Портрет
[B]1[/B]
Воспоминаний рой, как мошек туча, Вокруг меня снует с недавних пор. Из их толпы цветистой и летучей Составить мог бы целый я обзор, Но приведу пока один лишь случай; Рассудку он имел наперекор На жизнь мою немалое влиянье — Так пусть другим послужит в назиданье…
[B]2[/B]
Известно, нет событий без следа: Прошедшее, прискорбно или мило, Ни личностям доселе никогда, Ни нациям с рук даром не сходило. Тому теперь,- но вычислять года Я не горазд — я думаю, мне было Одиннадцать или двенадцать лет — С тех пор успел перемениться свет.
[B]3[/B]
Подумать можно: протекло лет со сто, Так повернулось старое вверх дном. А в сущности, все совершилось просто, Так просто, что — но дело не о том! У самого Аничковского моста Большой тогда мы занимали дом: Он был — никто не усумнится в этом,- Как прочие, окрашен желтым цветом.
[B]4[/B]
Заметил я, что желтый этот цвет Особенно льстит сердцу патриота; Обмазать вохрой дом иль лазарет Неодолима русского охота; Начальство также в этом с давних лет Благонамеренное видит что-то, И вохрятся в губерниях сплеча Палаты, храм, острог и каланча.
[B]5[/B]
Ревенный цвет и линия прямая — Вот идеал изящества для нас. Наследники Батыя и Мамая, Командовать мы приучили глаз И, площади за степи принимая, Хотим глядеть из Тулы в Арзамас. Прекрасное искать мы любим в пошлом — Не так о том судили в веке прошлом.
[B]6[/B]
В своем дому любил аристократ Капризные изгибы и уступы, Убранный медальонами фасад, С гирляндами колонн ненужных купы, На крыше ваз или амуров ряд, На воротах причудливые группы. Перенимать с недавних стали пор У дедов мы весь этот милый вздор.
[B]7[/B]
В мои ж года хорошим было тоном Казарменному вкусу подражать, И четырем или осьми колоннам Вменялось в долг шеренгою торчать Под неизбежным греческим фронтоном. Во Франции такую благодать Завел, в свой век воинственных плебеев, Наполеон,- в России ж Аракчеев.
[B]8[/B]
Таков и наш фасад был; но внутри Характер свой прошедшего столетья Дом сохранил. Покоя два иль три Могли б восторга вызвать междометье У знатока. Из бронзы фонари В сенях висели, и любил смотреть я, Хоть был тогда в искусстве не толков, На лепку стен и форму потолков.
[B]9[/B]
Родителей своих я видел мало; Отец был занят; братьев и сестер Я не знавал; мать много выезжала; Ворчали вечно тетки; с ранних пор Привык один бродить я в зал из зала И населять мечтами их простор. Так подвиги, достойные романа, Воображать себе я начал рано.
[B]10[/B]
Действительность, напротив, мне была От малых лет несносна и противна. Жизнь, как она вокруг меня текла, Все в той же прозе движась беспрерывно, Все, что зовут серьезные дела,- Я ненавидел с детства инстинктивно. Не говорю, чтоб в этом был я прав, Но, видно, так уж мой сложился нрав.
[B]11[/B]
Цветы у нас стояли в разных залах: Желтофиолей много золотых И много гиацинтов, синих, алых, И палевых, и бледно-голубых; И я, миров искатель небывалых, Любил вникать в благоуханье их, И в каждом запах индивидуальный Мне музыкой как будто веял дальнoй.
[B]12[/B]
В иные ж дни, прервав мечтаний сон, Случалось мне очнуться, в удивленье, С цветком в руке. Как мной был сорван он — Не помнил я; но в чудные виденья Был запахом его я погружен. Так превращало мне воображенье В волшебный мир наш скучный старый дом — А жизнь меж тем шла прежним чередом.
[B]13[/B]
Предметы те ж, зимою, как и летом, Реальный мир являл моим глазам: Учителя ходили по билетам Все те ж ко мне; порхал по четвергам Танцмейстер, весь пропитанный балетом, Со скрипкою пискливой, и мне сам Мой гувернер в назначенные сроки Преподавал латинские уроки.
[B]14[/B]
Он немец был от головы до ног, Учен, серьезен, очень аккуратен, Всегда к себе неумолимо строг И не терпел на мне чернильных пятен. Но, признаюсь, его глубокий слог Был для меня отчасти непонятен, Особенно когда он объяснял, Что разуметь под словом «идеал».
[B]15[/B]
Любезен был ему Страбон и Плиний, Горация он знал до тошноты И, что у нас так редко видишь ныне, Высоко чтил художества цветы, Причем закон волнообразных линий Мне поставлял условьем красоты, А чтоб система не пропала праздно, Он сам и ел и пил волнообразно.
[B]16[/B]
Достоинством проникнутый всегда, Он формою был много озабочен, [I]«Das Formlose [1][/I] — о, это есть беда!»- Он повторял и обижался очень, Когда себе кто не давал труда Иль не умел в формальностях быть точен; А красоты классической печать Наглядно мне давал он изучать.
[B]17[/B]
Он говорил: «Смотрите, для примера Я несколько приму античных поз: Вот так стоит Милосская Венера; Так очертанье Вакха создалось; Вот этак Зевс описан у Гомера; Вот понят как Праксителем Эрос, А вот теперь я Аполлоном стану» — И походил тогда на обезьяну.
[B]18[/B]
Я думаю, поймешь, читатель, ты, Что вряд ли мог я этим быть доволен, Тем более что чувством красоты Я от природы не был обездолен; Но у кого все средства отняты, Тот слышит звон, не видя колоколен; А слова я хотя не понимал, Но чуялся иной мне «идеал».
[B]19[/B]
И я душой искал его пытливо — Hо что найти вокруг себя я мог? Старухи тетки не были красивы, Величествен мой не был педагог — И потому мне кажется не диво, Что типами их лиц я пренебрег, И на одной из стен большого зала Тип красоты мечта моя сыскала.
[B]20[/B]
То молодой был женщины портрет, В грацьозной позе. Несколько поблек он, Иль, может быть, показывал так свет Сквозь кружевные занавесы окон. Грудь украшал ей розовый букет, Напудренный на плечи падал локон, И, полный роз, передник из тафты За кончики несли ее персты.
[B]21[/B]
Иные скажут: Живопись упадка! Условная, пустая красота! Быть может, так; но каждая в ней складка Мне нравилась, а тонкая черта Мой юный ум дразнила как загадка: Казалось мне, лукавые уста, Назло глазам, исполненным печали, Свои края чуть-чуть приподымали.
[B]22[/B]
И странно то, что было в каждый час В ее лице иное выраженье; Таких оттенков множество не раз Подсматривал в один и тот же день я: Менялся цвет неуловимый глаз, Менялось уст неясное значенье, И выражал поочередно взор Кокетство, ласку, просьбу иль укор.
[B]23[/B]
Ее судьбы не знаю я поныне: Была ль маркиза юная она, Погибшая, увы, на гильотине? Иль, в Питере блестящем рождена, При матушке цвела Екатерине, Играла в ломбр, приветна и умна, И средь огней потемкинского бала Как солнце всех красою побеждала?
[B]24[/B]
Oб этом я не спрашивал тогда И важную на то имел причину: Преодолеть я тайного стыда Никак не мог — теперь его откину; Могу, увы, признаться без труда, Что по уши влюбился я в картину, Так, что страдала несколько латынь; Уж кто влюблен, тот мудрость лучше кинь.
[B]25[/B]
Наставник мой был мною недоволен, Его чело стал омрачать туман; Он говорил, что я ничем не болен, Что это лень и что [I]«wer will, der kann!»[2][/I]. На этот счет он был многоглаголен И повторял, что нам рассудок дан, Дабы собой мы все владели боле И управлять, учились нашей волей.
[B]26[/B]
Был, кажется, поклонник Канта он, Но этот раз забыл его ученье, Что [I]«Ding an sich»[3][/I], лишь только воплощен, Лишается свободного хотенья; Я ж скоро был к той вере приведен, Что наша воля плод предназначенья, Зане я тщетно, сколько ни потел, Хотел хотеть иное, чем хотел.
[B]27[/B]
В грамматике, на место скучных правил, Мне виделся все тот же милый лик; Без счету мне нули наставник ставил,- Их получать я, наконец, привык, Прилежностью себя я не прославил И лишь поздней добился и постиг, В чем состоят спряжения красоты. О классицизм, даешься не легко ты!
[B]28[/B]
Все ж из меня не вышел реалист — Да извинит мне Стасюлевич это! Недаром свой мне посвящала свист Уж не одна реальная газета. Я ж незлобив: пусть виноградный лист Прикроет им небрежность туалета И пусть Зевес, чья сила велика, Их русского сподобит языка!
[B]29[/B]
Да, классик я — но до известной меры: Я б не хотел, чтоб почерком пера Присуждены все были землемеры, Механики, купцы, кондуктора Виргилия долбить или Гомера; Избави бог! Не та теперь пора; Для разных нужд и выгод матерьяльных Желаю нам поболе школ реальных.
[B]30[/B]
Но я скажу: не паровозов дым И не реторты движут просвещенье — Свою к нему способность изощрим Лишь строгой мы гимнастикой мышленья, И мне сдается: прав мой омоним, Что классицизму дал он предпочтенье, Которого так прочно тяжкий плуг Взрывает новь под семена наук.
[B]31[/B]
Все дело в мере. Впрочем, от предмета Отвлекся я — вернусь к нему опять: Те колебанья в линиях портрета Потребностью мне стало изучать. Ребячество, конечно, было это, Но всякий вечер я, ложася спать, Все думал: как по минованье ночи Мой встретят взор изменчивые очи?
[B]32[/B]
Меня влекла их странная краса, Как путника студеный ключ в пустыне. Вставал я в семь, а ровно в два часа, Отдав сполна дань скуке и латыне, Благословлял усердно небеса. Обедали в то время в половине Четвертого. В час этот, в январе, Уж сумерки бывают на дворе.
[B]33[/B]
И всякий день, собрав мои тетради, Умывши руки, пыль с воротничка Смахнув платком, вихры свои пригладя И совершив два или три прыжка, Я шел к портрету наблюдений ради; Само собой, я шел исподтишка, Как будто вовсе не было мне дела, Как на меня красавица глядела.
[B]34[/B]
Тогда пустой почти был темен зал, Но беглый свет горящего камина На потолке расписанном дрожал И на стене, где виделась картина; Ручной орган на улице играл; То, кажется, Моцарта каватина Всегда в ту пору пела свой мотив, И слушал я, взор в живопись вперив.
[B]35[/B]
Мне чудилось в тех звуках толкованье И тайный ключ к загадочным чертам; Росло души неясное желанье, Со счастьем грусть мешалась пополам; То юности платил, должно быть, дань я. Чего хотел, не понимал я сам, Но что-то вслух уста мои шептали, Пока меня к столу не призывали.
[B]36[/B]
И, впечатленья дум моих храня, Я нехотя глотал тарелку супа; С усмешкой все глядели на меня, Мое лицо, должно быть, было глупо. Застенчивей стал день я ото дня, Смотрел на всех рассеянно и тупо, И на себя родителей упрек Не раз своей неловкостью навлек.
[B]37[/B]
Но было мне страшней всего на свете, Чтоб из больших случайно кто-нибудь Заговорить не вздумал о портрете Иль, хоть слегка, при мне упомянуть. От мысли той (смешны бывают дети!) Уж я краснел, моя сжималась грудь, И казни б я подвергся уголовной, Чтоб не открыть любви моей греховной.
[B]38[/B]
Мне памятно еще до этих пор, Какие я выдумывал уловки, Чтоб изменить искусно разговор, Когда предметы делались неловки; А прошлый век, Екатеринин двор, Роброны, пудра, фижмы иль шнуровки, И даже сам Державин, автор од, Уж издали меня бросали в пот.
[B]39[/B]
Читатель мой, скажи, ты был ли молод? Не всякому известен сей недуг. Пора, когда любви нас мучит голод, Для многих есть не более как звук; Нам на Руси любить мешает холод И, сверх того, за службой недосуг: Немногие у нас родятся наги — Большая часть в мундире и при шпаге.
[B]40[/B]
Но если, свет увидя между нас, Ты редкое являешь исключенье И не совсем огонь в тебе погас Тех дней, когда нам новы впечатленья, Быть может, ты поймешь, как в первый раз Он озарил мое уединенье, Как с каждым днем он разгорался вновь И как свою лелеял я любовь.
[B]41[/B]
Была пора то дерзостных догадок, Когда кипит вопросами наш ум; Когда для нас мучителен и сладок Бывает платья шелкового шум; Когда души смущенной беспорядок Нам не дает смирить прибоя дум И, без руля волнами их несомы, Мы взором ищем берег незнакомый.
[B]42[/B]
О, чудное мерцанье тех времен, Где мы себя еще не понимаем! О, дни, когда, раскрывши лексикон, Мы от иного слова замираем! О, трепет чувств, случайностью рожден! Душистый цвет, плодом незаменяем! Тревожной жизни первая веха: Бред чистоты с предвкусием греха!
[B]43[/B]
Внимал его я голосу послушно, Как лепетанью веющего сна… В среде сухой, придирчивой и душной Мне стало вдруг казаться, что она К моей любви не вовсе равнодушна И без насмешки смотрит с полотна; И вскоре я в том новом выраженье Участие прочел и ободренье.
[B]44[/B]
Мне взор ее, казалось, говорил: «Не унывай, крепись, настало время — У нас с тобой теперь довольно сил, Чтоб наших пут обоим скинуть бремя; Меня к холсту художник пригвоздил, Ты ж за ребенка почитаем всеми, Тебя гнетут — но ты уже большой, Давно тебя постигла я душой!
[B]45[/B]
Тебе дано мне оказать услугу, Пойми меня — на помощь я зову! Хочу тебе довериться как другу: Я не портрет, я мыслю и живу! В своих ты снах искал во мне подругу — Ее найти ты можешь наяву! Меня добыть тебе не трудно с бою — Лишь доверши начатое тобою!»
[B]46[/B]
Два целых дня ходил я как в чаду И спрашивал себя в недоуменье: «Как средство я спасти ее найду? Откуда взять возможность и уменье?» Так иногда лежащего в бреду Задачи темной мучит разрешенье. Я повторял: «Спасу ее — но как? О, если б дать она могла мне знак!»
[B]47[/B]
И в сумерки, в тот самый час заветный, Когда шарманка пела под окном, Я в зал пустой прокрался неприметно, Чтобы мечтать о подвиге моем. Но голову ломал себе я тщетно И был готов ударить в стену лбом, Как юного воображенья сила Нежданно мне задачу разрешила.
[B]48[/B]
При отблеске каминного огня Картина как-то задрожала в раме, Сперва взглянула словно на меня Молящими и влажными глазами, Потом, ресницы медленно склоня, Свой взор на шкаф с узорными часами Направила. Взор говорил: «Смотри!» Часы тогда показывали: три.
[B]49[/B]
Я понял все. Средь шума дня не смела Одеться в плоть и кровь ее краса, Но ночью — о, тогда другое дело! В ночной тени возможны чудеса! И на часы затем она глядела, Чтоб этой ночью, ровно в три часа, Когда весь дом покоится в молчанье, Я к ней пришел на тайное свиданье.
[B]50[/B]
Да, это так, сомнений боле нет! Моей любви могущество без грани! Коль захочу, я вызову на свет, Что так давно мне видится в тумане! Но только ночью оживет портрет — Как я о том не догадался ране?! И сладостно и жутко стало мне, И бегали мурашки по спине.
[B]51[/B]
Остаток дня провел я благонравно, Приготовлял глаголы, не тужа, Долбил предлоги и зубрил исправно, Какого каждый просит падежа; Когда ходил, ступал легко и плавно, Расположеньем старших дорожа, И вообще старался в этот день я Не возбудить чем-либо подозренья.
[B]52[/B]
Сидели гости вечером у нас, Я должен был, по принятой системе, Быть налицо. Прескучная велась Меж них беседа, и меня как бремя Она гнела. Настал насилу час Идти мне спать. Простившися со всеми, Я радостно отправился домой — Мой педагог последовал за мной.
[B]53[/B]
Я тотчас лег и, будто утомленный, Закрыл глаза, но долго он ходил Пред зеркалом, наморща лоб ученый, И свой вакштаф торжественно курил; Но наконец снял фрак и панталоны, В постелю влез и свечку погасил. Должно быть, он заснул довольно сладко, Меня ж трясла и била лихорадка.
[B]54[/B]
Но время шло, и вот гостям пора Настала разъезжаться. Понял это Я из того, что стали кучера Возиться у подъезда; струйки света На потолке забегали; с двора Последняя отъехала карета, И в доме стихло все. Свиданья ж срок — Читатель помнит — был еще далек.
[B]55[/B]
Теперь я должен — но не знаю, право, Как оправдать себя во мненье дам? На их участье потерял я право, На милость их судьбу свою отдам! Да, добрая моя страдает слава: Как вышло то — не понимаю сам,- Но, в ожиданье сладостного срока, Я вдруг заснул постыдно и глубоко.
[B]56[/B]
Что видел я в том недостойном сне, Моя лишь смутно память сохранила, Но что ж могло иное сниться мне, Как не она, кем сердце полно было? Уставшая скучать на полотне, Она меня забвением корила, И стала совесть так моя тяжка, Что я проснулся, словно от толчка.
[B]57[/B]
В раскаянье, в испуге и в смятенье, Рукой неверной спичку я зажег; Предметов вдруг зашевелились тени, Но, к счастью, спал мой крепко педагог; Я в радостном увидел удивленье, Что не прошел назначенный мне срок: До трех часов — оно, конечно, мало — Пяти минут еще недоставало.
[B]58[/B]
И поспешил скорей одеться я, Чтоб искупить поступок непохвальный; Держа свечу, дыханье притая, Тихонько вышел я из нашей спальной; Но голова кружилася моя, И сердца стук мне слышался буквально, Пока я шел чрез длинный комнат ряд, На зеркала бояся бросить взгляд.
[B]59[/B]
Знал хорошо я все покои дома, Но в непривычной тишине ночной Мне все теперь казалось незнакомо; Мой шаг звучал как будто бы чужой, И странно так от тени переломы По сторонам и прямо надо мной То стлалися, то на стену всползали — Стараясь их не видеть, шел я дале.
[B]60[/B]
И вот уже та роковая дверь — Единый шаг — судьба моя решится,- Но что-то вдруг нежданное теперь Заставило меня остановиться. Читатель-друг, ты верь или не верь — Мне слышалось: «Не лучше ль воротиться? Ты не таким из двери выйдешь той, Каким войдешь с невинной простотой».
[B]61[/B]
То ангела ль хранителя был голос? Иль тайный страх мне на ухо шептал? Но с oпасеньем страсть моя боролась, А ложный стыд желанье подстрекал. «Нет!- я решил — и на затылке волос Мой поднялся,- прийти я обещал! Какое там ни встречу испытанье, Мне честь велит исполнить обещанье!»
[B]62[/B]
И повернул неверною рукою Замковую я ручку. Отворилась Без шума дверь: был сумрачен покой, Но бледное сиянье в нем струилось; Хрустальной люстры отблеск голубой Мерцал в тени, и тихо шевелилась Подвесок цепь, напоминая мне Игру росы на листьях при луне.
[B]63[/B]
И был ли то обман воображенья Иль истина — по залу пронеслось Как свежести какой-то дуновенье, И запах мне почувствовался роз. Чудесного я понял приближенье, По телу легкий пробежал мороз, Но превозмог я скоро слабость эту И подошел с решимостью к портрету.
[B]64[/B]
Он весь сиял, как будто от луны; Малейшие подробности одежды, Черты лица все были мне видны, И томно так приподымались вежды, И так глаза казалися полны Любви и слез, и грусти и надежды, Таким горели сдержанным огнем, Как я еще не видывал их днем.
[B]65[/B]
Мой страх исчез. Мучительно-приятно С томящей негой жгучая тоска Во мне в один оттенок непонятный Смешалася. Нет в мире языка То ощущенье передать; невнятно Мне слышался как зов издалека, Мне словно мир провиделся надзвездный — И чуялась как будто близость бездны.
[B]66[/B]
И думал я: нет, то была не ложь, Когда любить меня ты обещала! Ты для меня сегодня оживешь — Я здесь — я жду — за чем же дело стало? Я взор ее ловил — и снова дрожь, Но дрожь любви, по жилам пробегала, И ревности огонь, бог весть к кому, Понятен стал безумью моему.
[B]67[/B]
Возможно ль? как? Недвижна ты доселе? Иль взоров я твоих не понимал? Иль, чтобы мне довериться на деле, Тебе кажусь ничтожен я и мал? Иль я ребенок? Боже! Иль ужели Твою любовь другой себе стяжал? Кто он? когда? и по какому праву? Пускай придет со мною на расправу!
[B]68[/B]
Так проходил, средь явственного сна, Все муки я сердечного пожара… О бог любви! Ты молод, как весна, Твои ж пути как мирозданье стары! Но вот как будто дрогнула стена, Раздался шип — и мерных три удара, В ночной тиши отчетисто звеня, Взглянуть назад заставили меня.
[B]69[/B]
И их еще не замерло дрожанье, Как изменился вдруг покоя вид: Исчезли ночь и лунное сиянье, Зажглися люстры; блеском весь облит, Казалось, вновь, для бала иль собранья, Старинный зал сверкает и горит, И было в нем — я видеть мог свободно — Всe так свежо и вместе старомодно.
[B]70[/B]
Воскресшие убранство и красу Минувших дней узнал я пред собою; Мой пульс стучал, как будто бы несу Я кузницу в груди; в ушах с прибою Шумела кровь; так в молодом лесу Пернатых гам нам слышится весною; Так пчел рои, шмелям гудящим в лад, В июльский зной над гречкою жужжат.
[B]71[/B]
Что ж это? сон? и я лежу в постеле? Но нет, вот раму щупает рука — Я точно здесь — вот ясно проскрипели На улице полозья… С потолка Посыпалася известь; вот в панели Как будто что-то треснуло слегка… Вот словно шелком вдруг зашелестило… Я поднял взор — и дух мне захватило.
[B]72[/B]
Все в том же положении, она Теперь почти от грунта отделялась; Уж грудь ее, свечьми озарена, По временам заметно подымалась; Но отрешить себя от полотна Она вотще как будто бы старалась, И ясно мне все говорило в ней: О, захоти, о, захоти сильней!
[B]73[/B]
Все, что я мог сосредоточить воли, Все на нее теперь я устремил — Мой страстный взор живил ее все боле, И видимо ей прибавлялось сил; Уже одежда зыблилась, как в поле Под легким ветром зыблется ковыль, И все слышней ее шуршали волны, И вздрагивал цветов передник полный.
[B]74[/B]
«Еще, еще! хоти еще сильней!»- Так влажные глаза мне говорили; И я хотел всей страстию моей — И от моих, казалося, усилий Свободнее все делалося ей — И вдруг персты передник упустили — И ворох роз, покоившийся в нем, К моим ногам посыпался дождем.
[B]75[/B]
Движеньем плавным платье расправляя, Она сошла из рамы на паркет; С террасы в сад, дышать цветами мая, Так девушка в шестнадцать сходит лет; Но я стоял, еще не понимая, Она ли то передо мной иль нет, Стоял, немой от счастья и испуга — И молча мы смотрели друг на друга.
[B]76[/B]
Когда бы я гвардейский был гусар Или хотя полковник инженерный, Искусно б мой я выразил ей жар И комплимент сказал бы ей примерный; Но не дан был развязности мне дар, И стало так неловко мне и скверно, Что я не знал, стоять или шагнуть, А долг велел мне сделать что-нибудь.
[B]77[/B]
И, мой урок припомня танцевальный, Я для поклона сделал два шага; Потом взял вбок; легко и натурально Примкнулась к левой правая нога, Отвисли обе руки вертикально, И я пред ней согнулся как дуга. Она ж, как скоро выпрямил я тело, Насмешливо мне до полу присела.
[B]78[/B]
Но между нас, теперь я убежден, Происходило недоразуменье, И мой она классический поклон, Как видно, приняла за приглашенье С ней танцевать. Я был тем удивлен, Но вывести ее из заблужденья Мешала мне застенчивость моя, И руку ей, конфузясь, подал я.
[B]79[/B]
Тут тихо, тихо, словно издалека, Послышался старинный менуэт: Под говор струй так шелестит осока, Или, когда вечерний меркнет свет, Хрущи, кружась над липами высоко, Поют весне немолчный свой привет, И чудятся нам в шуме их полета И вьолончеля звуки и фагота.
[B]80[/B]
И вот, держася за руки едва, В приличном друг от друга расстоянье, Под музыку мы двинулись сперва, На цыпочках, в торжественном молчанье. Но, сделавши со мною тура два, Она вдруг стала, словно в ожиданье, И вырвался из свежих уст ея Веселый смех, как рокот соловья.
[B]81[/B]
Поступком сим обиженный немало, Я взор склонил, достоинство храня, «О, не сердись, мой друг,- она сказала,- И не кори за ветреность меня! Мне так смешно! Поверь, я не встречала Tаких, как ты, до нынешнего дня! Ужель пылал ты страстью неземною Лишь для того, чтоб танцевать со мною?»
[B]82[/B]
Что отвечать на это — я не знал, Но стало мне невыразимо больно: Чего ж ей надо? В чем я оплошал? И отчего она мной недовольна? Не по ее ль я воле танцевал? Так что же тут смешного? И невольно Заплакал я, ища напрасно слов, И ненавидеть был ее готов.
[B]83[/B]
Вся кровь во мне кипела, негодуя, Но вот нежданно, в этот самый миг, Меня коснулось пламя поцелуя, К моей щеке ее примкнулся лик; Мне слышалось: «Не плачь, тебя люблю я!» Неведомый восторг меня проник, Я обмер весь — она же, с лаской нежной, Меня к груди прижала белоснежной.
[B]84[/B]
Мои смешались мысли. Но не вдруг Лишился я рассудка и сознанья: Я ощущал объятья нежных рук И юных плеч живое прикасанье; Мне сладостен казался мой недуг, Приятно было жизни замиранье, И медленно, блаженством опьянен, Я погрузился в обморок иль сон…
[B]85[/B]
Не помню, как я в этом самом зале Пришел в себя — но было уж светло; Лежал я на диване; хлопотали Вокруг меня родные; тяжело Дышалось мне, бессвязные блуждали Понятья врозь; меня — то жаром жгло, То вздрагивал я, словно от морозу,- Поблекшую рука сжимала розу…
[B]86[/B]
Свиданья был то несомненный след — Я вспомнил ночь — забилось сердце шибко, Украдкою взглянул я на портрет: Вкруг уст как будто зыблилась улыбка, Казался смят слегка ее букет, Но стан уже не шевелился гибкий, И полный роз передник из тафты Держали вновь недвижные персты.
[B]87[/B]
Меж тем родные — слышу их как нынe — Вопрос решали: чем я занемог? Мать думала — то корь. На скарлатине Настаивали тетки. Педагог С врачом упорно спорил по-латыне, И в толках их, как я расслышать мог, Два выраженья часто повторялись: [I]Somnambulus и febris cerebralis…[4][/I]
[I][1] Бесформенное (нем.). [2] Кто хочет, тот может? (нем.). [3] Вещь в себе (нем.). [4] Лунатик и мозговая горячка (лат.).
Похожие по настроению
Сон
Афанасий Афанасьевич Фет
*Nemesis. Muette encore! Elle n’est pas des notres: elle appartient aux autres aurres puissances. Byron. «Manfred»* 1 Мне не спалось. Томителен и жгуч Был темный воздух, словно в устьях печки. Но всё я думал: сколько хочешь мучь Бессонница, а не зажгу я свечки. Из ставень в стену падал лунный луч, В резные прорываяся сердечки И шевелясь, как будто ожило На люстре всё трехгранное стекло, 2 Вся зала. В зале мне пришлось с походу Спать в качестве служащего лица. Любя в домашних комнатах свободу, Хозяин в них не допускал жильца И, указав мне залу по отводу, Просил ходить с парадного крыльца. Я очень рад был этой благодати И поместился на складной кровати. 3 Не много в Дерпте есть таких домов, Где веет жизнью средневековою, Как наш. И я, признаться был готов Своею даже хвастаться судьбою. Не выношу я низких потолков, А тут как купол своды надо мною, Кольчуги, шлемы, ветхие портреты И всякие ожившие предметы. 4 Но ко всему привыкнешь. Я привык К немного строгой сумрачной картине. Хозяин мой, уживчивый старик, Жил вдалеке, на новой половине. Все в доме было тихо. Мой денщик В передней спал, забыв о господине. Я был один. Мне было душно, жарко, И стекла люстры разгорались ярко. 5 Пора была глухая. Все легли Давно на отдых. Улицы пустели. Два-три студента под окном прошли И «Gaudeamus igitur» пропели, Потом опять все замерло вдали, Один лишь я томился на постели. Недвижный взор мой, словно очарован, К блестящим стеклам люстры был прикован. 6 На ратуше в одиннадцатый раз Дрогнула медь уклончиво и туго. Ночь стала так тиха, что каждый час Звучал как голос нового испуга. Гляжу на люстру. Свет ее не гас, А ярче стал средь радужного круга. Круг этот рос в глазах моих — и зала Вся пламенем лазурным засияла. 7 О ужас! В блеске трепетных лучей Всё желтые скелеты шевелятся, Без глаз, без щек, без носа, без ушей, И скалят зубы, и ко мне толпятся. «Прочь, прочь! Не нужно мне таких гостей! Ни шагу ближе! Буду защищаться… Я вот как вас!» Ударом полновесным По призракам махнул я бестелесным 8 Но вот иные лица. Что за взгляд! В нем жизни блеск и неподвижность смерти. Арапы, трубочисты — и наряд Какой-то пестрый, дикий. Что за черти? «У нас сегодня праздник, маскарад, — Сказал один преловкий, — но, поверьте, Мы вежливы, хотя и беспокоим. Не спится вам, так мы здесь бал устроим.» 9 «Эй! живо там, проклятые! Позвать Сюда оркестр, да вынесть фортепьяны. Светло и так достаточно». Я глядь Вдоль стен под своды: пальмы да бананы!.. И виноград под ними наклонять Стал злак ветвей. По всем углам фонтаны; В них радуга и пляшет и смеется. Таких балов вам видеть не придется. 10 Но я подумал: «Если не умру До завтрашнего дня, что может статься, То выкину им штуку поутру: Пусть будут немцы надо мной смеяться, Пусть их смеются, но не по нутру Мне с господами этими встречаться, И этот бал мне вовсе не потребен, — Пусть батюшка здесь отпоет молебен». 11 Как завопили все: «За что же гнать Вы нас хотите? Без того мы нищи! Наш бедный клуб! Ужели притеснять Нас станете вы в нашем же жилище?» — «Дом разве ваш?» — «Да, ночью. Днем мы спать Уходим на старинное кладбище. Приказывайте, — все, что вам угодно, Мы в точности исполним благородно.» 12 «Хотите славы? — слава затрубит Про Лосева поручика повсюду. Здоровья? — врач наш так вас закалит, Что плюйте и на зной и на простуду. Богатства? — вечно кошелек набит Ваш будет. Денег натаскаем груду. Неси сундук!» Раскрыли — ярче солнца! Всё золотые, весом в три червонца. 13 «Что, мало, что ли? Эти вороха Мы просим вас считать ничтожной платой». Смотрю — кой черт? Да что за чепуха? А, впрочем, что ж? Они народ богатый. Взяло раздумье. Долго ль до греха! Ведь соблазнят. Уж род такой проклятый. Брать иль не брать? Возьму, — чего я трушу? Ведь не контракт, не продаю им душу. 14 Так, стало быть, все это забирать! Но от кого я вдруг разбогатею? О, что б сказала ты, кого назвать При этих грешных помыслах не смею? Ты, дней моих минувших благодать, Тень, пред которой я благоговею, Хотя бы ты мой разум озарила! Но ты давно, безгрешная, почила. 15 «Вам нужно посоветоваться? что ж, И это можно. Мы на всё артисты. Нам к ней нельзя, наш брат туда не вхож; Там страшно, — ведь и мы не атеисты; Зато живых мы ставим не во грош. Вы, например, кажись, не больно чисты. Мы вам покажем то, что видим сами, Хоть с ужасом, духовными очами». 16 «Вон, вон отсюда!» — крикнул старший. Вдруг Исчезли все, юркнув в одно мгновенье, И до меня донесся светлый звук, Как утреннего жаворонка пенье, Да шорох шелка. Ты ли это, друг? Постой, прости невольное смущенье! Все это сон, какой-то бред напрасный. Так, так, я сплю и вижу сон прекрасный! 17 О нет, не сон и не обман пустой! Ты воскресила сердца злую муку. Как ты бледна, как лик печален твой! И мне она, подняв тихонько руку, Утишь порыв души твоей больной, — Сказала кротко. Сладостному звуку Ее речей внимая с умиленьем, Пред светлым весь я трепетал виденьем. 18 Мой путь окончен. Ты еще живешь, Еще любви в груди твоей так много, Но если смело, честно ты пойдешь, Еще светла перед тобой дорога. Тоской о прошлом только ты убьешь Те силы, что даны тебе от бога. Бесплотный дух, к земному не ревнуя, Не для себя уже тебя люблю я. 19 Ты помнишь ли на юге тень ветвей И свет пруда, подобный блеску стали, Беседку, стол, скамью в конце аллей?.. Цветущих лип вершины трепетали, Ты мне читал «Онегина». Смелей Дышала грудь твоя, глаза блистали. Полудитя, сестра моя влетела, Как бабочка, и рядом с нами села. 20 «А счастье было, — говорил поэт, — Возможно так и близко». Ты ответил Ему едва заметным вздохом. Нет! Нет, никогда твой взор так не был светел. И по щеке у Вари свежий след Слезы прошел. Но ты — ты не заметил… Да! счастья было в этот миг так много, Что страшно больше и просить у бога. 21 С какой тоской боролась жизнь моя Со дня разлуки — от тебя не скрою. Перед кончиной лишь узнала я, Как нежно ты любим моей сестрою. В безвестной грусти слезы затая, Она томится робкою душою. Но час настал. Ее ты скоро встретишь — И в этот раз, поверь, уже заметишь. 22 А этого, — и нежный звук речей, Я слышу, перешел в оттенок строгий, — Хоть собственную душу пожалей И грешного сокровища не трогай, Уйди от них — и не забудь: смелей Ступай вперед открытою дорогой. Прощай, прощай! — И вкруг моей постели Опять толпой запрыгали, запели. 23 Проворно каждый подбежит и мне Трескучих звезд в лицо пригоршню бросит. Как мелкий иней светятся оне, Колеблются — и ветер их разносит. Но бросят горсть — и я опять в огне, И нет конца, никто их не упросит. Шумят, хохочут, едкой злобы полны, И зашатались сами, словно волны. 24 Вот приутихли. Но во мглу понес Челнок меня, и стала мучить качка. И вижу я: с любовью лижет нос Мне белая какая-то собачка. Уж тут не помню. Утро занялось, И говорят, что у меня горячка Была дней шесть. Оправившись помалу, Я съехал — и чертям оставил залу.
Свидение
Алексей Кольцов
Вчера — как ночи мгла В покое залегла, И только одинокий Я в тишине глубокой На ложе сна прилёг, — И деву зрю: восторг Вскипел в груди моей. «Проснись, мой друг!» Я к ней Бегу… во тьме пугливой Рукой нетерпеливой Волшебницу схватил! Волнуя кровь… уж я В обьятиях ея Лежу, но час забвенья С минутой упоенья, Как гений, пролетел. Зову… Мой друг ушёл!..
Апофеоза художника (переводы из Гете)
Дмитрий Веневитинов
Театр представляет великолепную картинную галерею. Картины всех школ висят в широких золотых рамах. Много любопытных посетителей. Они ходят взад и вперед. На одной стороне сидит ученик и списывает картину.Ученик (встает, кладет на стул палитру и кисти, а сам становится позади стула.)По целым дням я здесь сижу! Я весь горю, я весь дрожу. Пишу, мараю, так что сам Не верю собственным глазам. Все правила припоминал, Все вымерял, все рассчитал, И жадно взор гонялся мой За каждой краской и чертой. То вдруг кидаю кисть свою; Как полубешеный встаю В поту, усталый от труда, Гляжу туда, гляжу сюда, С картины не спускаю глаз, Стою за стулом битый час — И что же? Для беды моей, Никак я копии своей Не превращу в оригинал. Там жизнь холсту художник дал, Свободой дышит кисть его, — Здесь все и сухо и мертво. Там страстью все оживлено, Здесь — принуждение одно; Что там горит прозрачней дня — То вяло, грязно у меня. Я вижу, даром я тружусь И с жаром вновь за кисть берусь! Но что ужаснее всего, Что верх мученья моего: Ошибки ясны мне как свет, А их поправить силы нет.Мастер (подходит.)Мой друг! за это похвалю: Твое старанье я люблю. Недаром я твержу всегда, Что нет успеха без труда. Трудись! запомни мой урок — Ты сам увидишь в этом прок. Я это знаю по себе: Что ныне кажется тебе Непостижимо, высоко, То нечувствительно, легко Рождаться будет под рукой, И, наконец, любезный мой, Искусство, весь науки плод, Тебе в пять пальцев перейдет.УченикУвы! как много здесь дурного, А об ошибках вы ни слова.МастерКому же все дается вдруг? Я вижу с радостью, мой друг, Что с каждым днем твой дар растет. Ты сам собой пойдешь вперед. Кой-что со временем поправим, Но это мы теперь оставим. (Уходит.)Ученик (смотря на картину.)Нет, нет покоя для меня, Пока не все постигнул я!Любитель (подходит к нему.)Мне жалко видеть, сударь мой, Что вы так трудитесь напрасно, Идете темною тропой И позабыли путь прямой: Натура — вот источник ясный, Откуда черпать вы должны, В ней тайны все обнажены: И жизнь телес и жизнь духов. Натура — школа мастеров. Примите ж искренний совет: Зачем топтать избитый след? — Чтоб быть копистом, наконец? Натура — вот вам образец! Одна натура, сударь мой, Наставит вас на путь прямой.УченикВсе это часто слышал я, Все испытала кисть моя. Я за природою гонялся, Случайно успевал кой в чем, Но большей частью возвращался С укором, мукой и стыдом. Нет! это труд несовершимый! Природы книга не по нас: Ее листы необозримы, И мелок шрифт для наших глаз.Любитель (отворачивается.)Теперь я вижу, в чем секрет: В нем гения нимало нет.Ученик (опять садится.)Совсем не то! хочу опять Картину всю перемарать.Другой мастер (подходит к нему, смотрит на работу и отворачивается, не сказав ни слова.)УченикНет! вы не с тем пришли, чтоб молча заглянуть. Я вас прошу, скажите что-нибудь. Вы можете одни понять мои мученья. Хотя мой труд не стоит слов. Но трудолюбие достойно снисхожденья; Я верить вам во всем готов.МастерЯ, признаюсь, гляжу на все твои старанья И с чувством радости и с чувством состраданья. Я вижу: ты, любезный мой, Природой создан для искусства; Тебе открыты тайны чувства; Ты ловишь взором и душой В прекрасном мире впечатленья; Ты бы хотел обнять в нем красоту И кистью приковать к холсту Его минутные явленья; Ты прилежанием талант возвысил свой И быстро ловкою рукой За мыслью следовать умеешь; Во многом ты успел и более успеешь — Но…УченикНе скрывайте ничего.МастерТы упражнял и глаз и руку, Но ты не упражнял рассудка своего. Чтоб быть художником, обдумывай науку! Без мыслей гений не творит, И самый редкий ум с одним природным чувством К высокому едва ли воспарит. Искусство навсегда останется искусством; Здесь ощупью нельзя идти вперед, И только знание к успеху приведет.УченикЯ знаю, к красотам природы и картин Не трудно приучить и глаз и руку: Не то с наукою; ученый лишь один Нам может передать науку. Кто может знанием полезен быть другим, Не должен бы один им наслаждаться. Зачем же вам от всех скрываться И с многими не поделиться им?МастерНет! в наши времена все любят путь широкий, Не трудную стезю, не строгие уроки. Я завсегда одно и то ж пою, Но всякой ли полюбит песнь мою?УченикСкажите только мне, ошибся ли я в том, Что перед прочими я выбрал образцом Сего художника? (Указывая на картину, которую списывает.) Что весь живу я в нем? Что я люблю его, люблю, как бы живого, Над ним всегда тружусь и не хочу другого.МастерЕго чудесный дар и молодость твоя — Вот что твой выбор извиняет. Всегда охотно вижу я, Как смелый юноша свободно рассуждает, Без меры хвалит, порицает. Твой идеал, твой образец — Великий ум, разнообразный гений: Учися красотам его произведений, Трудись над ними, — наконец, Познай ошибки, и умей Любить в творениях искусство, не людей.УченикЕго картинами давно уж я пленился. Поверьте, не проходит дня, Чтоб я над ними не трудился, И с каждым днем они все новы для меня.МастерТы рассмотри с рассудком, беспристрастно, И чем он был, и чем хотел он быть; Люби его, но сам учись его судить. Тогда твой труд не будет труд напрасной: Обняв науку красоты, Не все пред ним забудешь ты. Для добродетели телесной груди мало; Ужиться ей нельзя в душе одной: С искусством точно то ж, и никогда, друг мой, Одна душа его не поглощала.УченикТак я был слеп до этих пор.МастерТеперь оставим разговор.Смотритель галереи (подходит к ним.)Какой счастливый день для нас! Картину к нам внесут тотчас. Давно на свете я живу, Но ни во сне, ни наяву Другой подобной не видал.МастерА чья?УченикЕго же? (Указывает на картину, с которой списывал.)СмотрительУгадал.УченикЯ угадал! мне это Шепнула тайная любовь. Какой восторг волнует кровь! Каким огнем душа согрета! Куда бежать мне к ней? Куда?СмотрительЕе сейчас внесут сюда. Нельзя взглянуть, не подивясь… Зато не дешево купил ее наш князь.Продавец (входит.)Ну, господа! теперь я смею Поздравить вашу галерею. Теперь узнает целый свет, Как князь искусства ободряет: Он вам картину покупает, Какой нигде, ручаюсь, нет. Ее несут уж в галерею. Мне, право, жаль расстаться с нею. Я не обманываю вас — Цена, конечно, дорогая, Но радость, господа, такая Дороже стоит во сто раз. (Тут вносят изображение Венеры Урании и ставят на станок.) Теперь взгляните: вот она! Без рамки, вся запылена. Я продаю, как получил, И даже лаком не покрыл. (Все собираются перед картиной.)Первый мастерКакое мастерство во всем!Второй мастерВот зрелый ум! какой объем!УченикКакою силою чудесной Бунтует страсть в груди моей!ЛюбительКак натурально! как небесно!ПродавецЯ, словом, всем пленился в ней, И самой мыслью и работой.СмотрительВот к ней и рама с позолотой! Скорей! Князь скоро будет сам. Вбивайте гвозди по углам! (Картину вставляют в раму и вешают.)Князь (Входит в залу и рассматривает картину.)Картина точно превосходна, И не торгуюсь я в цене.Казначей (Кладет кошелек с червонцами на стол и вздыхает.)ПродавецНельзя ли взвесить?Казначей (считая деньги.)Как угодно, Но лишний труд, поверьте мне. (Князь стоит перед картиною. Прочие в некотором отдалении. Потолок открывается. Муза, держа художника за руку, является на облаке).ХудожникКуда летим? в какой далекий край?МузаВзгляни, мой друг, и сам себя узнай! Упейся счастьем в полной мере.ХудожникМне душно здесь, в тяжелой атмосфере.МузаТвое созданье пред тобой! Оно все прочие затмило красотой И здесь, как Сириус меж ясными звездами, Блестит бессмертными лучами. Взгляни, мой друг! Сей плод свободы и трудов — Он твой! он плод твоих счастливейших часов. Твоя душа в себе его носила В минуты тихих, чистых дум: Его зачал твой зрелый ум, А трудолюбие спокойно довершило. Взгляни, ученый перед ним Стоит и скромно наблюдает. Здесь покровитель муз твой дар благословляет, Он восхищен творением твоим. А этот юноша! взгляни, как он пылает! Какая страсть в душе его младой! Прочти в очах его желанье: Вполне испить твое влиянье И жажду утолить тобой! Так человек с возвышенной душой Преходит в поздние века и поколенья. Ему нельзя свое предназначенье В пределах жизни совершить: Он доживает за могилой И, мертвый, дышит прежней силой. Свершив конечный свой удел, Он в жизни слов своих и дел Путь начинает бесконечной! Так будешь жить и ты в бессмертье, в славе вечной.ХудожникЯ чувствую все, что мне дал Зевес: И радость жизни быстротечной, И радость вечную обители небес. Но он простит мне ропот мой печальной, Спроси любовника: счастлив ли он, Когда он с милою подругой разлучен, Когда она в стране тоскует дальней? Скажи, что он лишился не всего, Что тот же свет их озаряет, Что то же солнце согревает — А эта мысль утешит ли его? Пусть славят все мои творенья! Но в жизни славу звал ли я? Скажи, небесная моя, Что мне теперь за утешенье, Что златом платят за меня? О, если б иногда имел я сам Так много золота, как там, Вокруг картин моих блестит для украшенья! Когда я в бедности с семейством хлеб делил, Я счастлив, я доволен был И не имел другого наслажденья. Увы! судьба мне не дала Ни друга, чтоб делить с ним чувства, Ни покровителя искусства. До дна я выпил чашу зла. Лишь изредка хвалы невежды Гремели мне в глуши монастырей. Так я трудился без судей И мир покинул без надежды. (Указывая на ученика.) О, если ты для юноши сего Во мзду заслуг готовишь славу рая, Молю тебя, подруга неземная, Здесь на земле не забывай его. Пока уста дрожат еще лобзаньем, Пока душа волнуется желаньем, Да вкусит он вполне твою любовь! Венок ему на небе уготовь, Но здесь подай сосуд очарованья, Без яда слез, без примеси страданья!
Станция Зима
Евгений Александрович Евтушенко
Мы, чем взрослей, тем больше откровенны. За это благодарны мы судьбе. И совпадают в жизни перемены с большими переменами в себе. И если на людей глядим иначе, чем раньше мы глядели, если в них мы открываем новое, то, значит, оно открылось прежде в нас в самих. Конечно, я не так уж много прожил, но в двадцать всё пересмотрел опять — что я сказал, но был сказать не должен, что не сказал, но должен был сказать. Увидел я, что часто жил с оглядкой, что мало думал, чувствовал, хотел, что было в жизни, чересчур уж гладкой, благих порывов больше, а не дел. Но средство есть всегда в такую пору набраться новых замыслов и сил, опять земли коснувшись, по которой когда-то босиком ещё пылил. Мне эта мысль повсюду помогала, на первый взгляд обычная весьма, что предстоит мне где-то у Байкала с тобой свиданье, станция Зима. Хотелось мне опять к знакомым соснам, свидетельницам давних тех времён, когда в Сибирь за бунт крестьянский сослан был прадед мой с такими же, как он. Сюда сквозь грязь и дождь из дальней дали в края запаутиненных стволов с детишками и жёнами их гнали, Житомирской губернии хохлов. Они брели, забыть о многом силясь, чем каждый больше жизни дорожил. Конвойные с опаскою косились на руки их, тяжёлые от жил. Крыл унтер у огня червей крестями, а прадед мой в раздумье до утра брал пальцами, как могут лишь крестьяне, прикуривая, угли из костра. О чём он думал? Думал он, как встретит их неродная эта сторона. Приветит или, может, не приветит, — бог ведает, какая там она! Не верил он в рассказы да в побаски, которые он слышал наперёд, мол, там простой народ живёт по-барски. (Где и когда по-барски жил народ?) Не доверял и помыслам тревожным, что приходили вдруг, не веселя, — ведь всё же там пахать и сеять можно, какая-никакая, а земля. Что впереди?Шагай! Там будет видно. Туда ещё брести — не добрести. А где она, Украйна, маты ридна? К ней не найти обратного пути. Да, к соловью нема пути, на зорьке сладко певшему. Вокруг места, где не пройти ни конному, ни пешему, ни конному, ни пешему, ни беглому, ни лешему. Крестьяне, поневоле новосёлы, чужую землю этой стороны сочесть своей недолей невесёлой они, наверно, были бы должны. Казалось бы, с нерадостью большою они её должны бы принимать: ведь мачеха, пусть с доброю душою, — она, понятно, всё-таки не мать. Но землю эту, в пальцах разминая, её водой своих детей поя, любуясь ею, поняли: родная! Почувствовали: кровная, своя… Потом опять влезали постепенно в хомут бедняцкий, в горькое житьё. Повинен разве гвоздь, что лезет в стену? Его вбивают обухом в неё. Заря не петухами их будила — петух в нутре у каждого сидел. Но, как ни гнули спины, выходило: не сами ели хлеб, а хлеб их ел. За молотьбой, косьбой, уборкой хлева, за полем, домом и гумном своим, что вдоволь правды там, где вдоволь хлеба, и хватит с них вполне, казалось им. И в хлеб, как в бога, веривший мой прадед, неурожаи знавший без числа, наверное, мечтал об этой правде, а не о той, которая пришла. Той правде было прадедовской мало. В ней было что-то новое, своё. Девятилетней девочкою мама встречала в девятнадцатом её. Осенним днём в стрельбе, что шла всё гуще, возник на взгорье конник молодой, пригнувшись к холке, с рыжим чубом, бьющим из-под папахи с жестяной звездой. За ним, промчавшись в бешеном разгоне по ахнувшему старому мосту, на станцию вымахивали кони, и шашки трепетали на лету. Добротное, простое было что-то, добытое уже наверняка и в том, что прекратил блатных налёты приезжий комиссар из губчека, и в том, что в жарком клубе ротный комик изображал, как выглядят враги, и в том, что постоялец — рыжий конник — остервенело чистил сапоги. Влюбился он в учительницу страстно и сам ходил от этого не свой, и говорил он с ней о самом разном, но больше всё — о «гидре мировой». Теорией, как шашкою, владея (по мненью эскадрона своего), он заявлял, что лишь была б идея, а нету хлеба — это ничего. Он утверждал, восторженно бушуя, при помощи цитат и кулаков, что только б в океан спихнуть буржуя, всё остальное — пара пустяков. А дальше жизнь такая, просто любо: построиться, знамёна развернуть, «Интернационал» и солнце — в трубы, и весь в цветах — прямой к Коммуне путь! И конник рыжий, крут, как «либо-либо», набив овсом тугие торока, сел на коня, учительнице лихо сказал: «Ещё увидимся… Пока» Взглянул, привстав на стременах высоко, туда, где ветер порохом пропах, и конь понёс, понёс его к востоку, мотая чёлкой в лентах и репьях… Я вырастал, и, в пряталки играя, неуловимы, как ни карауль, глядели мы из старого сарая в отверстия от каппелевских пуль. Мы жили в мире шалостей и шанег, когда, привстав на танке головном, Гудериан в бинокль глазами шамал Москву с Большим театром и Кремлём. Забыв беспечно об угрозах двоек, срывались мы с уроков через дворик, бежали полем к берегу Оки, и разбивали старую копилку, и шли искать зелёную кобылку, и наживляли влажные крючки. Рыбачил я, бумажных змеев клеил и часто с непокрытой головой бродил один, обсасывая клевер, в сандалиях, начищенных травой. Я шёл вдоль чёрных пашен, жёлтых ульев, смотрел, как, шевелясь ещё слегка, за горизонтом полузатонули наполненные светом облака. И, проходя опушкою у стана, привычно слушал ржанье лошадей, и засыпал спокойно и устало в стогах, что потемнели от дождей. Я жил тогда почти что бестревожно, но жизнь, больших препятствий не чиня, лишь оттого казалась мне несложной, что сложное решали за меня. Я знал, что мне дадут ответы дружно на все и «как?», и «что?», и «почему?», но получилось вдруг, что стало нужно давать ответы эти самому. Продолжу я с того, с чего я начал, с того, что сложность вдруг пришла сама, и от неё в тревоге, не иначе, поехал я на станцию Зима. И в ту родную хвойную таёжность, на улицы исхоженные те привёз мою сегодняшнюю сложность я на смотрины к прежней простоте. Стараясь в лица пристально вглядеться в неравной обоюдности обид, друг против друга встали юность с детством и долго ждали: кто заговорит? Заговорило Детство: «Что же… здравствуй. Узнало еле. Ты сама виной. Когда-то, о тебе мечтая часто, я думало, что будешь ты иной. Скажу открыто, ты меня тревожишь, ты у меня в большом ещё долгу». Спросила Юность: «Ну, а ты поможешь?» И Детство улыбнулось: «Помогу». Простились, и, ступая осторожно, разглядывая встречных и дома, я зашагал счастливо и тревожно по очень важной станции — Зима. Я рассудил заранее на случай в предположеньях, как её дела, что если уж она не стала лучше, то и не стала хуже, чем была. Но почему-то выглядели мельче Заготзерно, аптека и горсад, как будто стало всё гораздо меньше, чем было девять лет тому назад. И я не сразу понял, между прочим, описывая долгие круги, что сделались не улицы короче, а просто шире сделались шаги. Здесь раньше жил я, как в своей квартире, где, если даже свет не зажигать, я находил секунды в три-четыре, не спотыкаясь, шкаф или кровать. Быть может, изменилась обстановка, а может, срок разлуки был велик, но задевал я в этот раз неловко всё то, что раньше обходить привык. Здесь резали мне глаз необычайно и с нехорошей надписью забор, и пьяный, распростёршийся у чайной, и у раймага в очереди спор. Ну ладно, если б это где-то было, а то ведь здесь, в моём краю родном, к которому приехал я за силой, за мужеством, за правдой и добром. Слал возчик ругань в адрес горсовета, дрались под чей-то хохот петухи, и запылённо слушали всё это, не поводя и ухом, лопухи. Я ждал иного, нужного чего-то, что обдало бы свежестью лицо, когда я подошёл к родным воротам и повернул железное кольцо. И, верно, сразу, с первых восклицаний: «Приехал! — Женька! — Ух, попробуй сладь!», с объятий, поцелуев, с порицаний: «А телеграмму ты не мог послать?», с угрозы: «Самовар сейчас раздуем!», с перебираний — сколько лет прошло! — как я и ждал, развеялось раздумье, и стало мне спокойно и светло. И тётя Лиза, полная тревоги, своё решенье вынесла, тверда: «Тебе помыться надо бы с дороги, а то я знаю эти поезда…» Уже мелькали миски и ухваты, уже во двор вытаскивали стол, и между стрелок лука сизоватых я, напевая, за водою брёл. Я наклонялся, песнею о Стеньке колодец, детством пахнущий, будя, и из колодца, стукаясь о стенки, сверкая мокрой цепью, шла бадья… А вскоре я, как видный гость московский, среди расспросов, тостов, беготни, в рубахе чистой, с влажною причёской, сидел в кругу сияющей родни. Ослаб я для сибирских блюд могучих и на обилье их взирал в тоске. А тётя мне: «Возьми ещё огурчик. И чем вы там питаетесь, в Москве? Совсем не ешь! Ну просто — неприлично… Возьми пельменей… Хочешь кабачка?» А дядя: «Что, привык небось к «столичной»? А ну-ка, выпьем нашего «сучка»!Давай, давай… А всё же, я сказал бы, нехорошо уже с твоих-то лет! И кто вас учит? Э, смотри, чтоб залпом! Ну, дай бог, не последнюю! Привет!» Мы пили и болтали оживлённо, шутили, но когда сестрёнка вдруг спросила, был ли в марте я в Колонном, все как-то посерьёзнели вокруг. Заговорили о делах насущных, которыми был полон этот год, и о его событиях, несущих немало размышлений и забот. Отставил рюмку дядя мой Володя: «Сейчас любой с философами схож. Такое время. Думают в народе. Где, что и как — не сразу разберёшь. Выходит, что врачи-то невиновны? За что же так обидели людей? Скандал на всю Россию, безусловно, а всё, наверно, Берия-злодей…» Он говорил мне, складно не умея, о том, что волновало в эти дни: «Вот ты москвич. Вам там, в Москве, виднее. Ты всё мне по порядку объясни!» Как говорится, взяв меня за грудки, он вовсе не смущался никого. Он вёл изготовленье самокрутки и ожидал ответа моего. Но думаю, что, право, не напрасно я дяде, ожидавшему с трудом, как будто всё давно мне было ясно, сказал спокойно: «Объясню потом». Постлали, как просил, на сеновале. Улёгся я и долго слушал ночь. Гармонь играла. Где-то танцевали, и мне никто не в силах был помочь. Свежело. Без матраса было колко. Шуршал и шевелился сеновал, а тут ещё меньшой братишка Колька мне спать неутомимо не давал. И заводил назревший разговор — что ананас — он фрукт или же овощ, знаком ли мне вратарь «Динамо» Хомич и не видал ли гелиокоптёр… А утром я, потягиваясь малость, присел у сеновала на мешках. Заря, сходя с востока, оставалась у петухов на алых гребешках. Туман рассветный становился реже, и выплывали из него вдали дома, шестами длиннымии скворешен отталкиваясь грузно от земли. По улицам степенно шли коровы, старик пастух пощёлкивал бичом. Всё было крепким, ладным и здоровым, и не хотелось думать ни о чём. Забыв поесть, не слушая упрёков, набив карманы хлебом, налегке, как убегал когда-то от уроков, да, точно так — я убежал к реке. Ногами увязая в тёплом иле, я подошёл к прибрежной старой иве и на песок прилёг в её тени. Передо мной Ока шумела ровно. По ней неторопливо плыли брёвна, и сталкивались изредка они. Гудков далёких доходили звуки. Звенели комары. Невдалеке седой путеец, подвернувши брюки, стоял на камне с удочкой в руке и на меня сердито хмурил брови, стараясь видом выразить своим: «Чего он тут? Ну, ладно, сам не ловит, а то ведь не даёт ловить другим…» Потом, в лицо вглядевшись хорошенько, он подошёл. «Неужто? Погоди!.. Да ты не сын ли Зины Евтушенко? И то гляжу… Забыл меня поди… Ну, бог с тобою! Из Москвы? На лето? А ну-ка, тут пристроиться позволь…» Присел он рядом, развернул газету, достал горбушку, помидоры, соль. Устал я, на вопросы отвечая. И всё-то ему надо было знать: стипендию какую получаю, когда откроют Выставку опять. Старик он был настырный и колючий и вскоре с подковыркой речь завёл, что раньше молодёжь была получше, что больно скучный нынче комсомол. «Я помню твою маму лет в семнадцать, за ней ходили парни косяком, но и боялись — было не угнаться за языком таким и босиком. В шинелишках, по росту перешитых, такие же, я помню, как она, что косы — буржуазный пережиток, на митингах кричали дотемна. О чём-то разглагольствовали грозно, всегда как будто полные идей, — ну, скажем, донимали вдруг серьёзно вопрос «обобществления» детей!.. Конечно, и смешного было много и даже просто вредного подчас, но я скажу: берёт меня тревога, что нет задора ихнего у вас. И главное, — пускай меня осудят, — у вас не вижу мыслей молодых. А у людей всегда, дружок, по сути, такой же возраст, как у мыслей их. Есть молодёжь, а молодости нету… Что далеко идти?.. Вот мой племяш, — и двадцать пять ещё не стукнет в зиму эту, а меньше тридцати уже не дашь. Что получилось? Парень был как парень, и, понимаешь, выбрали в райком. Сидит, зелёный, в прениях запарен, стучит руководящим кулаком. Походку изменил. Металл во взгляде. И так насчёт речей теперь здоров, что не слова как будто дела ради, а дело существует ради слов. Всё гладко в тех речах, всё очевидно… Какой он молодой, какой там пыл? Поскольку это вроде не солидно, футбол оставил, девушек забыл. Ну, стал солидным он, а что же дальше? Где поиски, где споров прямота? Нет, молодёжь теперь не та, что раньше, и рыба тоже (он вздохнул) не та… Ну, вот мы и откушали как будто, давай закинем, брат, на червячка…» И, чмокая, снимал через минуту он карася отменного с крючка. «Ну и отъелся, а? Вот это прибыль!» — сиял, дивясь такому карасю. «Да ведь не та, вы говорили, рыба…» Но он хитро: «Так я же не про всю…» И, улыбаясь, погрозил мне пальцем, как будто говорил: «Имей в виду: карась-то, брат, на удочку попался, а я уж на неё не попаду…» За тётиными жирными супами в беседах стал я жидок, бестолков. И что мне тот старик всё лез на память? Ну, мало ли на свете стариков! Ворчала тётя: «Я тебе не тёща, чего ж ты всё унылый и смурной? Да брось ты это, парень! Будь ты проще. Поедем-ка по ягоды со мной». Три женщины и две девчонки куцых, да я… Летел набитый сеном кузов среди полей, шумящих широко. И, глядя на мелькание косилок, коней, колосьев, кепок и косынок, мы доставали булки из корзинок и пили молодое молоко. Из-под колёс взметались перепёлки, трещали, оглушая перепонки. Мир трепыхался, зеленел, галдел. А я — я слушал, слушал и глядел. Мальчишки у ручья швыряли камни, и солнце распалившееся жгло. Но облака накапливали капли, ворочались, дышали тяжело. Всё становилось мглистей, молчаливей, уже в стога народ колхозный лез, и без оглядки мы влетели в ливень, и вместе с ним и с молниями — в лес! Весь кузов перестраивая с толком, мы разгребали сена вороха и укрывались… Не укрылась только попутчица одна лет сорока. Она глядела целый день устало, молчала нелюдимо за едой и вдруг сейчас приподнялась и встала, и стала молодою-молодой. Она сняла с волос платочек белый, какой-то шалой лихости полна, и повела плечами и запела, весёлая и мокрая она: «Густым лесом босоногая девчоночка идёт. Мелку ягоду не трогает, крупну ягоду берёт». Она стояла с гордой головою, и всё вперёд и сердце и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои, и на ресницах — слёзы и гроза. «Чего ты там? Простудишься, дурила…» — её тянула тётя, теребя. Но всю себя она дождю дарила, и дождь за это ей дарил себя. Откинув косы смуглою рукою, глядела вдаль, как будто там, вдали, поющая увидела такое, что остальные видеть не могли. Казалось мне, нет ничего на свете, лишь этот, в тесном кузове полёт, нет ничего — лишь бьёт навстречу ветер, и ливень льёт, и женщина поёт… Мы ночевать устроились в амбаре. Амбар был низкий. Душно пахло в нём овчиною, сушёными грибами, мочёною брусникой и зерном. Листом зелёным веники дышали. В скольжении лучей и темноты огромными летучими мышами под потолком чернели хомуты. Мне не спалось. Едва белели лица, и женский шёпот слышался во мгле. Я вслушался в него: «Ах, Лиза, Лиза, ты и не знаешь, как живётся мне! Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка, ну, цинковая крыша хороша, всё вычищено, выскоблено, гладко, есть дети, муж, но есть ещё душа! А в ней какой-то холод, лютый холод… Вот говорит мне мать: «Чем плох твой Пётр? Он бить не бьёт, на сторону не ходит, конечно, пьёт, а кто сейчас не пьёт?» Ах, Лиза! Вот придёт он пьяный ночью, рычит, неужто я ему навек, и грубо повернёт и — молча, молча, как будто вовсе я не человек. Я раньше, помню, плакала бессонно, теперь уже умею засыпать. Какой я стала… Все дают мне сорок, а мне ведь, Лиза, только тридцать пять! Как дальше буду? Больше нету силы… Ах, если б у меня любимый был, уж как бы я тогда за ним ходила, пускай бы бил, мне только бы любил! И выйти бы не думала из дому и в доме наводила красоту. Я ноги б ему вымыла, родному, и после воду выпила бы ту…» Да это ведь она сквозь дождь и ветер — летела молодою-молодой, и я — я ей завидовал, я верил раздольной незадумчивости той. Стих разговор. Донёсся скрип колодца — и плавно смолк. Всё улеглось в селе, и только сыто чавкали колёса по втулку в придорожном киселе… Нас разбудил мальчишка ранним утром в напяленном на майку пиджаке. Был нос его воинственно облуплен, и медный чайник он держал в руке. С презреньем взгляд скользнул по мне, по тёте, по всем дремавшим сладко на полу: «По ягоды-то, граждане, пойдёте? Чего ж тогда вы спите? Не пойму…» За стадом шла отставшая корова. Дрова босая женщина колола. Орал петух. Мы вышли за село. Покосы от кузнечиков оглохли. Возов застывших высились оглобли, и было над землёй синё-синё. Сначала шли поля, потом подлесок в холодном блеске утренних подвесок и птичьей хлопотливой суете. Уже и костяника нас манила, и дымчатая нежная малина в кустарнике алела кое-где. Тянула голубика лечь на хвою, брусничники подошвы так и жгли, но шли мы за клубникою лесною — за самой главной ягодой мы шли. И вдруг передний кто-то крикнул с жаром: «Да вот она! А вот ещё видна!..» О, радость быть простым, берущим, жадным! О, первых ягод звон о дно ведра! Но поднимал нас предводитель юный, и подчиняться были мы должны: «Эх, граждане, мне с вами просто юмор! До ягоды ещё и не дошли…» И вдруг поляна лес густой пробила, вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах. У нас в глазах рябило. Это было, как выдохнуть растерянное «ах». Клубника млела, запахом тревожа. Гремя посудой, мы бежали к ней, и падали, и в ней, дурманной, лёжа, её губами брали со стеблей. Пушистою травой дымились взгорья, лес мошкарой и соснами гудел. А я… Забыл про ягоды я вскоре. Я вновь на эту женщину глядел. В движеньях радость радостью сменялась. Платочек белый съехал до бровей. Она брала клубнику и смеялась, смеялась, ну, а я не верил ей. Но помню я отныне и навеки, как сквозь тайгу летел наш грузовик, разбрызгивая грязь, сшибая ветки, весь в белом блеске молний грозовых. И пела женщина, и струйки, струйки, пенясь, по скользкому стеклу стекали вкось… И я хочу, чтобы и мне так пелось, как трудно бы мне в жизни ни жилось. Чтоб шёл по свету с гордой головою, чтоб всё вперёд — и сердце, и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои и на ресницах — слёзы и гроза. Раздумывал растерянно и смутно и, вставши с тёплой, смятой мной травы, я пересыпал ягоды кому-то и пошагал по лесу без тропы. Я ничего из памяти не вычел и всё, что было в памяти, сложил. Из гулких сосен я в пшеницу вышел, и веки я у ног её смежил. Открыл глаза. Увидел в небе птицу. На пласт сухой, стебельчатый присел. Колосья трогал. Спрашивал пшеницу, как сделать, чтобы счастье было всем. «Пшеница, как? Пшеница, ты умнее… Беспомощности жалкой я стыжусь. Я этого, быть может, не умею, а может быть, плохой и не гожусь…» Отвечала мне пшеница, чуть качая головой: «Ни плохой ты, ни хороший — просто очень молодой. Твой вопрос я принимаю, но прости за немоту. Я и вроде понимаю, а ответить не могу…» И пошёл я дорогой-дороженькой мимо пахнущих дёгтем телег, и с весёлой и злой хорошинкой повстречался мне человек. Был он пыльный, курносый, маленький. Был он голоден, молод и бос. На берёзовом тонком рогалике он ботинки хозяйственно нёс. Говорил он мне с пылом разное — что уборочная горит, что в колхозе одни безобразия председатель Панкратов творит. Говорил: «Не буду заискивать. Я пойду. Я правду найду. Не поможет начальство зиминское — до иркутского я дойду…» Вдруг машина откуда-то выросла. В ней с портфелем — символом дел — гражданин парусиновый в «виллисе», как в президиуме, сидел. «Захотелось, чтоб мать поплакала? Снарядился, герой, в Зиму? Ты помянешь ещё Панкратова, ты поймёшь ещё, что к чему…» И умчался. Но силу трезвую ощутил я совсем не в нём, а в парнишке с верой железною, в безмашинном, босом и злом. Мы простились. Пошёл он, маленький, увязая ступнями в пыли, и ботинки на тонком рогалике долго-долго качались вдали… Дня через два мы уезжали утром, усталые, на «газике» попутном. Гостей хозяин дома провожал. Мы с ним тепло прощались. Руку жали. Он говорил, чтоб чаще приезжали, и мы ему — чтоб тоже приезжал. Хозяин был старик степенный, твёрдый. Сибирский настоящий лесовик! Он марлею повязанные вёдра передавал неспешно в грузовик. На небе звёзды утренние гасли, и под плывучей, зыбкой синевой опять в дорогу двинулся наш «газик», с прилипшей к шинам молодой травой… Махал старик. Он тайн хранил — ого! Тайгу он знал боками и зубами, но то, что слышал я в его амбаре, так и осталось тайной для него. Не буду рассусоливать об этом… Я лучше — как вернулись, как со светом вставал, пил молоко — и был таков, как зеленела полоса степная, тайгою окружённая с боков, когда бродил я, бережно ступая, по движущимся теням облаков. Порою шёл я в лес и брал двустволку. Конечно, мало было в этом толку, но мне брелось раздумчивее с ней. Садился в тень и тихо гладил дуло. О многом думал, и о вас я думал, мои дядья, Володя и Андрей. Люблю обоих. Вот Андрей — он старший… Люблю, как спит, намаявшись, чуть жив, как моется он, рано-рано вставши, как в руки он берёт детей чужих. Заведующий местной автобазой, измазан вечно, вечно разозлён, летает он, пригнувшийся, лобастый, в машине, именуемой «козлом». Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома, исчезнет он в район на день-другой, и вновь — домой, измучившийся, добрый, весь пахнущий бензином и тайгой. Он любит людям руки жать до хруста, в борьбе двоих, играючи, валить. Всё он умеет весело и вкусно: дрова пилить и чёрный хлеб солить… А дядя мой Володя Ну, не чудо в его руках рубанок удалой, когда он стружки стряхивает с чуба, по щиколотку в пене золотой! Какой он столяр! Ах, какой он столяр! Ну а в рассказах — ах, какой мастак! Не раз я слушал, у сарая стоя или присевши с края на верстак, как был расстрелян повар за нечестность, как шли бойцы селением одним и женщина по имени Франческа из «Петера» запела песню им… Дядья мои — мои родные люди! Какое было дело до того, что говорила мне соседка: «Крутит Андрей с женой шофёра одного. Поговорил бы с тёткою лирично. Да нет, зачем? Узнает и сама. Ну, а Володя — столяр он приличный, но ведь запойный — знает вся Зима». Соседка мне долбила, словно дятел, что должен проявить я интерес. А я не проявлял. Но младший дядя куда-то вдруг таинственно исчез. Всё время люди приходили с просьбой то починить игрушку, то диван. Им отвечали коротко и просто: «Уехал на неделю. По делам». И вдруг соседка выкрикнула желчно, просунувши в калитку острый нос: «Да им перед тобою стыдно, Женька! Лежит твой дядя — рученьки вразброс. Учись, учись, студентик, жизни всякой. А ну, пойдём!» И, радостна и зла, как будто здесь была она хозяйкой, меня в кладовку нашу повела. А там лежал мой дядюшка в исподнем, дыша сплошной сивухой далеко, и всё пытался «Яблочко» исполнить при помощи мотива «Сулико». Увидев нас, привстал он с жалкой миной, растерянный, уже не во хмелю, и тихо мне: «Ах, Женька ты мой милый, ты понимаешь, как тебя люблю?..» Не мог его такого видеть долго. Он снова душу мне разбередил, и, что-то расхотев обедать дома, я в чайную направился один. В зиминской чайной жарко дышит лето. За кухней громко режут поросят. Блестят подносы, лица… В окнах ленты, облепленные мухами, висят. В меню учитель шарит близоруко, на жидкий суп колхозница ворчит, и тёмная ручища лесоруба в стакан призывно вилкою стучит. В зиминской чайной шум необычайный, летучих подавальщиц толчея… За чаем, за беседой невзначайной, вдруг по душам разговорился я с очкастым человеком жирнолицым, интеллигентным, судя по всему. Назвался он московским журналистом, за очерком приехавшим в Зиму. Он, угощая клюквенной наливкой и отводя табачный дым рукой, мне отвечал: «Эх, юноша наивный, когда-то был я в точности такой! Хотел узнать, откуда что берётся. Мне всё тогда казалось по плечу. Стремился разобраться и бороться и время перестроить, как хочу. Я тоже был задирист и напорист и не хотел заранее тужить. Потом — ненапечатанная повесть, потом — семья, и надо как-то жить. Теперь газетчик, и не худший, кстати. Стал выпивать, стал, говорят, угрюм. Ну, не пишу… А что сейчас писатель? Он не властитель, а блюститель дум. Да, перемены, да, но за речами какая-то туманная игра. Твердим о том, о чём вчера молчали, молчим о том, что делали вчера…» Но в том, как взглядом он соседей мерил, как о плохом твердил он вновь и вновь, я видел только желчное безверье, не веру, ибо вера есть любовь. «Ах, чёрт возьми, забыл совсем про очерк! Пойду на лесопильный. Мне пора. Готовят пресквернейше здесь… А впрочем, чего тут ждать! Такая уж дыра…» Бумажною салфеткой губы вытер и, уловивши мой тяжёлый взгляд: «Ах да, вы здесь родились, извините! Я и забыл… Простите, виноват…» Платил я за раздумия с лихвою, бродил тайгою, вслушиваясь в хвою, а мне Андрей: «Найти бы мне рецепт, чтоб излечить тебя. Эх, парень глупый! Пойдём-ка с нами в клуб. Сегодня в клубе Иркутской филармонии концерт. Все-все пойдём. У нас у всех билеты. Гляди, помялись брюки у тебя…» И вскоре шёл я, смирный, приодетый, в рубашке тёплой после утюга. А по бокам, идя походкой важной, за сапогами бережно следя, одеколоном, водкою и ваксой благоухали чинные дядья. Был гвоздь программы — розовая туша Антон Беспятых — русский богатырь. Он делал всё! Великолепно тужась, зубами поднимал он связки гирь. Он прыгал между острыми мечами, на скрипке вальс изящно исполнял. Жонглировал бутылками, мячами и элегантно на пол их ронял. Платками сыпал он неутомимо, связал в один их, развернул его, а на платке был вышит голубь мира — идейным завершением всего… А дяди хлопали… «Гляди-ка, ишь как ловко! Ну и мастак… Да ты взгляни, взгляни!» И я… я тоже понемножку хлопал, иначе бы обиделись они. Беспятых кланялся, показывая мышцы… Из клуба вышли мы в ночную тьму. «Ну, что концерт, племяш, какие мысли?» А мне побыть хотелось одному. «Я погуляю…» «Ты нас обижаешь. И так все удивляются в семье: ты дома совершенно не бываешь. Уж не роман ли ты завёл в Зиме?» Пошёл один я, тих и незаметен. Я думал о земле, я не витал. Ну что концерт — бог с ним, с концертом этим! Да мало ли такого я видал! Я столько видел трюков престарелых, но с оформленьем новым, дорогим, и столько на подобных представленьях не слишком, но подхлопывал другим. Я столько видел росписей на ложках, когда крупы на суп не наберёшь, и думал я о подлинном и ложном, о переходе подлинности в ложь. Давайте думать… Все мы виноваты в досадности немалых мелочей, в пустых стихах, в бесчисленных цитатах, в стандартных окончаниях речей… Я размышлял о многом. Есть два вида любви. Одни своим любимым льстят, какой бы тяжкой ни была обида, простят и даже думать не хотят. Мы столько после временной досады хлебнули в дни недавние свои. Нам не слепой любви к России надо, а думающей, пристальной любви! Давайте думать о большом и малом, чтоб жить глубоко, жить не как-нибудь. Великое не может быть обманом, но люди его могут обмануть. Я не хочу оправдывать бессилье. Я тех людей не стану извинять, кто вещие прозрения России на мелочь сплетен хочет разменять. Пусть будет суета уделом слабых. Так легче жить, во всём других виня. Не слабости, а дел больших и славных Россия ожидает от меня. Чего хочу? Хочу я биться храбро, но так, чтобы во всём, за что я бьюсь, горела та единственная правда, которой никогда не поступлюсь. Чтоб, где ни шёл я: степью опалённой или по волнам ржавого песка, — над головой — шумящие знамёна, в ладонях — ощущение древка. Я знаю — есть раздумья от неверья. Раздумья наши — от большой любви. Во имя правды наши откровенья, — во имя тех, кто за неё легли. Жить не хотим мы так, как ветер дунет. Мы разберёмся в наших «почему». Великое зовёт. Давайте думать. Давайте будем равными ему. Так я бродил маршрутом долгим, странным по громким тротуарам деревянным. Поскрипывали ставнями дома. Девчонки шумно пробежали мимо. «Вот любит-то… И что мне делать, Римма?» «А ты его?» «Я что, сошла с ума?» Я шёл всё дальше. Мгла вокруг лежала, и, глубоко запрятанная в ней, открылась мне бессонная держава локомотивов, рельсов и огней. Мерцали холмики железной стружки. Смешные большетрубые «кукушки» то засопят, то с визгом тормознут. Гремели молотки. У хлопцев хватких, скрипя, ходили мышцы на лопатках и били белым зубы сквозь мазут. Из-под колёс воинственно и резко с шипеньем вырывались облака, и холодно поблёскивали рельсы и паровозов чёрные бока. Дружку цигарку делая искусно, с флажком под мышкой стрелочник вздыхал: «Опаздывает снова из Иркутска. А Васька-то разводится, слыхал?» И вдруг я замер, вспомнил и всмотрелся: в запачканном мазутном пиджаке, привычно перешагивая рельсы, шёл парень с чемоданчиком в руке. Не может быть!.. Он самый… Вовка Дробин! Я думал, он уехал из Зимы. Я подошёл и голосом загробным: «Мне кажется, знакомы были мы!» Узнал. Смеялись. Он всё тот же, Вовка, лишь нет сейчас за поясом Дефо. «Не размордел ты, Жень… Тощой, как вобла. Всё в рифму пишешь? Шёл бы к нам в депо…» «А помнишь, как Синельникову Петьке мы отомстили за его дела?!» «А как солдатам в госпитале пели?» «А как невеста у тебя была?» И мне хотелось говорить с ним долго, всё рассказать — и радость и тоску: «Но ты устал, ты ведь с работы, Вовка…», «А, брось ты мне, пойдём-ка на Оку!» Тянулась тропка сквозь ночные тени в следах босых ступней, сапог, подков среди высоких зонтичных растений и мощных оловянных лопухов. Рассказывал я вольно и тревожно о всём, что думал, многое корил. Мой одноклассник слушал осторожно и ничего в ответ не говорил. Так шли тропинкой маленькою двое. Уже тянуло прелью ивняка, песком и рыбой, мокрою корою, дымком рыбачьим… Близилась Ока. Поплыли мы в воде большой и чёрной. «А ну-ка, — крикнул он, — не подкачай!» И я забыл нечаянно о чём-то, и вспомнил я о чём-то невзначай. Потом на берегу сидели лунном, качала мысли добрая вода, а где-то невдали туманным лугом бродили кони, ржали иногда. О том же думал я, глядел на волны, перед собой глубоко виноват. «Ты что, один такой? — сказал мне Вовка. — Сегодня все раздумывают, брат. Чего ты так сидишь, пиджак помнётся… ишь ты каковский, всё тебе скажи! Всё вовремя узнается, поймётся. Тут долго думать надо. Не спеши». А ночь гудками дальними гудела, и поднялся товарищ мой с земли: «Всё это так, а дело надо делать. Пора домой. Мне завтра, брат, к восьми…» Светало… Всё вокруг помолодело, и медленно сходила ночь на нет, и почему-то чуть похолодело, и очертанья обретали цвет. Дождь небольшой прошёл, едва покрапав. Шагали мы с товарищем вдвоём, а где-то ездил всё ещё Панкратов в самодовольном «виллисе» своём. Он поучал небрежно и весомо, но по земле, обрызганной росой, с берёзовым рогаликом весёлым шёл парень злой, упрямый и босой… Был день как день, ни жаркий, ни холодный, но столько голубей над головой. И я какой-то очень был хороший, какой-то очень-очень молодой. Я уезжал… Мне было грустно, чисто, и грустно, вероятно, потому, что я чему-то в жизни научился, а осознать не мог ещё — чему. Я выпил водки с близкими за близких. В последний раз пошёл я по Зиме. Был день как день… В дрожащих пёстрых бликах деревья зеленели на земле. Мальчишки мелочь об стену бросали, грузовики тянулись чередой, и торговали бабы на базаре коровами, брусникой, черемшой. Я шёл всё дальше грустно и привольно, и вот, последний одолев квартал, поднялся я на солнечный пригорок и долго на пригорке том стоял. Я видел сверху здание вокзала, сараи, сеновалы и дома. Мне станция Зима тогда сказала. Вот что сказала станция Зима: «Живу я скромно, щёлкаю орехи, тихонько паровозами дымлю, но тоже много думаю о веке, люблю его и от него терплю. Ты не один такой сейчас на свете в своих исканьях, замыслах, борьбе. Ты не горюй, сынок, что не ответил на тот вопрос, что задан был тебе. Ты потерпи, ты вглядывайся, слушай, ищи, ищи. Пройди весь белый свет. Да, правда хорошо, а счастье лучше, но всё-таки без правды счастья нет. Иди по свету с гордой головою, чтоб всё вперёд — и сердце и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои, и на ресницах — слёзы и гроза. Люби людей, и в людях разберёшься. Ты помни: у меня ты на виду. А трудно будет ты ко мне вернёшься… Иди!» И я пошёл. И я иду.
Соната «Изелина» (Кнут Гамсун, «Пан»)
Игорь Северянин
I. Встреча Спи, спи! пока ты будешь спать, Я расскажу тебе о ночи Моей любви, как не отдать Себя ему — не стало мочи. Я дверь ему забыла запереть Свою шестнадцатой весною: Ах, веял теплый ветер, ведь, Ах, что-то делалось со мною!.. Он появился, как орел. Мы встретились однажды утром Перед охотой. Он пришел Из странствий юно-златокудрым. Со мной по саду он гулял, И лишь меня рукой коснулся, Он близким, он родным мне стал. В нас точно кто-то встрепенулся. И у него на белом лбу Два лихорадочных и красных Пятна явились. Я судьбу Узрела в них — в желаньях страстных. II. Наивность Потом… Потом я вышла в сад, Его искала и боялась Найти. А губы чуть дрожат Желанным именем. Смеркалось. Вдруг он выходит из кустов И шепчет: «Ночью. В час». Вздыхает. Вдыхает аромат цветов. Молчит. Молчит — и исчезает. Что этим он хотел сказать: «Сегодня ночью. В час»? — не знаю. Вы это можете понять? Я — ничего не понимаю. Что должен он уехать в час, Хотел сказать он, вероятно?… Что мне за дело! вот так раз: Зачем мне это непонятно?… III. Первое свидание И вот я забываю дверь Свою закрыть, и в час он входит… Как я изумлена теперь, Что дверь открытою находит!.. — Но разве дверь не заперта?… — Я спрашиваю. Предо мною Его глаза, его уста, В них фраза: «Я ее закрою»… Но топота его сапог Боюсь: разбудит он служанку. И стула скрип, и топот ног… «Не сесть ли мне на оттоманку?» — Да, — говорю. Лишь потому, Что стул скрипел… Ах, оттого лишь!.. Он сел, приблизясь к моему Плечу. Я — в сторону. Неволишь?… Глаза я впустила. Он Сказал: «Ты зябнешь». Взял за руку, Своею обнял. Входим в сон. Петух провозгласил разлуку. IV. Вкушение «Пропел петух, ты слышишь?» Сжал Меня, — совсем я растерялась. Я бормотала: ты слыхал? Ты не ослышался? Металась, Хотела встать. Но вновь на лбу Пятна два лихорадно-красных Увидев, вверила судьбу. Свою глазам его прекрасным… Настало утро. Пробудясь, Я комнаты не узнавала И даже башмачков. Смеясь, Себя невольно вопрошала: Во мне струится что-то. Что ж Во мне струиться-то могло бы?… Который час, — как тут поймешь? И я — одна? и мы — не оба? V. Восторг Ах, я не знаю ничего… Лишь помню: дверь закрыть забыла… Служанка входит. «Отчего Свои цветы ты не полила?» — Я их забыла. — Снова та: «Где платье ты свое измяла?» Смеется сердце. Та-та-та! О, если бы я это знала!.. Подъехал к саду фаэтон… «И ты не накормила кошку», — Твердит служанка. «Это он!» Твердит мне сердце. Я — к окошку! Проси, проси его ко мне, — Я жду его: мне надо что-то… И у меня наедине — Запрет он дверь? — одна забота… VI. Второе свидание Стучится. Отворяю. И, Желая оказать услугу, Дверь вмиг на ключ. В уста мои Меня целует, как подругу. — Не посылала за тобой, — Шепчу… «Так ты не посылала?» Смущаюсь и кричу душой: — Да, мне тебя не доставало! Да, посылала! да, побудь Немного здесь! — Глаза руками Закрыла от любви, на грудь К нему склонив уста с глазами… «Но кажется пропел петух?» Он стал прислушиваться. Я же Подумала невольно вслух: — Как это мог подумать даже?… Никто не пел. Пожалуй, лишь Кудахтала немного кура… Он мне: «Немного погодишь, — Я дверь запру». И вечер хмуро В окно взглянул. А я едва Могла шепнуть: — Но дверь закрыта… Я заперла уже… — Трава, Деревья, все — луной облито. VII. У зеркала Уехал он опять. Во мне Как будто золото струилось. Я — к зеркалу. Там, в глубине, Влюбленных глаза два светилось. Лишь я увидела тот взгляд, Во мне вдруг что-то задрожало, И заструился сладкий яд Вкруг сердца, выпуская жало… О, раньше я была не та: Так на себя я не смотрела!.. И в зеркале себя в уста Поцеловать я захотела…
К другу моему А.И. Клушину (Скажи, любезный друг ты мой…)
Иван Андреевич Крылов
Скажи, любезный друг ты мой, Что сделалось со мной такое? Не сердце ль мне дано другое? Не разум ли мне дан иной?— Как будто сладко сновиденье, Моя исчезла тишина; Как море в лютое волненье, Душа моя возмущена. Едва одно желанье вспыхнет, Спешит за ним другое вслед; Едва одна мечта утихнет, Уже другая сердце рвет. Не столько ветры в поле чистом Колеблют гибкий, белый лен. Когда, бунтуя с ревом, свистом, Деревья рвут из корня вон; Не столько годы рек суровы, Когда ко ужасу лугов Весной алмазны рвут оковы И ищут новых берегов; Не столько и они ужасны, Как страсти люты и опасны, Которые в груди моей Мое спокойство отравляют, И, раздирая сердце в ней, Смущенный разум подавляют. Так вот, мой друг любезный, плод, Который нам сулят науки! Теперь ученый весь народ Мои лишь множит только скуки. Платон, Сенека, Эпиктет, Все их ученые соборы, Все их угрюмы заговоры, Чтоб в школу превратить весь свет, Прекрасных девушек в Катонов И в Гераклитов всех Ветронов; Всё это только шум пустой. Пусть верит им народ простой, А я, мой друг, держусь той веры, Что это лишь одни химеры. Не так легко поправить мир! Скорей воскреснув новый Кир Иль Александр, без меры смелый, Чтоб расширить свои пределы, Объявят всем звездам войну И приступом возьмут луну; Скорее Сен-Жермень восстанет И целый свет опять обманет; Скорей Вралин переродится, Стихи картавить устыдится И будет всеми так любим, Как ныне мил одним глухим; Скорей всё это здесь случится;— Но свет — останется, поверь, Таким, каков он есть теперь; А книги будут всё плодиться. К чему ж прочел я столько книг, Из них ограду сердцу строя, Когда один лишь только миг — И я навек лишен покоя?— Когда лишь пара хитрых глаз, Улыбка скромная, лукава,— И филозофии отрава Дана в один короткий час. Премудрым воружась Платоном, Угрюмым Юнгом, Фенелоном, Задумал целый век я свой Против страстей стоять горой. Кто ж мог тогда мне быть опасен?— Ужли дитя в пятнадцать лет?— Конечно — вот каков здесь свет!— Ни в чем надежды верной нет; И труд мой стал совсем напрасен, Лишь встретился с Анютой я. Угрюмость умерла моя — Нагрелось сердце, закипело — С умом спокойство отлетело. Из всех наук тогда одна Казалась только мне важна — Наука, коя вечно в моде И честь приносит всей природе, Которую в пятнадцать лет Едва ль не всякий узнает, С приятностью лет тридцать учит, Которою никто не скучит, Доколе сам не скучен он;— Где мил, хотя тяжел закон; В которой сердцу нужны силы, Хоть будь умок силен слегка; Где трудность всякая сладка; В которой даже слезы милы — Те слезы, с смехом пополам, Пролиты красотой стыдливой, Когда, осмелясь стать счастливой, Она дает блаженство нам. Наука нужная, приятна, Без коей трудно век пробыть; Наука всем равно понятна — Уметь любить и милым быть. Вот чем тогда я занимался, Когда с Анютой повстречался; Из сердца мудрецов прогнал, В нем место ей одной лишь дал И от ученья отказался. Любовь дурачеству сродни: Деля весь свет между собою, Они, мой друг, вдвоем одни Владеть согласно стали мною. Вселяся в сердце глубоко, В нем тысячи затей родили, Все пылки страсти разбудили, Прогнав рассудок далеко. Едва прошла одна неделя, Как я себя не узнавал: Дичиться женщин перестал, Болтливых их бесед искал — И стал великий пустомеля. Всё в них казалось мне умно: Ужимки, к щегольству охота, Кокетство — даже и зевота — Всё нежно, всё оживлено; Всё прелестью и жаром блещет, Всё мило, даже то лино, Под коим бела грудь трепещет. Густые брови колесом Меня к утехам призывали, Хотя нередко угольком Они написаны бывали; Румянец сердце щекотал, Подобен розе свежей, алой, Хоть на щеке сухой и вялой Природу худо он играл; Поддельна грудь из тонких флёров, Приманка взорам — сердцу яд — Была милей всех их уборов, Мой развлекая жадный взгляд. Увижу ли где в модном свете Стан тощий, скрученный, сухой, Мне кажется, что пред собой Я вижу грацию в корсете. Но если, друг любезный мой, Мне ложны прелести столь милы И столь имеют много силы Мою кровь пылку волновать,— Представь же Аннушку прелестну, Одной природою любезну — Как нежный полевой цветок, Которого лелеет Флора, Румянит розова Аврора, Которого еще не мог Помять нахальный ветерок; Представь — дай волю вображенью — И рассуди ты это сам, Какому должно быть движенью, Каким быть должно чудесам В горящем сердце, в сердце новом, Когда ее увидел я?— Обворожилась грудь моя Ее улыбкой, взором — словом: С тех пор, мой друг, я сам не свой. Любовь мой ум и сердце вяжет, И, не заботясь, кто что скажет, Хочу быть милым ей одной. Все дни мне стали недосужны, Твержу науку я любить;— Чтоб женщине любезным быть. Ты знаешь, нам не книги нужны. Пусть Аннушка моя умна, Но всё ведь женщина она. Для них магниты, талисманы — Жилеты, пряжки и кафтаны, Нередко пуговка одна. Я, правда, денег не имею; Так что же? — Я занять умею. Проснувшись с раннею зарею, Умножить векселя лечу — Увижу ль на глазах сомненье, Чтоб всё рассеять подозренье, Проценты клятвами плачу. Нередко, милым быть желая, Я перед зеркалом верчусь И, женский вкус к ужимкам зная, Ужимкам ловким их учусь; Лицом различны строю маски, Кривляю носик, губки, глазки, И, испужавшись сам себя, Ворчу, что вялая природа Не доработала меня И так пустила, как урода. Досада сильная берет, Почто я выпущен на свет О такою грубой головою.— Забывшись, рок я поношу И головы другой прошу,— Не зная, чем и той я стою, Которую теперь ношу. Вот как любовь играет нами! Как честью скромный лицемер; Как службой модный офицер; Как жены хитрые мужьями. Не день, как ты меня узнал; Не год, как мы друзья с тобою, Как ты, мой друг, передо мною Малейшей мысли не скрывал, И сам в душе моей читал;— Скажи ж: таков ли я бывал?— Сует, бывало, ненавидя, В тулупе летом, дома сидя, Чинов я пышных не искал; И счастья в том не полагал, Чтоб в низком важничать народе,— В прихожих ползать не ходил. Мне чин один лишь лестен был, Который я ношу в природе,— Чин человека;— в нем лишь быть Я ставил должностью, забавой; Его достойно сохранить Считал одной неложной славой. Теперь, мой друг, исчез тот мрак, И мыслю я совсем не так. Отставка начала мне скучить, Хочу опять надеть мундир — «Как счастлив тот, кто бригадир; Кто может вдруг шестерку мучить!» — Кричу нередко сгоряча, И шлем и латы надеваю, В сраженьях мыслию летаю, Как рюмки, башни разбиваю И армии рублю сплеча; Потом, в торжественной минуте, Я возвращаюся к Анюте, Покрытый лавровым венком; Изрублен, крив, без рук и хром; Из-под медвежьей теплой шубы Замерзло сердце ей дарю; И сквозь расколотые зубы Про стару нежность говорю, Тем конча всё свое искусство, Чтоб раздразнить в ней пылко чувство. Бывало, мне и нужды нет, Где мир и где война сурова, Не слышу я — и сам ни слова,— Иди как хочет здешний свет.— Теперь, мой друг, во всё вплетаюсь И нужным быть везде хочу; То к Западу с войной лечу, То важной мыслью занимаюсь Европу миром подарить, Иль свет по-новому делить,— И быв нигде, ни в чем не нужен, Везде проворен и досужен; И всё лишь только для того, Чтоб луч величья моего Привлек ко мне Анюту милу; Чтоб, зная цену в нем и силу,— Сдалась бы всею мне душой И стала б барыней большой. Бывало, мне покой мой сладок, Честь выше злата я считал; С богатством совесть не равнял И к деньгам был ничуть не падок. Теперь хотел бы Крезом быть, Чтоб Аннушки любовь купить;— Индейски берега жемчужны Теперь мне надобны и нужны. Нередко мысленно беру Я в сундуки свои Перу , И, никакой не сделав службы, Хочу, чтобы судьбой из дружбы За мной лишь было скреплено Сибири золотое дно: Чтобы иметь большую славу Анюту в золоте водить, Анюту с золота кормить, Ее на золоте поить И деньги сыпать ей в забаву. Вот жизнь весть начал я какую! Жалей о мне, мой друг, жалей — Одна мечта родит другую, И все — одна другой глупей;— Но что с природой делать станешь? Ее, мой друг, не перетянешь. Быть может, что когда-нибудь Мой дух опять остепенится; Моя простынет жарка грудь — И сердце будет тише биться, И страсти мне дадут покой. Зло так, как благо, — здесь не вечно; Я успокоюся конечно; Но где? — под гробовой доской.
Нечаянное счастие
Кондратий Рылеев
О радость, о восторг!.. Я Лилу молодую Вчера нечаянно узрел полунагую! Какое зрелище отрадное очам! Власы волнистые небрежно распущенны По алебастровым плечам, И перси девственны, и ноги обнаженны, И стройный, тонкий стан под дымкою одной, И полные огня пленительные очи, И всё, и всё — в часы глубокой ночи, При ясном свете ламп, в обители немой! Дыханья перевесть не смея в изумленья, На прелести ее в безмолвии взирал — И сердце юное пылало в восхищеньи; В восторгах таял я, и млел, и трепетал, И взоры жадные сквозь дымку устремлял! Но что я чувствовал, когда младая Лила, Увидев в храмине меня между столпов, Вдруг в страхе вскрикнула и руки опустила — И с тайных прелестей последний спал покров.
Опять
Константин Бальмонт
Я хотел бы тебя заласкать вдохновением, Чтоб мои над тобой трепетали мечты, Как струится ручей мелодическим пением Заласкать наклонившихся лилий цветы, Чтобы с каждым нахлынувшим новым мгновением Ты шептала: «Опять! Это — ты! Это — ты!» О, я буду воздушным и нежно внимательным, Буду вкрадчивым, — только не бойся меня, И к непознанным снам, так желанно-желательным, Мы уйдем чрез слияние ночи и дня, Чтоб угаданный свет был как будто гадательным, Чтоб мы оба зажглись от того же огня. Я тебя обожгу поцелуем томительным, Несказанным — одним — поцелуем мечты, И блаженство твое будет сладко медлительным, Между ночью и днем, у заветной черты, Чтоб, закрывши глаза, ты в восторге мучительном Прошептала: «Опять! Ах опять! Это — ты!»
Когда я был влюблен
Николай Степанович Гумилев
Когда я был влюблен (а я влюблен Всегда — в поэму, женщину иль запах), Мне захотелось воплотить свой сон Причудливей, чем Рим при грешных папах. Я нанял комнату с одним окном, Приют швеи, иссохшей над машинкой, Где, верно, жил облезлый старый гном, Питавшийся оброненной сардинкой. Я стол к стене придвинул; на комод Рядком поставил альманахи «Знанье», Открытки — так, чтоб даже готтентот В священное б пришел негодованье. Она вошла спокойно и светло, Потом остановилась изумленно, От ломовых в окне тряслось стекло, Будильник тикал злобно-однотонно. И я сказал: «Царица, вы одни Сумели воплотить всю роскошь мира, Как розовые птицы — ваши дни, Влюбленность ваша — музыка клавира. Ах! Бог любви, загадочный поэт, Вас наградил совсем особой меткой, И нет таких, как вы…» Она в ответ Задумчиво кивала мне эгреткой. Я продолжал (и резко за стеной Звучал мотив надтреснутой шарманки): «Мне хочется увидеть вас иной, С лицом забытой Богом гувернантки; И чтоб вы мне шептали: „Я твоя“, Или еще: „Приди в мои объятья“. О, сладкий холод грубого белья, И слезы, и поношенное платье». А уходя, возьмите денег: мать У вас больна, иль вам нужны наряды… …Мне скучно всё, мне хочется играть И вами, и собою, без пощады…» Она, прищурясь, поднялась в ответ, В глазах светились злоба и страданье: «Да, это очень тонко, вы поэт, Но я к вам на минуту… до свиданья!» Прелестницы, теперь я научён, Попробуйте прийти, и вы найдете Духи, цветы, старинный медальон, Обри Бердслея в строгом переплете.
К неверной
Николай Михайлович Карамзин
Рассудок говорит: «Всё в мире есть мечта!» Увы! несчастлив тот, кому и сердце скажет: «Всё в мире есть мечта!», Кому жестокий рок то опытом докажет. Тогда увянет жизни цвет; Тогда несносен свет; Тогда наш взор унылый На горестной земле не ищет ничего, Он ищет лишь… могилы!.. Я слышал страшный глас, глас сердца моего, И с прелестью души, с надеждою простился; Надежда умерла, — и так могу ли жить? Когда любви твоей я, милая, лишился, Могу ли что нибудь, могу ль себя любить?.. Кто в жизни испытал всю сладость нежной страсти И нравился тебе, тот… жил и долго жил; Мне должно умереть: так рок определил. Ах! если б было в нашей власти Вовеки пламенно любить, Вовеки в милом сердце жить, Никто б не захотел расстаться с здешним светом; Тогда бы человек был зависти предметом Для жителей небес. — Упреками тебе Скучать я не хочу: упреки бесполезны; Насильно никогда не можем быть любезны. Любви покорно всё, любовь… одной судьбе. Когда от сердца сердце удалится, Напрасно звать его: оно не возвратится. Но странник в горестных местах, В пустыне мертвой, на песках, Приятности лугов, долин воображает, Чрез кои некогда он шел: «Там пели соловьи, там мирт душистый цвел!» Сей мыслию себя страдалец лишь терзает, Но все несчастные о счастьи говорят. Им участь… вспоминать, счастливцу… наслаждаться. Я также вспомню рай, питая в сердце ад. Ах! было время мне мечтать и заблуждаться: Я прожил тридцать лет; с цветочка на цветок С зефирами летал. Киприда свой венок Мне часто подавала; Как резвый ветерок, рука моя играла Со флером на груди прелестнейших цирцей; Армиды Тассовы, лаисы наших дней Улыбкою любви меня к себе манили И сердце юноши быть ветреным учили; Но я влюблялся, не любя. Когда ж узнал тебя, Когда, дрожащими руками Обняв друг друга, всё забыв, Двумя горящими сердцами Союз священный заключив, Мы небо на земле вкусили И вечность в миг один вместили, — Тогда, тогда любовь я в первый раз узнал; Ее восторгом изнуренный, Лишился мыслей, чувств и смерти ожидал, Прелестнейшей, блаженной!.. Но рок хотел меня для горя сохранить; За счастье должно нам несчастием платить. Какая смертная как ты была любима, Как ты боготворима? Какая смертная была И столь любезна, столь мила? Любовь в тебе пылала, И подле сердца моего Любовь, любовь в твоем так сильно трепетала! С небесной сладостью дыханья твоего Она лилась мне в грудь. Что слово, то блаженство; Что взор, то новый дар. Я целый свет забыл, Природу и друзей: Природы совершенство, Друзей, себя, творца в тебе одной любил. Единый час разлуки Был сердцу моему несносным годом муки; Прощаяся с тобой, Прощался я с самим собой… И с чувством обновленным К тебе в объятия спешил; В душевной радости рекою слезы лил; В блаженстве трепетал… не смертным, богом был!.. И прах у ног твоих казался мне священным! Я землю целовал, На кою ты ступала; Как нектар воздух пил, которым ты дышала… Увы! от счастья здесь никто не умирал, Когда не умер я!.. Оставить мир холодный, Который враг чувствительным душам; Обнявшись перейти в другой, где мы свободны Жить с тем, что мило нам; Где царствует любовь без всех предрассуждений, Без всех несчастных заблуждений; Где бог улыбкой встретит нас… Ах! сколько, сколько раз О том в восторге мы мечтали И вместе слезы проливали!.. Я был, я был любим тобой! Жестокая!.. увы! могло ли подозренье Мне душу омрачить? Ужасною виной Почел бы я тогда малейшее сомненье; Оплакал бы его. Тебе неверной быть! Скорее нас творец забудет, Скорее изверг здесь покоен духом будет, Чем милая души мне может изменить! Так думал я… и что ж? на розе уст небесных, На тайной красоте твоих грудей прелестных Еще горел, пылал мой страстный поцелуй, Когда сказала ты другому: торжествуй — Люблю тебя!.. Еще ты рук не опускала, Которыми меня, лаская, обнимала, Другой, другой уж был в объятиях твоих… Иль в сердце… всё одно! Без тучи гром ужасный Ударил надо мной. В волненьи чувств моих Я верить не хотел глазам своим, несчастный! И думал наяву, что вижу всё во сне; Сомнение тогда блаженством было мне — Но ты, жестокая, холодною рукою Завесу с истины сняла!.. Ни вздохом, ни одной слезою Последней дани мне в любви не принесла!.. Как можно разлюбить, что нам казалось мило, Кем мы дышали здесь, кем наше сердце жило? Однажды чувства истощив, Где новых взять для новой страсти? Тобой оставлен я; но, ах! в моей ли власти Неверную забыть? Однажды полюбив, Я должен ввек любить; исчезну обожая. Тебе судьба иная; Иное сердце у тебя — Блаженствуй! Самый гроб меня не утешает; И в вечности я зрю пустыню для себя: Я буду там один! Душа не умирает; Душа моя и там всё будет тосковать И тени милыя искать!
Другие стихи этого автора
Всего: 220Вот уж снег последний в поле тает
Алексей Константинович Толстой
Вот уж снег последний в поле тает, Теплый пар восходит от земли, И кувшинчик синий расцветает, И зовут друг друга журавли.Юный лес, в зеленый дым одетый, Теплых гроз нетерпеливо ждет; Всё весны дыханием согрето, Всё кругом и любит и поет;Утром небо ясно и прозрачно. Ночью звезды светят так светло; Отчего ж в душе твоей так мрачно И зачем на сердце тяжело?Грустно жить тебе, о друг, я знаю, И понятна мне твоя печаль: Отлетела б ты к родному краю И земной весны тебе не жаль…
Грядой клубится белою
Алексей Константинович Толстой
Грядой клубится белою Над озером туман; Тоскою добрый молодец И горем обуян. Не довеку белеется Туманная гряда, Рассеется, развеется, А горе никогда!
Замолкнул гром, шуметь гроза устала
Алексей Константинович Толстой
Замолкнул гром, шуметь гроза устала, Светлеют небеса, Меж черных туч приветно засияла Лазури полоса; Еще дрожат цветы, полны водою И пылью золотой, — О, не топчи их с новою враждою Презрительной пятой!
То было раннею весной
Алексей Константинович Толстой
То было раннею весной, Трава едва всходила, Ручьи текли, не парил зной, И зелень рощ сквозила; Труба пастушья поутру Еще не пела звонко, И в завитках еще в бору Был папоротник тонкий. То было раннею весной, В тени берез то было, Когда с улыбкой предо мной Ты очи опустила. То на любовь мою в ответ Ты опустила вежды — О жизнь! о лес! о солнца свет! О юность! о надежды! И плакал я перед тобой, На лик твой глядя милый,- То было раннею весной, В тени берез то было! То было утро наших лет — О счастие! о слезы! О лес! о жизнь! о солнца свет! О свежий дух березы!
Клонит к лени полдень жгучий
Алексей Константинович Толстой
Из Крымских очерковКлонит к лени полдень жгучий, Замер в листьях каждый звук, В розе пышной и пахучей, Нежась, спит блестящий жук; А из камней вытекая, Однозвучен и гремуч, Говорит, не умолкая, И поет нагорный ключ.
Я задремал, главу понуря
Алексей Константинович Толстой
Я задремал, главу понуря, И прежних сил не узнаю; Дохни, господь, живящей бурей На душу сонную мою.Как глас упрека, надо мною Свой гром призывный прокати, И выжги ржавчину покоя, И прах бездействия смети.Да вспряну я, тобой подъятый, И, вняв карающим словам, Как камень от удара млата, Огонь таившийся издам!
Я вас узнал, святые убежденья
Алексей Константинович Толстой
Я вас узнал, святые убежденья, Вы спутники моих минувших дней, Когда, за беглой не гоняясь тенью, И думал я и чувствовал верней, И юною душою ясно видел Всe, что любил, и всe, что ненавидел! Средь мира лжи, средь мира мне чужого, Не навсегда моя остыла кровь; Пришла пора, и вы воскресли снова, Мой прежний гнев и прежняя любовь! Рассеялся туман и, слава богу, Я выхожу на старую дорогу! По-прежнему сияет правды сила, Ее сомненья боле не затмят; Неровный круг планета совершила И к солнцу снова катится назад, Зима прошла, природа зеленеет, Луга цветут, весной душистой веет!
Что ты голову склонила
Алексей Константинович Толстой
Что ты голову склонила? Ты полна ли тихой ленью? Иль грустишь о том, что было? Иль под виноградной сенью Начертания сквозные Разгадать хотела б ты, Что на землю вырезные Сверху бросили листы? Но дрожащего узора Нам значенье непонятно — Что придет, узнаешь скоро, Что прошло, то невозвратно! Час полуденный палящий, Полный жизни огневой, Час веселый настоящий, Этот час один лишь твой! Не клони ж печально взора На рисунок непонятный — Что придет, узнаешь скоро, Что прошло, то невозвратно!
Что ни день, как поломя со влагой
Алексей Константинович Толстой
Что ни день, как поломя со влагой, Так унынье борется с отвагой, Жизнь бежит то круто, то отлого, Вьется вдаль неровною дорогой, От беспечной удали к заботам Переходит пестрым переплетом, Думы ткут то в солнце, то в тумане Золотой узор на темной ткани.
Что за грустная обитель
Алексей Константинович Толстой
Что за грустная обитель И какой знакомый вид! За стеной храпит смотритель, Сонно маятник стучит!Стукнет вправо, стукнет влево, Будит мыслей длинный ряд; В нем рассказы и напевы Затверженные звучат.А в подсвечнике пылает Догоревшая свеча, Где-то пес далеко лает, Ходит маятник, стуча;Стукнет влево, стукнет вправо, Все твердит о старине; Грустно так! Не знаю, право, Наяву я иль во сне?Вот уж лошади готовы — Сел в кибитку и скачу,- Полно, так ли? Вижу снова Ту же сальную свечу,Ту же грустную обитель, И кругом знакомый вид, За стеной храпит смотритель, Сонно маятник стучит…
Хорошо, братцы, тому на свете жить
Алексей Константинович Толстой
Хорошо, братцы, тому на свете жить, У кого в голове добра не много есть, А сидит там одно-одинешенько, А и сидит оно крепко-накрепко, Словно гвоздь, обухом вколоченный. И глядит уж он на свое добро, Всё глядит на него, не спуская глаз, И не смотрит по сторонушкам, А знай прет вперед, напролом идет, Давит встречного-поперечного.А беда тому, братцы, на свете жить, Кому бог дал очи зоркие, Кому видеть дал во все стороны, И те очи у него разбегаются; И кажись, хорошо, а лучше есть! А и худо, кажись, не без доброго! И дойдет он до распутьица, Не одну видит в поле дороженьку, И он станет, призадумается, И пойдет вперед, воротится, Начинает идти сызнова; А дорогою-то засмотрится На луга, на леса зеленые, Залюбуется на божьи цветики И заслушается вольных пташечек. И все люди его корят, бранят: «Ишь идет, мол, озирается, Ишь стоит, мол, призадумался, Ему б мерить всё да взвешивать, На все боки бы поворачивать. Не бывать ему воеводою, Не бывать ему посадником, Думным дьяком не бывать ему. Ни торговым делом не правити!»
Ходит Спесь, надуваючись
Алексей Константинович Толстой
Ходит Спесь, надуваючись, С боку на бок переваливаясь. Ростом-то Спесь аршин с четвертью, Шапка-то на нем во целу сажень, Пузо-то его все в жемчуге, Сзади-то у него раззолочено. А и зашел бы Спесь к отцу, к матери, Да ворота некрашены! А и помолился б Спесь во церкви божией, Да пол не метен! Идет Спесь, видит: на небе радуга; Повернул Спесь во другую сторону: Не пригоже-де мне нагибатися!