры роются клювами в жухлой дресве. Над жнивьем Жемайтии вьется снег, как небесных обителей прах. Из раскрытых дверей пахнет рыбой. Малец полуголый и старуха в платке загоняют корову в сарай. Запоздалый еврей по брусчатке местечка гремит балаголой, вожжи рвет и кричит залихватски: «Герай!» IV Извини за вторженье. Сочти появление за возвращенье цитаты в ряды «Манифеста»: чуть картавей, чуть выше октавой от странствий в дали. Потому — не крестись, не ломай в кулаке картуза: сгину прежде, чем грянет с насеста петушиное «пли». Извини, что без спросу. Не пяться от страха в чулан: то, кордонов за счет, расширяет свой радиус бренность. Мстя, как камень колодцу кольцом грязевым, над Балтийской волной я жужжу, точно тот моноплан — точно Дариус и Геренас, но не так уязвим. V Поздний вечер в Империи, в нищей провинции. Вброд перешедшее Неман еловое войско, ощетинившись пиками, Ковно в потемки берет. Багровеет известка трехэтажных домов, и булыжник мерцает, как пойманный лещ. Вверх взвивается занавес в местном театре. И выносят на улицу главную вещь, разделенную на три без остатка. Сквозняк теребит бахрому занавески из тюля. Звезда в захолустье светит ярче: как карта, упавшая в масть. И впадает во тьму, по стеклу барабаня, руки твоей устье. Больше некуда впасть. VI В полночь всякая речь обретает ухватки слепца. Так что даже «отчизна» наощупь — как Леди Годива. В паутине углов микрофоны спецслужбы в квартире певца пишут скрежет матраца и всплески мотива общей песни без слов. Здесь панует стыдливость. Листва, норовя выбрать между своей лицевой стороной и изнанкой, возмущает фонарь. Отменив рупора, миру здесь о себе возвещают, на муравья наступив ненароком, невнятной морзянкой пульса, скрипом пера. VII Вот откуда твои щек мучнистость, безадресность глаза, шепелявость и волосы цвета спитой, тусклой чайной струи. Вот откуда вся жизнь как нетвердая честная фраза, на пути к запятой. Вот откуда моей, как ее продолжение вверх, оболочки в твоих стеклах расплывчатость, бунт голытьбы ивняка и т.п., очертанья морей, их страниц перевернутость в поисках точки, горизонта, судьбы. VIII Наша письменность, Томас! с моим, за поля выходящим сказуемым! с хмурым твоим домоседством подлежащего! Прочный, чернильный союз, кружева, вензеля, помесь литеры римской с кириллицей: цели со средством, как велел Макроус! Наши оттиски! в смятых сырых простынях — этих рыхлых извилинах общего мозга! — в мягкой глине возлюбленных, в детях без нас. Либо — просто синяк на скуле мирозданья от взгляда подростка, от попытки на глаз расстоянье прикинуть от той ли литовской корчмы до лица, многооко смотрящего мимо, как раскосый монгол за земной частокол, чтоб вложить пальцы в рот — в эту рану Фомы — и, нащупав язык, на манер серафима переправить глагол. IX Мы похожи; мы, в сущности, Томас, одно: ты, коптящий окно изнутри, я, смотрящий снаружи. Друг для друга мы суть обоюдное дно амальгамовой лужи, неспособной блеснуть. Покривись — я отвечу ухмылкой кривой, отзовусь на зевок немотой, раздирающей полость, разольюсь в три ручья от стоваттной слезы над твоей головой. Мы — взаимный конвой, проступающий в Касторе Поллукс, в просторечье — ничья, пат, подвижная тень, приводимая в действие жаркой лучиной, эхо возгласа, сдача с рубля. Чем сильней жизнь испорчена, тем мы в ней неразличимей ока праздного дня. X Чем питается призрак? Отбросами сна, отрубями границ, шелухою цифири: явь всегда наровит сохранить адреса. Переулок сдвигает фасады, как зубы десна, желтизну подворотни, как сыр простофили, пожирает лиса темноты. Место, времени мстя за свое постоянство жильцом, постояльцем, жизнью в нем, отпирает засов, — и, эпоху спустя, я тебя застаю в замусоленной пальцем сверхдержаве лесов и равнин, хорошо сохраняющей мысли, черты и особенно позу: в сырой конопляной многоверстной рубахе, в гудящих стальных бигуди Мать-Литва засыпает над плесом, и ты припадаешь к ее неприкрытой, стеклянной, поллитровой груди. XI Существуют места, где ничто не меняется. Это — заменители памяти, кислый триумф фиксажа. Там шлагбаум на резкость наводит верста. Там чем дальше, тем больше в тебе силуэта. Там с лица сторожа моложавей. Минувшее смотрит вперед настороженным глазом подростка в шинели, и судьба нарушителем пятится прочь в настоящую старость с плевком на стене, с ломотой, с бесконечностью в форме панели либо лестницы. Ночь и взаправду граница, где, как татарва, территориям прожитой жизни набегом угрожает действительность, и наоборот, где дрова переходят в деревья и снова в дрова, где что веко не спрячет, то явь печенегом как трофей подберет. XII Полночь. Сойка кричит человеческим голосом и обвиняет природу в преступленьях термометра против нуля. Витовт, бросивший меч и похеривший щит, погружается в Балтику в поисках броду к шведам. Впрочем, земля и сама завершается молом, погнавшимся за как по плоским ступенькам, по волнам убежавшей свободой. Усилья бобра по постройке запруды венчает слеза, расставаясь с проворным ручейком серебра. XIII Полночь в лиственном крае, в губернии цвета пальто. Колокольная клинопись. Облако в виде отреза на рядно сопредельной державе. Внизу пашни, скирды, плато черепицы, кирпич, колоннада, железо, плюс обутый в кирзу человек государства. Ночной кислород наводняют помехи, молитва, сообщенья о погоде, известия, храбрый Кощей с округленными цифрами, гимны, фокстрот, болеро, запрещенья безымянных вещей. XIV Призрак бродит по Каунасу, входит в собор, выбегает наружу. Плетется по Лайсвис-аллее. Входит в «Тюльпе», садится к столу. Кельнер, глядя в упор, видит только салфетки, огни бакалеи, снег, такси на углу, просто улицу. Бьюсь об заклад, ты готов позавидовать. Ибо незримость входит в моду с годами — как тела уступка душе, как намек на грядущее, как маскхалат Рая, как затянувшийся минус. Ибо все в барыше от отсутствия, от бестелесности: горы и долы, медный маятник, сильно привыкший к часам, Бог, смотрящий на все это дело с высот, зеркала, коридоры, соглядатай, ты сам. XV Призрак бродит бесцельно по Каунасу. Он суть твое прибавление к воздуху мысли обо мне, суть пространство в квадрате, а не энергичная проповедь лучших времен. Не завидуй. Причисли привиденье к родне, к свойствам воздуха — так же, как мелкий петит, рассыпаемый в сумраке речью картавой, вроде цокота мух, неспособный, поди, утолить аппетит новой Клио, одетой заставой, но ласкающий слух обнаженной Урании. Только она, Муза точки в пространстве и Муза утраты очертаний, как скаред — гроши, в состояньи сполна оценить постоянство: как форму расплаты за движенье — души. XVI Вот откуда пера, Томас, к буквам привязанность. Вот чем объясняться должно тяготенье, не так ли? Скрепя сердце, с хриплым «пора!» отрывая себя от родных заболоченных вотчин, что скрывать — от тебя! от страницы, от букв, от — сказать ли! — любви звука к смыслу, бесплотности — к массе и свободы к — прости и лица не криви — к рабству, данному в мясе, во плоти, на кости, эта вещь воспаряет в чернильный ночной эмпирей мимо дремлющих в нише местных ангелов: выше их и нетопырей. XVII Муза точки в пространстве! Вещей, различаемых лишь в телескоп! Вычитанья без остатка! Нуля! Ты, кто горлу велишь избегать причитанья превышения «ля» и советуешь сдержанность! Муза, прими эту арию следствия, петую в ухо причине, то есть песнь двойнику, и взгляни на нее и ее до-ре-ми там, в разреженном чине, у себя наверху с точки зрения воздуха. Воздух и есть эпилог для сетчатки — поскольку он необитаем. Он суть наше «домой», восвояси вернувшийся слог. Сколько жаброй его ни хватаем, он успешно латаем светом взапуски с тьмой. XVIII У всего есть предел: горизонт — у зрачка, у отчаянья — память, для роста — расширение плеч. Только звук отделяться способен от тел, вроде призрака, Томас. Сиротство звука, Томас, есть речь! Оттолкнув абажур, глядя прямо перед собою, видишь воздух: анфас сонмы тех, кто губою наследил в нем до нас. XIX В царстве воздуха! В равенстве слога глотку кислорода. В прозрачных и сбившихся в облак наших выдохах. В том мире, где, точно сны к потолку, к небу льнут наши «о!», где звезда обретает свой облик, продиктованный ртом. Вот чем дышит вселенная. Вот что петух кукарекал, упреждая гортани великую сушь! Воздух — вещь языка. Небосвод — хор согласных и гласных молекул, в просторечии — душ. XX Оттого-то он чист. Нет на свете вещей, безупречней (кроме смерти самой) отбеляющих лист. Чем белее, тем бесчеловечней. Муза, можно домой? Восвояси! В тот край, где бездумный Борей попирает беспечно трофеи уст. В грамматику без препинания. В рай алфавита, трахеи. В твой безликий ликбез. XXI Над холмами Литвы что-то вроде мольбы за весь мир раздается в потемках: бубнящий, глухой, невеселый звук плывет над селеньями в сторону Куршской Косы. То Святой Казимир с Чудотворным Николой коротают часы в ожидании зимней зари. За пределами веры, из своей стратосферы, Муза, с ними призри на певца тех равнин, в рукотворную тьму погруженных по кровлю, на певца усмиренных пейзажей. Обнеси своей стражей дом и сердце ему.
Письмо
Максимилиан Александрович Волошин
B]1[/B] Я соблюдаю обещанье И замыкаю в четкий стих Мое далекое посланье. Пусть будет он как вечер тих, Как стих «Онегина» прозрачен, Порою слаб, порой удачен, Пусть звук речей журчит ярчей, Чем быстро шепчущий ручей… Вот я опять один в Париже В кругу привычной старины… Кто видел вместе те же сны, Становится невольно ближе. В туманах памяти отсель Поет знакомый ритурнель. [B]2[/B] Вот цепь промчавшихся мгновений Я мог бы снова воссоздать: И робость медленных движений, И жест, чтоб ножик иль тетрадь Сдержать неловкими руками, И Вашу шляпку с васильками, Покатость Ваших детских плеч, И Вашу медленную речь, И платье цвета эвкалипта, И ту же линию в губах, Что у статуи Таиах, Царицы древнего Египта, И в глубине печальных глаз — Осенний цвет листвы — топаз. [B]3[/B] Рассвет. Я только что вернулся. На веках — ночь. В ушах — слова. И сон в душе, как кот, свернулся… Письмо… От Вас? Едва-едва В неясном свете вижу почерк — Кривых каракуль смелый очерк. Зажег огонь. При свете свеч Глазами слышу Вашу речь. Вы снова здесь? О, говорите ж. Мне нужен самый звук речей… В озерах памяти моей Опять гудит подводный Китеж, И легкий шелест дальних слов Певуч, как гул колоколов. [B]4[/B] Гляжу в окно сквозь воздух мглистый. Прозрачна Сена… Тюильри… Монмартр и синий, и лучистый. Как желтый жемчуг — фонари. Хрустальный хаос серых зданий… И аромат воспоминаний, Как запах тлеющих цветов, Меня пьянит. Чу! Шум шагов… Вот тяжкой грудью парохода Разбилось тонкое стекло, Заволновалось, потекло… Донесся дальний гул народа; В провалах улиц мгла и тишь. То день идет… Гудит Париж. [B]5[/B] Для нас Париж был ряд преддверий В просторы всех веков и стран, Легенд, историй и поверий. Как мутно-серый океан, Париж властительно и строго Шумел у нашего порога. Мы отдавались, как во сне, Его ласкающей волне. Мгновенья полные, как годы… Как жезл сухой, расцвел музей… Прохладный мрак больших церквей… Орган… Готические своды… Толпа: потоки глаз и лиц… Припасть к земле… Склониться ниц… [B]6[/B] Любить без слез, без сожаленья, Любить, не веруя в возврат… Чтоб было каждое мгновенье Последним в жизни. Чтоб назад Нас не влекло неудержимо, Чтоб жизнь скользнула в кольцах дыма, Прошла, развеялась… И пусть Вечерне-радостная грусть Обнимет нас своим запястьем. Смотреть, как тают без следа Остатки грез, и никогда Не расставаться с грустным счастьем, И, подойдя к концу пути, Вздохнуть и радостно уйти. [B]7[/B] Здесь всё теперь воспоминанье, Здесь всё мы видели вдвоем, Здесь наши мысли, как журчанье Двух струй, бегущих в водоем. Я слышу Вашими ушами, Я вижу Вашими глазами, Звук Вашей речи на устах, Ваш робкий жест в моих руках. Я б из себя все впечатленья Хотел по-Вашему понять, Певучей рифмой их связать И в стих вковать их отраженье. Но только нет… Продленный миг Есть ложь… И беден мой язык. [B]8[/B] И всё мне снится день в Версале, Тропинка в парке между туй, Прозрачный холод синей дали, Безмолвье мраморных статуй, Фонтан и кони Аполлона. Затишье парка Трианона, Шероховатость старых плит, — (Там мрамор сер и мхом покрыт). Закат, как отблеск пышной славы Давно отшедшей красоты, И в вазах каменных цветы, И глыбой стройно-величавой — Дворец: пустынных окон ряд И в стеклах пурпурный закат. [B]9[/B] Я помню тоже утро в Hall’e, Когда у Лувра на мосту В рассветной дымке мы стояли. Я помню рынка суету, Собора слизистые стены, Капуста, словно сгустки пены, «Как солнца» тыквы и морковь, Густые, черные, как кровь, Корзины пурпурной клубники, И океан живых цветов — Гортензий, лилий, васильков, И незабудок, и гвоздики, И серебристо-сизый тон, Обнявший нас со всех сторон. [B]10[/B] Я буду помнить Лувра залы, Картины, золото, паркет, Статуи, тусклые зеркала, И шелест ног, и пыльный свет. Для нас был Грёз смешон и сладок, Но нам так нравился зато Скрипучий шелк чеканных складок Темно-зеленого Ватто. Буше — изящный, тонкий, лживый, Шарден — интимный и простой, Коро — жемчужный и седой, Милле — закат над желтой нивой, Веселый лев — Делакруа, И в Saint-Germain l’Auxerroy – [B]11[/B] Vitreaux [I/I] — камней прозрачный слиток: И аметисты, и агат. Там, ангел держит длинный свиток, Вперяя долу грустный взгляд. Vitreaux мерцают, точно крылья Вечерней бабочки во мгле… Склоняя голову в бессильи, Святая клонится к земле В безумьи счастья и экстаза… Tete Inconnue [I/I]! Когда и кто Нашел и выразил в ней то В движеньи плеч, в разрезе глаза, Что так меня волнует в ней, Как и в Джоконде, но сильней? [B]12[/B] Леса готической скульптуры! Как жутко всё и близко в ней. Колонны, строгие фигуры Сибилл, пророков, королей… Мир фантастических растений, Окаменелых привидений, Драконов, магов и химер. Здесь всё есть символ, знак, пример. Какую повесть зла и мук вы Здесь разберете на стенах? Как в этих сложных письменах Понять значенье каждой буквы? Их взгляд, как взгляд змеи, тягуч… Закрыта дверь. Потерян ключ. [B]13[/B] Мир шел искать себе обитель, Но на распутьи всех дорог Стоял лукавый Соблазнитель. На нем хитон, на нем венок, В нем правда мудрости звериной: С свиной улыбкой взгляд змеиный. Призывно пальцем щелкнул он, И мир, как Ева, соблазнен. И этот мир — Христа Невеста — Она решилась и идет: В ней всё дрожит, в ней всё поет, В ней робость и бесстыдство жеста, Желанье, скрытое стыдом, И упоение грехом. [B]14[/B] Есть беспощадность в примитивах. У них для правды нет границ — Ряды позорно некрасивых, Разоблаченных кистью лиц. В них дышит жизнью каждый атом: Фуке — безжалостный анатом — Их душу взял и расчленил, Спокойно взвесил, осудил И распял их в своих портретах. Его портреты казнь и месть, И что-то дьявольское есть В их окружающих предметах И в хрящеватости ушей, В глазах и в линии ноздрей. [B]15[/B] Им мир Рэдона так созвучен… В нем крик камней, в нем скорбь земли, Но саван мысли сер и скучен. Он змей, свернувшийся в пыли. Рисунок грубый, неискусный… Вот Дьявол — кроткий, странный, грустный. Антоний видит бег планет: «Но где же цель?» — Здесь цели нет… Струится мрак и шепчет что-то, Легло молчанье, как кольцо, Мерцает бледное лицо Средь ядовитого болота, И солнце, черное как ночь, Вбирая свет, уходит прочь. [B]16[/B] Как горек вкус земного лавра… Родэн навеки заковал В полубезумный жест Кентавра Несовместимость двух начал. В безумьи заломивши руки, Он бьется в безысходной муке, Земля и стонет и гудит Под тяжкой судоргой копыт. Но мне понятна беспредельность, Я в мире знаю только цельность, Во мне зеркальность тихих вод, Моя душа как небо звездна, Кругом поет родная бездна, — Я весь и ржанье, и полет! [B]17[/B] Я поклоняюсь вам, кристаллы, Морские звезды и цветы, Растенья, раковины, скалы (Окаменелые мечты Безмолвно грезящей природы), Стихии мира: Воздух, Воды, И Мать-Земля и Царь-Огонь! Я духом Бог, я телом конь. Я чую дрожь предчувствий вещих, Я слышу гул идущих дней, Я полон ужаса вещей, Враждебных, мертвых и зловещих, И вызывают мой испуг Скелет, машина и паук. [B]18[/B] Есть злая власть в душе предметов, Рожденных судоргой машин. В них грех нарушенных запретов, В них месть рабов, в них бред стремнин. Для всех людей одни вериги: Асфальты, рельсы, платья, книги, И не спасется ни один От власти липких паутин. Но мы, свободные кентавры, Мы мудрый и бессмертный род, В иные дни у брега вод Ласкались к нам ихтиозавры. И мир мельчал. Но мы росли. В нас бег планет, в нас мысль Земли! [BR[1] — Витражи (фр.). [2] — Голова неизвестной (фр.).[/I]
Не врагом Тебе, не рабом
Наталья Горбаневская
Не врагом Тебе, не рабом – светлячком из травы, ночником в изголовье. Не об пол, не об стенку лбом – только там, где дрова даровы, соловеть под пенье соловье. Соловой, вороною, каурой пронестись по остывшей золе. А за «мир, лежащий во зле» я отвечу собственной шкурой.
Четверостишия «Тише вы»
Римма Дышаленкова
Цикл стиховЗемляк Среди наших земляков он один у нас таков: он и к дружбе тяготеет, и к предательству готов. Гурман Вкушая дружбу, понял я, что очень вкусные друзья. Вкусил врага на ужин: враги намного хуже. Самохвал О, если б самохвал был само-хвал! Он требует моих, твоих похвал. Беда ли, что не стоит он того? Беда, что я вовсю хвалю его. Ханжа Он созерцал «Венеру» Тициана для выполненья государственного плана. Ревность Люблю родной завод. О, сколько бед в любви моей, сколь ревности и злости! Ко мне не ходит в гости мой сосед, я тоже не хожу к ревнивцу в гости. На пути к штампу Его назвали многогранным, и он доверчиво, как школьник, гранил себя весьма исправно и стал похож на треугольник. Мираж Реальный, будто новенький гараж, явился мне из воздуха мираж. — Уйди, мираж! — сказал я гаражу. Гараж в ответ: «Обижен, ухожу». Смешные нынче стали миражи, уж ты ему и слова не скажи. Дешевая продукция Наше промобъединение производит впечатление. Нет дешевле ничего впечатления того. Я и идея У меня в голове есть идея. Я идеей в идее владею. И случается проблеск иной, что идея владеет и мной. А на деле ни я, ни идея абсолютно ничем не владеем. История История, друзья мои, всегда правдива, история, друзья мои, всегда права. Об этом говорит всегда красноречиво чья-нибудь отрубленная голова. Парадокс Наука устраняет парадокс, художник парадоксы добывает. Но парадоксу это невдомек, ведь парадоксы истины не знают. Прекрасное и безобразное Уничтожая безобразное, прекрасное сбивалось с ног. — Но я люблю тебя, прекрасное, — шептал восторженно порок. Бессовестная статуя Когда бы у статуи совесть была, она бы сама с пьедестала сошла. Пошла бы, куда ее совесть велит, Но совести нет, вот она и стоит. Идеалист и материалист Спорят два философа устало, древний спор уму непостижим: — Это бог ведет людей к финалу! — Нет, мы сами к финишу бежим! Творчество Ученый паучок, философ и жуир, познал весь белый свет и весь подлунный мир, и взялся сотворить всемирную картину, но получилась только паутина. Дедукция Этот метод очень важен. Если вор — прокурор, то дедукция подскажет, что судья подавно вор. Ошибочно Ни матери не понял, ни отца, ни старика не видел, ни калеку и заявлял с улыбкой мудреца: «Ошибочно считаюсь человеком». Под каблуком Зачем ему семья и дом? Он жить привык под каблуком: любой каблук повыше ему заменит крышу. Трос От тяжести порвался трос и стал похожим на вопрос. Я тоже был надежным тросом, а стал язвительным вопросом. Стыдливый страус Обычный страус не стыдился от страха скрыться под песком, а этот от стыда прикрылся еще и фиговым листком. Гонение на влюбленных При всех эпохах и законах гоненье было на влюбленных. От страха за такую жизнь влюбленные перевелись. И правда, чем гонимым быть, уж лучше вовсе не любить. Дитя Идти боится по лесной дорожке, страшится муравья и конопли. Сторонится коровы и земли. Не ест ни молока и ни картошки. На Урале Далеко-далеко на Урале ящер с ящерицей проживали. Жили двести лет, а может, триста между хрусталей и аметистов. А теперь на шлаковых отвалах ящеров и ящериц не стало, да и бесполезных самоцветов на Урале тоже больше нету. Любитель тупика Зашел в тупик — доволен тупиком. Но в тупике возник родник. Вся жизнь ушла на битву с родником. А что ж тупик? Тупик теперь в болотце. А что ж родник? Как лился, так и льется.
Поэмия о соловье
Василий Каменский
Георгию Золотухину — во имя его яркое. Соловей в долине дальней Расцветает даль небес. Трель расстрелится игральней, Если строен гибкий лес — Цивь-цинь-вью — Цивь-цинь-вью — Чок-й-чок.Перезвучально зовет: Ю. Наклонилась утром венчально. Близко слышен полет Ю. Я и пою: Стоит на крылечке И ждет. Люблю.Песневей соловей. На качелях ветвей Лей струистую песню поэту. Звонче лей, соловей, В наковальне своей Рассыпай искры истому лету. Цивь-цинь-ций — Цивь-цинь-ций — Чтрррь-юй. Ю.Я отчаянный рыжий поэт Над долинами-зыбками Встречаю рассвет Улыбками Для. Пускай для — не все ли равно. Ветер. Трава. В шкуре медвежьей мне тепло. Спокойно.Слушай душу разливную, звонкую. Мастер я — Песнебоец — Из СЛОВ ЗВОН Кую: Солнцень лью соловью В зазвучальный ответ, Нити струнные вью. Для поэта — поэт.Сердце — ясное, росное, Звучное, сочное. Сердце — серны изгибные вздроги. Сердце — море молочное. Лейся. Сердце голубя — Сердце мое. Бейся.Звенит вода хрустальная, Журчальная вода. Моя ли жизнь устальная, Устанет мчать года. Я жду чудес венчающих, Я счастье стерегу. Сижу в ветвях качающих На звонком берегу. Цивь-цью-чок. Чтрррь-йю. Ю.Ведь есть где-то дверца, Пойду отворю. Жаркое сердце Отражает зарю. Плль-плю-ций. Ций-тюрьлью. Солнцень вью. Утрень вью. Ярцень вью. Любишь ты. Я люблю. Ю. Ций-йю-чок. Чок-й-чок.В шелестинных грустинах Зовы песни звончей. В перепевных тростинах Чурлюжурлит журчей. Чурлю-журль. Чурлю-журль.В солнцескате костер Не горит — не потух Для невест и сестер — Чу. Свирелит пастух. Тру-ту-ру. Тру-ру-у. Ту-ту-ту. туру-тру-уВот еще один круг Проницательный звучно. Созерцательный друг Неразлучно. ТУру-тру-у. И расстрельная трель. Ций-вью-й-чок. Чтрррь-йю, Ю. И моя небовая свирель. Лучистая Чистая Истая Стая.Певучий пастух. Соловей-Солнцелей. Песневестный поэт. И еще из деревни перекликный петух. Рыбаки. Чудаки. Песнепьяницы. Дети на кочке. Играют. Катают шар земной. Поют: Эль-лле-ле. Аль-ллю-лю. Иль-лли-ли.Ясный пастух одинокому солнцу Над вселенной глубинами Расточает звучально любовь, Как и мы над долинами. Туру-ту-ту. ТУру-тамрай. Эй, соловей, полюби пастуха, Позови его трелью расстрельной. Я — поэт, для живого стиха. Опьяню тебя песней свирельной. Хха-рра-мам — Иди к нам.В чем судьба — чья. Голубель сквозь ветвины. Молчаль. Все сошлись у журчья, У на горке рябины, Закачает качаль. Расцветится страна, Если песня стройна, Если струйна струна, И разливна звенчаль, И чеканны дробины.Вот смотри: На полянах Босоногая девушка Собирает святую Траву Богородицы. В наклонениях стана, В изгибности рук — Будто песня. И молитву поет она: Бла — го — ело — ви.
Слово о полку Игореве
Василий Андреевич Жуковский
Не прилично ли будет нам, братия, Начать древним складом Печальную повесть о битвах Игоря, Игоря Святославича! Начаться же сей песни По былинам сего времени, А не по вымыслам Бояновым. Вещий Боян, Если песнь кому сотворить хотел, Растекался мыслию по древу. Серым волком по земле, Сизым орлом под облаками. Вам памятно, как пели о бранях первых времен: Тогда пускались десять соколов на стадо лебедей; Чей сокол долетал, того и песнь прежде пелась: Старому ли Ярославу, храброму ли Мстиславу, Сразившему Редедю перед полками касожскими, Красному ли Роману Святославичу. Боян же, братия, не десять соколов на стадо лебедей пускал, Он вещие персты свои на живые струны вскладывал, И сами они славу князьям рокотали. Начнем же, братия, повесть сию От старого Владимира до нынешнего Игоря. Натянул он ум свой крепостью, Изострил он мужеством сердце, Ратным духом исполнился И навел храбрые полки свои На землю Половецкую за землю Русскую. Тогда Игорь воззрел на светлое солнце, Увидел он воинов своих, тьмой от него прикрытых, И рек Игорь дружине своей: *«Братия и дружина! Лучше нам быть порубленным, чем даться в полон. Сядем же, други, на борзых коней* Да посмотрим синего Дона!» Вспала князю на ум охота, А знаменье заступило ему желание Отведать Дона великого. «Хочу, — он рек, — преломить копье *На конце поля половецкого с вами, люди русские! Хочу положить свою голову* Или выпить шеломом из Дона». О Боян, соловей старого времени! Как бы воспел ты битвы сии, Скача соловьем по мысленну древу, Взлетая умом под облаки, Свивая все славы сего времени, Рыща тропою Трояновой через поля на горы! Тебе бы песнь гласить Игорю, оного Олега внуку: Не буря соколов занесла чрез поля широкие — Галки стадами бегут к Дону великому! Тебе бы петь, вещий Боян, внук Велесов! Ржут кони за Сулою, Звенит слава в Киеве, Трубы трубят в Новеграде, Стоят знамена в Путивле, Игорь ждет милого брата Всеволода. И рек ему буй-тур Всеволод: *«Один мне брат, один свет светлый ты, Игорь! Оба Святославичи! Седлай же, брат, борзых коней своих,* А мои тебе готовы, *Оседланы пред Курском. Метки в стрельбе мои куряне,* Под трубами повиты, Под шеломами взлелеяны, Концом копья вскормлены, Пути им все ведомы, Овраги им знаемы, Луки у них натянуты, Тулы отворены, Сабли отпущены, Сами скачут, как серые волки в поле, Ища себе чести, а князю славы». Тогда вступил князь Игорь в златое стремя И поехал по чистому полю. Солнце дорогу ему тьмой заступило; Ночь, грозою шумя на него, птиц пробудила; Рев в стадах звериных; Див кличет на верху древа: Велит прислушать земле незнаемой, Волге, Поморию, и Посулию, И Сурожу, и Корсуню, И тебе, истукан тьмутараканский! И половцы неготовыми дорогами побежали к Дону великому. Кричат в полночь телеги, словно распущенны лебеди. Игорь ратных к Дону ведет! Уже беда его птиц скликает, И волки угрозою воют по оврагам, Клектом орлы на кости зверей зовут, Лисицы брешут на червленые щиты… О Русская земля! Уж ты за горами Далеко! Ночь меркнет, Свет-заря запала, Мгла поля покрыла, Щекот соловьиный заснул, Галичий говор затих. Русские поле великое червлеными щитами прегородили, Ища себе чести, а князю славы. В пятницу на заре потоптали они нечестивые полки половецкие И, рассеясь стрелами по полю, помчали красных дев половецких А с ними и злато, и паволоки, и драгие оксамиты, Ортмами, епанчицами, и кожухами, и разными узорочьями половецкими По болотам и грязным местам начали мосты мостить. А стяг червленый с бедою хоругвию, А челка червленая с древком серебряным Храброму Святославнчу! Дремлет в поле Олегово храброе гнездо — Далеко залетело! Не родилось оно на обиду Ни соколу, ни кречету, Ни тебе, черный ворон, неверный половчанин! Гзак бежит серым волком, А Кончак ему след прокладывает к Дону великому. И рано на другой день кровавые зори свет поведают; Черные тучи с моря идут, Хотят прикрыть четыре солнца, И в них трепещут синие молнии. Быть грому великому! Идти дождю стрелами с Дону великого! Тут-то копьям поломаться, Тут-то саблям притупиться О шеломы половецкие, На реке на Каяле, у Дона великого! О Русская земля, далеко уж ты за горами! И ветры, Стрибоговы внуки, Веют с моря стрелами На храбрые полки Игоревы. Земля гремит, Реки текут мутно, Прахи поля покрывают, Стяги глаголют! Половцы идут от Дона, и от моря, и от всех сторон. Русские полки отступили. Бесовы дети кликом поля прегородили, А храбрые русские щитами червлеными. Ярый тур Всеволод! Стоишь на на обороне, Прыщешь на ратных стрелами, Гремишь по шеломам мечом харалужным; Где ты, тур, ни проскачешь, шеломом златым посвечивая, Там лежат нечестивые головы половецкие, Порубленные калеными саблями шлемы аварские От тебя, ярый тур Всеволод! Какою раною подорожит он, братие, Он, позабывший о жизни и почестях, О граде Чернигове, златом престоле родительском, О свычае и обычае милой супруги своей Глебовны красныя. Были веки Трояновы, Миновались лета Ярославовы; Были битвы Олега, Олега Святославича. Тот Олег мечом крамолу ковал, И стрелы он по земле сеял. Ступал он в златое стремя в граде Тьмутаракане! Молву об нем слышал давний великий Ярослав, сын Всеволодов, А князь Владимир всякое утро уши затыкал в Чернигове. Бориса же Вячеславича слава на суд привела, И на конскую зеленую попону положили его За обиду Олега, храброго юного князя. С той же Каялы Святополк после сечи увел отца своего Между угорскою конницею ко святой Софии в Киев. Тогда при Олеге Гориславиче сеялось и вырастало междоусобием. Погибала жизнь Даждьбожиих внуков, Во крамолах княжеских век человеческий сокращался. Тогда по Русской земле редко оратаи распевали, Но часто граяли враны, Трупы деля меж собою; А галки речь свою говорили: Хотим полететь на добычу! То было в тех сечах, в тех битвах, Но битвы такой и не слыхано! От утра до вечера, От вечера до света Летают стрелы каленые, Гремят мечи о шеломы, Трещат харалужные копья В поле незнаемом Среди земли Половецкия. Черна земля под копытами Костьми была посеяна, Полита была кровию, И по Русской земле взошло бедой!.. Что мне шумит, Что мне звенит Так задолго рано перед зарею? Игорь полки заворачивает: Жаль ему милого брата Всеволода. Билися день, Бились другой, На третий день к полдню Пали знамена Игоревы! Тут разлучилися братья на бреге быстрой Каялы; Тут кровавого вина недостало; Тут пир докончили бесстрашные русские: Сватов попоили, А сами легли за Русскую землю! Поникает трава от жалости, А древо печалию К земле преклонилось. Уже невеселое, братья, время настало; Уже пустыня силу прикрыла! И встала обида в силах Даждьбожиих внуков, Девой вступя на Троянову землю, Крыльями всплеснула лебедиными, На синем море у Дона плескаяся. Прошли времена, благоденствием обильные, Миновалися брани князей на неверных. Брат сказал брату: то мое, а это мое же! И стали князья говорить про малое, как про великое, И сами на себя крамолу ковать, А неверные со всех сторон приходили с победами на Русскую землю!.. О! далеко залетел ты, сокол, сбивая птиц к морю! А храброму полку Игореву уже не воскреснуть! Вслед за ним крикнули Карна и Жля и по Русской земле поскакали, Мча разорение в пламенном роге! Жены русские всплакали, приговаривая: Уж нам своих милых лад Ни мыслию смыслить, Ни думою сдумать, Ни очами оглядеть, А злата-серебра много утрачено! И застонал, друзья, Киев печалию, Чернигов напастию, Тоска разлилась по Русской земле, Обильна печаль потекла среди земли Русския. Князи сами на себя крамолу ковали, А неверные сами с победами набегали на Русскую землю, Дань собирая по белке с двора. Так-то сии два храбрые Святославича, Игорь и Всеволод, раздор пробудили, Едва усыпил его мощный отец их, Святослав грозный, великий князь киевский, Гроза был Святослав! Притрепетал он врагов своими сильными битвами И мечами булатными; Наступил он на землю Половецкую, Притоптал холмы и овраги, Возмутил озера и реки, Иссушил потоки, болота; А Кобяка неверного из луки моря, От железных великих полков половецких Вырвал, как вихорь! И Кобяк очутился в городе Киеве, В гриднице Святославовой. Немцы и венеды, Греки и моравы Славу поют Святославу, Кают Игоря-князя, Погрузившего силу на дне Каялы, реки половецкия, Насыпая ее золотом русским. Там Игорь-князь из златого седла пересел на седло отрока: Уныли в градах забралы, И веселие поникло. И Святославу смутный сон привиделся. «В Киеве на горах в ночь сию с вечера Одевали меня, — рек он, — черным покровом на кровати тесовой; Черпали мне синее вино, с горечью смешанное: Сыпали мне пустыми колчанами Жемчуг великой в нечистых раковинах на лоно И меня нежили. А кровля без князя была на тереме моем златоверхом. И с вечера целую ночь граяли враны зловещие, Слетевшись на выгон в дебри Кисановой… Уж не послать ли мне к синему морю?» И бояре князю в ответ рекли: «Печаль нам, князь, умы полонила; Слетели два сокола с золотого престола отцовского, Поискать города Тьмутараканя Или выпить шеломом из Дона. Уж соколам и крылья неверных саблями подрублены, Сами ж запутаны в железных опутинах». В третий день тьма наступила. Два солнца померкли, Два багряных столпа угасли, А с ними и два молодые месяца, Олег и Святослав, Тьмою подернулись. На реке на Каяле свет темнотою покрылся. Гнездом леопардов простерлись половцы по Русской земле И в море ее погрузили, И в хана вселилось буйство великое. Нашла хула на хвалу, Неволя грянула на волю, Вергнулся Див на землю! Вот уж и готские красные девы Вспели на бреге синего моря; Звоня золотом русским, Поют они время Бусово, Величают месть Шаруканову. А наши дружины гладны веселием! Тогда изронил Святослав великий слово златое, со слезами смешанное: *«О сыновья мои, Игорь и Всеволод! Рано вы стали мечами разить Половецкую землю,* *А себе искать славы! Не с честию вы победили,* *С нечестием пролили кровь неверную! Ваше храброе сердце в жестоком булате заковано* *И в буйстве закалено! То ль сотворили вы моей серебряной седине! Уже не вижу могущества моего сильного, богатого, многовойного брата Ярослава* С его черниговскими племенами, С монгутами, татранами и шелбирами, С топчаками, ревугами и олберами! Они без щитов с кинжалами засапожными Кликом полки побеждали, Звеня славою прадедов. Вы же рекли: «Мы одни постоим за себя, Славу передню сами похитим, Заднюю славу сами поделим!» И не диво бы, братья, старому стать молодым. Сокол ученый Птиц высоко взбивает, Не даст он в обиду гнезда своего! Но горе, горе! князья мне не в помощь! Времена обратились на низкое! Вот и у Роменя кричат под саблями половецкими, А князь Владимир под ранами. Горе и беда сыну Глебову! Где ж ты, великий князь Всеволод? Иль не помыслишь прилететь издалече, отцовский златой престол защитить? Силен ты веслами Волгу разбрызгать, А Дон шеломами вычерпать, Будь ты с нами, и была бы дева по ногате, А отрок по резане. Ты же по суху можешь Стрелять живыми шереширами с чадами Глеба удалыми; А вы, бесстрашные Рюрик с Давыдом, Не ваши ль позлащенные шеломы в крови плавали? Не ваша ль храбрая дружина рыкает, Словно как туры, калеными саблями ранены, в поле незнаемом? Вступите, вступите в стремя златое За честь сего времени, за Русскую землю, За раны Игоря, буйного Святославича! Ты, галицкий князь Осьмомысл Ярослав, Высоко ты сидишь на престоле своем златокованом, Подпер Угрские горы полками железными, Заступил ты путь королю, Затворил Дунаю ворота, Бремена через облаки мечешь, Рядишь суды до Дуная, И угроза твоя по землям течет, Ворота отворяешь к Киеву, Стреляешь в султанов с златого престола отцовского через дальние земли. Стреляй же, князь, в Кончака, неверного кощея, за Русскую землю, За раны Игоря, буйного Святославича! А ты, Мстислав, и ты, смелый Роман! Храбрая мысль носит вас на подвиги, Высоко возлетаете вы на дело отважное, Словно как сокол на ветрах ширяется, Птиц одолеть замышляя в отважности! Шеломы у вас латинские, под ними железные панцири! Дрогнули от них земля и многие области ханов, Литва, деремела, ятвяги, И половцы, копья свои повергнув, Главы подклонили Под ваши мечи харалужные. Но уже для Игоря-князя солнце свет свой утратило И древо свой лист не добром сронило; По Роси, по Суле грады поделены, А храброму полку Игоря уже не воскреснуть! Дон тебя, князя, кличет, Дон зовет князей на победу! Ольговичи, храбрые князи, доспели на бой. Вы же, Ингвар, и Всеволод, и все три Мстиславича, Не худого гнезда шестокрильцы, Не по жеребью ли победы власть себе вы похитили? На что вам златые шеломы, Ваши польские копья, щиты? Заградите в поле врата своими острыми стрелами За землю Русскую, за раны Игоря, смелого Святославича! Не течет уже Сула струею сребряной Ко граду Переяславлю; Уж и Двина болотом течет К оным грозным полочанам под кликом неверных. Один Изяслав, сын Васильков, Позвенел своими острыми мечами о шлемы литовские, Утратил он славу деда своего Всеслава, Под червлеными щитами на кровавой траве Положен мечами литовскими, И на сем одре возгласил он: Дружину твою, князь Изяслав, Крылья птиц приодели, И звери кровь полизали!» Не было тут брата Брячислава, ни другого — Всеволода. Один изронил ты жемчужную душу Из храброго тела Через златое ожерелье! Голоса приуныли, Поникло веселие, Трубят городенские трубы. И ты, Ярослав, и вы, внуки Всеслава, Пришлось преклонить вам стяги свои, Пришлось вам в ножны вонзить мечи поврежденные! Отскочили вы от дедовской славы, Навели нечестивых крамолами На Русскую землю, на жизнь Всеславову! О, какое ж бывало вам прежде насилие от земли Половецкия! На седьмом веке Трояновом Бросил Всеслав жребий о девице, ему милой. Он, подпершись клюками, сел на коня, Поскакал ко граду Киеву И коснулся древком копья до златого престола Киевского. Лютым зверем в полночь поскакал он из Белграда, Синею мглою обвешенный, К утру ж, вонзивши стрикузы, раздвинул врата Новугороду, Славу расшиб Ярославову, Волком помчался с Дудуток к Немизе. На Немизе стелют снопы головами, Молотят цепами булатными, Жизнь на току кладут, Веют душу от тела. Кровавые бреги Немизы не добром были посеяны, Посеяны костями русских сынов. Князь Всеслав людей судил, Князьям он рядил города, А сам в ночи волком рыскал; До петухов он из Киева успевал к Тьмутаракани, К Херсоню великому волком он путь перерыскивал. Ему в Полоцке рано к заутрене зазвонили В колокола у святыя Софии, А он в Киеве звон слышал! Пусть и вещая душа была в крепком теле, Но часто страдал он от бед. Ему первому и вещий Боян мудрым припевом предрек: «Будь хитер, будь смышлен. Будь по птице горазд, Но божьего суда не минуешь!» О, стонать тебе, земля Русская, Вспоминая времена первые и первых князей! Нельзя было старого Владимира пригвоздить к горам киевским! Стяги его стали ныне Рюриковы, Другие Давыдовы; Нося на рогах их, волы ныне землю пашут, И копья славят на Дунае». Голос Ярославнин слышится, на заре одинокой чечеткою кличет: «Полечу, — говорит, — чечеткою по Дунаю, Омочу бобровый рукав в Каяле-реке, Оботру князю кровавые раны на отвердевшем теле его». Ярославна поутру плачет в Путивле на стене, приговаривая: *«О ветер, ты, ветер! К чему же так сильно веешь? На что же наносишь ты стрелы ханские* Своими легковейными крыльями *На воинов лады моей? Мало ль подоблачных гор твоему веянью? Мало ль кораблей на синем море твоему лелеянью? На что ж, как ковыль-траву, ты развеял мое веселие?»* Ярославна поутру плачет в Путивле на стене, припеваючи: *«О ты, Днепр, ты, Днепр, ты, слава-река! Ты пробил горы каменные* Сквозь землю Половецкую; Ты, лелея, нес суда Святославовы к рати Кобяковой: Прилелей же ко мне ты ладу мою, Чтоб не слала к нему по утрам, по зорям слез я на море!» Ярославна поутру плачет в Путивле на стене городской, припеваючи: *«Ты, светлое, ты, пресветлое солнышко! Ты для всех тепло, ты для всех красно! Что ж так простерло ты свой горячий луч на воинов лады моей, Что в безводной степи луки им сжало жаждой* И заточило им тулы печалию?» Прыснуло море к полуночи; Идут мглою туманы; Игорю-князю бог путь указывает Из земли Половецкой в Русскую землю, К златому престолу отцовскому. Приугасла заря вечерняя. Игорь-князь спит — не спит: Игорь мыслию поле меряет От великого Дона До малого Донца. Конь к полуночи; Овлур свистнул за рекою, Чтоб князь догадался. Не быть князю Игорю! Кликнула, стукнула земля; Зашумела трава: Половецкие вежи подвигнулись. Прянул князь Игорь горностаем в тростник, Белым гоголем на воду; Взвергнулся князь на быстра коня, Соскочил с него босым волком, И помчался он к лугу Донца; Полетел он, как сокол под мглами, Избивая гусей-лебедей к завтраку, обеду и ужину. Когда Игорь-князь соколом полетел, Тогда Овлур волком потек за ним, Сбивая с травы студеную росу: Притомили они своих борзых коней! Донец говорит: «Ты, Игорь-князь! Не мало тебе величия, Кончаку нелюбия, Русской земле веселия!» Игорь в ответ: «Ты, Донец-река! И тебе славы не мало, Тебе, лелеявшему на волнах князя, Подстилавшему ему зелену траву На своих берегах серебряных, Одевавшему его теплыми мглами Под навесом зеленого древа, Охранявшему его на воде гоголем, Чайками на струях, Чернедями на ветрах. Не такова, — примолвил он, — Стугна-река: Худая про нее слава! Пожирает она чужие ручьи, Струги меж кустов расторгает. А юноше князю Ростиславу Днепр затворил брега зеленые. Плачет мать Ростислава По юноше князе Ростиславе. Увянул цвет жалобою, А деревья печалию к земле преклонило». Не сороки защекотали — Вслед за Игорем едут Гзак и Кончак. Тогда враны не граяли, Галки замолкли, Сороки не стрекогали, Ползком только ползали, Дятлы стуком путь к реке кажут, Соловьи веселыми песнями свет прорекают. Молвил Гзак Кончаку: «Если сокол ко гнезду долетит, Соколенка мы расстреляем стрелами злачеными!» Гзак в ответ Кончаку: «Если сокол ко гнезду долетит, Соколенка опутаем красной девицей!» И сказал опять Гзак Кончаку: «Если опутаем красной девицей, То соколенка не будет у нас, Ни будет и красной девицы, И начнут нас бить птицы в поле половецком!» Пел Боян, песнотворец старого времени, Пел он походы на Святослава, Правнука Ярославова, сына Ольгова, супруга дщери Когановой. «Тяжко, — сказал он, — быть голове без плеч, Худо телу, как нет головы!» Худо Русской земле без Игоря! Солнце светит на небе — Игорь-князь в Русской земле! Девы поют на Дунае, Голоса долетают через море до Киева, Игорь едет по Боричеву Ко святой богородице Пирогощей. Радостны земли, Веселы грады! — Песнь мы спели старым князьям, Песнь мы спели князьям молодым: Слава Игорю Святославичу! Слава буйному туру Всеволоду! Слава Владимиру Игоревичу! Здравствуйте, князья и дружина, Поборая за христиан полки неверные! Слава князьям, а дружине аминь!
Облако в штанах
Владимир Владимирович Маяковский
Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут: досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий. У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний. Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы! Приходите учиться — из гостиной батистовая, чинная чиновница ангельской лиги. И которая губы спокойно перелистывает, как кухарка страницы поваренной книги. Хотите — буду от мяса бешеный — и, как небо, меняя тона — хотите — буду безукоризненно нежный, не мужчина, а — облако в штанах! Не верю, что есть цветочная Ницца! Мною опять славословятся мужчины, залежанные, как больница, и женщины, истрепанные, как пословица. BR1/B] Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе. «Приду в четыре»,— сказала Мария. Восемь. Девять. Десять. Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый. В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры. Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется! Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце — холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское. И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая — большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любёночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек. Еще и еще, уткнувшись дождю лицом в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя. Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала,— вон его! Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери. Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот,— сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой. Рухнула штукатурка в нижнем этаже. Нервы — большие, маленькие, многие!— скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги! А ночь по комнате тинится и тинится,— из тины не вытянуться отяжелевшему глазу. Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб. Вошла ты, резкая, как «нате!», муча перчатки замш, сказала: «Знаете — я выхожу замуж». Что ж, выходите. Ничего. Покреплюсь. Видите — спокоен как! Как пульс покойника. Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть»,— а я одно видел: вы — Джоконда, которую надо украсть! И украли. Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги! Дразните? «Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий». Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий! Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,— а самое страшное видели — лицо мое, когда я абсолютно спокоен? И чувствую — «я» для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо. Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле,— ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома. Люди нюхают — запахло жареным! Нагнали каких-то. Блестящие! В касках! Нельзя сапожища! Скажите пожарным: на сердце горящее лезут в ласках. Я сам. Глаза наслезнённые бочками выкачу. Дайте о ребра опереться. Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу! Рухнули. Не выскочишь из сердца! На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос. Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос! Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх схватиться за небо высил горящие руки «Лузитании». Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний,— ты хоть о том, что горю, в столетия выстони! [BR2/B] Славьте меня! Я великим не чета. Я над всем, что сделано, ставлю «nihil». Никогда ничего не хочу читать. Книги? Что книги! Я раньше думал — книги делаются так: пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак — пожалуйста! А оказывается — прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево, улица корчится безъязыкая — ей нечем кричать и разговаривать. Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово. Улица муку молча пёрла. Крик торчком стоял из глотки. Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi и костлявые пролетки грудь испешеходили. Чахотки площе. Город дорогу мраком запер. И когда — все-таки!— выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на горло паперть, думалось: в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать! А улица присела и заорала: «Идемте жрать!» Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея — «сволочь» и еще какое-то, кажется, «борщ». Поэты, размокшие в плаче и всхлипе, бросились от улицы, ероша космы: «Как двумя такими выпеть и барышню, и любовь, и цветочек под росами?» А за поэтами — уличные тыщи: студенты, проститутки, подрядчики. Господа! Остановитесь! Вы не нищие, вы не смеете просить подачки! Нам, здоровенным, с шагом саженьим, надо не слушать, а рвать их — их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати! Их ли смиренно просить: «Помоги мне!» Молить о гимне, об оратории! Мы сами творцы в горящем гимне — шуме фабрики и лаборатории. Что мне до Фауста, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете! Я знаю — гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете! Я, златоустейший, чье каждое слово душу новородит, именинит тело, говорю вам: мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал! Слушайте! Проповедует, мечась и стеня, сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! Мы с лицом, как заспанная простыня, с губами, обвисшими, как люстра, мы, каторжане города-лепрозория, где золото и грязь изъязвили проказу,— мы чище венецианского лазорья, морями и солнцами омытого сразу! Плевать, что нет у Гомеров и Овидиев людей, как мы, от копоти в оспе. Я знаю — солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи! Жилы и мускулы — молитв верней. Нам ли вымаливать милостей времени! Мы — каждый — держим в своей пятерне миров приводные ремни! Это взвело на Голгофы аудиторий Петрограда, Москвы, Одессы, Киева, и не было ни одного, который не кричал бы: «Распни, распни его!» Но мне — люди, и те, что обидели — вы мне всего дороже и ближе. Видели, как собака бьющую руку лижет?! Я, обсмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрезный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто. Где глаз людей обрывается куцый, главой голодных орд, в терновом венце революций грядет шестнадцатый год. А я у вас — его предтеча; я — где боль, везде; на каждой капле слёзовой течи распял себя на кресте. Уже ничего простить нельзя. Я выжег души, где нежность растили. Это труднее, чем взять тысячу тысяч Бастилий! И когда, приход его мятежом оглашая, выйдете к спасителю — вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая!— и окровавленную дам, как знамя. [BR3/B] Ах, зачем это, откуда это в светлое весело грязных кулачищ замах! Пришла и голову отчаянием занавесила мысль о сумасшедших домах. И — как в гибель дредноута от душащих спазм бросаются в разинутый люк — сквозь свой до крика разодранный глаз лез, обезумев, Бурлюк. Почти окровавив исслезенные веки, вылез, встал, пошел и с нежностью, неожиданной в жирном человеке взял и сказал: «Хорошо!» Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана! Хорошо, когда брошенный в зубы эшафоту, крикнуть: «Пейте какао Ван-Гутена!» И эту секунду, бенгальскую, громкую, я ни на что б не выменял, я ни на… А из сигарного дыма ликерною рюмкой вытягивалось пропитое лицо Северянина. Как вы смеете называться поэтом и, серенький, чирикать, как перепел! Сегодня надо кастетом кроиться миру в черепе! Вы, обеспокоенные мыслью одной — «изящно пляшу ли»,— смотрите, как развлекаюсь я — площадной сутенер и карточный шулер. От вас, которые влюбленностью мокли, от которых в столетия слеза лилась, уйду я, солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз. Невероятно себя нарядив, пойду по земле, чтоб нравился и жегся, а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса. Вся земля поляжет женщиной, заерзает мясами, хотя отдаться; вещи оживут — губы вещины засюсюкают: «цаца, цаца, цаца!» Вдруг и тучи и облачное прочее подняло на небе невероятную качку, как будто расходятся белые рабочие, небу объявив озлобленную стачку. Гром из-за тучи, зверея, вылез, громадные ноздри задорно высморкая, и небье лицо секунду кривилось суровой гримасой железного Бисмарка. И кто-то, запутавшись в облачных путах, вытянул руки к кафе — и будто по-женски, и нежный как будто, и будто бы пушки лафет. Вы думаете — это солнце нежненько треплет по щечке кафе? Это опять расстрелять мятежников грядет генерал Галифе! Выньте, гулящие, руки из брюк — берите камень, нож или бомбу, а если у которого нету рук — пришел чтоб и бился лбом бы! Идите, голодненькие, потненькие, покорненькие, закисшие в блохастом грязненьке! Идите! Понедельники и вторники окрасим кровью в праздники! Пускай земле под ножами припомнится, кого хотела опошлить! Земле, обжиревшей, как любовница, которую вылюбил Ротшильд! Чтоб флаги трепались в горячке пальбы, как у каждого порядочного праздника — выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников. Изругивался, вымаливался, резал, лез за кем-то вгрызаться в бока. На небе, красный, как марсельеза, вздрагивал, околевая, закат. Уже сумашествие. Ничего не будет. Ночь придет, перекусит и съест. Видите — небо опять иудит пригоршнью обгрызанных предательством звезд? Пришла. Пирует Мамаем, задом на город насев. Эту ночь глазами не проломаем, черную, как Азеф! Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы, вином обливаю душу и скатерть и вижу: в углу — глаза круглы,— глазами в сердце въелась богоматерь. Чего одаривать по шаблону намалеванному сиянием трактирную ораву! Видишь — опять голгофнику оплеванному предпочитают Варавву? Может быть, нарочно я в человечьем месиве лицом никого не новей. Я, может быть, самый красивый из всех твоих сыновей. Дай им, заплесневшим в радости, скорой смерти времени, чтоб стали дети, должные подрасти, мальчики — отцы, девочки — забеременели. И новым рожденным дай обрасти пытливой сединой волхвов, и придут они — и будут детей крестить именами моих стихов. Я, воспевающий машину и Англию, может быть, просто, в самом обыкновенном Евангелии тринадцатый апостол. И когда мой голос похабно ухает — от часа к часу, целые сутки, может быть, Иисус Христос нюхает моей души незабудки. [BR4[/B] Мария! Мария! Мария! Пусти, Мария! Я не могу на улицах! Не хочешь? Ждешь, как щеки провалятся ямкою попробованный всеми, пресный, я приду и беззубо прошамкаю, что сегодня я «удивительно честный». Мария, видишь — я уже начал сутулиться. В улицах люди жир продырявят в четырехэтажных зобах, высунут глазки, потертые в сорокгодовой таске,— перехихикиваться, что у меня в зубах — опять!— черствая булка вчерашней ласки. Дождь обрыдал тротуары, лужами сжатый жулик, мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп, а на седых ресницах — да!— на ресницах морозных сосулек слезы из глаз — да!— из опущенных глаз водосточных труб. Всех пешеходов морда дождя обсосала, а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет; лопались люди, проевшись насквозь, и сочилось сквозь трещины сало, мутной рекой с экипажей стекала вместе с иссосанной булкой жевотина старых котлет. Мария! Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово? Птица побирается песней, поет, голодна и звонка, а я человек, Мария, простой, выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни. Мария, хочешь такого? Пусти, Мария! Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка! Мария! Звереют улиц выгоны. На шее ссадиной пальцы давки. Открой! Больно! Видишь — натыканы в глаза из дамских шляп булавки! Пустила. Детка! Не бойся, что у меня на шее воловьей потноживотые женщины мокрой горою сидят,— это сквозь жизнь я тащу миллионы огромных чистых любовей и миллион миллионов маленьких грязных любят. Не бойся, что снова, в измены ненастье, прильну я к тысячам хорошеньких лиц,— «любящие Маяковского!»— да ведь это ж династия на сердце сумасшедшего восшедших цариц. Мария, ближе! В раздетом бесстыдстве, в боящейся дрожи ли, но дай твоих губ неисцветшую прелесть: я с сердцем ни разу до мая не дожили, а в прожитой жизни лишь сотый апрель есть. Мария! Поэт сонеты поет Тиане, а я — весь из мяса, человек весь — тело твое просто прошу, как просят христиане — «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Мария — дай! Мария! Имя твое я боюсь забыть, как поэт боится забыть какое-то в муках ночей рожденное слово, величием равное богу. Тело твое я буду беречь и любить, как солдат, обрубленный войною, ненужный, ничей, бережет свою единственную ногу. Мария — не хочешь? Не хочешь! Ха! Значит — опять темно и понуро сердце возьму, слезами окапав, нести, как собака, которая в конуру несет перееханную поездом лапу. Кровью сердца дорогу радую, липнет цветами у пыли кителя. Тысячу раз опляшет Иродиадой солнце землю — голову Крестителя. И когда мое количество лет выпляшет до конца — миллионом кровинок устелется след к дому моего отца. Вылезу грязный (от ночевок в канавах), стану бок о бок, наклонюсь и скажу ему на ухо: — Послушайте, господин бог! Как вам не скушно в облачный кисель ежедневно обмакивать раздобревшие глаза? Давайте — знаете — устроимте карусель на дереве изучения добра и зла! Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу, и вина такие расставим по столу, чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу хмурому Петру Апостолу. А в рае опять поселим Евочек: прикажи,— сегодня ночью ж со всех бульваров красивейших девочек я натащу тебе. Хочешь? Не хочешь? Мотаешь головою, кудластый? Супишь седую бровь? Ты думаешь — этот, за тобою, крыластый, знает, что такое любовь? Я тоже ангел, я был им — сахарным барашком выглядывал в глаз, но больше не хочу дарить кобылам из сервской муки изваянных ваз. Всемогущий, ты выдумал пару рук, сделал, что у каждого есть голова,— отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, целовать, целовать?! Я думал — ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик. Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища достаю сапожный ножик. Крыластые прохвосты! Жмитесь в раю! Ерошьте перышки в испуганной тряске! Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда до Аляски! Пустите! Меня не остановите. Вру я, в праве ли, но я не могу быть спокойней. Смотрите — звезды опять обезглавили и небо окровавили бойней! Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду! Глухо. Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо.
Лермонтов
Всеволод Рождественский
Не в силах бабушка помочь, Царь недоволен, власти правы. И едет он в метель и ночь За петербургские заставы.Еще стучит ему в виски Гусарский пунш. Шальной мазуркой Мелькают версты, ямщики И степь, разостланная буркой…«Поручик, это вам не бал. Извольте в цепь с четвертой ротой!» — И поперхнулся генерал Глотком наливки и остротой.От блюдца с косточками слив, От карт в чаду мутно-зеленом Он встал, презрительно-учтив, И застегнул сюртук с поклоном.Покуда злоба весела И кружит голову похмелье, Скорей винтовку из чехла — Ударить в гулкое ущелье!Поет свинец. В горах туман. Но карту бить вошло в привычку, Как поутру под барабан Вставать в ряды на перекличку.Душа, как олово, мутна, Из Петербурга — ни полслова, И Варенька Лопухина Выходит замуж за другого.Кто знал «погибельный Кавказ» (А эта песня не для труса!), Тот не отводит жадных глаз Со льдов двугорбого Эльбруса.Как колокольчик под дугой, И день и ночь в тоске тревожной, Он только путник почтовой По офицерской подорожной.Но дышит жар заветных строк Все той же волей неуклонной, И каждый стих его — клинок, Огнем свободы закаленный.И не во вражеский завал, Не в горцев нищие селенья,— Он стих как пулю бы вогнал В тех, кто на страже угнетенья!И не простит он ничего Холопам власти, черни светской, За то, что вольный стих его Отравлен воздухом мертвецкой.Нет! Будет мстить он, в палачей Страны своей перчатку кинув, Пока не поднял — и скорей!— Стволов какой-нибудь Мартынов. Стихи Михаила Лермонтова
Другие стихи этого автора
Всего: 1132Осень
Александр Сергеевич Пушкин
I Октябрь уж наступил — уж роща отряхает Последние листы с нагих своих ветвей; Дохнул осенний хлад — дорога промерзает. Журча еще бежит за мельницу ручей, Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает В отъезжие поля с охотою своей, И страждут озими от бешеной забавы, И будит лай собак уснувшие дубравы. II Теперь моя пора: я не люблю весны; Скучна мне оттепель; вонь, грязь — весной я болен; Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены. Суровою зимой я более доволен, Люблю ее снега; в присутствии луны Как легкий бег саней с подругой быстр и волен, Когда под соболем, согрета и свежа, Она вам руку жмет, пылая и дрожа! III Как весело, обув железом острым ноги, Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек! А зимних праздников блестящие тревоги?.. Но надо знать и честь; полгода снег да снег, Ведь это наконец и жителю берлоги, Медведю, надоест. Нельзя же целый век Кататься нам в санях с Армидами младыми Иль киснуть у печей за стеклами двойными. IV Ох, лето красное! любил бы я тебя, Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи. Ты, все душевные способности губя, Нас мучишь; как поля, мы страждем от засухи; Лишь как бы напоить, да освежить себя — Иной в нас мысли нет, и жаль зимы старухи, И, проводив ее блинами и вином, Поминки ей творим мороженым и льдом. V Дни поздней осени бранят обыкновенно, Но мне она мила, читатель дорогой, Красою тихою, блистающей смиренно. Так нелюбимое дитя в семье родной К себе меня влечет. Сказать вам откровенно, Из годовых времен я рад лишь ей одной, В ней много доброго; любовник не тщеславный, Я нечто в ней нашел мечтою своенравной. VI Как это объяснить? Мне нравится она, Как, вероятно, вам чахоточная дева Порою нравится. На смерть осуждена, Бедняжка клонится без ропота, без гнева. Улыбка на устах увянувших видна; Могильной пропасти она не слышит зева; Играет на лице еще багровый цвет. Она жива еще сегодня, завтра нет. VII Унылая пора! очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса — Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и в золото одетые леса, В их сенях ветра шум и свежее дыханье, И мглой волнистою покрыты небеса, И редкий солнца луч, и первые морозы, И отдаленные седой зимы угрозы. VIII И с каждой осенью я расцветаю вновь; Здоровью моему полезен русской холод; К привычкам бытия вновь чувствую любовь: Чредой слетает сон, чредой находит голод; Легко и радостно играет в сердце кровь, Желания кипят — я снова счастлив, молод, Я снова жизни полн — таков мой организм (Извольте мне простить ненужный прозаизм). IX Ведут ко мне коня; в раздолии открытом, Махая гривою, он всадника несет, И звонко под его блистающим копытом Звенит промерзлый дол и трескается лед. Но гаснет краткий день, и в камельке забытом Огонь опять горит — то яркий свет лиет, То тлеет медленно — а я пред ним читаю Иль думы долгие в душе моей питаю. X И забываю мир — и в сладкой тишине Я сладко усыплен моим воображеньем, И пробуждается поэзия во мне: Душа стесняется лирическим волненьем, Трепещет и звучит, и ищет, как во сне, Излиться наконец свободным проявленьем — И тут ко мне идет незримый рой гостей, Знакомцы давние, плоды мечты моей. XI И мысли в голове волнуются в отваге, И рифмы легкие навстречу им бегут, И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, Минута — и стихи свободно потекут. Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге, Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны; Громада двинулась и рассекает волны. XII Плывет. Куда ж нам плыть?..
Пророк
Александр Сергеевич Пушкин
Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился, — И шестикрылый серафим На перепутье мне явился. Перстами легкими как сон Моих зениц коснулся он. Отверзлись вещие зеницы, Как у испуганной орлицы. Моих ушей коснулся он, — И их наполнил шум и звон: И внял я неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье. И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык, И празднословный и лукавый, И жало мудрыя змеи В уста замершие мои Вложил десницею кровавой. И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул. Как труп в пустыне я лежал, И бога глас ко мне воззвал: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей». Источник: А.С. Пушкин. Собрание сочинений в 10 т. М., 1956—1962.
Сказка о попе и о работнике его Балде
Александр Сергеевич Пушкин
Жил-был поп, Толоконный лоб. Пошел поп по базару Посмотреть кой-какого товару. Навстречу ему Балда Идет, сам не зная куда. «Что, батька, так рано поднялся? Чего ты взыскался?» Поп ему в ответ: «Нужен мне работник: Повар, конюх и плотник. А где найти мне такого Служителя не слишком дорогого?» Балда говорит: «Буду служить тебе славно, Усердно и очень исправно, В год за три щелка тебе по лбу, Есть же мне давай вареную полбу». Призадумался поп, Стал себе почесывать лоб. Щелк щелку ведь розь. Да понадеялся он на русский авось. Поп говорит Балде: «Ладно. Не будет нам обоим накладно. Поживи-ка на моем подворье, Окажи свое усердие и проворье». Живет Балда в поповом доме, Спит себе на соломе, Ест за четверых, Работает за семерых; До светла все у него пляшет. Лошадь запряжет, полосу вспашет, Печь затопит, все заготовит, закупит, Яичко испечет да сам и облупит. Попадья Балдой не нахвалится, Поповна о Балде лишь и печалится, Попенок зовет его тятей: Кашу заварит, нянчится с дитятей. Только поп один Балду не любит, Никогда его не приголубит. О расплате думает частенько: Время идет, и срок уж близенько. Поп ни ест, ни пьет, ночи не спит: Лоб у него заране трещит. Вот он попадье признается: «Так и так: что делать остается?» Ум у бабы догадлив, На всякие хитрости повадлив. Попадья говорит: «Знаю средство, Как удалить от нас такое бедство: Закажи Балде службу, чтоб стало ему невмочь; А требуй, чтоб он ее исполнил точь-в-точь. Тем ты и лоб от расправы избавишь И Балду-то без расплаты отправишь». Стало на сердце попа веселее, Начал он глядеть на Балду посмелее. Вот он кричит: «Поди-ка сюда, Верный мой работник Балда. Слушай: платить обязались черти Мне оброк по самой моей смерти; Лучшего б не надобно дохода, Да есть на них недоимки за три года. Как наешься ты своей полбы, Собери-ка с чертей оброк мне полный». Балда, с попом понапрасну не споря, Пошел, сел у берега моря; Там он стал веревку крутить Да конец ее в море мочить. Вот из моря вылез старый Бес: «Зачем ты, Балда, к нам залез?» — «Да вот веревкой хочу море морщить Да вас, проклятое племя, корчить». Беса старого взяла тут унылость. «Скажи, за что такая немилость?» — «Как за что? Вы не плотите оброка, Не помните положенного срока; Вот ужо будет нам потеха, Вам, собакам, великая помеха». — «Балдушка, погоди ты морщить море. Оброк сполна ты получишь вскоре. Погоди, вышлю к тебе внука». Балда мыслит: «Этого провести не штука!» Вынырнул подосланный бесенок, Замяукал он, как голодный котенок: «Здравствуй, Балда-мужичок; Какой тебе надобен оброк? Об оброке век мы не слыхали, Не было чертям такой печали. Ну, так и быть — возьми, да с уговору, С общего нашего приговору — Чтобы впредь не было никому горя: Кто скорее из нас обежит около моря, Тот и бери себе полный оброк, Между тем там приготовят мешок». Засмеялся Балда лукаво: «Что ты это выдумал, право? Где тебе тягаться со мною, Со мною, с самим Балдою? Экого послали супостата! Подожди-ка моего меньшего брата». Пошел Балда в ближний лесок, Поймал двух зайков да в мешок. К морю опять он приходит, У моря бесенка находит. Держит Балда за уши одного зайку: «Попляши-тка ты под нашу балалайку; Ты, бесенок, еще молоденек, Со мною тягаться слабенек; Это было б лишь времени трата. Обгони-ка сперва моего брата. Раз, два, три! догоняй-ка». Пустились бесенок и зайка: Бесенок по берегу морскому, А зайка в лесок до дому. Вот, море кругом обежавши, Высунув язык, мордку поднявши, Прибежал бесенок задыхаясь, Весь мокрешенек, лапкой утираясь, Мысля: дело с Балдою сладит. Глядь — а Балда братца гладит, Приговаривая: «Братец мой любимый, Устал, бедняжка! отдохни, родимый». Бесенок оторопел, Хвостик поджал, совсем присмирел, На братца поглядывает боком. «Погоди,— говорит,— схожу за оброком». Пошел к деду, говорит: «Беда! Обогнал меня меньшой Балда!» Старый Бес стал тут думать думу. А Балда наделал такого шуму, Что все море смутилось И волнами так и расходилось. Вылез бесенок: «Полно, мужичок, Вышлем тебе весь оброк — Только слушай. Видишь ты палку эту? Выбери себе любимую мету. Кто далее палку бросит, Тот пускай и оброк уносит. Что ж? боишься вывихнуть ручки? Чего ты ждешь?» — «Да жду вон этой тучки: Зашвырну туда твою палку, Да и начну с вами, чертями, свалку». Испугался бесенок да к деду, Рассказывать про Балдову победу, А Балда над морем опять шумит Да чертям веревкой грозит. Вылез опять бесенок: «Что ты хлопочешь? Будет тебе оброк, коли захочешь…» — «Нет,— говорит Балда,— Теперь моя череда, Условия сам назначу, Задам тебе, враженок, задачу. Посмотрим, какова у тебе сила. Видишь: там сивая кобыла? Кобылу подыми-тка ты, Да неси ее полверсты; Снесешь кобылу, оброк уж твой; Не снесешь кобылы, ан будет он мой». Бедненький бес Под кобылу подлез, Понатужился, Понапружился, Приподнял кобылу, два шага шагнул. На третьем упал, ножки протянул. А Балда ему: «Глупый ты бес, Куда ж ты за нами полез? И руками-то снести не смог, А я, смотри, снесу промеж ног». Сел Балда на кобылку верхом Да версту проскакал, так что пыль столбом. Испугался бесенок и к деду Пошел рассказывать про такую победу. Черти стали в кружок, Делать нечего — собрали полный оброк Да на Балду взвалили мешок. Идет Балда, покрякивает, А поп, завидя Балду, вскакивает, За попадью прячется, Со страху корячится. Балда его тут отыскал, Отдал оброк, платы требовать стал. Бедный поп Подставил лоб: С первого щелка Прыгнул поп до потолка; Со второго щелка Лишился поп языка, А с третьего щелка Вышибло ум у старика. А Балда приговаривал с укоризной: «Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной»
Сказка о царе Салтане
Александр Сергеевич Пушкин
Три девицы под окном Пряли поздно вечерком. «Кабы я была царица, — Говорит одна девица, — То на весь крещеный мир Приготовила б я пир». «Кабы я была царица, — Говорит ее сестрица, — То на весь бы мир одна Наткала я полотна». «Кабы я была царица, — Третья молвила сестрица, — Я б для батюшки-царя Родила богатыря». Только вымолвить успела, Дверь тихонько заскрипела, И в светлицу входит царь, Стороны той государь. Во всё время разговора Он стоял позадь забора; Речь последней по всему Полюбилася ему. «Здравствуй, красная девица, — Говорит он, — будь царица И роди богатыря Мне к исходу сентября. Вы ж, голубушки-сестрицы, Выбирайтесь из светлицы, Поезжайте вслед за мной, Вслед за мной и за сестрой: Будь одна из вас ткачиха, А другая повариха». В сени вышел царь-отец. Все пустились во дворец. Царь недолго собирался: В тот же вечер обвенчался. Царь Салтан за пир честной Сел с царицей молодой; А потом честные гости На кровать слоновой кости Положили молодых И оставили одних. В кухне злится повариха, Плачет у станка ткачиха, И завидуют оне Государевой жене. А царица молодая, Дела вдаль не отлагая, С первой ночи понесла. В те поры война была. Царь Салтан, с женой простяся, На добра-коня садяся, Ей наказывал себя Поберечь, его любя. Между тем, как он далёко Бьется долго и жестоко, Наступает срок родин; Сына бог им дал в аршин, И царица над ребенком Как орлица над орленком; Шлет с письмом она гонца, Чтоб обрадовать отца. А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Извести ее хотят, Перенять гонца велят; Сами шлют гонца другого Вот с чем от слова до слова: «Родила царица в ночь Не то сына, не то дочь; Не мышонка, не лягушку, А неведому зверюшку». Как услышал царь-отец, Что донес ему гонец, В гневе начал он чудесить И гонца хотел повесить; Но, смягчившись на сей раз, Дал гонцу такой приказ: «Ждать царева возвращенья Для законного решенья». Едет с грамотой гонец, И приехал наконец. А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Обобрать его велят; Допьяна гонца поят И в суму его пустую Суют грамоту другую — И привез гонец хмельной В тот же день приказ такой: «Царь велит своим боярам, Времени не тратя даром, И царицу и приплод Тайно бросить в бездну вод». Делать нечего: бояре, Потужив о государе И царице молодой, В спальню к ней пришли толпой. Объявили царску волю — Ей и сыну злую долю, Прочитали вслух указ, И царицу в тот же час В бочку с сыном посадили, Засмолили, покатили И пустили в Окиян — Так велел-де царь Салтан. В синем небе звезды блещут, В синем море волны хлещут; Туча по небу идет, Бочка по морю плывет. Словно горькая вдовица, Плачет, бьется в ней царица; И растет ребенок там Не по дням, а по часам. День прошел, царица вопит… А дитя волну торопит: «Ты, волна моя, волна! Ты гульлива и вольна; Плещешь ты, куда захочешь, Ты морские камни точишь, Топишь берег ты земли, Подымаешь корабли — Не губи ты нашу душу: Выплесни ты нас на сушу!» И послушалась волна: Тут же на берег она Бочку вынесла легонько И отхлынула тихонько. Мать с младенцем спасена; Землю чувствует она. Но из бочки кто их вынет? Бог неужто их покинет? Сын на ножки поднялся, В дно головкой уперся, Понатужился немножко: «Как бы здесь на двор окошко Нам проделать?» — молвил он, Вышиб дно и вышел вон. Мать и сын теперь на воле; Видят холм в широком поле, Море синее кругом, Дуб зеленый над холмом. Сын подумал: добрый ужин Был бы нам, однако, нужен. Ломит он у дуба сук И в тугой сгибает лук, Со креста шнурок шелковый Натянул на лук дубовый, Тонку тросточку сломил, Стрелкой легкой завострил И пошел на край долины У моря искать дичины. К морю лишь подходит он, Вот и слышит будто стон… Видно на море не тихо; Смотрит — видит дело лихо: Бьется лебедь средь зыбей, Коршун носится над ней; Та бедняжка так и плещет, Воду вкруг мутит и хлещет… Тот уж когти распустил, Клёв кровавый навострил… Но как раз стрела запела, В шею коршуна задела — Коршун в море кровь пролил, Лук царевич опустил; Смотрит: коршун в море тонет И не птичьим криком стонет, Лебедь около плывет, Злого коршуна клюет, Гибель близкую торопит, Бьет крылом и в море топит — И царевичу потом Молвит русским языком: «Ты, царевич, мой спаситель, Мой могучий избавитель, Не тужи, что за меня Есть не будешь ты три дня, Что стрела пропала в море; Это горе — всё не горе. Отплачу тебе добром, Сослужу тебе потом: Ты не лебедь ведь избавил, Девицу в живых оставил; Ты не коршуна убил, Чародея подстрелил. Ввек тебя я не забуду: Ты найдешь меня повсюду, А теперь ты воротись, Не горюй и спать ложись». Улетела лебедь-птица, А царевич и царица, Целый день проведши так, Лечь решились натощак. Вот открыл царевич очи; Отрясая грезы ночи И дивясь, перед собой Видит город он большой, Стены с частыми зубцами, И за белыми стенами Блещут маковки церквей И святых монастырей. Он скорей царицу будит; Та как ахнет!.. «То ли будет? — Говорит он, — вижу я: Лебедь тешится моя». Мать и сын идут ко граду. Лишь ступили за ограду, Оглушительный трезвон Поднялся со всех сторон: К ним народ навстречу валит, Хор церковный бога хвалит; В колымагах золотых Пышный двор встречает их; Все их громко величают И царевича венчают Княжей шапкой, и главой Возглашают над собой; И среди своей столицы, С разрешения царицы, В тот же день стал княжить он И нарекся: князь Гвидон. Ветер на море гуляет И кораблик подгоняет; Он бежит себе в волнах На раздутых парусах. Корабельщики дивятся, На кораблике толпятся, На знакомом острову Чудо видят наяву: Город новый златоглавый, Пристань с крепкою заставой; Пушки с пристани палят, Кораблю пристать велят. Пристают к заставе гости; Князь Гвидон зовет их в гости, Их он кормит и поит И ответ держать велит: «Чем вы, гости, торг ведете И куда теперь плывете?» Корабельщики в ответ: «Мы объехали весь свет, Торговали соболями, Чернобурыми лисами; А теперь нам вышел срок, Едем прямо на восток, Мимо острова Буяна, В царство славного Салтана…» Князь им вымолвил тогда: «Добрый путь вам, господа, По морю по Окияну К славному царю Салтану; От меня ему поклон». Гости в путь, а князь Гвидон С берега душой печальной Провожает бег их дальный; Глядь — поверх текучих вод Лебедь белая плывет. «Здравствуй, князь ты мой прекрасный! Что ты тих, как день ненастный? Опечалился чему?» — Говорит она ему. Князь печально отвечает: «Грусть-тоска меня съедает, Одолела молодца: Видеть я б хотел отца». Лебедь князю: «Вот в чем горе! Ну, послушай: хочешь в море Полететь за кораблем? Будь же, князь, ты комаром». И крылами замахала, Воду с шумом расплескала И обрызгала его С головы до ног всего. Тут он в точку уменьшился, Комаром оборотился, Полетел и запищал, Судно на море догнал, Потихоньку опустился На корабль — и в щель забился. Ветер весело шумит, Судно весело бежит Мимо острова Буяна, К царству славного Салтана, И желанная страна Вот уж издали видна. Вот на берег вышли гости; Царь Салтан зовет их в гости, И за ними во дворец Полетел наш удалец. Видит: весь сияя в злате, Царь Салтан сидит в палате На престоле и в венце С грустной думой на лице; А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Около царя сидят И в глаза ему глядят. Царь Салтан гостей сажает За свой стол и вопрошает: «Ой вы, гости-господа, Долго ль ездили? куда? Ладно ль за морем, иль худо? И какое в свете чудо?» Корабельщики в ответ: «Мы объехали весь свет; За морем житье не худо, В свете ж вот какое чудо: В море остров был крутой, Не привальный, не жилой; Он лежал пустой равниной; Рос на нем дубок единый; А теперь стоит на нем Новый город со дворцом, С златоглавыми церквами, С теремами и садами, А сидит в нем князь Гвидон; Он прислал тебе поклон». Царь Салтан дивится чуду; Молвит он: «Коль жив я буду, Чудный остров навещу, У Гвидона погощу». А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Не хотят его пустить Чудный остров навестить. «Уж диковинка, ну право, — Подмигнув другим лукаво, Повариха говорит, — Город у моря стоит! Знайте, вот что не безделка: Ель в лесу, под елью белка, Белка песенки поет И орешки всё грызет, А орешки не простые, Все скорлупки золотые, Ядра — чистый изумруд; Вот что чудом-то зовут». Чуду царь Салтан дивится, А комар-то злится, злится — И впился комар как раз Тетке прямо в правый глаз. Повариха побледнела, Обмерла и окривела. Слуги, сватья и сестра С криком ловят комара. «Распроклятая ты мошка! Мы тебя!..» А он в окошко, Да спокойно в свой удел Через море полетел. Снова князь у моря ходит, С синя моря глаз не сводит; Глядь — поверх текучих вод Лебедь белая плывет. «Здравствуй, князь ты мой прекрасный! Что ж ты тих, как день ненастный? Опечалился чему?» — Говорит она ему. Князь Гвидон ей отвечает: «Грусть-тоска меня съедает; Чудо чудное завесть Мне б хотелось. Где-то есть Ель в лесу, под елью белка; Диво, право, не безделка — Белка песенки поет, Да орешки все грызет, А орешки не простые, Все скорлупки золотые, Ядра — чистый изумруд; Но, быть может, люди врут». Князю лебедь отвечает: «Свет о белке правду бает; Это чудо знаю я; Полно, князь, душа моя, Не печалься; рада службу Оказать тебе я в дружбу». С ободренною душой Князь пошел себе домой; Лишь ступил на двор широкий — Что ж? под елкою высокой, Видит, белочка при всех Золотой грызет орех, Изумрудец вынимает, А скорлупку собирает, Кучки равные кладет И с присвисточкой поет При честном при всем народе: Во саду ли, в огороде. Изумился князь Гвидон. «Ну, спасибо, — молвил он, — Ай да лебедь — дай ей боже, Что и мне, веселье то же». Князь для белочки потом Выстроил хрустальный дом, Караул к нему приставил И притом дьяка заставил Строгий счет орехам весть. Князю прибыль, белке честь. Ветер по морю гуляет И кораблик подгоняет; Он бежит себе в волнах На поднятых парусах Мимо острова крутого, Мимо города большого: Пушки с пристани палят, Кораблю пристать велят. Пристают к заставе гости; Князь Гвидон зовет их в гости, Их и кормит и поит И ответ держать велит: «Чем вы, гости, торг ведете И куда теперь плывете?» Корабельщики в ответ: «Мы объехали весь свет, Торговали мы конями, Всё донскими жеребцами, А теперь нам вышел срок — И лежит нам путь далек: Мимо острова Буяна, В царство славного Салтана…» Говорит им князь тогда: «Добрый путь вам, господа, По морю по Окияну К славному царю Салтану; Да скажите: князь Гвидон Шлет царю-де свой поклон». Гости князю поклонились, Вышли вон и в путь пустились. К морю князь — а лебедь там Уж гуляет по волнам. Молит князь: душа-де просит, Так и тянет и уносит… Вот опять она его Вмиг обрызгала всего: В муху князь оборотился, Полетел и опустился Между моря и небес На корабль — и в щель залез. Ветер весело шумит, Судно весело бежит Мимо острова Буяна, В царство славного Салтана — И желанная страна Вот уж издали видна; Вот на берег вышли гости; Царь Салтан зовет их в гости, И за ними во дворец Полетел наш удалец. Видит: весь сияя в злате, Царь Салтан сидит в палате На престоле и в венце, С грустной думой на лице. А ткачиха с Бабарихой Да с кривою поварихой Около царя сидят, Злыми жабами глядят. Царь Салтан гостей сажает За свой стол и вопрошает: «Ой вы, гости-господа, Долго ль ездили? куда? Ладно ль за морем, иль худо, И какое в свете чудо?» Корабельщики в ответ: «Мы объехали весь свет; За морем житье не худо; В свете ж вот какое чудо: Остров на море лежит, Град на острове стоит С златоглавыми церквами, С теремами да садами; Ель растет перед дворцом, А под ней хрустальный дом; Белка там живет ручная, Да затейница какая! Белка песенки поет, Да орешки всё грызет, А орешки не простые, Всё скорлупки золотые, Ядра — чистый изумруд; Слуги белку стерегут, Служат ей прислугой разной — И приставлен дьяк приказный Строгий счет орехам весть; Отдает ей войско честь; Из скорлупок льют монету, Да пускают в ход по свету; Девки сыплют изумруд В кладовые, да под спуд; Все в том острове богаты, Изоб нет, везде палаты; А сидит в нем князь Гвидон; Он прислал тебе поклон». Царь Салтан дивится чуду. «Если только жив я буду, Чудный остров навещу, У Гвидона погощу». А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Не хотят его пустить Чудный остров навестить. Усмехнувшись исподтиха, Говорит царю ткачиха: «Что тут дивного? ну, вот! Белка камушки грызет, Мечет золото и в груды Загребает изумруды; Этим нас не удивишь, Правду ль, нет ли говоришь. В свете есть иное диво: Море вздуется бурливо, Закипит, подымет вой, Хлынет на берег пустой, Разольется в шумном беге, И очутятся на бреге, В чешуе, как жар горя, Тридцать три богатыря, Все красавцы удалые, Великаны молодые, Все равны, как на подбор, С ними дядька Черномор. Это диво, так уж диво, Можно молвить справедливо!» Гости умные молчат, Спорить с нею не хотят. Диву царь Салтан дивится, А Гвидон-то злится, злится… Зажужжал он и как раз Тетке сел на левый глаз, И ткачиха побледнела: «Ай!» и тут же окривела; Все кричат: «Лови, лови, Да дави ее, дави… Вот ужо! постой немножко, Погоди…» А князь в окошко, Да спокойно в свой удел Через море прилетел. Князь у синя моря ходит, С синя моря глаз не сводит; Глядь — поверх текучих вод Лебедь белая плывет. «Здравствуй, князь ты мой прекрасный! Что ты тих, как день ненастный? Опечалился чему?» — Говорит она ему. Князь Гвидон ей отвечает: «Грусть-тоска меня съедает — Диво б дивное хотел Перенесть я в мой удел». «А какое ж это диво?» — Где-то вздуется бурливо Окиян, подымет вой, Хлынет на берег пустой, Расплеснется в шумном беге, И очутятся на бреге, В чешуе, как жар горя, Тридцать три богатыря, Все красавцы молодые, Великаны удалые, Все равны, как на подбор, С ними дядька Черномор. Князю лебедь отвечает: «Вот что, князь, тебя смущает? Не тужи, душа моя, Это чудо знаю я. Эти витязи морские Мне ведь братья все родные. Не печалься же, ступай, В гости братцев поджидай». Князь пошел, забывши горе, Сел на башню, и на море Стал глядеть он; море вдруг Всколыхалося вокруг, Расплескалось в шумном беге И оставило на бреге Тридцать три богатыря; В чешуе, как жар горя, Идут витязи четами, И, блистая сединами, Дядька впереди идет И ко граду их ведет. С башни князь Гвидон сбегает, Дорогих гостей встречает; Второпях народ бежит; Дядька князю говорит: «Лебедь нас к тебе послала И наказом наказала Славный город твой хранить И дозором обходить. Мы отныне ежеденно Вместе будем непременно У высоких стен твоих Выходить из вод морских, Так увидимся мы вскоре, А теперь пора нам в море; Тяжек воздух нам земли». Все потом домой ушли. Ветер по морю гуляет И кораблик подгоняет; Он бежит себе в волнах На поднятых парусах Мимо острова крутого, Мимо города большого; Пушки с пристани палят, Кораблю пристать велят. Пристают к заставе гости. Князь Гвидон зовет их в гости, Их и кормит и поит И ответ держать велит: «Чем вы, гости, торг ведете? И куда теперь плывете?» Корабельщики в ответ: «Мы объехали весь свет; Торговали мы булатом, Чистым серебром и златом, И теперь нам вышел срок; А лежит нам путь далек, Мимо острова Буяна, В царство славного Салтана». Говорит им князь тогда: «Добрый путь вам, господа, По морю по Окияну К славному царю Салтану. Да скажите ж: князь Гвидон Шлет-де свой царю поклон». Гости князю поклонились, Вышли вон и в путь пустились. К морю князь, а лебедь там Уж гуляет по волнам. Князь опять: душа-де просит… Так и тянет и уносит… И опять она его Вмиг обрызгала всего. Тут он очень уменьшился, Шмелем князь оборотился, Полетел и зажужжал; Судно на море догнал, Потихоньку опустился На корму — и в щель забился. Ветер весело шумит, Судно весело бежит Мимо острова Буяна, В царство славного Салтана, И желанная страна Вот уж издали видна. Вот на берег вышли гости. Царь Салтан зовет их в гости, И за ними во дворец Полетел наш удалец. Видит, весь сияя в злате, Царь Салтан сидит в палате На престоле и в венце, С грустной думой на лице. А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Около царя сидят — Четырьмя все три глядят. Царь Салтан гостей сажает За свой стол и вопрошает: «Ой вы, гости-господа, Долго ль ездили? куда? Ладно ль за морем иль худо? И какое в свете чудо?» Корабельщики в ответ: «Мы объехали весь свет; За морем житье не худо; В свете ж вот какое чудо: Остров на море лежит, Град на острове стоит, Каждый день идет там диво: Море вздуется бурливо, Закипит, подымет вой, Хлынет на берег пустой, Расплеснется в скором беге — И останутся на бреге Тридцать три богатыря, В чешуе златой горя, Все красавцы молодые, Великаны удалые, Все равны, как на подбор; Старый дядька Черномор С ними из моря выходит И попарно их выводит, Чтобы остров тот хранить И дозором обходить — И той стражи нет надежней, Ни храбрее, ни прилежней. А сидит там князь Гвидон; Он прислал тебе поклон». Царь Салтан дивится чуду. «Коли жив я только буду, Чудный остров навещу И у князя погощу». Повариха и ткачиха Ни гугу — но Бабариха, Усмехнувшись, говорит: «Кто нас этим удивит? Люди из моря выходят И себе дозором бродят! Правду ль бают, или лгут, Дива я не вижу тут. В свете есть такие ль дива? Вот идет молва правдива: За морем царевна есть, Что не можно глаз отвесть: Днем свет божий затмевает, Ночью землю освещает, Месяц под косой блестит, А во лбу звезда горит. А сама-то величава, Выплывает, будто пава; А как речь-то говорит, Словно реченька журчит. Молвить можно справедливо, Это диво, так уж диво». Гости умные молчат: Спорить с бабой не хотят. Чуду царь Салтан дивится — А царевич хоть и злится, Но жалеет он очей Старой бабушки своей: Он над ней жужжит, кружится — Прямо на нос к ней садится, Нос ужалил богатырь: На носу вскочил волдырь. И опять пошла тревога: «Помогите, ради бога! Караул! лови, лови, Да дави его, дави… Вот ужо! пожди немножко, Погоди!..» А шмель в окошко, Да спокойно в свой удел Через море полетел. Князь у синя моря ходит, С синя моря глаз не сводит; Глядь — поверх текучих вод Лебедь белая плывет. «Здравствуй, князь ты мой прекрасный! Что ж ты тих, как день ненастный? Опечалился чему?» — Говорит она ему. Князь Гвидон ей отвечает: «Грусть-тоска меня съедает: Люди женятся; гляжу, Неженат лишь я хожу». — А кого же на примете Ты имеешь? — «Да на свете, Говорят, царевна есть, Что не можно глаз отвесть. Днем свет божий затмевает, Ночью землю освещает — Месяц под косой блестит, А во лбу звезда горит. А сама-то величава, Выступает, будто пава; Сладку речь-то говорит, Будто реченька журчит. Только, полно, правда ль это?» Князь со страхом ждет ответа. Лебедь белая молчит И, подумав, говорит: «Да! такая есть девица. Но жена не рукавица: С белой ручки не стряхнешь, Да за пояс не заткнешь. Услужу тебе советом — Слушай: обо всем об этом Пораздумай ты путем, Не раскаяться б потом». Князь пред нею стал божиться, Что пора ему жениться, Что об этом обо всем Передумал он путем; Что готов душою страстной За царевною прекрасной Он пешком идти отсель Хоть за тридевять земель. Лебедь тут, вздохнув глубоко, Молвила: «Зачем далёко? Знай, близка судьба твоя, Ведь царевна эта — я». Тут она, взмахнув крылами, Полетела над волнами И на берег с высоты Опустилася в кусты, Встрепенулась, отряхнулась И царевной обернулась: Месяц под косой блестит, А во лбу звезда горит; А сама-то величава, Выступает, будто пава; А как речь-то говорит, Словно реченька журчит. Князь царевну обнимает, К белой груди прижимает И ведет ее скорей К милой матушке своей. Князь ей в ноги, умоляя: «Государыня-родная! Выбрал я жену себе, Дочь послушную тебе, Просим оба разрешенья, Твоего благословенья: Ты детей благослови Жить в совете и любви». Над главою их покорной Мать с иконой чудотворной Слезы льет и говорит: «Бог вас, дети, наградит». Князь не долго собирался, На царевне обвенчался; Стали жить да поживать, Да приплода поджидать. Ветер по морю гуляет И кораблик подгоняет; Он бежит себе в волнах На раздутых парусах Мимо острова крутого, Мимо города большого; Пушки с пристани палят, Кораблю пристать велят. Пристают к заставе гости. Князь Гвидон зовет их в гости, Он их кормит и поит И ответ держать велит: «Чем вы, гости, торг ведете И куда теперь плывете?» Корабельщики в ответ: «Мы объехали весь свет, Торговали мы недаром Неуказанным товаром; А лежит нам путь далек: Восвояси на восток, Мимо острова Буяна, В царство славного Салтана». Князь им вымолвил тогда: «Добрый путь вам, господа, По морю по Окияну К славному царю Салтану; Да напомните ему, Государю своему: К нам он в гости обещался, А доселе не собрался — Шлю ему я свой поклон». Гости в путь, а князь Гвидон Дома на сей раз остался И с женою не расстался. Ветер весело шумит, Судно весело бежит Мимо острова Буяна К царству славного Салтана, И знакомая страна Вот уж издали видна. Вот на берег вышли гости. Царь Салтан зовет их в гости. Гости видят: во дворце Царь сидит в своем венце, А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Около царя сидят, Четырьмя все три глядят. Царь Салтан гостей сажает За свой стол и вопрошает: «Ой вы, гости-господа, Долго ль ездили? куда? Ладно ль за морем, иль худо? И какое в свете чудо?» Корабельщики в ответ: «Мы объехали весь свет; За морем житье не худо, В свете ж вот какое чудо: Остров на море лежит, Град на острове стоит, С златоглавыми церквами, С теремами и садами; Ель растет перед дворцом, А под ней хрустальный дом; Белка в нем живет ручная, Да чудесница какая! Белка песенки поет Да орешки всё грызет; А орешки не простые, Скорлупы-то золотые, Ядра — чистый изумруд; Белку холят, берегут. Там еще другое диво: Море вздуется бурливо, Закипит, подымет вой, Хлынет на берег пустой, Расплеснется в скором беге, И очутятся на бреге, В чешуе, как жар горя, Тридцать три богатыря, Все красавцы удалые, Великаны молодые, Все равны, как на подбор — С ними дядька Черномор. И той стражи нет надежней, Ни храбрее, ни прилежней. А у князя женка есть, Что не можно глаз отвесть: Днем свет божий затмевает, Ночью землю освещает; Месяц под косой блестит, А во лбу звезда горит. Князь Гвидон тот город правит, Всяк его усердно славит; Он прислал тебе поклон, Да тебе пеняет он: К нам-де в гости обещался, А доселе не собрался». Тут уж царь не утерпел, Снарядить он флот велел. А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Не хотят царя пустить Чудный остров навестить. Но Салтан им не внимает И как раз их унимает: «Что я? царь или дитя? — Говорит он не шутя: — Нынче ж еду!» — Тут он топнул, Вышел вон и дверью хлопнул. Под окном Гвидон сидит, Молча на море глядит: Не шумит оно, не хлещет, Лишь едва, едва трепещет, И в лазоревой дали Показались корабли: По равнинам Окияна Едет флот царя Салтана. Князь Гвидон тогда вскочил, Громогласно возопил: «Матушка моя родная! Ты, княгиня молодая! Посмотрите вы туда: Едет батюшка сюда». Флот уж к острову подходит. Князь Гвидон трубу наводит: Царь на палубе стоит И в трубу на них глядит; С ним ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой; Удивляются оне Незнакомой стороне. Разом пушки запалили; В колокольнях зазвонили; К морю сам идет Гвидон; Там царя встречает он С поварихой и ткачихой, С сватьей бабой Бабарихой; В город он повел царя, Ничего не говоря. Все теперь идут в палаты: У ворот блистают латы, И стоят в глазах царя Тридцать три богатыря, Все красавцы молодые, Великаны удалые, Все равны, как на подбор, С ними дядька Черномор. Царь ступил на двор широкой: Там под елкою высокой Белка песенку поет, Золотой орех грызет, Изумрудец вынимает И в мешочек опускает; И засеян двор большой Золотою скорлупой. Гости дале — торопливо Смотрят — что ж? княгиня — диво: Под косой луна блестит, А во лбу звезда горит; А сама-то величава, Выступает, будто пава, И свекровь свою ведет. Царь глядит — и узнает… В нем взыграло ретивое! «Что я вижу? что такое? Как!» — и дух в нем занялся… Царь слезами залился, Обнимает он царицу, И сынка, и молодицу, И садятся все за стол; И веселый пир пошел. А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой, Разбежались по углам; Их нашли насилу там. Тут во всем они признались, Повинились, разрыдались; Царь для радости такой Отпустил всех трех домой. День прошел — царя Салтана Уложили спать вполпьяна. Я там был; мед, пиво пил — И усы лишь обмочил.
Узник
Александр Сергеевич Пушкин
Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный в неволе орел молодой, Мой грустный товарищ, махая крылом, Кровавую пищу клюет под окном, Клюет, и бросает, и смотрит в окно, Как будто со мною задумал одно. Зовет меня взглядом и криком своим И вымолвить хочет: «Давай улетим! Мы вольные птицы; пора, брат, пора! Туда, где за тучей белеет гора, Туда, где синеют морские края, Туда, где гуляем лишь ветер… да я!…»
Письмо Татьяны к Онегину (отрывок из романа «Евгений Онегин»)
Александр Сергеевич Пушкин
Я к вам пишу – чего же боле? Что я могу еще сказать? Теперь, я знаю, в вашей воле Меня презреньем наказать. Но вы, к моей несчастной доле Хоть каплю жалости храня, Вы не оставите меня. Сначала я молчать хотела; Поверьте: моего стыда Вы не узнали б никогда, Когда б надежду я имела Хоть редко, хоть в неделю раз В деревне нашей видеть вас, Чтоб только слышать ваши речи, Вам слово молвить, и потом Все думать, думать об одном И день и ночь до новой встречи. Но, говорят, вы нелюдим; В глуши, в деревне всё вам скучно, А мы… ничем мы не блестим, Хоть вам и рады простодушно. Зачем вы посетили нас? В глуши забытого селенья Я никогда не знала б вас, Не знала б горького мученья. Души неопытной волненья Смирив со временем (как знать?), По сердцу я нашла бы друга, Была бы верная супруга И добродетельная мать. Другой!.. Нет, никому на свете Не отдала бы сердца я! То в вышнем суждено совете… То воля неба: я твоя; Вся жизнь моя была залогом Свиданья верного с тобой; Я знаю, ты мне послан богом, До гроба ты хранитель мой… Ты в сновиденьях мне являлся, Незримый, ты мне был уж мил, Твой чудный взгляд меня томил, В душе твой голос раздавался Давно… нет, это был не сон! Ты чуть вошел, я вмиг узнала, Вся обомлела, запылала И в мыслях молвила: вот он! Не правда ль? Я тебя слыхала: Ты говорил со мной в тиши, Когда я бедным помогала Или молитвой услаждала Тоску волнуемой души? И в это самое мгновенье Не ты ли, милое виденье, В прозрачной темноте мелькнул, Приникнул тихо к изголовью? Не ты ль, с отрадой и любовью, Слова надежды мне шепнул? Кто ты, мой ангел ли хранитель, Или коварный искуситель: Мои сомненья разреши. Быть может, это все пустое, Обман неопытной души! И суждено совсем иное… Но так и быть! Судьбу мою Отныне я тебе вручаю, Перед тобою слезы лью, Твоей защиты умоляю… Вообрази: я здесь одна, Никто меня не понимает, Рассудок мой изнемогает, И молча гибнуть я должна. Я жду тебя: единым взором Надежды сердца оживи Иль сон тяжелый перерви, Увы, заслуженным укором! Кончаю! Страшно перечесть… Стыдом и страхом замираю… Но мне порукой ваша честь, И смело ей себя вверяю… Читать полное произведение
Талисман
Александр Сергеевич Пушкин
Там, где море вечно плещет На пустынные скалы, Где луна теплее блещет В сладкий час вечерней мглы, Где, в гаремах наслаждаясь, Дни проводит мусульман, Там волшебница, ласкаясь, Мне вручила талисман. И, ласкаясь, говорила: «Сохрани мой талисман: В нем таинственная сила! Он тебе любовью дан. От недуга, от могилы, В бурю, в грозный ураган, Головы твоей, мой милый, Не спасет мой талисман. И богатствами Востока Он тебя не одарит, И поклонников пророка Он тебе не покорит; И тебя на лоно друга, От печальных чуждых стран, В край родной на север с юга Не умчит мой талисман… Но когда коварны очи Очаруют вдруг тебя, Иль уста во мраке ночи Поцелуют не любя — Милый друг! от преступленья, От сердечных новых ран, От измены, от забвенья Сохранит мой талисман!»
Демон
Александр Сергеевич Пушкин
В те дни, когда мне были новы Все впечатленья бытия — И взоры дев, и шум дубровы, И ночью пенье соловья, — Когда возвышенные чувства, Свобода, слава и любовь И вдохновенные искусства Так сильно волновали кровь, — Часы надежд и наслаждений Тоской внезапной осеня, Тогда какой-то злобный гений Стал тайно навещать меня. Печальны были наши встречи: Его улыбка, чудный взгляд, Его язвительные речи Вливали в душу хладный яд. Неистощимой клеветою Он провиденье искушал; Он звал прекрасное мечтою; Он вдохновенье презирал; Не верил он любви, свободе; На жизнь насмешливо глядел — И ничего во всей природе Благословить он не хотел.
К морю
Александр Сергеевич Пушкин
Прощай, свободная стихия! В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые И блещешь гордою красой. Как друга ропот заунывный, Как зов его в прощальный час, Твой грустный шум, твой шум призывный Услышал я в последний раз. Моей души предел желанный! Как часто по брегам твоим Бродил я тихий и туманный, Заветным умыслом томим! Как я любил твои отзывы, Глухие звуки, бездны глас И тишину в вечерний час, И своенравные порывы! Смиренный парус рыбарей, Твоею прихотью хранимый, Скользит отважно средь зыбей: Но ты взыграл, неодолимый, И стая тонет кораблей. Не удалось навек оставить Мне скучный, неподвижный брег, Тебя восторгами поздравить И по хребтам твоим направить Мой поэтической побег! Ты ждал, ты звал… я был окован; Вотще рвалась душа моя: Могучей страстью очарован, У берегов остался я… О чем жалеть? Куда бы ныне Я путь беспечный устремил? Один предмет в твоей пустыне Мою бы душу поразил. Одна скала, гробница славы… Там погружались в хладный сон Воспоминанья величавы: Там угасал Наполеон. Там он почил среди мучений. И вслед за ним, как бури шум, Другой от нас умчался гений, Другой властитель наших дум. Исчез, оплаканный свободой, Оставя миру свой венец. Шуми, взволнуйся непогодой: Он был, о море, твой певец. Твой образ был на нем означен, Он духом создан был твоим: Как ты, могущ, глубок и мрачен, Как ты, ничем неукротим. Мир опустел… Теперь куда же Меня б ты вынес, океан? Судьба людей повсюду та же: Где капля блага, там на страже Уж просвещенье иль тиран. Прощай же, море! Не забуду Твоей торжественной красы И долго, долго слышать буду Твой гул в вечерние часы. В леса, в пустыни молчаливы Перенесу, тобою полн, Твои скалы, твои заливы, И блеск, и тень, и говор волн.
Подражания Корану
Александр Сергеевич Пушкин
I Клянусь четой и нечетой, Клянусь мечом и правой битвой, Клянуся утренней звездой, Клянусь вечернею молитвой: Нет, не покинул я тебя. Кого же в сень успокоенья Я ввел, главу его любя, И скрыл от зоркого гоненья? Не я ль в день жажды напоил Тебя пустынными водами? Не я ль язык твой одарил Могучей властью над умами? Мужайся ж, презирай обман, Стезею правды бодро следуй, Люби сирот, и мой Коран Дрожащей твари проповедуй. II О, жены чистые пророка, От всех вы жен отличены: Страшна для вас и тень порока. Под сладкой сенью тишины Живите скромно: вам пристало Безбрачной девы покрывало. Храните верные сердца Для нег законных и стыдливых, Да взор лукавый нечестивых Не узрит вашего лица! А вы, о гости Магомета, Стекаясь к вечери его, Брегитесь суетами света Смутить пророка моего. В паренье дум благочестивых, Не любит он велеречивых И слов нескромных и пустых: Почтите пир его смиреньем, И целомудренным склоненьем Его невольниц молодых. III Смутясь, нахмурился пророк, Слепца послышав приближенье: Бежит, да не дерзнет порок Ему являть недоуменье. С небесной книги список дан Тебе, пророк, не для строптивых; Спокойно возвещай Коран, Не понуждая нечестивых! Почто ж кичится человек? За то ль, что наг на свет явился, Что дышит он недолгий век, Что слаб умрет, как слаб родился? За то ль, что бог и умертвит И воскресит его — по воле? Что с неба дни его хранит И в радостях и в горькой доле? За то ль, что дал ему плоды, И хлеб, и финик, и оливу, Благословив его труды, И вертоград, и холм, и ниву? Но дважды ангел вострубит; На землю гром небесный грянет: И брат от брата побежит, И сын от матери отпрянет. И все пред бога притекут, Обезображенные страхом; И нечестивые падут, Покрыты пламенем и прахом. IV С тобою древле, о всесильный, Могучий состязаться мнил, Безумной гордостью обильный; Но ты, господь, его смирил. Ты рек: я миру жизнь дарую, Я смертью землю наказую, На все подъята длань моя. Я также, рек он, жизнь дарую, И также смертью наказую: С тобою, боже, равен я. Но смолкла похвальба порока От слова гнева твоего: Подъемлю солнце я с востока; С заката подыми его! V Земля недвижна — неба своды, Творец, поддержаны тобой, Да не падут на сушь и воды И не подавят нас собой. Зажег ты солнце во вселенной, Да светит небу и земле, Как лен, елеем напоенный, В лампадном светит хрустале. Творцу молитесь; он могучий: Он правит ветром; в знойный день На небо насылает тучи; Дает земле древесну сень. Он милосерд: он Магомету Открыл сияющий Коран, Да притечем и мы ко свету, И да падет с очей туман. VI Не даром вы приснились мне В бою с обритыми главами, С окровавленными мечами, Во рвах, на башне, на стене. Внемлите радостному кличу, О дети пламенных пустынь! Ведите в плен младых рабынь, Делите бранную добычу! Вы победили: слава вам, А малодушным посмеянье! Они на бранное призванье Не шли, не веря дивным снам. Прельстясь добычей боевою, Теперь в раскаянье своем Рекут: возьмите нас с собою; Но вы скажите: не возьмем. Блаженны падшие в сраженье: Теперь они вошли в эдем И потонули в наслажденьи, Не отравляемом ничем. VII Восстань, боязливый: В пещере твоей Святая лампада До утра горит. Сердечной молитвой, Пророк, удали Печальные мысли, Лукавые сны! До утра молитву Смиренно твори; Небесную книгу До утра читай! VIII Торгуя совестью пред бледной нищетою, Не сыпь своих даров расчетливой рукою: Щедрота полная угодна небесам. В день грозного суда, подобно ниве тучной, О сеятель благополучный! Сторицею воздаст она твоим трудам. Но если, пожалев трудов земных стяжанья, Вручая нищему скупое подаянье, Сжимаешь ты свою завистливую длань, — Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной, Что с камня моет дождь обильный, Исчезнут — господом отверженная дань. IX И путник усталый на бога роптал: Он жаждой томился и тени алкал. В пустыне блуждая три дня и три ночи, И зноем и пылью тягчимые очи С тоской безнадежной водил он вокруг, И кладез под пальмою видит он вдруг. И к пальме пустынной он бег устремил, И жадно холодной струей освежил Горевшие тяжко язык и зеницы, И лег, и заснул он близ верной ослицы — И многие годы над ним протекли По воле владыки небес и земли. Настал пробужденья для путника час; Встает он и слышит неведомый глас: «Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?» И он отвечает: уж солнце высоко На утреннем небе сияло вчера; С утра я глубоко проспал до утра. Но голос: «О путник, ты долее спал; Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал; Уж пальма истлела, а кладез холодный Иссяк и засохнул в пустыне безводной, Давно занесенный песками степей; И кости белеют ослицы твоей». И горем объятый мгновенный старик, Рыдая, дрожащей главою поник… И чудо в пустыне тогда совершилось: Минувшее в новой красе оживилось; Вновь зыблется пальма тенистой главой; Вновь кладез наполнен прохладой и мглой. И ветхие кости ослицы встают, И телом оделись, и рев издают; И чувствует путник и силу, и радость; В крови заиграла воскресшая младость; Святые восторги наполнили грудь: И с богом он дале пускается в путь.
Разговор книгопродавца с поэтом
Александр Сергеевич Пушкин
Книгопродавец Стишки для вас одна забава, Немножко стоит вам присесть, Уж разгласить успела слава Везде приятнейшую весть: Поэма, говорят, готова, Плод новый умственных затей. Итак, решите; жду я слова: Назначьте сами цену ей. Стишки любимца муз и граций Мы вмиг рублями заменим И в пук наличных ассигнаций Листочки ваши обратим… О чем вздохнули так глубоко? Нельзя ль узнать? Поэт Я был далеко: Я время то воспоминал, Когда, надеждами богатый, Поэт беспечный, я писал Из вдохновенья, не из платы. Я видел вновь приюты скал И темный кров уединенья, Где я на пир воображенья, Бывало, музу призывал. Там слаще голос мой звучал; Там доле яркие виденья, С неизъяснимою красой, Вились, летали надо мной В часы ночного вдохновенья!.. Все волновало нежный ум: Цветущий луг, луны блистанье, В часовне ветхой бури шум, Старушки чудное преданье. Какой-то демон обладал Моими играми, досугом; За мной повсюду он летал, Мне звуки дивные шептал, И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава; В ней грезы чудные рождались; В размеры стройные стекались Мои послушные слова И звонкой рифмой замыкались. В гармонии соперник мой Был шум лесов, иль вихорь буйный, Иль иволги напев живой, Иль ночью моря гул глухой, Иль шепот речки тихоструйной. Тогда, в безмолвии трудов, Делиться не был я готов С толпою пламенным восторгом, И музы сладостных даров Не унижал постыдным торгом; Я был хранитель их скупой: Так точно, в гордости немой, От взоров черни лицемерной Дары любовницы младой Хранит любовник суеверный. Книгопродавец Но слава заменила вам Мечтанья тайного отрады: Вы разошлися по рукам, Меж тем как пыльные громады Лежалой прозы и стихов Напрасно ждут себе чтецов И ветреной ее награды. Поэт Блажен, кто про себя таил Души высокие созданья И от людей, как от могил, Не ждал за чувство воздаянья! Блажен, кто молча был поэт И, терном славы не увитый, Презренной чернию забытый, Без имени покинул свет! Обманчивей и снов надежды, Что слава? шепот ли чтеца? Гоненье ль низкого невежды? Иль восхищение глупца? Книгопродавец Лорд Байрон был того же мненья; Жуковский то же говорил; Но свет узнал и раскупил Их сладкозвучные творенья. И впрям, завиден ваш удел: Поэт казнит, поэт венчает; Злодеев громом вечных стрел В потомстве дальном поражает; Героев утешает он; С Коринной на киферский трон Свою любовницу возносит. Хвала для вас докучный звон; Но сердце женщин славы просит: Для них пишите; их ушам Приятна лесть Анакреона: В младые лета розы нам Дороже лавров Геликона. Поэт Самолюбивые мечты, Утехи юности безумной! И я, средь бури жизни шумной, Искал вниманья красоты. Глаза прелестные читали Меня с улыбкою любви; Уста волшебные шептали Мне звуки сладкие мои… Но полно! в жертву им свободы Мечтатель уж не принесет; Пускай их юноша поет, Любезный баловень природы. Что мне до них? Теперь в глуши Безмолвно жизнь моя несется; Стон лиры верной не коснется Их легкой, ветреной души; Не чисто в них воображенье: Не понимает нас оно, И, признак бога, вдохновенье Для них и чуждо и смешно. Когда на память мне невольно Придет внушенный ими стих, Я так и вспыхну, сердцу больно: Мне стыдно идолов моих. К чему, несчастный, я стремился? Пред кем унизил гордый ум? Кого восторгом чистых дум Боготворить не устыдился?.. Книгопродавец Люблю ваш гнев. Таков поэт! Причины ваших огорчений Мне знать нельзя; но исключений Для милых дам ужели нет? Ужели ни одна не стоит Ни вдохновенья, ни страстей, И ваших песен не присвоит Всесильной красоте своей? Молчите вы? Поэт Зачем поэту Тревожить сердца тяжкий сон? Бесплодно память мучит он. И что ж? какое дело свету? Я всем чужой!.. душа моя Хранит ли образ незабвенный? Любви блаженство знал ли я? Тоскою ль долгой изнуренный, Таил я слезы в тишине? Где та была, которой очи, Как небо, улыбались мне? Вся жизнь, одна ли, две ли ночи? И что ж? Докучный стон любви, Слова покажутся мои Безумца диким лепетаньем. Там сердце их поймет одно, И то с печальным содроганьем: Судьбою так уж решено. Ах, мысль о той души завялой Могла бы юность оживить И сны поэзии бывалой Толпою снова возмутить!.. Она одна бы разумела Стихи неясные мои; Одна бы в сердце пламенела Лампадой чистою любви! Увы, напрасные желанья! Она отвергла заклинанья, Мольбы, тоску души моей: Земных восторгов излиянья, Как божеству, не нужно ей!.. Книгопродавец Итак, любовью утомленный, Наскуча лепетом молвы, Заране отказались вы От вашей лиры вдохновенной. Теперь, оставя шумный свет, И муз, и ветреную моду, Что ж изберете вы? Поэт Свободу. Книгопродавец Прекрасно. Вот же вам совет; Внемлите истине полезной: Наш век — торгаш; в сей век железный Без денег и свободы нет. Что слава? — Яркая заплата На ветхом рубище певца. Нам нужно злата, злата, злата: Копите злато до конца! Предвижу ваше возраженье; Но вас я знаю, господа: Вам ваше дорого творенье, Пока на пламени труда Кипит, бурлит воображенье; Оно застынет, и тогда Постыло вам и сочиненье. Позвольте просто вам сказать: Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать. Что ж медлить? уж ко мне заходят Нетерпеливые чтецы; Вкруг лавки журналисты бродят, За ними тощие певцы: Кто просит пищи для сатиры, Кто для души, кто для пера; И признаюсь — от вашей лиры Предвижу много я добра. Поэт Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.
Сожженное письмо
Александр Сергеевич Пушкин
Прощай, письмо любви! прощай: она велела. Как долго медлил я! как долго не хотела Рука предать огню все радости мои!.. Но полно, час настал. Гори, письмо любви. Готов я; ничему душа моя не внемлет. Уж пламя жадное листы твои приемлет… Минуту!.. вспыхнули! пылают — легкий дым Виясь, теряется с молением моим. Уж перстня верного утратя впечатленье, Растопленный сургуч кипит… О провиденье! Свершилось! Темные свернулися листы; На легком пепле их заветные черты Белеют… Грудь моя стеснилась. Пепел милый, Отрада бедная в судьбе моей унылой, Останься век со мной на горестной груди…