Перейти к содержимому

За ухой, до слез перченной, сочиненной в котелке, спирт, разбавленный Печорой, пили мы на катерке.Катерок плясал по волнам без гармошки трепака и о льды на самом полном обдирал себе бока.И плясали мысли наши, как стаканы на столе, то о Даше, то о Маше, то о каше на земле.Я был вроде и не пьяный, ничего не упускал. Как олень под снегом ягель, под словами суть искал.Но в разброде гомонившем не добрался я до дна, ибо суть и говорившем не совсем была ясна.Люди все куда-то плыли по работе, по судьбе. Люди пили. Люди были неясны самим себе.Оглядел я, вздрогнув, кубрик: понимает ли рыбак, тот, что мрачно пьет и курит, отчего он мрачен так?Понимает ли завскладом, продовольственный колосс, что он спрашивает взглядом из-под слипшихся волос?Понимает ли, сжимая локоть мой, товаровед,— что он выяснить желает? Понимает или нет?Кулаком старпом грохочет. Шерсть дымится на груди. Ну, а что сказать он хочет — разбери его поди.Все кричат: предсельсовета, из рыбкопа чей-то зам. Каждый требует ответа, а на что — не знает сам.Ах ты, матушка — Россия, что ты делаешь со мной? То ли все вокруг смурные? То ли я один смурной!Я — из кубрика на волю, но, суденышко креня, вопрошаюшие волны навалились на меня.Вопрошали что-то искры из трубы у катерка, вопрошали ивы, избы, птицы, звери, облака.Я прийти в себя пытался, и под крики птичьих стай я по палубе метался, как по льдине горностай.А потом увидел ненца. Он, как будто на холме, восседал надменно, немо, словно вечность, на корме.Тучи шли над ним, нависнув, ветер бил в лицо, свистя, ну, а он молчал недвижно — тундры мудрое дитя.Я застыл, воображая — вот кто знает все про нас. Но вгляделся — вопрошали щелки узенькие глаз.«Неужели,— как в тумане крикнул я сквозь рев и гик,— все себя не понимают, и тем более — других?»Мои щеки повлажнели. Вихорь брызг меня шатал. «Неужели? Неужели? Неужели?» — я шептал.«Может быть, я мыслю грубо? Может быть, я слеп и глух? Может, все не так уж глупо — просто сам я мал и глуп?»Катерок то погружался, то взлетал, седым-седой. Грудью к тросам я прижался, наклонился над водой.«Ты ответь мне, колдовская, голубая глубота, отчего во мне такая горевая глупота?Езжу, плаваю, летаю, все куда-то тороплюсь, книжки умные читаю, а умней не становлюсь.Может, поиски, метанья — не причина тосковать? Может, смысл существованья в том, чтоб смысл его искать?»Ждал я, ждал я в криках чаек, но ревела у борта, ничего не отвечая, голубая глубота.

Похожие по настроению

Пир

Андрей Белый

С. А. ПоляковуПроходят толпы с фабрик прочь. Отхлынули в пустые дали. Над толпами знамена в ночь Кровавою волной взлетали.Мы ехали. Юна, свежа, Плеснула перьями красотка. А пуля плакала, визжа, Над одинокою пролеткой.Нас обжигал златистый хмель Отравленной своей усладой. И сыпалась — вон там — шрапнель Над рухнувшею баррикадой.В «Aquarium’е» с ней шутил Я легкомысленно и метко. Свой профиль теневой склонил Над сумасшедшею рулеткой,Меж пальцев задрожавших взяв Благоуханную сигару, Взволнованно к груди прижав Вдруг зарыдавшую гитару.Вокруг широкого стола, Где бражничали в тесной куче, Венгерка юная плыла, Отдавшись огненной качуче.Из-под атласных, темных вежд Очей метался пламень жгучий; Плыла: — и легкий шелк одежд За ней летел багряной тучей.Не дрогнул юный офицер, Сердито в пол палаш ударив, Как из раздернутых портьер Лизнул нас сноп кровавых зарев.К столу припав, заплакал я, Провидя перст судьбы железной: «Ликуйте, пьяные друзья, Над распахнувшеюся бездной.Луч солнечный ужо взойдет; Со знаменем пройдет рабочий: Безумие нас заметет — В тяжелой, в безысходной ночи.Заутра брызнет пулемет Там в сотни возмущенных грудей; Чугунный грохот изольет, Рыдая, злая пасть орудий.Метелицы же рев глухой Нас мертвенною пляской свяжет,- Заутра саван ледяной, Виясь, над мертвецами ляжет, Друзья мои…»И банк метал В разгаре пьяного азарта; И сторублевики бросал; И сыпалась за картой карта.И, проигравшийся игрок, Я встал: неуязвимо строгий, Плясал безумный кэк-уок, Под потолок кидая ноги.Суровым отблеском покрыв, Печалью мертвенной и блеклой На лицах гаснущих застыв, Влилось сквозь матовые стекла —Рассвета мертвое пятно. День мертвенно глядел и робко. И гуще пенилось вино, И щелкало взлетевшей пробкой.

Сон (Я шел вдоль берега Оби)

Андрей Андреевич Вознесенский

Я шел вдоль берега Оби, я селезню шел параллельно. Я шел вдоль берега любви, и вслед деревни мне ревели.И параллельно плачу рек, лишенных лаянья собачьего, финально шел XX век, крестами ставни заколачивая.И в городах, и в хуторах стояли Инги и Устиньи, их жизни, словно вурдалак, слепая высосет пустыня.Кричала рыба из глубин: «Возьми детей моих в котомку, но только реку не губи! Оставь хоть струйку для потомства».Я шел меж сосен голубых, фотографируя их лица, как жертву, прежде чем убить, фотографирует убийца.Стояли русские леса, чуть-чуть подрагивая телом. Они глядели мне в глаза, как человек перед расстрелом.Дубы глядели на закат. Ни Микеланджело, ни Фидий, никто их краше не создаст. Никто их больше не увидит.«Окстись, убивец-человек!» — кричали мне, кто были живы. Через мгновение их всех погубят взрывы.«Окстись, палач зверей и птиц, развившаяся обезьяна! Природы гениальный смысл уничтожаешь ты бездарно».И я не мог найти Тебя среди абсурдного пространства, и я не мог найти себя, не находил, как ни старался.Я понял, что не будет лет, не будет века двадцать первого, что времени отныне нет. Оно на полуслове прервано…Земля пустела, как орех. И кто-то в небе пел про это: «Червь, человечек, короед, какую ты сожрал планету!»

Петербург

Борис Леонидович Пастернак

Как в пулю сажают вторую пулю Или бьют на пари по свечке, Так этот раскат берегов и улиц Петром разряжен без осечки.О, как он велик был! Как сеткой конвульсий Покрылись железные щеки, Когда на Петровы глаза навернулись, Слезя их, заливы в осоке!И к горлу балтийские волны, как комья Тоски, подкатили; когда им Забвенье владело; когда он знакомил С империей царство, край — с краем.Нет времени у вдохновенья. Болото, Земля ли, иль море, иль лужа,- Мне здесь сновиденье явилось, и счеты Сведу с ним сейчас же и тут же.Он тучами был, как делами, завален. В ненастья натянутый парус Чертежной щетиною ста готовален Bрезалася царская ярость.В дверях, над Невой, на часах, гайдуками, Века пожирая, стояли Шпалеры бессонниц в горячечном гаме Рубанков, снастей и пищалей.И знали: не будет приема. Ни мамок, Ни дядек, ни бар, ни холопов. Пока у него на чертежный подрамок Надеты таежные топи. __Волны толкутся. Мостки для ходьбы. Облачно. Небо над буем, залитым Мутью, мешает с толченым графитом Узких свистков паровые клубы.Пасмурный день растерял катера. Снасти крепки, как раскуренный кнастер. Дегтем и доками пахнет ненастье И огурцами — баркасов кора.С мартовской тучи летят паруса Наоткось, мокрыми хлопьями в слякоть, Тают в каналах балтийского шлака, Тлеют по черным следам колеса.Облачно. Щелкает лодочный блок. Пристани бьют в ледяные ладоши. Гулко булыжник обрушивши, лошадь Глухо въезжает на мокрый песок. __Чертежный рейсфедер Всадника медного От всадника — ветер Морей унаследовал.Каналы на прибыли, Нева прибывает. Он северным грифелем Наносит трамваи.Попробуйте, лягте-ка Под тучею серой, Здесь скачут на практике Поверх барьеров.И видят окраинцы: За Нарвской, на Охте, Туман продирается, Отодранный ногтем.Петр машет им шляпою, И плещет, как прапор, Пурги расцарапанный, Надорванный рапорт.Сограждане, кто это, И кем на терзанье Распущены по ветру Полотнища зданий?Как план, как ландкарту На плотном папирусе, Он город над мартом Раскинул и выбросил. __Тучи, как волосы, встали дыбом Над дымной, бледной Невой. Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был, Город — вымысел твой.Улицы рвутся, как мысли, к гавани Черной рекой манифестов. Нет, и в могиле глухой и в саване Ты не нашел себе места.Воли наводненья не сдержишь сваями. Речь их, как кисти слепых повитух. Это ведь бредишь ты, невменяемый, Быстро бормочешь вслух.

Припев

Иван Коневской

А земля идет, и солнце светит, То скупясь, то щедрясь на тепло. Кто заветный ход вещей отметит, Кто поймет, откуда все пришло? И в реках струи живые стынут, И в реках же тает нежный лед. Кто те люди, что перстом нас двинут — И ускорен будет вечный ход? Тут — зима, а там — вся нега лета. Здесь иссякло все,- там — сочный плод. Как собрать в одно все части света? Что свершить, чтоб не дробился год? Не хочу я дольше ждать зимою. Ждать с тоской, чтоб родилась весна, Летом жить лишь с той мольбой немою, Чтоб была и осень суждена. Не хочу, томлюся, и живу я, И живу я все ж, надеюсь век, И, вздыхая, жизни не порву я: Плачь, а втайне тешься, человек!

Пыхом клубит пар

Михаил Анчаров

Пыхом клубит пар Пароход-малец, Волны вбег бегут от колес. На сто тысяч верст Небеса да лес, Да с версту подо мной откос.Прет звериный дух От лесных застех, Где-то рядом гудит гроза. Дует в спину мне Ветерок-пострел, Заметая пути назад.Надоело мне У чужих окон Счастья ждать под чужой мотив. Тошно, зная жизнь С четырех сторон, По окольным путям идти.К черту всех мужей! — Всухомятку жить. Я любовником на игру Выхожу, ножом Расписав межи, — Все равно мне: что пан, что труп.Я смеюсь — ха-ха! — Над своей судьбой, Я плюю на свою печаль. Эй, судьба! Еще Разговор с тобой Вперехлест поведу сплеча.Далеко внизу Эха хохот смолк. Там дымучий пучит туман. Там цветком отцвел Флага алый шелк: Пароходик ушел за лиман.

Мы пили песни, ели зори

Николай Николаевич Асеев

Мы пили песни, ели зори и мясо будущих времен. А вы — с ненужной хитростью во взоре сплошные темные Семеновы. Пусть краб — летописец поэм, пусть ветер — вишневый и вешний. «А я его смачно поем, пурпурные выломав клешни!» Привязанные к колесу влачащихся дней и событий, чем бить вас больней по лицу, привыкших ко всякой обиде? О, если бы ветер Венеции, в сплошной превратившийся вихрь, сорвав человечий венец их, унес бы и головы их! О, если б немая кета (не так же народ этот нем ли?) с лотков, превратившись в кита, плечом покачнула бы землю! Окончатся праздные дни… И там, где титаны и хаос, смеясь, ради дальней родни, прощу и помилую я вас. Привязанных же к колесу, прильнувших к легенде о Хаме, — чем бить вас больней по лицу, как только не злыми стихами?!

Пантум (Какая смертная тоска)

Николай Степанович Гумилев

Какая смертная тоска Нам приходить и ждать напрасно. А если я попал в Чека? Вы знаете, что я не красный! Нам приходить и ждать напрасно Пожалуй силы больше нет. Вы знаете, что я не красный, Но и не белый, — я — поэт. Пожалуй силы больше нет Читать стихи, писать доклады, Но и не белый, — я — поэт, Мы все политике не рады. Писать стихи, читать доклады, Рассматривать частицу «как», Путь к славе медленный, но верный: Моя трибуна — Зодиак! Высоко над земною скверной Путь к славе медленный, но верный. Но жизнь людская так легка, Высоко над земною скверной Такая смертная тоска.

Печные прибои пьянящи и гулки

Николай Клюев

Печные прибои пьянящи и гулки, В рассветки, в косматый потемочный час, Как будто из тонкой серебряной тулки В ковши звонкогорлые цедится квас.В полях маета, многорукая жатва, Соленая жажда и сводный пот. Квасных переплесков свежительна дратва, В них раковин влага, кувшинковый мед.И мнится за печью седое поморье, Гусиные дали и просырь мереж… А дед запевает о Храбром Егорье, Склонив над иглой солодовую плешь.Неспора починка, и стёг неуклюжий, Да море незримое нудит иглу… То Индия наша, таинственный ужин, Звенящий потирами в красном углу.Печные прибои баюкают сушу, Смывая обиды и горестей след. «В раю упокой Поликарпову душу»,— С лучом незабудковым шепчется дед.

Лирическая конструкция

Вадим Шершеневич

Все, кто в люльке Челпанова мысль свою вынянчил! Кто на бочку земли сумел обручи рельс набить! За расстегнутым воротом нынче Волосатую завтру увидеть!Где раньше леса, как зеленые ботики, Надевала весна и айда — Там глотки печей в дымной зевоте Прямо в небо суют города.И прогресс стрижен бобриком требований Рукою, где вздуты жилы железнодорожного узла. Докуривши махорку деревни, Последний окурок села,Телескопами счистивши тайну звездной перхоти, Вожжи солнечных лучей машиной схватив, В силометре подъемника электричеством кверху Внук мой гонит, как черточку лифт.Сумрак кажет трамваи, как огня кукиши, Хлопают жалюзи магазинов, как ресницы в сто пуд, Мечет вновь дискобол науки Граммофонные диски в толпу.На пальцах проспектов построек заусеницы, Сжата пальцами плотин, как женская глотка, вода, И объедают листву суеверий, как гусеницы, Извиваясь суставами вагонов, поезда.Церковь бьется правым клиросом Под напором фабричных гудков. Никакому хирургу не вырезать Аппендицит стихов.Подобрана так или иначе Каждой истине сотня ключей, Но гонококк соловьиный не вылечен В лунной и мутной моче.Сгорбилась земля еще пуще Под асфальтом до самых плеч, Но поэта, занозу грядущего, Из мякоти не извлечь.Вместо сердца — с огромной плешиной, С глазами, холодными, как вода на дне, Извиваясь, как молот бешеный, Над раскаленным железом дней,Я сам в Осанне великолепного жара, Для обеденных столов ломая гробы, Трублю сиреной строчек, шофер земного шара И Джек-потрошитель судьбы.И вдруг металлический, как машинные яйца, Смиряюсь, как собачка под плеткой Тубо — Когда дачник, язык мой, шляется По аллее березовых твоих зубов.Мир может быть жестче, чем гранит еще, Но и сквозь пробьется крапива строк вновь, А из сердца поэта не вытащить Глупую любовь.

Чека

Владимир Нарбут

1Оранжевый на солнце дым и перестук автомобильный. Мы дерево опередим: отпрыгни, граб, в проулок пыльный. Колючей проволоки низ лоскут схватил на повороте. — Ну, что, товарищ? — Не ленись, спроси о караульной роте. Проглатывает кабинет, и — пес, потягиваясь, трется у кресла кожаного. Нет: живой и на портрете Троцкий! Контрреволюция не спит: все заговор за заговором. Пощупать надо бы РОПИТ. А завтра… Да, в часу котором? По делу 1106 (в дверях матрос и брюки клешем) перо в чернила — справку: — Есть. — И снова отдан разум ношам. И бремя первое — тоска, сверчок, поющий дни и ночи: ни погубить, ни приласкать, а жизнь — все глуше, все короче. До боли гол и ярок путь — вторая мертвая обуза. Ты небо свежее забудь, душа, подернутая блузой! Учись спокойствию, душа, и будь бесстрастна — бремя третье. Расплющивая и круша, вращает жернов лихолетье. Истыкан пулею шпион, и спекулянт — в истоме жуткой. А кабинет, как пансион, где фрейлина да институтки. И цедят золото часы, песка накапливая конус, чтоб жало тонкое косы лизало красные законы; чтоб сыпкий и сухой песок швырнуть на ветер смелой жменей, чтоб на фортуны колесо рабочий наметнулся ремень! 2Не загар, а малиновый пепел, и напудрены густо ключицы. Не могло это, Герман, случиться, что вошел ты, взглянул и — как не был! Революции бьют барабаны, и чеканит Чека гильотину. .. Но старуха в наколке трясется и на мертвом проспекте бормочет. Не от вас ли чего она хочет, Александр, Елисеев, Высоцкий? И суровое Гоголя бремя, обомшелая сфинксова лапа не пугаются медного храпа жеребца над гадюкой, о Герман! Как забыть о громоздком уроне? Как не помнить гвоздей пулемета? А Россия? — Все та же дремота В Петербурге и на Ланжероне: и все той же малиновой пудрой посыпаются в полдень ключицы; и стучится, стучится, стучится та же кровь, так же пьяно и мудро…

Другие стихи этого автора

Всего: 243

Цветы лучше пуль

Евгений Александрович Евтушенко

Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!

Не возгордись

Евгений Александрович Евтушенко

Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать. Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда! Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей. Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим. Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус. Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.

Под невыплакавшейся ивой

Евгений Александрович Евтушенко

Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу? Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно. Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо. Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид. Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус? Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.

Сила страстей

Евгений Александрович Евтушенко

Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан… Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.

А снег повалится, повалится

Евгений Александрович Евтушенко

А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым.И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.

Бабий Яр

Евгений Александрович Евтушенко

Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!

Белые ночи в Архангельске

Евгений Александрович Евтушенко

Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…

Благодарность

Евгений Александрович Евтушенко

Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.

В магазине

Евгений Александрович Евтушенко

Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут.О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей.Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои.Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут.Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.

Вагон

Евгений Александрович Евтушенко

Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.

Вальс на палубе

Евгений Александрович Евтушенко

Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.

Волга

Евгений Александрович Евтушенко

Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны.Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей.Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река.А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она.Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою.Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.