Перейти к содержимому

[B]1[/B]

«Село, значит, наше — Радово, Дворов, почитай, два ста. Тому, кто его оглядывал, Приятственны наши места. Богаты мы лесом и водью, Есть пастбища, есть поля. И по всему угодью Рассажены тополя.

Мы в важные очень не лезем, Но все же нам счастье дано. Дворы у нас крыты железом, У каждого сад и гумно. У каждого крашены ставни, По праздникам мясо и квас. Недаром когда-то исправник Любил погостить у нас.

Оброки платили мы к сроку, Но — грозный судья — старшина Всегда прибавлял к оброку По мере муки и пшена. И чтоб избежать напасти, Излишек нам был без тяго́т. Раз — власти, на то они власти, А мы лишь простой народ.

Но люди — все грешные души. У многих глаза — что клыки. С соседней деревни Криуши Косились на нас мужики. Житье у них было плохое, Почти вся деревня вскачь Пахала одной сохою На паре заезженных кляч.

Каких уж тут ждать обилий, — Была бы душа жива. Украдкой они рубили Из нашего леса дрова. Однажды мы их застали... Они в топоры, мы тож. От звона и скрежета стали По телу катилась дрожь.

В скандале убийством пахнет. И в нашу и в их вину Вдруг кто-то из них как ахнет! — И сразу убил старшину.

На нашей быдластой сходке Мы делу условили ширь. Судили. Забили в колодки И десять услали в Сибирь. С тех пор и у нас неуряды. Скатилась со счастья вожжа. Почти что три года кряду У нас то падеж, то пожар».

Такие печальные вести Возница мне пел весь путь. Я в радовские предместья Ехал тогда отдохнуть.

Война мне всю душу изъела. За чей-то чужой интерес Стрелял я в мне близкое тело И грудью на брата лез. Я понял, что я — игрушка, В тылу же купцы да знать, И, твердо простившись с пушками, Решил лишь в стихах воевать. Я бросил мою винтовку, Купил себе «липу», и вот С такою-то подготовкой Я встретил 17-й год.

Свобода взметнулась неистово. И в розово-смрадном огне Тогда над страною калифствовал Керенский на белом коне. Война «до конца», «до победы», И ту же сермяжную рать Прохвосты и дармоеды Сгоняли на фронт умирать. Но все же не взял я шпагу... Под грохот и рев мортир Другую явил я отвагу — Был первый в стране дезертир.

Дорога довольно хорошая, Приятная хладная звень. Луна золотою порошею Осыпала даль деревень. «Ну, вот оно, наше Радово, — Промолвил возница, — Здесь! Недаром я лошади вкладывал За норов ее и спесь. Позволь, гражданин, на чаишко. Вам к мельнику надо? Так вон!..

Я требую с вас без излишка За дальний такой прогон».

Даю сороковку. «Мало!» Даю еще двадцать. «Нет!» Такой отвратительный малый. А малому тридцать лет. «Да что ж ты? Имеешь ли душу? За что ты с меня гребешь?» И мне отвечает туша: «Сегодня плохая рожь. Давайте еще незвонких Десяток иль штучек шесть — Я выпью в шинке самогонки За ваше здоровье и честь...»

И вот я на мельнице... Ельник Осыпан свечьми светляков. От радости старый мельник Не может сказать двух слов: «Голубчик! Да ты ли? Сергуха! Озяб, чай? Поди продрог? Да ставь ты скорее, старуха, На стол самовар и пирог!»

В апреле прозябнуть трудно, Особенно так в конце. Был вечер задумчиво чудный, Как дружья улыбка в лице. Объятья мельника круты, От них заревет и медведь, Но все же в плохие минуты Приятно друзей иметь.

«Откуда? Надолго ли?» «На год». «Ну, значит, дружище, гуляй! Сим летом грибов и ягод У нас хоть в Москву отбавляй. И дичи здесь, братец, до черта, Сама так под порох и прет. Подумай ведь только... Четвертый Тебя не видали мы год...»

**

Беседа окончена... Чинно Мы выпили весь самовар. По-старому с шубой овчинной Иду я на свой сеновал.

Иду я разросшимся садом, Лицо задевает сирень. Так мил моим вспыхнувшим взглядам Состарившийся плетень. Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет, И девушка в белой накидке Сказала мне ласково: «Нет!» Далекие, милые были. Тот образ во мне не угас... Мы все в эти годы любили, Но мало любили нас.

[B]2[/B]

«Ну что же, вставай, Сергуша! Еще и заря не текла, Старуха за милую душу Оладьев тебе напекла. Я сам-то сейчас уеду К помещице Снегиной. Ей Вчера настрелял я к обеду Прекраснейших дупелей».

Привет тебе, жизни денница! Встаю, одеваюсь, иду. Дымком отдает росяница На яблонях белых в саду.

Я думаю: Как прекрасна Земля И на ней человек. И сколько с войной несчастных Уродов теперь и калек. И сколько зарыто в ямах. И сколько зароют еще. И чувствую в скулах упрямых Жестокую судоргу щек.

Нет, нет! Не пойду навеки! За то, что какая-то мразь Бросает солдату-калеке Пятак или гривенник в грязь.

«Ну, доброе утро, старуха! Ты что-то немного сдала…» И слышу сквозь кашель глухо: «Дела одолели! Дела… У нас здесь теперь неспокойно. Испариной все зацвело. Сплошные мужицкие войны. Дерутся селом на село. Сама я своими ушами Слыхала от прихожан: То радовцев бьют криушане, То радовцы бьют криушан.

А все это, значит, безвластье. Прогнали царя… Так вот… Посыпались все напасти На наш неразумный народ. Открыли зачем-то остроги, Злодеев пустили лихих. Теперь на большой дороге Покою не знай от них. Вот тоже, допустим… с Криуши… Их нужно б в тюрьму за тюрьмой, Они ж, воровские души, Вернулись опять домой. У них там есть Прон Оглоблин, Булдыжник, драчун, грубиян. Он вечно на всех озлоблен, С утра по неделям пьян. И нагло в третьёвом годе, Когда объявили войну, При всем при честно́м народе Убил топором старшину. Таких теперь тысячи стало Творить на свободе гнусь. Пропала Расея, пропала… Погибла кормилица Русь!»

Я вспомнил рассказ возницы И, взяв свою шляпу и трость, Пошел мужикам поклониться, Как старый знакомый и гость. Иду голубою дорожкой И вижу — навстречу мне Несется мой мельник на дрожках По рыхлой еще целине. «Сергуха! За милую душу! Постой, я тебе расскажу! Сейчас! Дай поправить возжу, Потом и тебя оглоушу. Чего ж ты мне утром ни слова? Я Снегиным так и бряк: Приехал ко мне, мол, веселый Один молодой чудак. (Они ко мне очень желанны, Я знаю их десять лет.) А дочь их замужняя Анна Спросила: — Не тот ли, поэт? — Ну да, — говорю, — он самый. — Блондин? — Ну, конечно, блондин. — С кудрявыми волосами? — Забавный такой господин. — Когда он приехал? — Недавно. — Ах, мамочка, это он! Ты знаешь, Он был забавно Когда-то в меня влюблен.

Был скромный такой мальчишка, А нынче… Поди ж ты… Вот… Писатель… Известная шишка… Без просьбы уж к нам не придет».

И мельник, как будто с победы, Лукаво прищурил глаз: «Ну, ладно! Прощай до обеда! Другое сдержу про запас».

Я шел по дороге в Криушу И тростью сшибал зеленя. Ничто не пробилось мне в душу, Ничто не смутило меня. Струилися запахи сладко, И в мыслях был пьяный туман… Теперь бы с красивой солдаткой Завесть хорошо роман.

Но вот и Криуша! Три года Не зрел я знакомых крыш. Сиреневая погода Сиренью обрызгала тишь. Не слышно собачьего лая, Здесь нечего, видно, стеречь — У каждого хата гнилая, А в хате ухваты да печь. Гляжу, на крыльце у Прона Горластый мужицкий галдеж. Толкуют о новых законах, О ценах на скот и рожь. «Здорово, друзья!» «Э, охотник! Здорово, здорово! Садись. Послушай-ка ты, беззаботник, Про нашу крестьянскую жись. Что нового в Питере слышно? С министрами, чай, ведь знаком? Недаром, едрит твою в дышло, Воспитан ты был кулаком. Но все ж мы тебя не порочим. Ты — свойский, мужицкий, наш, Бахвалишься славой не очень И сердце свое не продашь. Бывал ты к нам зорким и рьяным, Себя вынимал на испод… Скажи: Отойдут ли крестьянам Без выкупа пашни господ? Кричат нам, Что землю не троньте, Еще не настал, мол, миг. За что же тогда на фронте Мы губим себя и других?»

И каждый с улыбкой угрюмой Смотрел мне в лицо и в глаза, А я, отягченный думой, Не мог ничего сказать. Дрожали, качались ступени, Но помню Под звон головы: «Скажи, Кто такое Ленин?» Я тихо ответил: «Он — вы».

[B]3[/B]

На корточках ползали слухи, Судили, решали, шепча. И я от моей старухи Достаточно их получал.

Однажды, вернувшись с тяги, Я лег подремать на диван. Разносчик болотной влаги, Меня прознобил туман. Трясло меня, как в лихорадке, Бросало то в холод, то в жар. И в этом проклятом припадке Четыре я дня пролежал. Мой мельник с ума, знать, спятил. Поехал, Кого-то привез…

Я видел лишь белое платье Да чей-то привздернутый нос. Потом, когда стало легче, Когда прекратилась трясь, На пятые сутки под вечер Простуда моя улеглась. Я встал. И лишь только пола Коснулся дрожащей ногой, Услышал я голос веселый: «А! Здравствуйте, мой дорогой! Давненько я вас не видала… Теперь из ребяческих лет Я важная дама стала, А вы — знаменитый поэт.

Ну, сядем. Прошла лихорадка? Какой вы теперь не такой! Я даже вздохнула украдкой, Коснувшись до вас рукой. Да! Не вернуть, что было. Все годы бегут в водоем. Когда-то я очень любила Сидеть у калитки вдвоем. Мы вместе мечтали о славе… И вы угодили в прицел, Меня же про это заставил Забыть молодой офицер…»

Я слушал ее и невольно Оглядывал стройный лик. Хотелось сказать: «Довольно! Найдемте другой язык!»

Но почему-то, не знаю, Смущенно сказал невпопад: «Да… Да… Я сейчас вспоминаю… Садитесь… Я очень рад… Я вам прочитаю немного Стихи Про кабацкую Русь… Отделано четко и строго. По чувству — цыганская грусть». «Сергей! Вы такой нехороший. Мне жалко, Обидно мне, Что пьяные ваши дебоши Известны по всей стране.

Скажите: Что с вами случилось?» «Не знаю». «Кому же знать?» «Наверно, в осеннюю сырость Меня родила моя мать». «Шутник вы…» «Вы тоже, Анна». «Кого-нибудь любите?» «Нет». «Тогда еще более странно Губить себя с этих лет: Пред вами такая дорога…»

Сгущалась, туманилась даль. Не знаю, зачем я трогал Перчатки ее и шаль.

Луна хохотала, как клоун. И в сердце хоть прежнего нет, По-странному был я полон Наплывом шестнадцати лет. Расстались мы с ней на рассвете С загадкой движений и глаз…

Есть что-то прекрасное в лете, А с летом прекрасное в нас.

Мой мельник… Ох, этот мельник! С ума меня сводит он. Устроил волынку, бездельник, И бегает, как почтальон. Сегодня опять с запиской, Как будто бы кто-то влюблен: «Придите. Вы самый близкий. С любовью Оглоблин Прон».

Иду. Прихожу в Криушу. Оглоблин стоит у ворот И спьяну в печенки и в душу Костит обнищалый народ. «Эй, вы! Тараканье отродье! Все к Снегиной… Р-раз — и квас. Даешь, мол, твои угодья Без всякого выкупа с нас!» И тут же, меня завидя, Снижая сварливую прыть, Сказал в неподдельной обиде: «Крестьян еще нужно варить.»

«Зачем ты позвал меня, Проша?» «Конечно, ни жать, ни косить. Сейчас я достану лошадь И к Снегиной… вместе… Просить…» И вот запрягли нам клячу. В оглоблях мосластая шкеть — Таких отдают с придачей, Чтоб только самим не иметь. Мы ехали мелким шагом, И путь нас смешил и злил: В подъемах по всем оврагам Телегу мы сами везли.

Приехали. Дом с мезонином Немного присел на фасад. Волнующе пахнет жасмином Плетнёвый его палисад. Слезаем. Подходим к террасе И, пыль отряхая с плеч, О чьем-то последнем часе Из горницы слышим речь: «Рыдай не рыдай — не помога… Теперь он холодный труп… … Там кто-то стучит у порога. Припудрись… Пойду отопру...»

Дебелая грустная дама Откинула добрый засов. И Прон мой ей брякнул прямо Про землю, Без всяких слов. «Отдай!.. — Повторял он глухо. — Не ноги ж тебе целовать!»

Как будто без мысли и слуха Она принимала слова. Потом в разговорную очередь Спросила меня Сквозь жуть: «А вы, вероятно, к дочери? Присядьте… Сейчас доложу…»

Теперь я отчетливо помню Тех дней роковое кольцо. Но было совсем не легко мне Увидеть ее лицо. Я понял — Случилось горе, И молча хотел помочь. «Убили… Убили Борю… Оставьте. Уйдите прочь. Вы — жалкий и низкий трусишка! Он умер… А вы вот здесь…»

Нет, это уж было слишком. Не всякий рожден перенесть. Как язвы, стыдясь оплеухи, Я Прону ответил так: «Сегодня они не в духе… Поедем-ка, Проон, в кабак…»

[B]4[/B]

Все лето провел я в охоте. Забыл ее имя и лик. Обиду мою На болоте Оплакал рыдальщик-кулик.

Бедна наша родина кроткая В древесную цветень и сочь, И лето такое короткое, Как майская теплая ночь. Заря холодней и багровей. Туман припадает ниц. Уже в облетевшей дуброве Разносится звон синиц.

Мой мельник вовсю улыбается, Какая-то веселость в нем. «Теперь мы, Сергуха, по зайцам За милую душу пальнем!»

Я рад и охоте, Коль нечем Развеять тоску и сон. Сегодня ко мне под вечер, Как месяц, вкатился Прон. «Дружище! С великим счастьем, Настал ожидаемый час! Приветствую с новой властью, Теперь мы всех р-раз — и квас! Без всякого выкупа с лета Мы пашни берем и леса. В России теперь Советы И Ленин — старшой комиссар. Дружище! Вот это номер! Вот это почин так почин. Я с радости чуть не помер, А брат мой в штаны намочил. Едри ж твою в бабушку плюнуть. Гляди, голубарь, веселей. Я первый сейчас же коммуну Устрою в своем селе!»

У Прона был брат Лабутя, Мужик — что твой пятый туз: При всякой опасной минуте Хвальбишка и дьявольский трус. Таких вы, конечно, видали. Их рок болтовней наградил.

Носил он две белых медали С японской войны на груди. И голосом хриплым и пьяным Тянул, заходя в кабак: «Прославленному под Ляояном Ссудите на четвертак…» Потом, насосавшись до дури, Взволнованно и горячо О сдавшемся Порт-Артуре Соседу слезил на плечо. «Голубчик! — Кричал он. — Петя! Мне больно… Не думай, что пьян. Отвагу мою на свете Лишь знает один Ляоян».

Такие всегда на примете. Живут, не мозоля рук. И вот он, конечно, в Совете, Медали запрятал в сундук. Но с тою же важной осанкой, Как некий седой ветеран, Хрипел под сивушной банкой Про Нерчинск и Турухан: «Да, братец! Мы горе видали, Но нас не запугивал страх…»

Медали, медали, медали Звенели в его словах. Он Прону вытягивал нервы, И Прон материл не судом. Но все ж тот поехал первый Описывать снегинский дом.

В захвате всегда есть скорость: — Даешь! Разберем потом! Весь хутор забрали в волость С хозяйками и со скотом.

А мельник…

Мой старый мельник Хозяек привез к себе, Заставил меня, бездельник, В чужой ковыряться судьбе. И снова нахлынуло что-то, Когда я всю ночь напролет Смотрел на скривленный заботой Красивый и чувственный рот.

Я помню — Она говорила: «Простите… Была не права… Я мужа безумно любила. Как вспомню… болит голова… Но вас Оскорбила случайно… Жестокость была мой суд…

Была в том печальная тайна, Что страстью преступной зовут. Конечно, До этой осени Я знала б счастливую быль… Потом бы меня вы бросили, Как выпитую бутыль… Поэтому было не надо… Ни встреч… ни вобще продолжать… Тем более с старыми взглядами Могла я обидеть мать».

Но я перевел на другое, Уставшись в ее глаза. И тело ее тугое Немного качнулось назад. «Скажите, Вам больно, Анна, За ваш хуторской разор?» Но как-то печально и странно Она опустила свой взор.

«Смотрите… Уже светает. Заря как пожар на снегу… Мне что-то напоминает… Но что?.. Я понять не могу… Ах!.. Да… Это было в детстве…

Другой… Не осенний рассвет… Мы с вами сидели вместе… Нам по шестнадцать лет…»

Потом, оглядев меня нежно И лебедя выгнув рукой, Сказала как будто небрежно: «Ну, ладно… Пора на покой…»

Под вечер они уехали. Куда? Я не знаю куда. В равнине, проложенной вехами, Дорогу найдешь без труда.

Не помню тогдашних событий, Не знаю, что сделал Прон. Я быстро умчался в Питер Развеять тоску и сон.

[B]5[/B]

Суровые, грозные годы! Ну разве всего описать? Слыхали дворцовые своды Солдатскую крепкую «мать».

Эх, удаль! Цветение в далях! Недаром чумазый сброд

Играл по дворам на роялях Коровам тамбовский фокстрот. За хлеб, за овес, за картошку Мужик залучил граммофон, — Слюнявя козлиную ножку, Танго себе слушает он. Сжимая от прибыли руки, Ругаясь на всякий налог, Он мыслит до дури о штуке, Катающейся между ног.

Шли годы Размашисто, пылко. Удел хлебороба гас. Немало попрело в бутылках «Керенок» и «ходей» у нас. Фефела! Кормилец! Касатик! Владелец землей и скотом, За пару измызганных «катек» Он даст себя выдрать кнутом.

Ну, ладно. Довольно стонов, Ненужных насмешек и слов. Сегодня про участь Прона Мне мельник прислал письмо: «Сергуха! За милую душу! Привет тебе, братец! Привет! Ты что-то опять в Криушу Не кажешься целых шесть лет.

Утешь! Соберись на милость! Прижваривай по весне! У нас здесь такое случилось, Чего не расскажешь в письме. Теперь стал спокой в народе, И буря пришла в угомон. Узнай, что в двадцатом годе Расстрелян Оглоблин Прон.

Расея!.. Дуро́вая зыкь она. Хошь верь, хошь не верь ушам — Однажды отряд Деникина Нагрянул на криушан. Вот тут и пошла потеха… С потехи такой — околеть! Со скрежетом и со смехом Гульнула казацкая плеть. Тогда вот и чикнули Проню… Лабутя ж в солому залез И вылез, Лишь только кони Казацкие скрылись в лес. Теперь он по пьяной морде Еще не устал голосить: «Мне нужно бы красный орден За храбрость мою носить…» Совсем прокатились тучи… И хоть мы живем не в раю,

Ты все ж приезжай, голубчик, Утешить судьбину мою…»

И вот я опять в дороге. Ночная июньская хмарь. Бегут говорливые дроги Ни шатко ни валко, как встарь. Дорога довольно хорошая, Равнинная тихая звень. Луна золотою порошею Осыпала даль деревень. Мелькают часовни, колодцы, Околицы и плетни. И сердце по-старому бьется, Как билось в далекие дни.

Я снова на мельнице… Ельник Усыпан свечьми светляков. По-старому старый мельник Не может связать двух слов: «Голубчик! Вот радость! Сергуха?! Озяб, чай? Поди, продрог? Да ставь ты скорее, старуха, На стол самовар и пирог. Сергунь! Золотой! Послушай!

И ты уж старик по годам… Сейчас я за милую душу Подарок тебе передам». «Подарок?» «Нет… Просто письмишко… Да ты не спеши, голубок! Почти что два месяца с лишком Я с почты его приволок».

Вскрываю… читаю… Конечно!.. Откуда же больше и ждать? И почерк такой беспечный, И лондонская печать.

«Вы живы?.. Я очень рада… Я тоже, как вы, жива. Так часто мне снится ограда, Калитка и ваши слова. Теперь я от вас далеко… В России теперь апрель. И синею заволокой Покрыта береза и ель. Сейчас вот, когда бумаге Вверяю я грусть моих слов, Вы с мельником, может, на тяге Подслушиваете тетеревов. Я часто хожу на пристань И, то ли на радость, то ль в страх, Гляжу средь судов все пристальней На красный советский флаг.

Теперь там достигли силы. Дорога моя ясна… Но вы мне по-прежнему милы, Как родина и как весна»…

Письмо как письмо. Беспричинно. Я в жисть бы таких не писал…

По-прежнему с шубой овчинной Иду я на свой сеновал. Иду я разросшимся садом, Лицо задевает сирень. Так мил моим вспыхнувшим взглядам Погорбившийся плетень. Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет. И девушка в белой накидке Сказала мне ласково: «Нет!» Далекие милые были!.. Тот образ во мне не угас...

Мы все в эти годы любили, Но, значит, Любили и нас.

Похожие по настроению

Зимние картинки

Алексей Жемчужников

1Миновали дождливые дни — Первый снег неожиданно выпал, И все крыши в селе, и плетни, И деревья в саду он усыпал. На охоту выходят стрелки… Я, признаться, стрелок не хороший; Но день целый, спустивши курки, Я брожу и любуюсь порошей. Заходящее солнце укрыв, Лес чернеет на небе румяном, И ложится огнистый отлив Полосами по снежным полянам; Тень огромная вслед мне идет, Я конца ей не вижу отсюда; На болоте застынувшем лед И прозрачен, и тонок, как слюда… Вот снежок серебристый летит Вновь на землю из тучки лиловой И полей умирающий вид Облекает одеждою новой… 2Снова снег пушистый увидали мы, Наискось летящий… Закрутил он к ночи, словно средь зимы, Вьюгой настоящей. Ничего не видно в темное окно; Мокрый снег на стеклах. Будет завтра утром все занесено На полях поблеклых… Комната уютна, печка горяча, — Чтомне до метели? Далеко за полночь, но горит свеча У моей постели. Сердце мне сжимают, как перед бедой, Вслед за думой дума: Уж близка неволя с пошлой суетой Городского шума. Этот мир чиновный, этот блеск и шум — Тягостное иго! Нужно мне приволье для свободных дум, Тишина и книга… 3Вид родной и грустный!.. От него нельзя Оторваться взору… Тянутся избушки, будто бы скользя Вдоль по косогору… Из лощины тесной выше поднялся Я крутой дорогой; И тогда деревня мне открылась вся На горе отлогой. Снежная равнина облегла кругом; На деревьях иней; Проглянуло солнце, вырвавшись лучом Из-за тучи синей. Вон — старик прохожий с нищенской сумой Подошел к окошку; Пробежали санки, рыхлой полосой Проложив дорожку. Вон — дроздов веселых за рекою вдруг Поднялася стая; Снег во всем пространстве сыплется как пух, Поветру летая. Голуби воркуют; слышен разговор На конце селенья; И опять все смолкло, лишь стучит топор Звонко в отдаленьи… И смотреть, и слушать не наскучит мне, На дороге стоя… Здесь бы жить остаться! В этой тишине Что-то есть святое… 4На тучах снеговых вечерний луч погас; Природа в девственном покоится убранстве; Уж неба от земли не отличает глаз, Блуждая далеко в померкнувшем пространстве. Поземный вихрь, весь день носившийся, утих; Но в небе нет луны, нет блесток в глыбе снежной; Впотьмах кусты ракит и прутья лип нагих Рисунком кажутся, набросанным небрежно. Ночь приближается; стихает жизнь села; Но каждый звук слышней… Вот скрипнули ворота, Вот голосом ночным уж лаять начала Собака чуткая… Вдали промолвил кто-то. Вот безотрадная, как приговор судьбы, Там песня раздалась… Она в пустой поляне Замрет, застонет вновь… То с поздней молотьбы На отдых по домам расходятся крестьяне.

Шиповник цветет

Анна Андреевна Ахматова

Из сожженной тетради Вместо праздничного поздравленья Этот ветер, жесткий и сухой, Принесет вам только запах тленья, Привкус дыма и стихотворенья, Что моей написаны рукой. 1. Сожженная тетрадь Уже красуется на книжной полке Твоя благополучная сестра, А над тобою звездных стай осколки И под тобою угольки костра. Как ты молила, как ты жить хотела, Как ты боялась едкого огня! Но вдруг твое затрепетало тело, А голос, улетая, клял меня. И сразу все зашелестели сосны И отразились в недрах лунных вод. А вкруг костра священнейшие весны Уже вели надгробный хоровод. 2. Наяву И время прочь, и пространство прочь, Я все разглядела сквозь белую ночь: И нарцисс в хрустале у тебя на столе, И сигары синий дымок, И то зеркало, где, как в чистой воде, Ты сейчас отразиться мог. И время прочь, и пространство прочь… Но и ты мне не можешь помочь. 3. Во сне Черную и прочную разлуку Я несу с тобою наравне. Что ж ты плачешь? Дай мне лучше руку, Обещай опять прийти во сне. Мне с тобою как горе с горою… Мне с тобой на свете встречи нет. Только б ты полночною порою Через звезды мне прислал привет. 4 И увидел месяц лукавый, Притаившийся у ворот, Как свою посмертную славу Я меняла на вечер тот. Теперь меня позабудут, И книги сгниют в шкафу. Ахматовской звать не будут Ни улицу, ни строфу. 5 Дорогою ценой и нежданной Я узнала, что помнишь и ждешь. А быть может, и место найдешь Ты — могилы моей безымянной. 6. Первая песенка Таинственной невстречи Пустынны торжества, Несказанные речи, Безмолвные слова. Нескрещенные взгляды Не знают, где им лечь. И только слезы рады, Что можно долго течь. Шиповник Подмосковья, Увы! при чем-то тут… И это всё любовью Бессмертной назовут. 7. Другая песенка *Несказанные речи Я больше не твержу. Но в память той невстречи Шиповник посажу.* Как сияло там и пело Нашей встречи чудо, Я вернуться не хотела Никуда оттуда. Горькой было мне усладой Счастье вместо долга, Говорила с кем не надо, Говорила долго. Пусть влюбленных страсти душат, Требуя ответа, Мы же, милый, только души У предела света. 8. Сон *Сладко ль видеть неземные сны? А. Блок* Был вещим этот сон или не вещим… Марс воссиял среди небесных звезд, Он алым стал, искрящимся, зловещим,— А мне в ту ночь приснился твоей приезд. Он был во всем… И в баховской Чаконе, И в розах, что напрасно расцвели, И в деревенском колокольном звоне Над чернотой распаханной земли. И в осени, что подошла вплотную И вдруг, раздумав, спряталась опять. О август мой, как мог ты весть такую Мне в годовщину страшную отдать! Чем отплачу за царственный подарок? Куда идти и с кем торжествовать? И вот пишу, как прежде без помарок, Мои стихи в сожженную тетрадь. 9 По той дороге, где Донской Вел рать великую когда-то, Где ветер помнит супостата, Где месяц желтый и рогатый,— Я шла, как в глубине морской… Шиповник так благоухал, Что даже превратился в слово, И встретить я была готова Моей судьбы девятый вал. 10 Ты выдумал меня. Такой на свете нет, Такой на свете быть не может. Ни врач не исцелит, не утолит поэт,— Тень призрака тебя и день и ночь тревожит. Мы встретились с тобой в невероятный год, Когда уже иссякли мира силы, Все было в трауре, все никло от невзгод, И были свежи лишь могилы. Без фонарей как смоль был черен невский вал, Глухонемая ночь вокруг стеной стояла… Так вот когда тебя мой голос вызывал! Что делала — сама еще не понимала. И ты пришел ко мне, как бы звездой ведом, По осени трагической ступая, В тот навсегда опустошенный дом, Откуда унеслась стихов казненных стая. 11. В разбитом зеркале Непоправимые слова Я слушала в тот вечер звездный, И закружилась голова, Как над пылающею бездной. И гибель выла у дверей, И ухал черный сад, как филин, И город, смертно обессилен, Был Трои в этот час древней. Тот час был нестерпимо ярок И, кажется, звенел до слез. Ты отдал мне не тот подарок, Который издалека вез. Казался он пустой забавой В тот вечер огненный тебе. А он был мировою славой И грозным вызовом Судьбе. И он всех бед моих предтеча,— Не будем вспоминать о нем!.. Несостоявшаяся встреча Еще рыдает за углом. 12 *Ты опять со мной, подруга осень! Ин. Анненский* Пусть кто-то еще отдыхает на юге И нежится в райском саду. Здесь северно очень — и осень в подруги Я выбрала в этом году. Живу, как в чужом, мне приснившемся доме, Где, может быть, я умерла, И, кажется, тайно глядится Суоми В пустые свои зеркала. Иду между черных приземистых елок, Там вереск на ветер похож, И светится месяца тусклый осколок, Как финский зазубренный нож. Сюда принесла я блаженную память Последней невстречи с тобой — Холодное, чистое, легкое пламя Победы моей над судьбой. 13 *Вижу я, лебедь тешится моя. Пушкин А. С.* Ты напрасно мне под ноги мечешь И величье, и славу, и власть. Знаешь сам, что не этим излечишь Песнопения светлую страсть. Разве этим развеешь обиду? Или золотом лечат тоску? Может быть, я и сдамся для виду. Не притронусь я дулом к виску. Смерть стоит всё равно у порога, Ты гони ее или зови. А за нею темнеет дорога, По которой ползла я в крови, А за нею десятилетья Скуки, страха и той пустоты, О которой могла бы пропеть я, Да боюсь, что расплачешься ты. Что ж, прощай. Я живу не в пустыне. Ночь со мной и всегдашняя Русь. Так спаси же меня от гордыни, В остальном я сама разберусь. 14 *Против воли я твой, царица, берег покинул. «Энеида», песнь 6 Ромео не было, Эней, конечно, был. А. Ахматова* Не пугайся,— я еще похожей Нас теперь изобразить могу. Призрак ты — иль человек прохожий, Тень твою зачем-то берегу. Был недолго ты моим Энеем,— Я тогда отделалась костром. Друг о друге мы молчать умеем. И забыл ты мой проклятый дом. Ты забыл те, в ужасе и в муке, Сквозь огонь протянутые руки И надежды окаянной весть. Ты не знаешь, что тебе простили… Создан Рим, плывут стада флотилий, И победу славословит лесть. 15. Через много лет *Последнее слово Men che dramma Di sangue m’e rimaso, che non tremi Purg. XXX* Ты стихи мои требуешь прямо… Как-нибудь проживешь и без них. Пусть в крови не осталось ни грамма, Не впитавшего горечи их. Мы сжигаем несбыточной жизни Золотые и пышные дни, И о встрече в небесной отчизне Нам ночные не шепчут огни. Но от наших великолепий Холодочка струится волна. Словно мы на таинственном склепе Чьи-то, вздрогнув, прочли имена. Не придумать разлуки бездонней, Лучше б сразу тогда — наповал… И, ты знаешь, что нас разлученней В этом мире никто не бывал. 16 И это станет для людей Как времена Веспасиана, А было это — только рана И муки облачко над ней.

О соловье

Демьян Бедный

Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали, Да водятся они ещё и ноне. История «рабов» была в загоне, А воспевалися цари да короли: О них жрецы молились в храмах, О них писалося в трагедиях и драмах, Они — «свет миру», «соль земли»! Шут коронованный изображал героя, Классическую смесь из выкриков и поз, А чёрный, рабский люд был вроде перегноя, Так, «исторический навоз». Цари и короли «опочивали в бозе», И вот в изысканных стихах и сладкой прозе Им воздавалася посмертная хвала За их великие дела, А правда жуткая о «черни», о «навозе» Неэстетичною была. Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов, Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! — Пред вами вновь всплывёт «классическая смесь». Коммунистическая спесь Вам скажет: «Старый мир — под гробовою крышкой!» Меж тем советские эстеты и поднесь Страдают старою отрыжкой. Кой-что осталося ещё «от королей», И нам приходится чихать, задохшись гнилью, Когда нас потчует мистическою гилью Наш театральный водолей. Быть можно с виду коммунистом, И всё-таки иметь культурою былой Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой Интеллигентский зуб со свистом. Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ», Больших любителей с искательной улыбкой Пихать восторженно в свой растяжимый зоб «Цветы», взращённые болотиною зыбкой, «Цветы», средь гнилистой заразы, в душный зной Прельщающие их своею желтизной. Обзавелися мы «советским», «красным» снобом, Который в ужасе, охваченный ознобом, Глядит с гримасою на нашу молодёжь При громовом её — «даёшь!» И ставит приговор брезгливо-радикальный На клич «такой не музыкальный». Как? Пролетарская вражда Всю буржуятину угробит?! Для уха снобского такая речь чужда, Интеллигентщину такой язык коробит. На «грубой» простоте лежит досель запрет, — И сноб морочит нас «научно», Что речь заумная, косноязычный бред — «Вот достижение! Вот где раскрыт секрет, С эпохой нашею настроенный созвучно!» Нет, наша речь красна здоровой красотой. В здоровом языке здоровый есть устой. Гранитная скала шлифуется веками. Учитель мудрый, речь ведя с учениками, Их учит истине и точной и простой. Без точной простоты нет Истины Великой, Богини радостной, победной, светлоликой! Куётся новый быт заводом и селом, Где электричество вступило в спор с лучинкой, Где жизнь — и качеством творцов и их числом — Похожа на пирог с ядрёною начинкой, Но, извративши вкус за книжным ремеслом, Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом, Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой. Напору юных сил естественно — бурлить. Живой поток найдёт естественные грани. И не смешны ли те, кто вздумал бы заране По «формочкам» своим такой поток разлить?! Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым Вся жизнь не в «формочках» — материал «сырой». Так старички развратные порой Хихикают над юношей влюблённым, Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём Известен лишь один — естественный! — приём, Оцеломудренный плодотворящей силой, Но недоступный уж природе старцев хилой: У них, изношенных, «свои» приёмы есть, Приёмов старческих, искусственных, не счесть, Но смрадом отдают и плесенью могильной Приёмы похоти бессильной! Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни. Нам надобно бежать от этой западни. Наш мудрый вождь, Ильич, поможет нам и в этом. Он не был никогда изысканным эстетом И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост, В беседе и в письме был гениально прост. Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?! Что до меня, то я позиций не сдаю, На чём стоял, на том стою И, не прельщаяся обманной красотою, Я закаляю речь, живую речь свою, Суровой ясностью и честной простотою. Мне не пристал нагульный шик: Мои читатели — рабочий и мужик. И пусть там всякие разводят вавилоны Литературные советские «салоны», — Их лжеэстетике грош ломаный цена. Недаром же прошли великие циклоны, Народный океан взбурлившие до дна! Моих читателей сочти: их миллионы. И с ними у меня «эстетика» одна!Доныне, детвору уча родному слову, Ей разъясняют по Крылову, Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух Приятней соловья поёт простой петух, Который голосит «так грубо, грубо, грубо»! Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо, И не таким уже он был тупым ослом, Пустив дворянскую эстетику на слом! «Осёл» был в басне псевдонимом, А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом. И этот вот мужик, Ефим или Пахом, Не зря прельщался петухом И слушал соловья, ну, только что «без скуки»: Не уши слушали — мозолистые руки, Не сердце таяло — чесалася спина, Пот горький разъедал на ней рубцы и поры! Так мужику ли слать насмешки и укоры, Что в крепостные времена Он предпочёл родного певуна «Любимцу и певцу Авроры», Певцу, под томный свист которого тогда На травку прилегли помещичьи стада, «Затихли ветерки, замолкли птичек хоры» И, декламируя слащавенький стишок («Амур в любовну сеть попался!»), Помещичий сынок, балетный пастушок, Умильно ряженой «пастушке» улыбался?! «Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!» Благоговенья нет, увы, в ином ответе. Всё относительно, друзья мои, на свете! Всё относительно, и даже… соловей! Что это так, я — по своей манере — На историческом вам покажу примере. Жил некогда король, прослывший мудрецом. Был он для подданных своих родным отцом И добрым гением страны своей обширной. Так сказано о нём в Истории Всемирной, Но там не сказано, что мудрый сей король, Средневековый Марк Аврелий, Воспетый тучею придворных менестрелей, Тем завершил свою блистательную роль, Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль?- Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей. В предсмертный миг, с гримасой тошноты, Он молвил палачу: «Вот истина из истин: Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином? С чего на соловьёв такой явил он гнев? Король… Давно ли он, от неги опьянев, Помешан был на пенье соловьином? Изнеженный тиран, развратный самодур, С народа дравший десять шкур, Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам, Томимый ревностью к тиранам Сиракуз, Философ царственный и покровитель муз, Для государственных потреб и жизни личной Избрал он соловья эмблемой символичной. «Король и соловей» — священные слова. Был «соловьиный храм», где всей страны глава Из дохлых соловьёв святые делал мощи. Был «Орден Соловья», и «Высшие права»: На Соловьиные кататься острова И в соловьиные прогуливаться рощи! И вдруг, примерно в октябре, В каком году, не помню точно, — Со всею челядью, жиревший при дворе, Заголосил король истошно. Но обречённого молитвы не спасут! «Отца отечества» настиг народный суд, Свой правый приговор постановивший срочно: «Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король, Великодушием обласканный народным. В тюрьме ты будешь жить и смерти ждать дотоль, Пока придёт весна на смену дням холодным И в рощах, средь олив и розовых ветвей, Защёлкает… священный соловей!» О время! Сколь ты быстротечно! Король в тюрьме считал отмеченные дни, Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно, И за тюремною стеною вечно, вечно Вороны каркали одни! Пусть сырость зимняя, пусть рядом шип змеиный, Но только б не весна, не рокот соловьиный! Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?! О, если б вновь себе вернул он власть былую, Декретом первым же он эту птицу злую Велел бы начисто, повсюду, истребить! И острова все срыть! И рощи все срубить! И «соловьиный храм» — сжечь, сжечь до основанья, Чтоб не осталось и названья! И завещание оставить сыновьям: «Проклятье соловьям!!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя — При песенке моей рабоче-боевой Не то что петухом, хоть соловьём запой! — Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя: «Да это ж… волчий вой!» Рабочие, крестьянские поэты, Певцы заводов и полей! Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты: Для люда бедного вы всех певцов милей, И ваша красота и сила только в этом. Живите ленинским заветом!!

Станция Зима

Евгений Александрович Евтушенко

Мы, чем взрослей, тем больше откровенны. За это благодарны мы судьбе. И совпадают в жизни перемены с большими переменами в себе. И если на людей глядим иначе, чем раньше мы глядели, если в них мы открываем новое, то, значит, оно открылось прежде в нас в самих. Конечно, я не так уж много прожил, но в двадцать всё пересмотрел опять — что я сказал, но был сказать не должен, что не сказал, но должен был сказать. Увидел я, что часто жил с оглядкой, что мало думал, чувствовал, хотел, что было в жизни, чересчур уж гладкой, благих порывов больше, а не дел. Но средство есть всегда в такую пору набраться новых замыслов и сил, опять земли коснувшись, по которой когда-то босиком ещё пылил. Мне эта мысль повсюду помогала, на первый взгляд обычная весьма, что предстоит мне где-то у Байкала с тобой свиданье, станция Зима. Хотелось мне опять к знакомым соснам, свидетельницам давних тех времён, когда в Сибирь за бунт крестьянский сослан был прадед мой с такими же, как он. Сюда сквозь грязь и дождь из дальней дали в края запаутиненных стволов с детишками и жёнами их гнали, Житомирской губернии хохлов. Они брели, забыть о многом силясь, чем каждый больше жизни дорожил. Конвойные с опаскою косились на руки их, тяжёлые от жил. Крыл унтер у огня червей крестями, а прадед мой в раздумье до утра брал пальцами, как могут лишь крестьяне, прикуривая, угли из костра. О чём он думал? Думал он, как встретит их неродная эта сторона. Приветит или, может, не приветит, — бог ведает, какая там она! Не верил он в рассказы да в побаски, которые он слышал наперёд, мол, там простой народ живёт по-барски. (Где и когда по-барски жил народ?) Не доверял и помыслам тревожным, что приходили вдруг, не веселя, — ведь всё же там пахать и сеять можно, какая-никакая, а земля. Что впереди?Шагай! Там будет видно. Туда ещё брести — не добрести. А где она, Украйна, маты ридна? К ней не найти обратного пути. Да, к соловью нема пути, на зорьке сладко певшему. Вокруг места, где не пройти ни конному, ни пешему, ни конному, ни пешему, ни беглому, ни лешему. Крестьяне, поневоле новосёлы, чужую землю этой стороны сочесть своей недолей невесёлой они, наверно, были бы должны. Казалось бы, с нерадостью большою они её должны бы принимать: ведь мачеха, пусть с доброю душою, — она, понятно, всё-таки не мать. Но землю эту, в пальцах разминая, её водой своих детей поя, любуясь ею, поняли: родная! Почувствовали: кровная, своя… Потом опять влезали постепенно в хомут бедняцкий, в горькое житьё. Повинен разве гвоздь, что лезет в стену? Его вбивают обухом в неё. Заря не петухами их будила — петух в нутре у каждого сидел. Но, как ни гнули спины, выходило: не сами ели хлеб, а хлеб их ел. За молотьбой, косьбой, уборкой хлева, за полем, домом и гумном своим, что вдоволь правды там, где вдоволь хлеба, и хватит с них вполне, казалось им. И в хлеб, как в бога, веривший мой прадед, неурожаи знавший без числа, наверное, мечтал об этой правде, а не о той, которая пришла. Той правде было прадедовской мало. В ней было что-то новое, своё. Девятилетней девочкою мама встречала в девятнадцатом её. Осенним днём в стрельбе, что шла всё гуще, возник на взгорье конник молодой, пригнувшись к холке, с рыжим чубом, бьющим из-под папахи с жестяной звездой. За ним, промчавшись в бешеном разгоне по ахнувшему старому мосту, на станцию вымахивали кони, и шашки трепетали на лету. Добротное, простое было что-то, добытое уже наверняка и в том, что прекратил блатных налёты приезжий комиссар из губчека, и в том, что в жарком клубе ротный комик изображал, как выглядят враги, и в том, что постоялец — рыжий конник — остервенело чистил сапоги. Влюбился он в учительницу страстно и сам ходил от этого не свой, и говорил он с ней о самом разном, но больше всё — о «гидре мировой». Теорией, как шашкою, владея (по мненью эскадрона своего), он заявлял, что лишь была б идея, а нету хлеба — это ничего. Он утверждал, восторженно бушуя, при помощи цитат и кулаков, что только б в океан спихнуть буржуя, всё остальное — пара пустяков. А дальше жизнь такая, просто любо: построиться, знамёна развернуть, «Интернационал» и солнце — в трубы, и весь в цветах — прямой к Коммуне путь! И конник рыжий, крут, как «либо-либо», набив овсом тугие торока, сел на коня, учительнице лихо сказал: «Ещё увидимся… Пока» Взглянул, привстав на стременах высоко, туда, где ветер порохом пропах, и конь понёс, понёс его к востоку, мотая чёлкой в лентах и репьях… Я вырастал, и, в пряталки играя, неуловимы, как ни карауль, глядели мы из старого сарая в отверстия от каппелевских пуль. Мы жили в мире шалостей и шанег, когда, привстав на танке головном, Гудериан в бинокль глазами шамал Москву с Большим театром и Кремлём. Забыв беспечно об угрозах двоек, срывались мы с уроков через дворик, бежали полем к берегу Оки, и разбивали старую копилку, и шли искать зелёную кобылку, и наживляли влажные крючки. Рыбачил я, бумажных змеев клеил и часто с непокрытой головой бродил один, обсасывая клевер, в сандалиях, начищенных травой. Я шёл вдоль чёрных пашен, жёлтых ульев, смотрел, как, шевелясь ещё слегка, за горизонтом полузатонули наполненные светом облака. И, проходя опушкою у стана, привычно слушал ржанье лошадей, и засыпал спокойно и устало в стогах, что потемнели от дождей. Я жил тогда почти что бестревожно, но жизнь, больших препятствий не чиня, лишь оттого казалась мне несложной, что сложное решали за меня. Я знал, что мне дадут ответы дружно на все и «как?», и «что?», и «почему?», но получилось вдруг, что стало нужно давать ответы эти самому. Продолжу я с того, с чего я начал, с того, что сложность вдруг пришла сама, и от неё в тревоге, не иначе, поехал я на станцию Зима. И в ту родную хвойную таёжность, на улицы исхоженные те привёз мою сегодняшнюю сложность я на смотрины к прежней простоте. Стараясь в лица пристально вглядеться в неравной обоюдности обид, друг против друга встали юность с детством и долго ждали: кто заговорит? Заговорило Детство: «Что же… здравствуй. Узнало еле. Ты сама виной. Когда-то, о тебе мечтая часто, я думало, что будешь ты иной. Скажу открыто, ты меня тревожишь, ты у меня в большом ещё долгу». Спросила Юность: «Ну, а ты поможешь?» И Детство улыбнулось: «Помогу». Простились, и, ступая осторожно, разглядывая встречных и дома, я зашагал счастливо и тревожно по очень важной станции — Зима. Я рассудил заранее на случай в предположеньях, как её дела, что если уж она не стала лучше, то и не стала хуже, чем была. Но почему-то выглядели мельче Заготзерно, аптека и горсад, как будто стало всё гораздо меньше, чем было девять лет тому назад. И я не сразу понял, между прочим, описывая долгие круги, что сделались не улицы короче, а просто шире сделались шаги. Здесь раньше жил я, как в своей квартире, где, если даже свет не зажигать, я находил секунды в три-четыре, не спотыкаясь, шкаф или кровать. Быть может, изменилась обстановка, а может, срок разлуки был велик, но задевал я в этот раз неловко всё то, что раньше обходить привык. Здесь резали мне глаз необычайно и с нехорошей надписью забор, и пьяный, распростёршийся у чайной, и у раймага в очереди спор. Ну ладно, если б это где-то было, а то ведь здесь, в моём краю родном, к которому приехал я за силой, за мужеством, за правдой и добром. Слал возчик ругань в адрес горсовета, дрались под чей-то хохот петухи, и запылённо слушали всё это, не поводя и ухом, лопухи. Я ждал иного, нужного чего-то, что обдало бы свежестью лицо, когда я подошёл к родным воротам и повернул железное кольцо. И, верно, сразу, с первых восклицаний: «Приехал! — Женька! — Ух, попробуй сладь!», с объятий, поцелуев, с порицаний: «А телеграмму ты не мог послать?», с угрозы: «Самовар сейчас раздуем!», с перебираний — сколько лет прошло! — как я и ждал, развеялось раздумье, и стало мне спокойно и светло. И тётя Лиза, полная тревоги, своё решенье вынесла, тверда: «Тебе помыться надо бы с дороги, а то я знаю эти поезда…» Уже мелькали миски и ухваты, уже во двор вытаскивали стол, и между стрелок лука сизоватых я, напевая, за водою брёл. Я наклонялся, песнею о Стеньке колодец, детством пахнущий, будя, и из колодца, стукаясь о стенки, сверкая мокрой цепью, шла бадья… А вскоре я, как видный гость московский, среди расспросов, тостов, беготни, в рубахе чистой, с влажною причёской, сидел в кругу сияющей родни. Ослаб я для сибирских блюд могучих и на обилье их взирал в тоске. А тётя мне: «Возьми ещё огурчик. И чем вы там питаетесь, в Москве? Совсем не ешь! Ну просто — неприлично… Возьми пельменей… Хочешь кабачка?» А дядя: «Что, привык небось к «столичной»? А ну-ка, выпьем нашего «сучка»!Давай, давай… А всё же, я сказал бы, нехорошо уже с твоих-то лет! И кто вас учит? Э, смотри, чтоб залпом! Ну, дай бог, не последнюю! Привет!» Мы пили и болтали оживлённо, шутили, но когда сестрёнка вдруг спросила, был ли в марте я в Колонном, все как-то посерьёзнели вокруг. Заговорили о делах насущных, которыми был полон этот год, и о его событиях, несущих немало размышлений и забот. Отставил рюмку дядя мой Володя: «Сейчас любой с философами схож. Такое время. Думают в народе. Где, что и как — не сразу разберёшь. Выходит, что врачи-то невиновны? За что же так обидели людей? Скандал на всю Россию, безусловно, а всё, наверно, Берия-злодей…» Он говорил мне, складно не умея, о том, что волновало в эти дни: «Вот ты москвич. Вам там, в Москве, виднее. Ты всё мне по порядку объясни!» Как говорится, взяв меня за грудки, он вовсе не смущался никого. Он вёл изготовленье самокрутки и ожидал ответа моего. Но думаю, что, право, не напрасно я дяде, ожидавшему с трудом, как будто всё давно мне было ясно, сказал спокойно: «Объясню потом». Постлали, как просил, на сеновале. Улёгся я и долго слушал ночь. Гармонь играла. Где-то танцевали, и мне никто не в силах был помочь. Свежело. Без матраса было колко. Шуршал и шевелился сеновал, а тут ещё меньшой братишка Колька мне спать неутомимо не давал. И заводил назревший разговор — что ананас — он фрукт или же овощ, знаком ли мне вратарь «Динамо» Хомич и не видал ли гелиокоптёр… А утром я, потягиваясь малость, присел у сеновала на мешках. Заря, сходя с востока, оставалась у петухов на алых гребешках. Туман рассветный становился реже, и выплывали из него вдали дома, шестами длиннымии скворешен отталкиваясь грузно от земли. По улицам степенно шли коровы, старик пастух пощёлкивал бичом. Всё было крепким, ладным и здоровым, и не хотелось думать ни о чём. Забыв поесть, не слушая упрёков, набив карманы хлебом, налегке, как убегал когда-то от уроков, да, точно так — я убежал к реке. Ногами увязая в тёплом иле, я подошёл к прибрежной старой иве и на песок прилёг в её тени. Передо мной Ока шумела ровно. По ней неторопливо плыли брёвна, и сталкивались изредка они. Гудков далёких доходили звуки. Звенели комары. Невдалеке седой путеец, подвернувши брюки, стоял на камне с удочкой в руке и на меня сердито хмурил брови, стараясь видом выразить своим: «Чего он тут? Ну, ладно, сам не ловит, а то ведь не даёт ловить другим…» Потом, в лицо вглядевшись хорошенько, он подошёл. «Неужто? Погоди!.. Да ты не сын ли Зины Евтушенко? И то гляжу… Забыл меня поди… Ну, бог с тобою! Из Москвы? На лето? А ну-ка, тут пристроиться позволь…» Присел он рядом, развернул газету, достал горбушку, помидоры, соль. Устал я, на вопросы отвечая. И всё-то ему надо было знать: стипендию какую получаю, когда откроют Выставку опять. Старик он был настырный и колючий и вскоре с подковыркой речь завёл, что раньше молодёжь была получше, что больно скучный нынче комсомол. «Я помню твою маму лет в семнадцать, за ней ходили парни косяком, но и боялись — было не угнаться за языком таким и босиком. В шинелишках, по росту перешитых, такие же, я помню, как она, что косы — буржуазный пережиток, на митингах кричали дотемна. О чём-то разглагольствовали грозно, всегда как будто полные идей, — ну, скажем, донимали вдруг серьёзно вопрос «обобществления» детей!.. Конечно, и смешного было много и даже просто вредного подчас, но я скажу: берёт меня тревога, что нет задора ихнего у вас. И главное, — пускай меня осудят, — у вас не вижу мыслей молодых. А у людей всегда, дружок, по сути, такой же возраст, как у мыслей их. Есть молодёжь, а молодости нету… Что далеко идти?.. Вот мой племяш, — и двадцать пять ещё не стукнет в зиму эту, а меньше тридцати уже не дашь. Что получилось? Парень был как парень, и, понимаешь, выбрали в райком. Сидит, зелёный, в прениях запарен, стучит руководящим кулаком. Походку изменил. Металл во взгляде. И так насчёт речей теперь здоров, что не слова как будто дела ради, а дело существует ради слов. Всё гладко в тех речах, всё очевидно… Какой он молодой, какой там пыл? Поскольку это вроде не солидно, футбол оставил, девушек забыл. Ну, стал солидным он, а что же дальше? Где поиски, где споров прямота? Нет, молодёжь теперь не та, что раньше, и рыба тоже (он вздохнул) не та… Ну, вот мы и откушали как будто, давай закинем, брат, на червячка…» И, чмокая, снимал через минуту он карася отменного с крючка. «Ну и отъелся, а? Вот это прибыль!» — сиял, дивясь такому карасю. «Да ведь не та, вы говорили, рыба…» Но он хитро: «Так я же не про всю…» И, улыбаясь, погрозил мне пальцем, как будто говорил: «Имей в виду: карась-то, брат, на удочку попался, а я уж на неё не попаду…» За тётиными жирными супами в беседах стал я жидок, бестолков. И что мне тот старик всё лез на память? Ну, мало ли на свете стариков! Ворчала тётя: «Я тебе не тёща, чего ж ты всё унылый и смурной? Да брось ты это, парень! Будь ты проще. Поедем-ка по ягоды со мной». Три женщины и две девчонки куцых, да я… Летел набитый сеном кузов среди полей, шумящих широко. И, глядя на мелькание косилок, коней, колосьев, кепок и косынок, мы доставали булки из корзинок и пили молодое молоко. Из-под колёс взметались перепёлки, трещали, оглушая перепонки. Мир трепыхался, зеленел, галдел. А я — я слушал, слушал и глядел. Мальчишки у ручья швыряли камни, и солнце распалившееся жгло. Но облака накапливали капли, ворочались, дышали тяжело. Всё становилось мглистей, молчаливей, уже в стога народ колхозный лез, и без оглядки мы влетели в ливень, и вместе с ним и с молниями — в лес! Весь кузов перестраивая с толком, мы разгребали сена вороха и укрывались… Не укрылась только попутчица одна лет сорока. Она глядела целый день устало, молчала нелюдимо за едой и вдруг сейчас приподнялась и встала, и стала молодою-молодой. Она сняла с волос платочек белый, какой-то шалой лихости полна, и повела плечами и запела, весёлая и мокрая она: «Густым лесом босоногая девчоночка идёт. Мелку ягоду не трогает, крупну ягоду берёт». Она стояла с гордой головою, и всё вперёд и сердце и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои, и на ресницах — слёзы и гроза. «Чего ты там? Простудишься, дурила…» — её тянула тётя, теребя. Но всю себя она дождю дарила, и дождь за это ей дарил себя. Откинув косы смуглою рукою, глядела вдаль, как будто там, вдали, поющая увидела такое, что остальные видеть не могли. Казалось мне, нет ничего на свете, лишь этот, в тесном кузове полёт, нет ничего — лишь бьёт навстречу ветер, и ливень льёт, и женщина поёт… Мы ночевать устроились в амбаре. Амбар был низкий. Душно пахло в нём овчиною, сушёными грибами, мочёною брусникой и зерном. Листом зелёным веники дышали. В скольжении лучей и темноты огромными летучими мышами под потолком чернели хомуты. Мне не спалось. Едва белели лица, и женский шёпот слышался во мгле. Я вслушался в него: «Ах, Лиза, Лиза, ты и не знаешь, как живётся мне! Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка, ну, цинковая крыша хороша, всё вычищено, выскоблено, гладко, есть дети, муж, но есть ещё душа! А в ней какой-то холод, лютый холод… Вот говорит мне мать: «Чем плох твой Пётр? Он бить не бьёт, на сторону не ходит, конечно, пьёт, а кто сейчас не пьёт?» Ах, Лиза! Вот придёт он пьяный ночью, рычит, неужто я ему навек, и грубо повернёт и — молча, молча, как будто вовсе я не человек. Я раньше, помню, плакала бессонно, теперь уже умею засыпать. Какой я стала… Все дают мне сорок, а мне ведь, Лиза, только тридцать пять! Как дальше буду? Больше нету силы… Ах, если б у меня любимый был, уж как бы я тогда за ним ходила, пускай бы бил, мне только бы любил! И выйти бы не думала из дому и в доме наводила красоту. Я ноги б ему вымыла, родному, и после воду выпила бы ту…» Да это ведь она сквозь дождь и ветер — летела молодою-молодой, и я — я ей завидовал, я верил раздольной незадумчивости той. Стих разговор. Донёсся скрип колодца — и плавно смолк. Всё улеглось в селе, и только сыто чавкали колёса по втулку в придорожном киселе… Нас разбудил мальчишка ранним утром в напяленном на майку пиджаке. Был нос его воинственно облуплен, и медный чайник он держал в руке. С презреньем взгляд скользнул по мне, по тёте, по всем дремавшим сладко на полу: «По ягоды-то, граждане, пойдёте? Чего ж тогда вы спите? Не пойму…» За стадом шла отставшая корова. Дрова босая женщина колола. Орал петух. Мы вышли за село. Покосы от кузнечиков оглохли. Возов застывших высились оглобли, и было над землёй синё-синё. Сначала шли поля, потом подлесок в холодном блеске утренних подвесок и птичьей хлопотливой суете. Уже и костяника нас манила, и дымчатая нежная малина в кустарнике алела кое-где. Тянула голубика лечь на хвою, брусничники подошвы так и жгли, но шли мы за клубникою лесною — за самой главной ягодой мы шли. И вдруг передний кто-то крикнул с жаром: «Да вот она! А вот ещё видна!..» О, радость быть простым, берущим, жадным! О, первых ягод звон о дно ведра! Но поднимал нас предводитель юный, и подчиняться были мы должны: «Эх, граждане, мне с вами просто юмор! До ягоды ещё и не дошли…» И вдруг поляна лес густой пробила, вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах. У нас в глазах рябило. Это было, как выдохнуть растерянное «ах». Клубника млела, запахом тревожа. Гремя посудой, мы бежали к ней, и падали, и в ней, дурманной, лёжа, её губами брали со стеблей. Пушистою травой дымились взгорья, лес мошкарой и соснами гудел. А я… Забыл про ягоды я вскоре. Я вновь на эту женщину глядел. В движеньях радость радостью сменялась. Платочек белый съехал до бровей. Она брала клубнику и смеялась, смеялась, ну, а я не верил ей. Но помню я отныне и навеки, как сквозь тайгу летел наш грузовик, разбрызгивая грязь, сшибая ветки, весь в белом блеске молний грозовых. И пела женщина, и струйки, струйки, пенясь, по скользкому стеклу стекали вкось… И я хочу, чтобы и мне так пелось, как трудно бы мне в жизни ни жилось. Чтоб шёл по свету с гордой головою, чтоб всё вперёд — и сердце, и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои и на ресницах — слёзы и гроза. Раздумывал растерянно и смутно и, вставши с тёплой, смятой мной травы, я пересыпал ягоды кому-то и пошагал по лесу без тропы. Я ничего из памяти не вычел и всё, что было в памяти, сложил. Из гулких сосен я в пшеницу вышел, и веки я у ног её смежил. Открыл глаза. Увидел в небе птицу. На пласт сухой, стебельчатый присел. Колосья трогал. Спрашивал пшеницу, как сделать, чтобы счастье было всем. «Пшеница, как? Пшеница, ты умнее… Беспомощности жалкой я стыжусь. Я этого, быть может, не умею, а может быть, плохой и не гожусь…» Отвечала мне пшеница, чуть качая головой: «Ни плохой ты, ни хороший — просто очень молодой. Твой вопрос я принимаю, но прости за немоту. Я и вроде понимаю, а ответить не могу…» И пошёл я дорогой-дороженькой мимо пахнущих дёгтем телег, и с весёлой и злой хорошинкой повстречался мне человек. Был он пыльный, курносый, маленький. Был он голоден, молод и бос. На берёзовом тонком рогалике он ботинки хозяйственно нёс. Говорил он мне с пылом разное — что уборочная горит, что в колхозе одни безобразия председатель Панкратов творит. Говорил: «Не буду заискивать. Я пойду. Я правду найду. Не поможет начальство зиминское — до иркутского я дойду…» Вдруг машина откуда-то выросла. В ней с портфелем — символом дел — гражданин парусиновый в «виллисе», как в президиуме, сидел. «Захотелось, чтоб мать поплакала? Снарядился, герой, в Зиму? Ты помянешь ещё Панкратова, ты поймёшь ещё, что к чему…» И умчался. Но силу трезвую ощутил я совсем не в нём, а в парнишке с верой железною, в безмашинном, босом и злом. Мы простились. Пошёл он, маленький, увязая ступнями в пыли, и ботинки на тонком рогалике долго-долго качались вдали… Дня через два мы уезжали утром, усталые, на «газике» попутном. Гостей хозяин дома провожал. Мы с ним тепло прощались. Руку жали. Он говорил, чтоб чаще приезжали, и мы ему — чтоб тоже приезжал. Хозяин был старик степенный, твёрдый. Сибирский настоящий лесовик! Он марлею повязанные вёдра передавал неспешно в грузовик. На небе звёзды утренние гасли, и под плывучей, зыбкой синевой опять в дорогу двинулся наш «газик», с прилипшей к шинам молодой травой… Махал старик. Он тайн хранил — ого! Тайгу он знал боками и зубами, но то, что слышал я в его амбаре, так и осталось тайной для него. Не буду рассусоливать об этом… Я лучше — как вернулись, как со светом вставал, пил молоко — и был таков, как зеленела полоса степная, тайгою окружённая с боков, когда бродил я, бережно ступая, по движущимся теням облаков. Порою шёл я в лес и брал двустволку. Конечно, мало было в этом толку, но мне брелось раздумчивее с ней. Садился в тень и тихо гладил дуло. О многом думал, и о вас я думал, мои дядья, Володя и Андрей. Люблю обоих. Вот Андрей — он старший… Люблю, как спит, намаявшись, чуть жив, как моется он, рано-рано вставши, как в руки он берёт детей чужих. Заведующий местной автобазой, измазан вечно, вечно разозлён, летает он, пригнувшийся, лобастый, в машине, именуемой «козлом». Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома, исчезнет он в район на день-другой, и вновь — домой, измучившийся, добрый, весь пахнущий бензином и тайгой. Он любит людям руки жать до хруста, в борьбе двоих, играючи, валить. Всё он умеет весело и вкусно: дрова пилить и чёрный хлеб солить… А дядя мой Володя Ну, не чудо в его руках рубанок удалой, когда он стружки стряхивает с чуба, по щиколотку в пене золотой! Какой он столяр! Ах, какой он столяр! Ну а в рассказах — ах, какой мастак! Не раз я слушал, у сарая стоя или присевши с края на верстак, как был расстрелян повар за нечестность, как шли бойцы селением одним и женщина по имени Франческа из «Петера» запела песню им… Дядья мои — мои родные люди! Какое было дело до того, что говорила мне соседка: «Крутит Андрей с женой шофёра одного. Поговорил бы с тёткою лирично. Да нет, зачем? Узнает и сама. Ну, а Володя — столяр он приличный, но ведь запойный — знает вся Зима». Соседка мне долбила, словно дятел, что должен проявить я интерес. А я не проявлял. Но младший дядя куда-то вдруг таинственно исчез. Всё время люди приходили с просьбой то починить игрушку, то диван. Им отвечали коротко и просто: «Уехал на неделю. По делам». И вдруг соседка выкрикнула желчно, просунувши в калитку острый нос: «Да им перед тобою стыдно, Женька! Лежит твой дядя — рученьки вразброс. Учись, учись, студентик, жизни всякой. А ну, пойдём!» И, радостна и зла, как будто здесь была она хозяйкой, меня в кладовку нашу повела. А там лежал мой дядюшка в исподнем, дыша сплошной сивухой далеко, и всё пытался «Яблочко» исполнить при помощи мотива «Сулико». Увидев нас, привстал он с жалкой миной, растерянный, уже не во хмелю, и тихо мне: «Ах, Женька ты мой милый, ты понимаешь, как тебя люблю?..» Не мог его такого видеть долго. Он снова душу мне разбередил, и, что-то расхотев обедать дома, я в чайную направился один. В зиминской чайной жарко дышит лето. За кухней громко режут поросят. Блестят подносы, лица… В окнах ленты, облепленные мухами, висят. В меню учитель шарит близоруко, на жидкий суп колхозница ворчит, и тёмная ручища лесоруба в стакан призывно вилкою стучит. В зиминской чайной шум необычайный, летучих подавальщиц толчея… За чаем, за беседой невзначайной, вдруг по душам разговорился я с очкастым человеком жирнолицым, интеллигентным, судя по всему. Назвался он московским журналистом, за очерком приехавшим в Зиму. Он, угощая клюквенной наливкой и отводя табачный дым рукой, мне отвечал: «Эх, юноша наивный, когда-то был я в точности такой! Хотел узнать, откуда что берётся. Мне всё тогда казалось по плечу. Стремился разобраться и бороться и время перестроить, как хочу. Я тоже был задирист и напорист и не хотел заранее тужить. Потом — ненапечатанная повесть, потом — семья, и надо как-то жить. Теперь газетчик, и не худший, кстати. Стал выпивать, стал, говорят, угрюм. Ну, не пишу… А что сейчас писатель? Он не властитель, а блюститель дум. Да, перемены, да, но за речами какая-то туманная игра. Твердим о том, о чём вчера молчали, молчим о том, что делали вчера…» Но в том, как взглядом он соседей мерил, как о плохом твердил он вновь и вновь, я видел только желчное безверье, не веру, ибо вера есть любовь. «Ах, чёрт возьми, забыл совсем про очерк! Пойду на лесопильный. Мне пора. Готовят пресквернейше здесь… А впрочем, чего тут ждать! Такая уж дыра…» Бумажною салфеткой губы вытер и, уловивши мой тяжёлый взгляд: «Ах да, вы здесь родились, извините! Я и забыл… Простите, виноват…» Платил я за раздумия с лихвою, бродил тайгою, вслушиваясь в хвою, а мне Андрей: «Найти бы мне рецепт, чтоб излечить тебя. Эх, парень глупый! Пойдём-ка с нами в клуб. Сегодня в клубе Иркутской филармонии концерт. Все-все пойдём. У нас у всех билеты. Гляди, помялись брюки у тебя…» И вскоре шёл я, смирный, приодетый, в рубашке тёплой после утюга. А по бокам, идя походкой важной, за сапогами бережно следя, одеколоном, водкою и ваксой благоухали чинные дядья. Был гвоздь программы — розовая туша Антон Беспятых — русский богатырь. Он делал всё! Великолепно тужась, зубами поднимал он связки гирь. Он прыгал между острыми мечами, на скрипке вальс изящно исполнял. Жонглировал бутылками, мячами и элегантно на пол их ронял. Платками сыпал он неутомимо, связал в один их, развернул его, а на платке был вышит голубь мира — идейным завершением всего… А дяди хлопали… «Гляди-ка, ишь как ловко! Ну и мастак… Да ты взгляни, взгляни!» И я… я тоже понемножку хлопал, иначе бы обиделись они. Беспятых кланялся, показывая мышцы… Из клуба вышли мы в ночную тьму. «Ну, что концерт, племяш, какие мысли?» А мне побыть хотелось одному. «Я погуляю…» «Ты нас обижаешь. И так все удивляются в семье: ты дома совершенно не бываешь. Уж не роман ли ты завёл в Зиме?» Пошёл один я, тих и незаметен. Я думал о земле, я не витал. Ну что концерт — бог с ним, с концертом этим! Да мало ли такого я видал! Я столько видел трюков престарелых, но с оформленьем новым, дорогим, и столько на подобных представленьях не слишком, но подхлопывал другим. Я столько видел росписей на ложках, когда крупы на суп не наберёшь, и думал я о подлинном и ложном, о переходе подлинности в ложь. Давайте думать… Все мы виноваты в досадности немалых мелочей, в пустых стихах, в бесчисленных цитатах, в стандартных окончаниях речей… Я размышлял о многом. Есть два вида любви. Одни своим любимым льстят, какой бы тяжкой ни была обида, простят и даже думать не хотят. Мы столько после временной досады хлебнули в дни недавние свои. Нам не слепой любви к России надо, а думающей, пристальной любви! Давайте думать о большом и малом, чтоб жить глубоко, жить не как-нибудь. Великое не может быть обманом, но люди его могут обмануть. Я не хочу оправдывать бессилье. Я тех людей не стану извинять, кто вещие прозрения России на мелочь сплетен хочет разменять. Пусть будет суета уделом слабых. Так легче жить, во всём других виня. Не слабости, а дел больших и славных Россия ожидает от меня. Чего хочу? Хочу я биться храбро, но так, чтобы во всём, за что я бьюсь, горела та единственная правда, которой никогда не поступлюсь. Чтоб, где ни шёл я: степью опалённой или по волнам ржавого песка, — над головой — шумящие знамёна, в ладонях — ощущение древка. Я знаю — есть раздумья от неверья. Раздумья наши — от большой любви. Во имя правды наши откровенья, — во имя тех, кто за неё легли. Жить не хотим мы так, как ветер дунет. Мы разберёмся в наших «почему». Великое зовёт. Давайте думать. Давайте будем равными ему. Так я бродил маршрутом долгим, странным по громким тротуарам деревянным. Поскрипывали ставнями дома. Девчонки шумно пробежали мимо. «Вот любит-то… И что мне делать, Римма?» «А ты его?» «Я что, сошла с ума?» Я шёл всё дальше. Мгла вокруг лежала, и, глубоко запрятанная в ней, открылась мне бессонная держава локомотивов, рельсов и огней. Мерцали холмики железной стружки. Смешные большетрубые «кукушки» то засопят, то с визгом тормознут. Гремели молотки. У хлопцев хватких, скрипя, ходили мышцы на лопатках и били белым зубы сквозь мазут. Из-под колёс воинственно и резко с шипеньем вырывались облака, и холодно поблёскивали рельсы и паровозов чёрные бока. Дружку цигарку делая искусно, с флажком под мышкой стрелочник вздыхал: «Опаздывает снова из Иркутска. А Васька-то разводится, слыхал?» И вдруг я замер, вспомнил и всмотрелся: в запачканном мазутном пиджаке, привычно перешагивая рельсы, шёл парень с чемоданчиком в руке. Не может быть!.. Он самый… Вовка Дробин! Я думал, он уехал из Зимы. Я подошёл и голосом загробным: «Мне кажется, знакомы были мы!» Узнал. Смеялись. Он всё тот же, Вовка, лишь нет сейчас за поясом Дефо. «Не размордел ты, Жень… Тощой, как вобла. Всё в рифму пишешь? Шёл бы к нам в депо…» «А помнишь, как Синельникову Петьке мы отомстили за его дела?!» «А как солдатам в госпитале пели?» «А как невеста у тебя была?» И мне хотелось говорить с ним долго, всё рассказать — и радость и тоску: «Но ты устал, ты ведь с работы, Вовка…», «А, брось ты мне, пойдём-ка на Оку!» Тянулась тропка сквозь ночные тени в следах босых ступней, сапог, подков среди высоких зонтичных растений и мощных оловянных лопухов. Рассказывал я вольно и тревожно о всём, что думал, многое корил. Мой одноклассник слушал осторожно и ничего в ответ не говорил. Так шли тропинкой маленькою двое. Уже тянуло прелью ивняка, песком и рыбой, мокрою корою, дымком рыбачьим… Близилась Ока. Поплыли мы в воде большой и чёрной. «А ну-ка, — крикнул он, — не подкачай!» И я забыл нечаянно о чём-то, и вспомнил я о чём-то невзначай. Потом на берегу сидели лунном, качала мысли добрая вода, а где-то невдали туманным лугом бродили кони, ржали иногда. О том же думал я, глядел на волны, перед собой глубоко виноват. «Ты что, один такой? — сказал мне Вовка. — Сегодня все раздумывают, брат. Чего ты так сидишь, пиджак помнётся… ишь ты каковский, всё тебе скажи! Всё вовремя узнается, поймётся. Тут долго думать надо. Не спеши». А ночь гудками дальними гудела, и поднялся товарищ мой с земли: «Всё это так, а дело надо делать. Пора домой. Мне завтра, брат, к восьми…» Светало… Всё вокруг помолодело, и медленно сходила ночь на нет, и почему-то чуть похолодело, и очертанья обретали цвет. Дождь небольшой прошёл, едва покрапав. Шагали мы с товарищем вдвоём, а где-то ездил всё ещё Панкратов в самодовольном «виллисе» своём. Он поучал небрежно и весомо, но по земле, обрызганной росой, с берёзовым рогаликом весёлым шёл парень злой, упрямый и босой… Был день как день, ни жаркий, ни холодный, но столько голубей над головой. И я какой-то очень был хороший, какой-то очень-очень молодой. Я уезжал… Мне было грустно, чисто, и грустно, вероятно, потому, что я чему-то в жизни научился, а осознать не мог ещё — чему. Я выпил водки с близкими за близких. В последний раз пошёл я по Зиме. Был день как день… В дрожащих пёстрых бликах деревья зеленели на земле. Мальчишки мелочь об стену бросали, грузовики тянулись чередой, и торговали бабы на базаре коровами, брусникой, черемшой. Я шёл всё дальше грустно и привольно, и вот, последний одолев квартал, поднялся я на солнечный пригорок и долго на пригорке том стоял. Я видел сверху здание вокзала, сараи, сеновалы и дома. Мне станция Зима тогда сказала. Вот что сказала станция Зима: «Живу я скромно, щёлкаю орехи, тихонько паровозами дымлю, но тоже много думаю о веке, люблю его и от него терплю. Ты не один такой сейчас на свете в своих исканьях, замыслах, борьбе. Ты не горюй, сынок, что не ответил на тот вопрос, что задан был тебе. Ты потерпи, ты вглядывайся, слушай, ищи, ищи. Пройди весь белый свет. Да, правда хорошо, а счастье лучше, но всё-таки без правды счастья нет. Иди по свету с гордой головою, чтоб всё вперёд — и сердце и глаза, а по лицу — хлестанье мокрой хвои, и на ресницах — слёзы и гроза. Люби людей, и в людях разберёшься. Ты помни: у меня ты на виду. А трудно будет ты ко мне вернёшься… Иди!» И я пошёл. И я иду.

Хата, песни, вечерница

Федор Глинка

«Свежо! Не завернем ли в хату?» — Сказал я потихоньку брату, А мы с ним ехали вдвоем. «Пожалуй,— он сказал,— зайдем!» И сделали… Вошли; то хата Малороссийская была: Проста, укромна, небогата, Но миловидна и светла… Пуки смолистые лучины На подбеленном очаге; Младые паробки, дивчины, Шутя, на дружеской ноге, На жениханье, вместе сели И золоченый пряник ели… Лущат орехи и горох. Тут вечерница!.. Песни пели… И, с словом: «Помогай же бог!» — Мы, москали, к ним на порог!.. Нас приняли — и посадили; И скоморохи-козаки На тарабанах загудели. Нам мед и пиво подносили, Вареники и галушки И чару вкусной вареницы — Усладу сельской вечерницы; И лобобриты старики Роменский в люльках запалили, Хлебая сливянки глотки. Как вы свежи! Как белолицы! Какой у вас веселый взгляд И в лентах радужных наряд! Запойте ж, дивчины-певицы, О вашей милой старине, О давней гетманов войне! Запойте, девы, песню-чайку И похвалите в песне мне Хмельницкого и Наливайку… Но вы забыли старину, Тот век, ту славную войну, То время, людям дорогое, И то дешевое житье!.. Так напевайте про другое, Про ваше сельское бытье. И вот поют: «Гей, мати, мати! (То голос девы молодой К старушке матери седой) Со мной жартует он у хати, Шутливый гость, младой москаль!» И отвечает ей старушка: «Ему ты, дочка, не подружка: Не заходи в чужую даль, Не будь глупа, не будь слугою! Его из хаты кочергою!» И вот поют: «Шумит, гудет, И дождик дробненькой идет: Что мужу я скажу седому? И кто меня проводит к дому?..» И ей откликнулся козак За кружкой дедовского меда: «Ты положися на соседа, Он не хмелен и не дурак, И он тебя проводит к дому!» Но песня есть одна у вас, Как тошно Грицу молодому, Как, бедный, он в тоске угас! Запой же, гарная девица, Мне песню молодого Грица! «Зачем ты в поле, по зарям, Берешь неведомые травы? Зачем, тайком, к ворожеям, И с ведьмой знаешься лукавой? И подколодных змей с приправой Варишь украдкою в горшке? — Ах, чернобривая колдует…» А бедный Гриц?.. Он всё тоскует, И он иссох, как тень, в тоске — И умер он!.. Мне жалко Грица: Он сроден… Поздно!.. Вечерница Идет к концу, и нам пора! Грязна дорога — и гора Взвилась крутая перед нами; мы, с напетыми мечтами, В повозку… Колокол гудит, Ямщик о чем-то говорит… Но я мечтой на вечернице И всё грущу о бедном Грице!..

Давность ли тысячелетий

Наталья Крандиевская-Толстая

Памяти А.Н. Толстого, скончавшегося 22 февраля 1945-го Давность ли тысячелетий, Давность ли жизни одной Призваны запечатлеть им, — Всё засосет глубиной, Всё зацветет тишиной. Всё сохранится, что было. Прошлого мир недвижим. Сколько бы жизнь не мудрила, Смерть тебя вновь возвратила Вновь молодым и моим. I…И снится мне хутор над Волгой, Киргизская степь, ковыли. Протяжно рыдая и долго, Над степью летят журавли. И мальчик глядит босоногий Вослед им, и машет рукой: Летите, счастливой дороги! Ищите весну за рекой! И только по сердцебиенью, По странной печали во сне Я вдруг понимаю значенье Того, что приснилося мне. Твоё это детство степное, Твои журавли с высоты Рыдают, летя за весною, И мальчик босой — это ты. II Я вспоминаю берег Трои, Пустынные солончаки, Где прах Гомеровых героев Размыли волны и пески. Замедлив ход, плывем сторонкой, Дивясь безмолвию земли. Здесь только ветер вьёт воронки В сухой кладбищенской пыли, Да в небе коршуны степные Кружат, сменяясь на лету, Как в карауле часовые У древней славы на посту. Пески, пески — конца им нету. Ты взглядом провожаешь их, И чтобы вспомнить землю эту, Гомера вспоминаешь стих. Но всё сбивается гекзаметр На пароходный ритм винтов… Бинокль туманится — слезами ль? — Дымком ли с дальних берегов? Ты говоришь: «Мертва Эллада, И всё ж не может умереть…» И странно мне с тобою рядом В пустыню времени смотреть, Туда, где снова Дарданеллы Выводят нас на древний путь, Где Одиссея парус белый Волны пересекает грудь. III Я жёлтый мак на стол рабочий В тот день поставила ему. Сказал: «А знаешь, между прочим, Цветы вниманью моему Собраться помогают очень». И поворачивал букет, На огоньки прищурясь мака. В окно мансарды, на паркет Плыл Сены отражённый свет, Павлин кричал в саду Бальзака. И дня рабочего покой, И милый труд оберегая, Сидела рядом я с иглой, Благоговея и мечтая Над незаконченной канвой. Далекий этот день в Пасси Ты, память, бережно неси. IV Взлетая на простор покатый, На дюн песчаную дугу, Рвал ветер вереск лиловатый На океанском берегу. Мы слушали, как гул и грохот Неудержимо нарастал. Океанид подводный хохот Нам разговаривать мешал. И чтобы так или иначе О самом главном досказать, Пришлось мне на песке горячем Одно лишь слово написать. И пусть его волной и пеной Через минуту смыл прилив, Оно осталось неизменно На лаве памяти застыв. V Ты был мне посохом цветущим, Мой луч, мой хмель. И без тебя у дней бегущих Померкла цель. Куда спешат они, друг с другом Разрознены? Гляжу на жизнь свою с испугом Со стороны. Мне смутен шум её и долог, Как сон в бреду. А ночь зовет за тёмный полог. — Идёшь? — Иду. VI Торжественна и тяжела Плита, придавившая плоско Могилу твою, а была Обещана сердцу берёзка. К ней, к вечно зелёной вдали, Шли в ногу мы долго и дружно. Ты помнишь? И вот — не дошли. Но плакать об этом не нужно, Ведь жизнь мудрена, и труды Предвижу немалые внукам: Распутать и наши следы В хождениях вечных по мукам. VII Мне всё привычней вдовий жребий, Всё меньше тяготит плечо. Горит звезда высоко в небе Заупокойною свечой. И дольний мир с его огнями Тускнеет пред её огнём. А расстоянье между нами Короче, друг мой, с каждым днём.

Влажный снег

Наум Коржавин

Ты б радость была и свобода, И ветер, и солнце, и путь. В глазах твоих Бог и природа И вечная женская суть. Мне б нынче обнять твои ноги, В колени лицо свое вжать, Отдать половину тревоги, Частицу покоя вобрать. Я так живу, как ты должна, Обязана перед судьбою. Но ты ведь не в ладах с собою И меж чужих живешь одна. А мне и дальше жить в огне, Нести свой крест, любить и путать. И ты еще придешь ко мне, Когда меня уже не будет. Полон я светом, и ветром, и страстью, Всем невозможным, несбывшимся ранним… Ты — моя девочка, сказка про счастье, Опроверженье разочарований… Как мы плутали, но нынче, на деле Сбывшейся встречей плутание снято. Киев встречал нас веселой метелью Влажных снежинок, — больших и мохнатых. День был наполнен стремительным ветром. Шли мы сквозь ветер, часов не считая, И в волосах твоих, мягких и светлых, Снег оседал, расплывался и таял. Бил по лицу и был нежен. Казалось, Так вот идти нам сквозь снег и преграды В жизнь и победы, встречаться глазами, Чувствовать эту вот бьющую радость… Двери наотмашь, и мир будто настежь, — Светлый, бескрайний, хороший, тревожный… Шли мы и шли, задыхаясь от счастья, Робко поверив, что это — возможно. Один. И ни жены, ни друга: На улице еще зима, А солнце льется на Калугу, На крыши, церкви и дома. Блеск снега. Сердце счастья просит, И я гадаю в тишине, Куда меня еще забросит И как ты помнишь обо мне… И вновь метель. И влажный снег. Власть друг над другом и безвластье. И просветленный тихий смех, Чуть в глубине задетый страстью. Ты появишься из двери. Б.Пастернак Мы даль открыли друг за другом, И мы вдохнули эту даль. И влажный снег родного Юга Своей метелью нас обдал. Он пахнул счастьем, этот хаос! Просторным — и не обоймешь… А ты сегодня ходишь, каясь, И письма мужу отдаешь. В чем каясь? Есть ли в чем? Едва ли! Одни прогулки и мечты… Скорее в этой снежной дали, Которую вдохнула ты. Ломай себя. Ругай за вздорность, Тащись, запутавшись в судьбе. Пусть русской женщины покорность На время верх возьмет в тебе. Но даль — она неудержимо В тебе живет, к тебе зовет, И русской женщины решимость Еще свое в тебе возьмет. И ты появишься у двери, Прямая, твердая, как сталь. Еще сама в себя не веря, Уже внеся с собою даль. А это было в настоящем, Хоть начиналось все в конце… Был снег, затмивший все. Кружащий. Снег на ресницах. На лице. Он нас скрывал от всех прохожих, И нам уютно было в нем… Но все равно — еще дороже Нам даль была в уюте том. Сам снег был далью… Плотью чувства, Что нас несло с тобой тогда. И было ясно. Было грустно, Что так не может быть всегда, Что наше бегство — ненадолго, Что ждут за далью снеговой Твои привычки, чувство долга, Я сам меж небом, и землей… Теперь ты за туманом дней, И вспомнить можно лишь с усильем Все, что так важно помнить мне, Что ощутимой было былью. И быль как будто не была. Что ж, снег был снег… И он — растаял. Давно пора, уйдя в дела, Смириться с, тем, что жизнь — такая. Но, если верится в успех, Опять кружит передо мною Тот, крупный, нежный, влажный снег, — Весь пропитавшийся весною…

Русские женщины

Николай Алексеевич Некрасов

B]I. Княгиня Трубецкая ЧАСТЬ ПЕРВАЯ[/B] Покоен, прочен и легок На диво слаженный возок; Сам граф-отец не раз, не два Его попробовал сперва. Шесть лошадей в него впрягли, Фонарь внутри его зажгли. Сам граф подушки поправлял, Медвежью полость в ноги стлал, Творя молитву, образок Повесил в правый уголок И — зарыдал… Княгиня-дочь Куда-то едет в эту ночь… [B]I[/B] «Да, рвем мы сердце пополам Друг другу, но, родной, Скажи, что ж больше делать нам? Поможешь ли тоской! Один, кто мог бы нам помочь Теперь… Прости, прости! Благослови родную дочь И с миром отпусти! [B]II[/B] Бог весть, увидимся ли вновь, Увы! надежды нет. Прости и знай: твою любовь, Последний твой завет Я буду помнить глубоко В далекой стороне… Не плачу я, но не легко С тобой расстаться мне! [B]III[/B] О, видит бог!.. Но долг другой, И выше и трудней, Меня зовет… Прости, родной! Напрасных слез не лей! Далек мой путь, тяжел мой путь, Страшна судьба моя, Но сталью я одела грудь… Гордись — я дочь твоя! [B]IV[/B] Прости и ты, мой край родной, Прости, несчастный край! И ты… о город роковой, Гнездо царей… прощай! Кто видел Лондон и Париж, Венецию и Рим, Того ты блеском не прельстишь, Но был ты мной любим — [B]V[/B] Счастливо молодость моя Прошла в стенах твоих, Твои балы любила я, Катанья с гор крутых, Любила блеск Невы твоей В вечерней тишине, И эту площадь перед ней С героем на коне… [B]VI[/B] Мне не забыть… Потом, потом Расскажут нашу быль… А ты будь проклят, мрачный дом, Где первую кадриль Я танцевала… Та рука Досель мне руку жжет… Ликуй……………………… ………………………….» Покоен, прочен и легок, Катится городом возок. Вся в черном, мертвенно бледна, Княгиня едет в нем одна, А секретарь отца (в крестах, Чтоб наводить дорогой страх) С прислугой скачет впереди… Свища бичом, крича: «Пади!» Ямщик столицу миновал…. Далек княгине путь лежал, Была суровая зима… На каждой станции сама Выходит путница: «Скорей Перепрягайте лошадей!» И сыплет щедрою рукой Червонцы челяди ямской. Но труден путь! В двадцатый день Едва приехали в Тюмень, Еще скакали десять дней, «Увидим скоро Енисей, — Сказал княгине секретарь, Не ездит так и государь!..» Вперед! Душа полна тоски, Дорога всё трудней, Но грезы мирны и легки — Приснилась юность ей. Богатство, блеск! Высокий дом На берегу Невы, Обита лестница ковром, Перед подъездом львы, Изящно убран пышный зал, Огнями весь горит. О радость! нынче детский бал, Чу! музыка гремит! Ей ленты алые вплели В две русые косы, Цветы, наряды принесли Невиданной красы. Пришел папаша — сед, румян,- К гостям ее зовет. «Ну, Катя! чудо сарафан! Он всех с ума сведет!» Ей любо, любо без границ. Кружится перед ней Цветник из милых детских лиц, Головок и кудрей. Нарядны дети, как цветы, Нарядней старики: Плюмажи, ленты и кресты, Со звоном каблуки… Танцует, прыгает дитя, Не мысля ни о чем, И детство резвое шутя Проносится… Потом Другое время, бал другой Ей снится: перед ней Стоит красавец молодой, Он что-то шепчет ей… Потом опять балы, балы… Она — хозяйка их, У них сановники, послы, Весь модный свет у них… «О милый! что ты так угрюм? Что на сердце твоем?» — «Дитя! мне скучен светский шум, Уйдем скорей, уйдем!» И вот уехала она С избранником своим. Пред нею чудная страна, Пред нею — вечный Рим… Ах! чем бы жизнь нам помянуть — Не будь у нас тех дней, Когда, урвавшись как-нибудь Из родины своей И скучный север миновав, Примчимся мы на юг. До нас нужды, над нами прав Ни у кого… Сам-друг Всегда лишь с тем, кто дорог нам, Живем мы, как хотим; Сегодня смотрим древний храм, А завтра посетим Дворец, развалины, музей… Как весело притом Делиться мыслию своей С любимым существом! Под обаяньем красоты, Во власти строгих дум, По Ватикану бродишь ты Подавлен и угрюм; Отжившим миром окружен, Не помнишь о живом. Зато как страшно поражен Ты в первый миг потом, Когда, покинув Ватикан, Вернешься в мир живой, Где ржет осел, шумит фонтан, Поет мастеровой; Торговля бойкая кипит, Кричат на все лады: «Кораллов! раковин! улит! Мороженой воды!» Танцует, ест, дерется голь, Довольная собой, И косу черную как смоль Римлянке молодой Старуха чешет… Жарок день, Несносен черни гам, Где нам найти покой и тень? Заходим в первый храм. Не слышен здесь житейский шум, Прохлада, тишина И полусумрак… Строгих дум Опять душа полна. Святых и ангелов толпой Вверху украшен храм, Порфир и яшма под ногой И мрамор по стенам… Как сладко слушать моря шум! Сидишь по часу нем, Неугнетенный, бодрый ум Работает меж тем…. До солнца горною тропой Взберешься высоко — Какое утро пред тобой! Как дышится легко! Но жарче, жарче южный день, На зелени долин Росинки нет… Уйдем под тень Зонтообразных пинн… Княгине памятны те дни Прогулок и бесед, В душе оставили они Неизгладимый след. Но не вернуть ей дней былых, Тех дней надежд и грез, Как не вернуть потом о них Пролитых ею слез!.. Исчезли радужные сны, Пред нею ряд картин Забитой, загнанной страны: Суровый господин И жалкий труженик-мужик С понурой головой… Как первый властвовать привык! Как рабствует второй! Ей снятся группы бедняков На нивах, на лугах, Ей снятся стоны бурлаков На волжских берегах… Наивным ужасом полна, Она не ест, не спит, Засыпать спутника она Вопросами спешит: «Скажи, ужель весь край таков? Довольства тени нет?..» — «Ты в царстве нищих и рабов!» — Короткий был ответ… Она проснулась — в руку сон! Чу, слышен впереди Печальный звон — кандальный звон! «Эй, кучер, погоди!» То ссыльных партия идет, Больней заныла грудь. Княгиня деньги им дает,- «Спасибо, добрый путь!» Ей долго, долго лица их Мерещатся потом, И не прогнать ей дум своих, Не позабыться сном! «И та здесь партия была… Да… нет других путей… Но след их вьюга замела. Скорей, ямщик, скорей!..» Мороз сильней, пустынней путь, Чем дале на восток; На триста верст какой-нибудь Убогий городок, Зато как радостно глядишь На темный ряд домов, Но где же люди? Всюду тишь, Не слышно даже псов. Под кровлю всех загнал мороз, Чаек от скуки пьют. Прошел солдат, проехал воз, Куранты где-то бьют. Замерзли окна… огонек В одном чуть-чуть мелькнул… Собор… на выезде острог… Ямщик кнутом махнул: «Эй вы!» — и нет уж городка, Последний дом исчез… Направо — горы и река, Налево темный лес… Кипит больной, усталый ум, Бессонный до утра, Тоскует сердце. Смена дум Мучительно быстра: Княгиня видит то друзей, То мрачную тюрьму, И тут же думается ей — Бог знает почему,- Что небо звездное — песком Посыпанный листок, А месяц — красным сургучом Оттиснутый кружок… Пропали горы; началась Равнина без конца. Еще мертвей! Не встретит глаз Живого деревца. «А вот и тундра!» — говорит Ямщик, бурят степной. Княгиня пристально глядит И думает с тоской: Сюда-то жадный человек За золотом идет! Оно лежит по руслам рек, Оно на дне болот. Трудна добыча на реке, Болота страшны в зной, Но хуже, хуже в руднике, Глубоко под землей!.. Там гробовая тишина, Там безрассветный мрак… Зачем, проклятая страна, Нашел тебя Ермак?.. Чредой спустилась ночи мгла, Опять взошла луна. Княгиня долго не спала, Тяжелых дум полна… Уснула… Башня снится ей… Она вверху стоит; Знакомый город перед ней Волнуется, шумит; К обширной площади бегут Несметные толпы: Чиновный люд, торговый люд, Разносчики, попы; Пестреют шляпки, бархат, шелк, Тулупы, армяки… Стоял уж там какой-то полк, Пришли еще полки, Побольше тысячи солдат Сошлось. Они «ура!» кричат, Они чего-то ждут… Народ галдел, народ зевал, Едва ли сотый понимал, Что делается тут… Зато посмеивался в ус, Лукаво щуря взор, Знакомый с бурями француз, Столичный куафер… Приспели новые полки: «Сдавайтесь!»- тем кричат. Ответ им — пули и штыки, Сдаваться не хотят. Какой-то бравый генерал, Влетев в каре, грозиться стал — С коня снесли его. Другой приблизился к рядам: «Прощенье царь дарует вам!» Убили и того. Явился сам митрополит С хоругвями, с крестом: «Покайтесь, братия! — гласит, — Падите пред царем!» Солдаты слушали, крестясь, Но дружен был ответ: «Уйди, старик! молись за нас! Тебе здесь дела нет…» Тогда-то пушки навели, Сам царь скомандовал: «па-ли!..» Картечь свистит, ядро ревет, Рядами валится народ… «О, милый! жив ли ты?..» Княгиня, память потеряв, Вперед рванулась и стремглав Упала с высоты! Пред нею длинный и сырой Подземный коридор, У каждой двери часовой, Все двери на запор. Прибою волн подобный плеск Снаружи слышен ей; Внутри — бряцанье, ружей блеск При свете фонарей; Да отдаленный шум шагов И долгий гул от них, Да перекрестный бой часов, Да крики часовых… С ключами, старый и седой, Усатый инвалид. «Иди, печальница, за мной! — Ей тихо говорит. — Я проведу тебя к нему, Он жив и невредим…» Она доверилась ему, Она пошла за ним… Шли долго, долго… Наконец Дверь взвизгнула — и вдруг Пред нею он… живой мертвец… Пред нею — бедный друг! Упав на грудь ему, она Торопится спросить: «Скажи, что делать? Я сильна, Могу я страшно мстить! Достанет мужества в груди, Готовность горяча, Просить ли надо?..» — «Не ходи, Не тронешь палача!» — «О милый! Что сказал ты? Слов Не слышу я твоих. То этот страшный бой часов, То крики часовых! Зачем тут третий между нас?..» — «Наивен твой вопрос». «Пора! пробил урочный час!» — Тот «третий» произнес… Княгиня вздрогнула,- глядит Испуганно кругом, Ей ужас сердце леденит: Не всё тут было сном!.. Луна плыла среди небес Без блеска, без лучей, Налево был угрюмый лес, Направо — Енисей. Темно! Навстречу ни души, Ямщик на козлах спал, Голодный волк в лесной глуши Пронзительно стонал, Да ветер бился и ревел, Играя на реке, Да инородец где-то пел На странном языке. Суровым пафосом звучал Неведомый язык И пуще сердце надрывал, Как в бурю чайки крик… Княгине холодно; в ту ночь Мороз был нестерпим, Упали силы; ей невмочь Бороться больше с ним. Рассудком ужас овладел, Что не доехать ей. Ямщик давно уже не пел, Не понукал коней, Передней тройки не слыхать. «Эй! жив ли ты, ямщик? Что ты замолк? не вздумай спать!» — «Не бойтесь, я привык…» Летят… Из мерзлого окна Не видно ничего, Опасный гонит сон она, Но не прогнать его! Он волю женщины больной Мгновенно покорил И, как волшебник, в край иной Ее переселил. Тот край — он ей уже знаком,- Как прежде неги полн, И теплым солнечным лучом И сладким пеньем волн Ее приветствовал, как друг… Куда ни поглядит: «Да, это — юг! да, это юг!» — Всё взору говорит… Ни тучки в небе голубом, Долина вся в цветах, Всё солнцем залито, — на всем, Внизу и на горах, Печать могучей красоты, Ликует всё вокруг; Ей солнце, море и цветы Поют: «Да — это юг!» В долине между цепью гор И морем голубым Она летит во весь опор С избранником своим. Дорога их — роскошный сад, С деревьев льется аромат, На каждом дереве горит Румяный, пышный плод; Сквозь ветви темные сквозит Лазурь небес и вод; По морю реют корабли, Мелькают паруса, А горы, видные вдали, Уходят в небеса. Как чудны краски их! За час Рубины рдели там, Теперь заискрился топаз По белым их хребтам… Вот вьючный мул идет шажком, В бубенчиках, в цветах, За мулом — женщина с венком, С корзиною в руках. Она кричит им: «Добрый путь!» — И, засмеявшись вдруг, Бросает быстро ей на грудь Цветок… да! это юг! Страна античных, смуглых дев И вечных роз страна… Чу! мелодический напев, Чу! музыка слышна!.. «Да, это юг! да, это юг! (Поет ей добрый сон.) Опять с тобой любимый друг, Опять свободен он!..» [B]ЧАСТЬ ВТОРАЯ[/B] Уже два месяца почти Бессменно день и ночь в пути На диво слаженный возок, А всё конец пути далек! Княгинин спутник так устал, Что под Иркутском захворал. Два дня прождав его, она Помчалась далее одна… Ее в Иркутске встретил сам Начальник городской; Как мощи сух, как палка прям, Высокий и седой. Сползла с плеча его доха, Под ней — кресты, мундир, На шляпе — перья петуха. Почтенный бригадир, Ругнув за что-то ямщика, Поспешно подскочил И дверцы прочного возка Княгине отворил… [I]КНЯГИНЯ (входит в станционный дом)[/I] В Нерчинск! Закладывать скорей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Пришел я — встретить вас. [I]КНЯГИНЯ[/I] Велите ж дать мне лошадей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Прошу помедлить час. Дорога наша так дурна, Вам нужно отдохнуть… [I]КНЯГИНЯ[/I] Благодарю вас! Я сильна… Уж недалек мой путь… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Всё ж будет верст до восьмисот, А главная беда: Дорога хуже там пойдет, Опасная езда!.. Два слова нужно вам сказать По службе, — и притом Имел я счастье графа знать, Семь лет служил при нем. Отец ваш редкий человек По сердцу, по уму, Запечатлев в душе навек Признательность к нему, К услугам дочери его Готов я… весь я ваш… [I]КНЯГИНЯ[/I] Но мне не нужно ничего! [I/I] Готов ли экипаж? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Покуда я не прикажу, Его не подадут… [I]КНЯГИНЯ[/I] Так прикажите ж! Я прошу… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но есть зацепка тут: С последней почтой прислана Бумага… [I]КНЯГИНЯ[/I] Что же в ней: Уж не вернуться ль я должна? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да-с, было бы верней. [I]КНЯГИНЯ[/I] Да кто ж прислал вам и о чем Бумагу? что же — там Шутили, что ли, над отцом? Он всё устроил сам! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Нет… не решусь я утверждать… Но путь еще далек… [I]КНЯГИНЯ[/I] Так что же даром и болтать! Готов ли мой возок? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Нет! Я еще не приказал… Княгиня! здесь я — царь! Садитесь! Я уже сказал, Что знал я графа встарь, А граф… хоть он вас отпустил, По доброте своей, Но ваш отъезд его убил… Вернитесь поскорей! [I]КНЯГИНЯ[/I] Нет! что однажды решено — Исполню до конца! Мне вам рассказывать смешно, Как я люблю отца, Как любит он. Но долг другой, И выше и святей, Меня зовет. Мучитель мой! Давайте лошадей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Позвольте-с. Я согласен сам, Что дорог каждый час, Но хорошо ль известно вам, Что ожидает вас? Бесплодна наша сторона, А та — еще бедней, Короче нашей там весна, Зима — еще длинней. Да-с, восемь месяцев зима Там — знаете ли вы? Там люди редки без клейма, И те душой черствы; На воле рыскают кругом Там только варнаки; Ужасен там тюремный дом, Глубоки рудники. Вам не придется с мужем быть Минуты глаз на глаз: В казарме общей надо жить, А пища: хлеб да квас. Пять тысяч каторжников там, Озлоблены судьбой, Заводят драки по ночам, Убийства и разбой; Короток им и страшен суд, Грознее нет суда! И вы, княгиня, вечно тут Свидетельницей… Да! Поверьте, вас не пощадят, Не сжалится никто! Пускай ваш муж — он виноват… А вам терпеть… за что? [I]КНЯГИНЯ[/I] Ужасно будет, знаю я, Жизнь мужа моего. Пускай же будет и моя Не радостней его! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но вы не будете там жить: Тот климат вас убьет! Я вас обязан убедить, Не ездите вперед! Ах! вам ли жить в стране такой, Где воздух у людей Не паром — пылью ледяной Выходит из ноздрей? Где мрак и холод круглый год, А в краткие жары — Непросыхающих болот Зловредные пары? Да… Страшный край! Оттуда прочь Бежит и зверь лесной, Когда стосуточная ночь Повиснет над страной… [I]КНЯГИНЯ[/I] Живут же люди в том краю, Привыкну я шутя… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Живут? Но молодость свою Припомните… дитя! Здесь мать — водицей снеговой, Родив, омоет дочь, Малютку грозной бури вой Баюкает всю ночь, А будит дикий зверь, рыча Близ хижины лесной, Да пурга, бешено стуча В окно, как домовой. С глухих лесов, с пустынных рек Сбирая дань свою, Окреп туземный человек С природою в бою, А вы?.. [I]КНЯГИНЯ[/I] Пусть смерть мне суждена — Мне нечего жалеть!.. Я еду! еду! я должна Близ мужа умереть. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, вы умрете, но сперва Измучите того, Чья безвозвратно голова Погибла. Для него Прошу: не ездите туда! Сноснее одному, Устав от тяжкого труда, Прийти в свою тюрьму, Прийти — и лечь на голый пол И с черствым сухарем Заснуть… а добрый сон пришел — И узник стал царем! Летя мечтой к родным, к друзьям, Увидя вас самих, Проснется он, к дневным трудам И бодр, и сердцем тих, А с вами?.. с вами не знавать Ему счастливых грез, В себе он будет сознавать Причину ваших слез. [I]КНЯГИНЯ[/I] Ах!.. Эти речи поберечь Вам лучше для других. Всем вашим пыткам не извлечь Слезу из глаз моих! Покинув родину, друзей, Любимого отца, Приняв обет в душе моей Исполнить до конца Мой долг,- я слез не принесу В проклятую тюрьму — Я гордость, гордость в нем спасу, Я силы дам ему! Презренье к нашим палачам, Сознанье правоты Опорой верной будет нам. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Прекрасные мечты! Но их достанет на пять дней. Не век же вам грустить? Поверьте совести моей, Захочется вам жить. Здесь черствый хлеб, тюрьма, позор, Нужда и вечный гнет, А там балы, блестящий двор, Свобода и почет. Как знать? Быть может, бог судил… Понравится другой, Закон вас права не лишил… [I]КНЯГИНЯ[/I] Молчите!.. Боже мой!.. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, откровенно говорю, Вернитесь лучше в свет. [I]КНЯГИНЯ[/I] Благодарю, благодарю За добрый ваш совет! И прежде был там рай земной, А нынче этот рай Своей заботливой рукой Расчистил Николай. Там люди заживо гниют — Ходячие гробы, Мужчины — сборище Иуд, А женщины — рабы. Что там найду я? Ханжество, Поруганную честь, Нахальной дряни торжество И подленькую месть. Нет, в этот вырубленный лес Меня не заманят, Где были дубы до небес, А ныне пни торчат! Вернуться? жить среди клевет, Пустых и темных дел?.. Там места нет, там друга нет Тому, кто раз прозрел! Нет, нет, я видеть не хочу Продажных и тупых, Не покажусь я палачу Свободных и святых. Забыть того, кто нас любил, Вернуться — всё простя? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но он же вас не пощадил? Подумайте, дитя: О ком тоска? к кому любовь? [I]КНЯГИНЯ[/I] Молчите, генерал! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Когда б не доблестная кровь Текла в вас — я б молчал. Но если рветесь вы вперед, Не веря ничему, Быть может, гордость вас спасет… Достались вы ему С богатством, с именем, с умом, С доверчивой душой, А он, не думая о том, Что станется с женой, Увлекся призраком пустым И — вот его судьба!.. И что ж?.. бежите вы за ним, Как жалкая раба! [I]КНЯГИНЯ[/I] Нет! я не жалкая раба, Я женщина, жена! Пускай горька моя судьба — Я буду ей верна! О, если б он меня забыл Для женщины другой, В моей душе достало б сил Не быть его рабой! Но знаю: к родине любовь Соперница моя, И если б нужно было, вновь Ему простила б я!.. Княгиня кончила… Молчал Упрямый старичок. «Ну что ж? Велите, генерал, Готовить мой возок?» Не отвечая на вопрос, Смотрел он долго в пол, Потом в раздумьи произнес: «До завтра» — и ушел… Назавтра тот же разговор, Просил и убеждал, Но получил опять отпор Почтенный генерал. Все убежденья истощив И выбившись из сил, Он долго, важен, молчалив, По комнате ходил И наконец сказал: «Быть так! Вас не спасешь, увы!.. Но знайте: сделав этот шаг, Всего лишитесь вы!..»— «Да что же мне еще терять?» — «За мужем поскакав, Вы отреченье подписать Должны от ваших прав!» Старик эффектно замолчал, От этих страшных слов Он, очевидно, пользы ждал, Но был ответ таков: «У вас седая голова, А вы еще дитя! Вам наши кажутся права Правами — не шутя. Нет! ими я не дорожу, Возьмите их скорей! Где отреченье? Подпишу! И живо — лошадей!..» [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Бумагу эту подписать! Да что вы?.. Боже мой! Ведь это значит нищей стать И женщиной простой! Всему вы скажите прости, Что вам дано отцом, Что по наследству перейти Должно бы к вам потом! Права имущества, права Дворянства потерять! Нет, вы подумайте сперва — Зайду я к вам опять!.. Ушел и не был целый день… Когда спустилась тьма, Княгиня, слабая как тень, Пошла к нему сама. Ее не принял генерал: Хворает тяжело… Пять дней, покуда он хворал, Мучительных прошло, А на шестой пришел он сам И круто молвил ей: «Я отпустить не вправе вам, Княгиня, лошадей! Вас по этапу поведут С конвоем…» [I]КНЯГИНЯ[/I] Боже мой! Но так ведь месяцы пройдут В дороге?.. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, весной В Нерчинск придете, если вас Дорога не убьет. Навряд версты четыре в час Закованный идет; Посередине дня — привал, С закатом дня — ночлег, А ураган в степи застал — Закапывайся в снег! Да-с, промедленьям нет числа, Иной упал, ослаб… [I]КНЯГИНЯ[/I] Не хорошо я поняла — Что значит ваш этап? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Под караулом казаков С оружием в руках, Этапом водим мы воров И каторжных в цепях, Они дорогою шалят, Того гляди сбегут, Так их канатом прикрутят Друг к другу — и ведут Трудненек путь! Да вот-с каков: Отправится пятьсот, А до нерчинских рудников И трети не дойдет! Они как мухи мрут в пути, Особенно зимой… И вам, княгиня, так идти?.. Вернитесь-ка домой! [I]КНЯГИНЯ[/I] О нет! я этого ждала… Но вы, но вы… злодей!.. Неделя целая прошла… Нет сердца у людей! Зачем бы разом не сказать?.. Уж я бы шла давно… Велите ж партию сбирать — Иду! мне всё равно!.. —«Нет! вы поедете!..- вскричал Нежданно старый генерал, Закрыв рукой глаза.- Как я вас мучил… Боже мой!.. (Из-под руки на ус седой Скатилася слеза.) Простите! да, я мучил вас, Но мучился и сам, Но строгий я имел приказ Преграды ставить вам! И разве их не ставил я? Я делал всё, что мог, Перед царем душа моя Чиста, свидетель бог! Острожным жестким сухарем И жизнью взаперти, Позором, ужасом, трудом Этапного пути Я вас старался напугать. Не испугались вы! И хоть бы мне не удержать На плечах головы, Я не могу, я не хочу Тиранить больше вас… Я вас в три дня туда домчу… [I]Отворяя дверь, кричит[/I] Эй! запрягать, сейчас!..» [B]КНЯГИНЯ М. Н. ВОЛКОНСКАЯ [I (1826-27 г.)/I] Глава I[/B] Проказники внуки! Сегодня они С прогулки опять воротились: «Нам, бабушка, скучно! В ненастные дни, Когда мы в портретной садились И ты начинала рассказывать нам, Так весело было!.. Родная, Еще что-нибудь расскажи!..» По углам Уселись. Но их прогнала я: «Успеете слушать; рассказов моих Достанет на целые томы, Но вы еще глупы: узнаете их, Как будете с жизнью знакомы! Я всё рассказала, доступное вам По вашим ребяческим летам: Идите гулять по полям, по лугам! Идите же… пользуйтесь летом!» И вот, не желая остаться в долгу У внуков, пишу я записки; Для них я портреты людей берегу, Которые были мне близки, Я им завещаю альбом — и цветы С могилы сестры — Муравьевой, Коллекцию бабочек, флору Читы И виды страны той суровой; Я им завещаю железный браслет… Пускай берегут его свято: В подарок жене его выковал дед Из собственной цепи когда-то… Родилась я, милые внуки мои, Под Киевом, в тихой деревне; Любимая дочь я была у семьи. Наш род был богатый и древний, Но пуще отец мой возвысил его: Заманчивей славы героя, Дороже отчизны — не знал ничего Боец, не любивший покоя. Творя чудеса, девятнадцати лет Он был полковым командиром, Он мужество добыл и лавры побед И почести, чтимые миром. Воинская слава его началась Персидским и шведским походом, Но память о нем нераздельно слилась С великим двенадцатым годом: Тут жизнь его долгим сраженьем была. Походы мы с ним разделяли, И в месяц иной не запомним числа, Когда б за него не дрожали. «Защитник Смоленска» всегда впереди Опасного дела являлся… Под Лейпцигом раненный, с пулей в груди, Он вновь через сутки сражался, Так летопись жизни его говорит: В ряду полководцев России, Покуда отечество наше стоит, Он памятен будет! Витии Отца моего осыпали хвалой, Бессмертным его называя; Жуковский почтил его громкой строфой, Российских вождей прославляя: Под Дашковой личного мужества жар И жертву отца-патриота Поэт воспевает. Воинственный дар Являя в сраженьях без счета, Не силой одною врагов побеждал Ваш прадед в борьбе исполинской: О нем говорили, что он сочетал С отвагою гений воинский. Войной озабочен, в семействе своем Отец ни во что не мешался, Но крут был порою; почти божеством Он матери нашей казался, И сам он глубоко привязан был к ней. Отца мы любили — в герое, Окончив походы, в усадьбе своей Он медленно гас на покое. Мы жили в большом подгородном дому. Детей поручив англичанке, Старик отдыхал. Я училась всему, Что нужно богатой дворянке. А после уроков бежала я в сад И пела весь день беззаботно, Мой голос был очень хорош, говорят, Отец его слушал охотно; Записки свои приводил он к концу, Читал он газеты, журналы, Пиры задавал; наезжали к отцу Седые, как он, генералы, И шли бесконечные споры тогда; Меж тем молодежь танцевала. Сказать ли вам правду? была я всегда В то время царицею бала: Очей моих томных огонь голубой И черная с синим отливом Большая коса, и румянец густой На личике смуглом, красивом, И рост мой высокий, и гибкий мой стан, И гордая поступь — пленяли Тогдашних красавцев: гусаров, улан, Что близко с полками стояли. Но слушала я неохотно их лесть… Отец за меня постарался: «Не время ли замуж? Жених уже есть, Он славно под Лейпцигом дрался, Его полюбил государь, наш отец, И дал ему чин генерала. Постарше тебя… а собой молодец, Волконский! Его ты видала На царском смотру… и у нас он бывал, По парку с тобой всё шатался!» — «Да, помню! Высокий такой генерал…» — «Он самый!» — старик засмеялся… «Отец, он так мало со мной говорил!» — Заметила я, покраснела… «Ты будешь с ним счастлива!» — круто решил Старик, — возражать я не смела… Прошло две недели — и я под венцом С Сергеем Волконским стояла, Не много я знала его женихом, Не много и мужем узнала,- Так мало мы жили под кровлей одной, Так редко друг друга видали! По дальним селеньям, на зимний постой, Бригаду его разбросали, Ее объезжал беспрестанно Сергей. А я между тем расхворалась; В Одессе потом, по совету врачей, Я целое лето купалась; Зимой он приехал за мною туда, С неделю я с ним отдохнула При главной квартире… и снова беда! Однажды я крепко уснула. Вдруг слышу я голос Сергея (в ночи, Почти на рассвете то было): «Вставай! Поскорее найди мне ключи! Камин затопи!» Я вскочила… Взглянула: встревожен и бледен он был. Камин затопила я живо. Из ящиков муж мой бумаги сносил К камину — и жег торопливо. Иные прочитывал бегло, спеша, Иные бросал не читая. И я помогала Сергею, дрожа И глубже в огонь их толкая… Потом он сказал: «Мы поедем сейчас», Волос моих нежно касаясь. Всё скоро уложено было у нас, И утром, ни с кем не прощаясь, Мы тронулись в путь. Мы скакали три дня, Сергей был угрюм, торопился, Довез до отцовской усадьбы меня И тотчас со мною простился. [B]Глава II[/B] «Уехал!.. Что значила бледность его И всё, что в ту ночь совершилось? Зачем не сказал он жене ничего? Недоброе что-то случилось!» Я долго не знала покоя и сна, Сомнения душу терзали: «Уехал, уехал! опять я одна!..» Родные меня утешали, Отец торопливость его объяснял Каким-нибудь делом случайным: «Куда-нибудь сам император послал Его с поручением тайным, Не плачь! Ты походы делила со мной, Превратности жизни военной Ты знаешь; он скоро вернется домой! Под сердцем залог драгоценный Ты носишь: теперь ты беречься должна! Всё кончится ладно, родная; Жена муженька проводила одна, А встретит, ребенка качая!..» Увы! предсказанье его не сбылось! Увидеться с бедной женою И с первенцем сыном отцу довелось Не здесь — не под кровлей родною! Как дорого стоил мне первенец мой! Два месяца я прохворала. Измучена телом, убита душой, Я первую няню узнала. Спросила о муже. — «Еще не бывал!» — «Писал ли?» — «И писем нет даже». — «А где мой отец?» — «В Петербург ускакал». — «А брат мой?» — «Уехал туда же». «Мой муж не приехал, нет даже письма, И брат и отец ускакали, — Сказала я матушке: — Еду сама! Довольно, довольно мы ждали!» И как ни старалась упрашивать дочь Старушка, я твердо решилась; Припомнила я ту последнюю ночь И всё, что тогда совершилось, И ясно сознала, что с мужем моим Недоброе что-то творится… Стояла весна, по разливам речным Пришлось черепахой тащиться. Доехала я чуть живая опять. «Где муж мой» — отца я спросила. «В Молдавию муж твой ушел воевать». — «Не пишет он?..» Глянул уныло И вышел отец… Недоволен был брат, Прислуга молчала, вздыхая. Заметила я, что со мною хитрят, Заботливо что-то скрывая; Ссылаясь на то, что мне нужен покой, Ко мне никого не пускали, Меня окружили какой-то стеной, Мне даже газет не давали! Я вспомнила: много у мужа родных, Пишу — отвечать умоляю. Проходят недели, — ни слова от них! Я плачу, я силы теряю… Нет чувства мучительней тайной грозы. Я клятвой отца уверяла, Что я не пролью ни единой слезы,- И он, и кругом всё молчало! Любя, меня мучил мой бедный отец; Жалея, удвоивал горе… Узнала, узнала я всё наконец!.. Прочла я в самом приговоре, Что был заговорщиком бедный Сергей: Стояли они настороже, Готовя войска к низверженью властей. В вину ему ставилось тоже, Что он… Закружилась моя голова… Я верить глазам не хотела… «Ужели?..» В уме не вязались слова: Сергей — и бесчестное дело! Я помню, сто раз я прочла приговор, Вникая в слова роковые. К отцу побежала, — с отцом разговор Меня успокоил, родные! С души словно камень тяжелый упал. В одном я Сергея винила: Зачем он жене ничего не сказал? Подумав, и то я простила: «Как мог он болтать? Я была молода, Когда ж он со мной расставался, Я сына под сердцем носила тогда: За мать и дитя он боялся!- Так думала я. — Пусть беда велика, Не всё потеряла я в мире. Сибирь так ужасна, Сибирь далека, Но люди живут и в Сибири!..» Всю ночь я горела, мечтая о том, Как буду лелеять Сергея. Под утро глубоким, крепительным сном Уснула, — и встала бодрее. Поправилось скоро здоровье мое, Приятельниц я повидала, Нашла я сестру, — расспросила ее И горького много узнала! Несчастные люди!.. «Всё время Сергей (Сказала сестра) содержался В тюрьме; не видал ни родных, ни друзей… Вчера только с ним повидался Отец. Повидаться с ним можешь и ты: Когда приговор прочитали, Одели их в рубище, сняли кресты, Но право свиданья им дали!..» Подробностей ряд пропустила я тут… Оставив следы роковые, Доныне о мщеньи они вопиют… Не знайте их лучше, родные. Я в крепость поехала к мужу с сестрой, Пришли мы сперва к «генералу», Потом нас привел генерал пожилой В обширную, мрачную залу. «Дождитесь, княгиня! мы будем сейчас!» Раскланявшись вежливо с нами, Он вышел. С дверей не спускала я глаз. Минуты казались часами. Шаги постепенно смолкали вдали, За ними я мыслью летела. Мне чудилось: связку ключей принесли, И ржавая дверь заскрипела. В угрюмой каморке с железным окном Измученный узник томился. «Жена к вам приехала!..» Бледным лицом, Он весь задрожал, оживился: «Жена!..» Коридором он быстро бежал, Довериться слуху не смея… «Вот он!» — громогласно сказал генерал, И я увидала Сергея… Недаром над ним пронеслася гроза: Морщины на лбу появились, Лицо было мертвенно бледно, глаза Не так уже ярко светились, Но больше в них было, чем в прежние дни, Той тихой, знакомой печали; С минуту пытливо смотрели они И радостно вдруг заблистали, Казалось он в душу мою заглянул… Я горько, припав к его груди, Рыдала… Он обнял меня и шепнул: «Здесь есть посторонние люди». Потом он сказал, что полезно ему Узнать добродетель смиренья, Что, впрочем, легко переносит тюрьму, И несколько слов одобренья Прибавил… По комнате важно шагал Свидетель — нам было неловко… Сергей на одежду свою показал: «Поздравь меня, Маша, с обновкой, — И тихо прибавил: — [I]Пойми и прости[/I]», — Глаза засверкали слезою, Но тут соглядатай успел подойти, Он низко поник головою. Я громко сказала: «Да, я не ждала Найти тебя в этой одежде». И тихо шепнула: «Я всё поняла. Люблю тебя больше, чем прежде..» — «Что делать? И в каторге буду я жить [I/I]». — «Ты жив, ты здоров, так о чем же тужить? [I[/I]» «Так вот ты какая!» — Сергей говорил, Лицо его весело было… Он вынул платок, на окно положил, И рядом я свой положила, Потом, расставаясь, Сергеев платок Взяла я — мой мужу остался… Нам после годичной разлуки часок Свиданья короток казался, Но что ж было делать! Наш срок миновал — Пришлось бы другим дожидаться… В карету меня посадил генерал, Счастливо желал оставаться… Великую радость нашла я в платке: Целуя его, увидала Я несколько слов на одном уголке; Вот что я, дрожа, прочитала: «Мой друг, ты свободна. Пойми — не пеняй! Душевно я бодр и — желаю Жену мою видеть такой же. Прощай! Малютке поклон посылаю…» Была в Петербурге большая родня У мужа; всё знать — да какая! Я ездила к ним, волновалась три дня, Сергея спасти умоляя. Отец говорил: «Что ты мучишься, дочь? Я всё испытал — бесполезно!» И правда: они уж пытались помочь, Моля императора слезно, Но просьбы до сердца его не дошли.., Я с мужем еще повидалась, И время приспело: его увезли!.. Как только одна я осталась, Я тотчас послышала в сердце моем, Что надо и мне торопиться, Мне душен казался родительский дом, И стала я к мужу проситься. Теперь расскажу вам подробно, друзья, Мою роковую победу. Вся дружно и грозно восстала семья, Когда я сказала: «Я еду!» Не знаю, как мне удалось устоять, Чего натерпелась я… Боже!.. Была из-под Киева вызвана мать, И братья приехали тоже: Отец «образумить» меня приказал. Они убеждали, просили. Но волю мою сам господь подкреплял, Их речи ее не сломили! А много и горько поплакать пришлось… Когда собрались мы к обеду, Отец мимоходом мне бросил вопрос: «На что ты решилась?» — «Я еду!» Отец промолчал… промолчала семья… Я вечером горько всплакнула, Качая ребенка, задумалась я… Вдруг входит отец, — я вздрогнула. Ждала я грозы, но, печален и тих, Сказал он сердечно и кротко: «За что обижаешь ты кровных родных? Что будет с несчастным сироткой? Что будет с тобою, голубка моя? Там нужно не женскую силу! Напрасна великая жертва твоя, Найдешь ты там только могилу!» И ждал он ответа, и взгляд мой ловил, Лаская меня и целуя… «Я сам виноват! Я тебя погубил! — Воскликнул он вдруг, негодуя. — Где был мой рассудок? Где были глаза! Уж знала вся армия наша…» И рвал он седые свои волоса: «Прости! не казни меня, Маша! Останься!..» И снова молил горячо… Бог знает, как я устояла! Припав головою к нему на плечо, «Поеду!» — я тихо сказала… «Посмотрим!..» И вдруг распрямился старик, Глаза его гневом сверкали: «Одно повторяет твой глупый язык: «Поеду!» Сказать не пора ли, Куда и зачем? Ты подумай сперва! Не знаешь сама, что болтаешь! Умеет ли думать твоя голова? Врагами ты, что ли, считаешь И мать, и отца? Или глупы они… Что споришь ты с ними, как с ровней? Поглубже ты в сердце свое загляни, Вперед посмотри хладнокровней, Подумай!.. Я завтра увижусь с тобой…» Ушел он, грозящий и гневный, А я, чуть жива, пред иконой святой Упала — в истоме душевной… [B]Глава III[/B] «Подумай!..» Я целую ночь не спала, Молилась и плакала много. Я божию матерь на помощь звала, Совета просила у бога, Я думать училась: отец приказал Подумать… нелегкое дело! Давно ли он думал за нас — и решал, И жизнь наша мирно летела? Училась я много; на трех языках Читала. Заметна была я В парадных гостиных, на светских балах, Искусно танцуя, играя; Могла говорить я почти обо всем, Я музыку знала, я пела, Я даже отлично скакала верхом, Но думать совсем не умела. Я только в последний, двадцатый мой год Узнала, что жизнь не игрушка, Да в детстве, бывало, сердечко вздрогнет, Как грянет нечаянно пушка. Жилось хорошо и привольно; отец Со мной не говаривал строго; Осьмнадцати лет я пошла под венец И тоже не думала много… В последнее время моя голова Работала сильно, пылала; Меня неизвестность томила сперва. Когда же беду я узнала, Бессменно стоял предо мною Сергей, Тюрьмою измученный, бледный, И много неведомых прежде страстей Посеял в душе моей бедной. Я всё испытала, а больше всего Жестокое чувство бессилья. Я небо и сильных людей за него Молила — напрасны усилья! И гнев мою душу больную палил, И я волновалась нестройно, Рвалась, проклинала… но не было сил Ни времени думать спокойно. Теперь непременно я думать должна — Отцу моему так угодно. Пусть воля моя неизменно одна, Пусть всякая дума бесплодна, Я честно исполнить отцовский приказ Решилась, мои дорогие. Старик говорил: «Ты подумай о нас, Мы люди тебе не чужие: И мать, и отца, и дитя, наконец, — Ты всех безрассудно бросаешь, За что же?» — «Я долг исполняю, отец!» — «За что ты себя обрекаешь На муку?» — «Не буду я мучиться там! Здесь ждет меня страшная мука. Да если останусь, послушная вам, Меня истерзает разлука. Не зная покою ни ночью, ни днем, Рыдая над бедным сироткой, Всё буду я думать о муже моем Да слышать упрек его кроткий. Куда ни пойду я — на лицах людей Я свой приговор прочитаю: В их шепоте — повесть измены моей. В улыбке укор угадаю: Что место мое не на пышном балу, А в дальней пустыне угрюмой, Где узник усталый в тюремном углу Терзается лютою думой, Один… без опоры… Скорее к нему! Там только вздохну я свободно. Делила с ним радость, делить и тюрьму Должна я… Так небу угодно!.. Простите, родные! Мне сердце давно Мое предсказало решенье. И верю я твердо: от бога оно! А в вас говорит — сожаленье. Да, ежели выбор решить я должна Меж мужем и сыном — не боле, Иду я туда, где я больше нужна, Иду я к тому, кто в неволе! Я сына оставлю в семействе родном, Он скоро меня позабудет. Пусть дедушка будет малютке отцом, Сестра ему матерью будет. Он так еще мал! А когда подрастет И страшную тайну узнает, Я верю: он матери чувство поймет И в сердце ее оправдает! Но если останусь я с ним… и потом Он тайну узнает и спросит: «Зачем не пошла ты за бедным отцом?..» — И слово укора мне бросит? О, лучше в могилу мне заживо лечь, Чем мужа лишить утешенья И в будущем сына презренье навлечь. .. Нет, нет! не хочу я презренья!.. А может случиться — подумать боюсь! — Я первого мужа забуду, Условиям новой семьи подчинюсь И сыну не матерью буду, А мачехой лютой?.. Горю от стыда... Прости меня, бедный изгнанник! Тебя позабыть! Никогда! никогда! Ты сердца единый избранник... Отец! ты не знаешь, как дорог он мне! Его ты не знаешь! Сначала, В блестящем наряде, на гордом коне, Его пред полком я видала; О подвигах жизни его боевой Рассказы товарищей боя Я слушала жадно — и всею душой Я в нем полюбила героя... Позднее я в нем полюбила отца Малютки, рожденного мною. Разлука тянулась меж тем без конца. Он твердо стоял под грозою... Вы знаете, где мы увиделись вновь — Судьба свою волю творила! — Последнюю, лучшую сердца любовь В тюрьме я ему подарила! Напрасно чернила его клевета, Он был безупречней, чем прежде, И я полюбила его, как Христа... В своей арестантской одежде Теперь он бессменно стоит предо мной, Величием кротким сияя. Терновый венец над его головой, Во взоре любовь неземная… Отец мой! должна я увидеть его… Умру я, тоскуя по муже… Ты, долгу служа, не щадил ничего И нас научил ты тому же. .. Герой, выводивший своих сыновей Туда, где смертельней сраженье, — Не верю, чтоб дочери бедной своей Ты сам не одобрил решенья!» Вот что я подумала в долгую ночь, И так я с отцом говорила… Он тихо сказал: «Сумасшедшая дочь! » — И вышел: молчали уныло И братья, и мать… Я ушла наконец… Тяжелые дни потянулись: Как туча ходил недовольный отец, Другие домашние дулись. Никто не хотел ни советом помочь, Ни делом; но я не дремала, Опять провела я бессонную ночь: Письмо к государю писала (В то время молва начала разглашать, Что будто вернуть Трубецкую С дороги велел государь. Испытать Боялась я участь такую, Но слух был неверен). Письмо отвезла Сестра моя, Катя Орлова. Сам царь отвечал мне… Спасибо, нашла В ответе я доброе слово! Он был элегантен и мил (Николай Писал по-французски). Сначала Сказал государь, как ужасен тот край, Куда я поехать желала, Как грубы там люди, как жизнь тяжела, Как возраст мой хрупок и нежен; Потом намекнул (я не вдруг поняла) На то, что возврат безнадежен; А дальше — изволил хвалою почтить Решимость мою, сожалея, Что, долгу покорный, не мог пощадить Преступного мужа… Не смея Противиться чувствам высоким таким, Давал он свое позволенье; Но лучше желал бы, чтоб с сыном моим Осталась я дома… Волненье Меня охватило. «Я еду!» Давно Так радостно сердце не билось… «Я еду! я еду! Теперь решено!..» Я плакала, жарко молилась… В три дня я в далекий мой путь собралась, Всё ценное я заложила, Надежною шубой, бельем запаслась, Простую кибитку купила. Родные смотрели на сборы мои, Загадочно как-то вздыхая; Отъезду не верил никто из семьи… Последнюю ночь провела я С ребенком. Нагнувшись над сыном моим, Улыбку малютки родного Запомнить старалась; играла я с ним Печатью письма рокового. Играла и думала: «Бедный мой сын! Не знаешь ты, чем ты играешь! Здесь участь твоя: ты проснешься один, Несчастный! Ты мать потеряешь!» И в горе упав на ручонки его Лицом, я шептала, рыдая: «Прости, что тебя, для отца твоего, Мой бедный, покинуть должна я…» А он улыбался: не думал он спать, Любуясь красивым пакетом; Большая и красная эта печать Его забавляла… С рассветом Спокойно и крепко заснуло дитя, И щечки его заалели. С любимого личика глаз не сводя, Молясь у его колыбели, Я встретила утро… Я вмиг собралась. Сестру заклинала я снова Быть матерью сыну… Сестра поклялась… Кибитка была уж готова. Сурово молчали родные мои, Прощание было немое. Я думала: «Я умерла для семьи, Всё милое, всё дорогое Теряю… нет счета печальных потерь!..» Мать как-то спокойно сидела, Казалось, не веря еще и теперь, Чтоб дочка уехать посмела, И каждый с вопросом смотрел на отца. Сидел он поодаль понуро, Не молвил словечка, не поднял лица, — Оно было бледно и хмуро. Последние вещи в кибитку снесли, Я плакала, бодрость теряя, Минуты мучительно медленно шли… Сестру наконец обняла я И мать обняла. «Ну, господь вас хранит!» — Сказала я, братьев целуя. Отцу подражая, молчали они… Старик поднялся, негодуя, По сжатым губам, по морщинам чела Ходили зловещие тени… Я молча ему образок подала И стала пред ним на колени: «Я еду! хоть слово, хоть слово, отец! Прости свою дочь, ради бога!..» Старик на меня поглядел наконец Задумчиво, пристально, строго И, руки с угрозой подняв надо мной, Чуть слышно сказал (я дрожала): «Смотри, через год возвращайся домой, Не то — прокляну!..» Я упала… [B]Глава IV[/B] «Довольно, довольно объятий и слез!» Я села — и тройка помчалась. «Прощайте, родные!» В декабрьский мороз Я с домом отцовским рассталась И мчалась без отдыху с лишком три дня; Меня быстрота увлекала, Она была лучшим врачом для меня… Я скоро в Москву прискакала, К сестре Зинаиде. Мила и умна Была молодая княгиня, Как музыку знала! Как пела она! Искусство ей было святыня. Она нам оставила книгу новелл, Исполненных грации нежной, Поэт Веневитинов стансы ей пел, Влюбленный в нее безнадежно; В Италии год Зинаида жила И к нам — по сказанью поэта — «Цвет южного неба в очах принесла». Царица московского света, Она не чуждалась артистов, — житье Им было у Зины в гостиной; Они уважали, любили ее И Северной звали Коринной… Поплакали мы. По душе ей была Решимость моя роковая: «Крепись, моя бедная! будь весела! Ты мрачная стала такая. Чем мне эти темные тучи прогнать? Как мы распростимся с тобою? А вот что! ложись ты до вечера спать, А вечером пир я устрою. Не бойся! всё будет во вкусе твоем, Друзья у меня не повесы, Любимые песни твои мы споем, Сыграем любимые пьесы…» И вечером весть, что приехала я, В Москве уже многие знали. В то время несчастные наши мужья Вниманье Москвы занимали: Едва огласилось решенье суда, Всем было неловко и жутко, В салонах Москвы повторялась тогда Одна ростопчинская шутка: «В Европе сапожник, чтоб барином стать, Бунтует, — понятное дело! У нас революцию сделала знать: В сапожники, что ль, захотела?..» И сделалась я «героинею дня». Не только артисты, поэты — Вся двинулась знатная наша родня; Парадные, цугом кареты Гремели; напудрив свои парики, Потемкину ровня по летам, Явились былые тузы-старики С отменно учтивым приветом; Старушки, статс-дамы былого двора, В объятья меня заключали: «Какое геройство!.. Какая пора!..» — И в такт головами качали. Ну, словом, что было в Москве повидней, Что в ней мимоездом гостило, Всё вечером съехалось к Зине моей: Артистов тут множество было, Певцов-итальянцев тут слышала я, Что были тогда знамениты, Отца моего сослуживцы, друзья Тут были, печалью убиты. Тут были родные ушедших туда, Куда я сама торопилась, Писателей группа, любимых тогда. Со мной дружелюбно простилась: Тут были Одоевский, Вяземский; был Поэт вдохновенный и милый, Поклонник кузины, что рано почил, Безвременно взятый могилой. И Пушкин тут был… Я узнала его… Он другом был нашего детства, В Юрзуфе он жил у отца моего, В ту пору проказ и кокетства Смеялись, болтали мы, бегали с ним, Бросали друг в друга цветами. Всё наше семейство поехало в Крым, И Пушкин отправился с нами. Мы ехали весело. Вот наконец И горы, и Черное море! Велел постоять экипажам отец, Гуляли мы тут на просторе. Тогда уже был мне шестнадцатый год. Гибка, высока не по летам, Покинув семью, я стрелою вперед Умчалась с курчавым поэтом; Без шляпки, с распущенной длинной косой; Полуденным солнцем палима, Я к морю летела, — и был предо мной Вид южного берега Крыма! Я радостным взором глядела кругом, Я прыгала, с морем играла; Когда удалялся прилив, я бегом До самой воды добегала, Когда же прилив возвращался опять И волны грядой подступали, От них я спешила назад убежать, А волны меня настигали!.. И Пушкин смотрел… и смеялся, что я Ботинки мои промочила. «Молчите! идет гувернантка моя!» — Сказала я строго. (Я скрыла, Что ноги промокли)… Потом я прочла В «Онегине» чудные строки. Я вспыхнула вся — я довольна была… Теперь я стара, так далеки Те красные дни! Я не буду скрывать, Что Пушкин в то время казался Влюбленным в меня… но, по правде сказать, В кого он тогда не влюблялся! Но, думаю, он не любил никого Тогда, кроме музы: едва ли Не больше любви занимали его Волнения ее и печали… Юрзуф живописен: в роскошных садах Долины его потонули, У ног его море, вдали Аюдаг… Татарские хижины льнули К подножию скал; виноград выбегал На кручу лозой отягченной, И тополь местами недвижно стоял Зеленой и стройной колонной. Мы заняли дом под нависшей скалой, Поэт наверху приютился, Он нам говорил, что доволен судьбой, Что в море и горы влюбился. Прогулки его продолжались по дням И были всегда одиноки, Он у моря часто бродил по ночам. По-английски брал он уроки У Лены, сестры моей: Байрон тогда Его занимал чрезвычайно. Случалось сестре перевесть иногда Из Байрона что-нибудь — тайно; Она мне читала попытки свои, А после рвала и бросала, Но Пушкину кто-то сказал из семьи, Что Лена стихи сочиняла: Поэт подобрал лоскутки под окном И вывел всё дело на сцену. Хваля переводы, он долго потом Конфузил несчастную Лену… Окончив занятья, спускался он вниз И с нами делился досугом; У самой террасы стоял кипарис, Поэт называл его другом, Под ним заставал его часто рассвет, Он с ним, уезжая, прощался… И мне говорили, что Пушкина след В туземной легенде остался: «К поэту летал соловей по ночам, Как в небо луна выплывала, И вместе с поэтом он пел — и, певцам Внимая, природа смолкала! Потом соловей — повествует народ — Летал сюда каждое лето: И свищет, и плачет, и словно зовет К забытому другу поэта! Но умер поэт — прилетать перестал Пернатый певец… Полный горя, С тех пор кипарис сиротою стоял, Внимая лишь ропоту моря..» Но Пушкин надолго прославил его: Туристы его навещают, Садятся под ним и на память с него Душистые ветки срывают… Печальна была наша встреча. Поэт Подавлен был истинным горем. Припомнил он игры ребяческих лет В далеком Юрзуфе, над морем. Покинув привычный насмешливый тон, С любовью, с тоской бесконечной, С участием брата напутствовал он Подругу той жизни беспечной! Со мной он по комнате долго ходил, Судьбой озабочен моею, Я помню, родные, что он говорил, Да так передать не сумею: «Идите, идите! Вы сильны душой, Вы смелым терпеньем богаты, Пусть мирно свершится ваш путь роковой, Пусть вас не смущают утраты! Поверьте, душевной такой чистоты Не стоит сей свет ненавистный! Блажен, кто меняет его суеты На подвиг любви бескорыстной! Что свет? опостылевший всем маскарад! В нем сердце черствеет и дремлет, В нем царствует вечный, рассчитанный хлад И пылкую правду объемлет… Вражда умирится влияньем годов, Пред временем рухнет преграда, И вам возвратятся пенаты отцов И сени домашнего сада! Целебно вольется в усталую грудь Долины наследственной сладость, Вы гордо оглянете пройденный путь И снова узнаете радость. Да, верю! не долго вам горе терпеть, Гнев царский не будет же вечным… Но если придется в степи умереть, Помянут вас словом сердечным: Пленителен образ отважной жены, Явившей душевную силу И в снежных пустынях суровой страны Сокрывшейся рано в могилу! Умрете, но ваших страданий рассказ Поймется живыми сердцами, И заполночь правнуки ваши о вас Беседы не кончат с друзьями. Они им покажут, вздохнув от души, Черты незабвенные ваши, И в память прабабки, погибшей в глуши, Осушатся полные чаши!.. Пускай долговечнее мрамор могил, Чем крест деревянный в пустыне, Но мир Долгорукой еще не забыл, А Бирона нет и в помине. Но что я?.. Дай бог вам здоровья и сил! А там и увидеться можно: Мне царь «Пугачева» писать поручил, Пугач меня мучит безбожно, Расправиться с ним я на славу хочу, Мне быть на Урале придется. Поеду весной, поскорей захвачу, Что путного там соберется, Да к вам и махну, переехав Урал…» Поэт написал «Пугачева», Но в дальние наши снега не попал. Как мог он сдержать это слово? Я слушала музыку, грусти полна, Я пению жадно внимала; Сама я не пела, — была я больна, Я только других умоляла: «Подумайте: я уезжаю с зарей… О, пойте же, пойте! играйте!… Ни музыки я не услышу такой, Ни песни… Наслушаться дайте!…» И чудные звуки лились без конца! Торжественной песней прощальной Окончился вечер, — не помню лица Без грусти, без думы печальной! Черты неподвижных, суровых старух Утратили холод надменный, И взор, что, казалось, навеки потух, Светиться слезой умиленной… Артисты старались себя превзойти, Не знаю я песни прелестней Той песни-молитвы о добром пути, Той богословляющей песни… О, как вдохновенно играли они! Как пели!.. и плакали сами… И каждый сказал мне: «Господь вас храни!» — Прощаясь со мной со слезами… [B]Глава V[/B] Морозно. Дорога бела и гладка, Ни тучи на всем небосклоне… Обмерзли усы, борода ямщика, Дрожит он в своем балахоне. Спина его, плечи и шапка в снегу, Хрипит он, коней понукая, И кашляют кони его на бегу, Глубоко и трудно вздыхая… Обычные виды: былая краса Пустынного русского края, Угрюмо шумят строевые леса, Гигантские тени бросая; Равнины покрыты алмазным ковром, Деревни в снегу потонули, Мелькнул на пригорке помещичий дом, Церковные главы блеснули… Обычные встречи: обоз без конца, Толпа богомолок старушек, Гремящая почта, фигура купца На груде перин и подушек; Казенная фура! с десяток подвод: Навалены ружья и ранцы. Солдатики! Жидкий, безусый народ, Должно быть, еще новобранцы; Сынков провожают отцы-мужики Да матери, сестры и жены. «Уводят, уводят сердечных в полки!»- Доносятся горькие стоны… Подняв кулаки над спиной ямщика, Неистово мчится фельдъегерь. На самой дороге догнав русака, Усатый помещичий егерь Махнул через ров на проворном коне, Добычу у псов отбивает. Со всей своей свитой стоит в стороне Помещик — борзых подзывает… Обычные сцены: на станциях ад — Ругаются, спорят, толкутся. «Ну, трогай!» Из окон ребята глядят, Попы у харчевни дерутся; У кузницы бьется лошадка в станке, Выходит весь сажей покрытый Кузнец с раскаленной подковой в руке: «Эй, парень, держи ей копыты!..» В Казани я сделала первый привал, На жестком диване уснула; Из окон гостиницы видела бал И, каюсь, глубоко вздохнула! Я вспомнила: час или два с небольшим Осталось до Нового года. «Счастливые люди! как весело им! У них и покой, и свобода, Танцуют, смеются!… а мне не знавать Веселья… я еду на муки!..» Не надо бы мыслей таких допускать, Да молодость, молодость, внуки! Здесь снова пугали меня Трубецкой, Что будто ее воротили: «Но я не боюсь — позволенье со мной!» Часы уже десять пробили. Пора! я оделась. «Готов ли ямщик?» — «Княгиня, вам лучше дождаться Рассвета, — заметил смотритель-старик.- Метель начала подыматься!» — «Ах, то ли придется еще испытать! Поеду. Скорей, ради бога!..» Звенит колокольчик, ни зги не видать, Что дальше, то хуже дорога, Поталкивать начало сильно в бока, Какими-то едем грядами, Не вижу я даже спины ямщика: Бугор намело между нами. Чуть-чуть не упала кибитка моя, Шарахнулась тройка и стала. Ямщик мой заохал: «Докладывал я: Пождать бы! дорога пропала!…» Послала дорогу искать ямщика, Кибитку рогожей закрыла, Подумала: верно, уж полночь близка, Пружинку часов подавила: Двенадцать ударило! Кончился год, И новый успел народиться! Откинув циновку, гляжу я вперед — По-прежнему вьюга крутится. Какое ей дело до наших скорбей, До нашего нового года? И я равнодушна к тревоге твоей И к стонам твоим, непогода! Своя у меня роковая тоска, И с ней я борюсь одиноко… Поздравила я моего ямщика. «Зимовка тут есть недалеко,- Сказал он,- рассвета дождемся мы в ней!» Подъехали мы, разбудили Каких-то убогих лесных сторожей, Их дымную печь затопили. Рассказывал ужасы житель лесной, Да я его сказки забыла… Согрелись мы чаем. Пора на покой! Метель всё ужаснее выла. Лесник покрестился, ночник погасил И с помощью пасынка Феди Огромных два камня к дверям привалил. «Зачем?» — «Одолели медведи!» Потом он улегся на голом полу, Всё скоро уснуло в сторожке, Я думала, думала… лежа в углу На мерзлой и жесткой рогожке… Сначала веселые были мечты: Я вспомнила праздники наши, Огнями горящую залу, цветы, Подарки, заздравные чаши, И шумные речи, и ласки… кругом Всё милое, всё дорогое — Но где же Сергей?.. И подумав о нем, Забыла я всё остальное! Я живо вскочила, как только ямщик Продрогший в окно постучался. Чуть свет на дорогу нас вывел лесник, Но деньги принять отказался. «Не надо, родная! Бог вас защити, Дороги-то дальше опасны!» Крепчали морозы по мере пути И сделались скоро ужасны. Совсем я закрыла кибитку мою — И темно, и страшная скука! Что делать? Стихи вспоминаю, пою, Когда-нибудь кончится мука! Пусть сердце рыдает, пусть ветер ревет И путь мой заносят метели, А все-таки я продвигаюсь вперед! Так ехала я три недели… Однажды, заслышав какой-то содом, Циновку мою я открыла, Взглянула: мы едем обширным селом, Мне сразу глаза ослепило: Пылали костры по дороге моей… Тут были крестьяне, крестьянки, Солдаты и — целый табун лошадей… «Здесь станция: ждут серебрянки, — Сказал мой ямщик, — Мы увидим ее, Она, чай, идет недалече…» Сибирь высылала богатство свое, Я рада была этой встрече: «Дождусь серебрянки! Авось что-нибудь О муже, о наших узнаю. При ней офицер, из Нерчинска их путь…» В харчевне сижу, поджидаю… Вошел молодой офицер; он курил, Он мне не кивнул головою, Он как-то надменно глядел и ходил, И вот я сказала с тоскою: «Вы видели, верно… известны ли вам Те… жертвы декабрьского дела… Здоровы они? Каково-то им там? О муже я знать бы хотела…» Нахально ко мне повернул он лицо — Черты были злы и суровы — И, выпустив изо рту дыму кольцо, Сказал: «Несомненно здоровы, Но я их не знаю — и знать не хочу, Я мало ли каторжных видел!..» Как больно мне было, родные! Молчу… Несчастный! меня же обидел! Я бросила только презрительный взгляд, С достоинством юноша вышел… У печки тут грелся какой-то солдат, Проклятье мое он услышал И доброе слово — не варварский смех — Нашел в своем сердце солдатском: «Здоровы! — сказал он, — я видел их всех, Живут в руднике Благодатском!..» Но тут возвратился надменный герой, Поспешно ушла я в кибитку. «Спасибо, солдатик! спасибо, родной! Недаром я вынесла пытку!» Поутру на белые степи гляжу, Послышался звон колокольный, Тихонько в убогую церковь вхожу, Смешалась с толпой богомольной. Отслушав обедню, к попу подошла, Молебен служить попросила… Всё было спокойно — толпа не ушла… Совсем меня горе сломило! За что мы обижены столько, Христос? За что поруганьем покрыты? И реки давно накопившихся слез Упали на жесткие плиты! Казалось, народ мою грусть разделял, Молясь молчаливо и строго, И голос священника скорбью звучал, Прося об изгнанниках бога… Убогий, в пустыне затерянный храм! В нем плакать мне было не стыдно, Участье страдальцев, молящихся там, Убитой душе необидно… (Отец Иоанн, что молебен служил И так непритворно молился, Потом в каземате священником был И с нами душой породнился.) А ночью ямщик не сдержал лошадей, Гора была страшно крутая, И я полетела с кибиткой моей С высокой вершины Алтая! В Иркутске проделали то же со мной, Чем там Трубецкую терзали… Байкал. Переправа — и холод такой, Что слезы в глазах замерзали. Потом я рассталась с кибиткой моей (Пропала санная дорога). Мне жаль ее было: я плакала в ней И думала, думала много! Дорога без снегу — в телеге! Сперва Телега меня занимала, Но вскоре потом, ни жива, ни мертва, Я прелесть телеги узнала. Узнала и голод на этом пути. К несчастию, мне не сказали, Что тут ничего невозможно найти, Тут почту бурята держали. Говядину вялят на солнце они Да греются чаем кирпичным, И тот еще с салом! Господь сохрани Попробовать вам, непривычным! Зато под Нерчинском мне задали бал: Какой-то купец тороватый В Иркутске заметил меня, обогнал И в честь мою праздник богатый Устроил… Спасибо! я рада была И вкусным пельменям, и бане… А праздник как мертвая весь проспала В гостиной его на диване… Не знала я, что впереди меня ждет! Я утром в Нерчинск прискакала, Не верю глазам, — Трубецкая идет! «Догнала тебя я, догнала!» «Они в Благодатске!» — Я бросилась к ней, Счастливые слезы роняя… В двенадцати только верстах мой Сергей, И Катя со мной Трубецкая! [B]Глава VI[/B] Кто знал одиночество в дальнем пути, Чьи спутники — горе да вьюга, Кому провиденьем дано обрести В пустыне негаданно друга, Тот нашу взаимную радость поймет… «Устала, устала я, Маша!» -«Не плачь, моя бедная Катя! Спасет Нас дружба и молодость наша! Нас жребий один неразрывно связал, Судьба нас равно обманула, И тот же поток твое счастье умчал, В котором мое потонуло. Пойдем же мы об руку трудным путем, Как шли зеленеющем лугом, И обе достойно свой крест понесем, И будем мы сильны друг другом. Что мы потеряли? подумай, сестра! Игрушки тщеславья… Не много! Теперь перед нами дорога добра, Дорога избранников бога! Найдем мы униженных, скорбных мужей, Но будем мы им утешеньем, Мы кротостью нашей смягчим палачей, Страданье осилим терпеньем. Опорою гибнущим, слабым, больным Мы будем в тюрьме ненавистной, И рук не положим, пока не свершим Обета любви бескорыстной!.. Чиста наша жертва, — мы всё отдаем Избранникам нашим и богу. И верю я: мы невредимо пройдем Всю трудную нашу дорогу…» Природа устала с собой воевать — День ясный, морозный и тихий. Снега под Нерчинском явились опять, В санях покатили мы лихо… О ссыльных рассказывал русский ямщик (Он знал по фамилии даже): «На этих конях я возил их в рудник, Да только в другом экипаже. Должно быть, дорога легка им была: Шутили, смешили друг дружку; На завтрак ватрушку мне мать испекла, Так я подарил им ватрушку, Двугривенный дали — я брать не хотел: «Возьми, паренек, пригодится…» Болтая, он живо в село прилетел. «Ну, барыни, где становиться?» — «Вези нас к начальнику прямо в острог». — «Эй, други, не дайте в обиду!» Начальник был тучен и, кажется, строг, Спросил, по какому мы виду? «В Иркутске читали инструкцию нам И выслать в Нерчинск обещали…» — «Застряла, застряла, голубушка, там!» «Вот копия, нам ее дали…» — «Что копия? с ней попадешься впросак!» — «Вот царское вам позволенье!» Не знал по-французски упрямый чудак, Не верил нам, — смех и мученье! «Вы видите подпись царя: Николай?» До подписи нет ему дела, Ему из Нерчинска бумагу подай! Поехать за ней я хотела, Но он объявил, что отправится сам И к утру бумагу добудет. «Да точно ли?..» — «Честное слово! А вам Полезнее выспаться будет!..» И мы добрались до какой-то избы, О завтрашнем утре мечтая; С оконцем из слюды, низка, без трубы, Была наша хата такая, Что я головою касалась стены, А в дверь упиралась ногами; Но мелочи эти нам были смешны, Не то уж случалося с нами. Мы вместе! теперь бы легко я снесла И самые трудные муки… Проснулась я рано, а Катя спала, Пошла по деревне от скуки: Избушки такие ж, как наша, числом До сотни, в овраге торчали, А вот и кирпичный с решетками дом! При нем часовые стояли. «Не здесь ли преступники?» — «Здесь, да ушли». — «Куда?» — «На работу, вестимо!» Какие-то дети меня повели… Бежали мы все — нестерпимо Хотелось мне мужа увидеть скорей; Он близко! Он шел тут недавно! «Вы видите их?» — я спросила детей. «Да, видим! Поют они славно! Вон дверца… Гляди же! Пойдем мы теперь, Прощай!..» Убежали ребята… И словно под землю ведущую дверь Увидела я — и солдата. Сурово смотрел часовой, — наголо В руке его сабля сверкала. Не золото, внуки, и здесь помогло, Хоть золото я предлагала! Быть может, вам хочется дальше читать, Да просится слово из груди! Помедлим немного. Хочу я сказать Спасибо вам, русские люди! В дороге, в изгнанье, где я ни была, Всё трудное каторги время, Народ! я бодрее с тобою несла Мое непосильное бремя. Пусть много скорбей тебе пало на часть, Ты делишь чужие печали, И где мои слезы готовы упасть, Твои уж давно там упали!.. Ты любишь несчастного, русский народ! Страдания нас породнили… «Вас в каторге самый закон не спасет!» — На родине мне говорили; Но добрых людей я встречала и там, На крайней ступени паденья, Умели по-своему выразить нам Преступники дань уваженья; Меня с неразлучною Катей моей Довольной улыбкой встречали: «Вы — ангелы наши!» За наших мужей Уроки они исполняли. Не раз мне украдкой давал из полы Картофель колодник клейменый: «Покушай! горячий, сейчас из золы!» Хорош был картофель печеный, Но грудь и теперь занывает с тоски, Когда я о нем вспоминаю… Примите мой низкий поклон, бедняки! Спасибо вам всем посылаю! Спасибо!.. Считали свой труд ни во что Для нас эти люди простые, Но горечи в чашу не подлил никто, Никто — из народа, родные!.. Рыданьям моим часовой уступил, Как бога его я просила! Светильник (род факела) он засветил, В какой-то подвал я вступила И долго спускались всё ниже; потом Пошла я глухим коридором, Уступами шел он; темно было в нем И душно; где плесень узором Лежала; где тихо струилась вода И лужами книзу стекала. Я слышала шорох; земля иногда Комками со стен упадала; Я видела страшные ямы в стенах; Казалось, такие ж дороги От них начинались. Забыла я страх, Проворно несли меня ноги! И вдруг я услышала крики: «Куда, Куда вы? Убиться хотите? Ходить не позволено дамам туда! Вернитесь скорей! Погодите!» Беда моя! видно, дежурный пришел (Его часовой так боялся) Кричал он так грозно, так голос был зол, Шум скорых шагов приближался… Что делать? Я факел задула. Вперед Впотьмах наугад побежала… Господь, коли хочет, везде проведет! Не знаю, как я не упала, Как голову я не оставила там! Судьба берегла меня. Мимо Ужасных расселин, провалов и ям Бог вывел меня невредимо: Я скоро увидела свет впереди, Там звездочка словно светилась… И вылетел радостный крик из груди: «Огонь!» Я крестом осенилась… Я сбросила шубу… Бегу на огонь, Как бог уберег во мне душу! Попавший в трясину испуганный конь Так рвется, завидевши сушу… И стало, родные, светлей и светлей! Увидела я возвышенье: Какая-то площадь… и тени на ней… Чу… молот! работа, движенье… Там люди! Увидят ли только они? Фигуры отчетливей стали… Всё ближе, сильней замелькали огни. Должно быть, меня увидали… И кто-то стоявший на самом краю Воскликнул: «Не ангел ли божий? Смотрите, смотрите!» — «Ведь мы не в раю: Проклятая шахта похожей На ад!» — говорили другие, смеясь. И быстро на край выбегали, И я приближалась поспешно. Дивясь, Недвижно они ожидали. «Волконская!» — вдруг закричал Трубецкой (Узнала я голос). Спустили Мне лестницу; я поднялася стрелой! Всё люди знакомые были: Сергей Трубецкой, Артамон Муравьев, Борисовы, князь Оболенский… Потоком сердечных, восторженных слов, Похвал моей дерзости женской Была я осыпана; слезы текли По лицам их, полным участья… Но где же Сергей мой? «За ним уж пошли, Не умер бы только от счастья! Кончает урок: по три пуда руды Мы в день достаем для России, Как видите, нас не убили труды!» Веселые были такие, Шутили, но я под веселостью их Печальную повесть читала (Мне новостью были оковы на них Что их закуют — я не знала)… Известьем о Кате, о милой жене, Утешила я Трубецкого; Все письма, по счастию, были при мне, С приветом из края родного Спешила я их передать. Между тем, Внизу офицер горячился: «Кто лестницу принял? Куда и зачем Смотритель работ отлучился? Сударыня! Вспомните слово мое, Убьетесь!.. Эй, лестницу, черти! Живей!..» (Но никто не подставил ее…) «Убьетесь, убьетесь до смерти! Извольте спуститься! да что ж вы?..» Но мы Всё в глубь уходили… Отвсюду Бежали к нам мрачные дети тюрьмы, Дивясь небывалому чуду. Они пролагали мне путь впереди, Носилки свои предлагали… Орудья подземных работ на пути, Провалы, бугры мы встречали. Работа кипела под звуки оков, Под песни, — работа над бездной! Стучались в упругую грудь рудников И заступ и молот железный. Там с ношею узник шагал по бревну, Невольно кричала я: «Тише!» Там новую мину вели в глубину, Там люди карабкались выше По шатким подпоркам… Какие труды! Какая отвага!… Сверкали Местами добытые глыбы руды И щедрую дань обещали… Вдруг кто-то воскликнул: «Идет он! идет!» Окинув пространство глазами, Я чуть не упала, рванувшись вперед, — Канава была перед нами. «Потише, потише! Ужели затем Вы тысячи верст пролетели,- Сказал Трубецкой, — чтоб на горе нам всем В канаве погибнуть — у цели?» И за руку крепко меня он держал: «Что б было, когда б вы упали?» Сергей торопился, но тихо шагал. Оковы уныло звучали. Да, цепи! Палач не забыл никого (О, мстительный трус и мучитель!), — Но кроток он был, как избравший его Орудьем своим искупитель. Пред ним расступались, молчанье храня, Рабочие люди и стража… И вот он увидел, увидел меня! И руки простер ко мне: «Маша!» И стал, обессиленный словно, вдали… Два ссыльных его поддержали. По бледным щекам его слезы текли, Простертые руки дрожали… Душе моей милого голоса звук Мгновенно послал обновленье, Отраду, надежду, забвение мук, Отцовской угрозы забвенье! И с криком «иду!» я бежала бегом, Рванув неожиданно руку, По узкой доске над зияющим рвом Навстречу призывному звуку… «Иду!..» Посылало мне ласку свою Улыбкой лицо испитое… И я побежала… И душу мою Наполнило чувство святое. Я только теперь, в руднике роковом, Услышав ужасные звуки, Увидев оковы на муже моем, Вполне поняла его муки, И силу его… и готовность страдать! Невольно пред ним я склонила Колени, — и прежде чем мужа обнять, Оковы к губам приложила!.. И тихого ангела бог ниспослал В подземные копи, — в мгновенье И говор, и грохот работ замолчал, И замерло словно движенье, Чужие, свои — со слезами в глазах, Взволнованны, бледны, суровы, Стояли кругом. На недвижных ногах Не издали звука оковы, И в воздухе поднятый молот застыл… Всё тихо — ни песни, ни речи… Казалось, что каждый здесь с нами делил И горечь, и счастие встречи! Святая, святая была тишина! Какой-то высокой печали, Какой-то торжественной думы полна. «Да где же вы все запропали?» — Вдруг снизу донесся неистовый крик. Смотритель работ появился. «Уйдите! — сказал со слезами старик. — Нарочно я, барыня, скрылся, Теперь уходите. Пора! Забранят! Начальники люди крутые…» И словно из рая спустилась я в ад… И только… и только, родные! По-русски меня офицер обругал Внизу, ожидавший в тревоге, А сверху мне муж по-французски сказал: «Увидимся, Маша, — в остроге!..»

Лирическая конструкция

Вадим Шершеневич

Все, кто в люльке Челпанова мысль свою вынянчил! Кто на бочку земли сумел обручи рельс набить! За расстегнутым воротом нынче Волосатую завтру увидеть!Где раньше леса, как зеленые ботики, Надевала весна и айда — Там глотки печей в дымной зевоте Прямо в небо суют города.И прогресс стрижен бобриком требований Рукою, где вздуты жилы железнодорожного узла. Докуривши махорку деревни, Последний окурок села,Телескопами счистивши тайну звездной перхоти, Вожжи солнечных лучей машиной схватив, В силометре подъемника электричеством кверху Внук мой гонит, как черточку лифт.Сумрак кажет трамваи, как огня кукиши, Хлопают жалюзи магазинов, как ресницы в сто пуд, Мечет вновь дискобол науки Граммофонные диски в толпу.На пальцах проспектов построек заусеницы, Сжата пальцами плотин, как женская глотка, вода, И объедают листву суеверий, как гусеницы, Извиваясь суставами вагонов, поезда.Церковь бьется правым клиросом Под напором фабричных гудков. Никакому хирургу не вырезать Аппендицит стихов.Подобрана так или иначе Каждой истине сотня ключей, Но гонококк соловьиный не вылечен В лунной и мутной моче.Сгорбилась земля еще пуще Под асфальтом до самых плеч, Но поэта, занозу грядущего, Из мякоти не извлечь.Вместо сердца — с огромной плешиной, С глазами, холодными, как вода на дне, Извиваясь, как молот бешеный, Над раскаленным железом дней,Я сам в Осанне великолепного жара, Для обеденных столов ломая гробы, Трублю сиреной строчек, шофер земного шара И Джек-потрошитель судьбы.И вдруг металлический, как машинные яйца, Смиряюсь, как собачка под плеткой Тубо — Когда дачник, язык мой, шляется По аллее березовых твоих зубов.Мир может быть жестче, чем гранит еще, Но и сквозь пробьется крапива строк вновь, А из сердца поэта не вытащить Глупую любовь.

Посещение

Владимир Бенедиктов

Как? и ночью нет покою! Нет, уж это вон из рук! Кто-то дерзкою рукою Всё мне в двери стук да стук, ‘Кто там?’ — брызнув ярым взглядом, Крикнул я, — и у дверей, Вялый, заспанный, с докладом Появился мой лакей. ‘Кто там?’ — ‘Женщина-с’. — ‘Какая?’ — ‘Так — бабенка — ничего’. — ‘Что ей нужно? Молодая?’ — ‘Нет, уж так себе — того’. ‘Ну, впусти!’ — Вошла, и села, И беседу повела, И неробко так глядела, Словно званая была; Словно старая знакомка, Не сочтясь со мной в чинах, Начала пускаться громко В рассужденья о делах. Речь вела она разумно Про движенье и застой, Только слишком вольнодумно… ‘Э, голубушка, постой! Понимаю’. После стала Порицать весь белый свет; На судьбу свою роптала, Что нигде ей ходу нет; Говорила, что приюта Нет ей в мире, нет житья, Что везде гонима люто… ‘А! — так вот что!’ — думал я. Вот сейчас же, верно, взбросит Взор молящий к небесам Да на бедность и попросит: Откажу. Я беден сам. Только — нет! Потом так твердо На меня направя взор, Посетительница гордо Продолжала разговор. Кто б такая?.. Не из граций, И — конечно — не из муз! Никаких рекомендаций! Очень странно, признаюсь. Хоть одета не по моде, Но — пристойно, скважин нет, Всё заветное в природе Платьем взято под секрет. Кто б такая? — Напоследок (Кто ей дал на то права?) Начала мне так и эдак Сыпать резкие слова, Хлещет бранью преобидной, Словно градом с высоты: Ты — такой, сякой, бесстыдный! — И давай со мной на ты. ‘Ну, беда мне: нажил гостью!’ Я уж смолк, глаза склоня, — Ни гугу! — А та со злостью Так и лезет на меня. ‘Нет сомнения нисколько, — Я размыслил, — как тут быть? Сумасшедшая — и только! Как мне бабу с рук-то сбыть? Как спровадить? — Тут извольте Дипломатику подвесть!’ Вот и начал я: ‘Позвольте… То есть… с кем имею честь?.. Кто вы? Есть у вас родные?’ А она: ‘Мне бог — родня. _Правда — имя мне; иные Кличут истиной меня’. ‘Вы себя принарядили, — Не узнал вас оттого; Прежде, кажется, ходили Просто так — безо всего’. ‘Да, бывало мне привычно Появляться в наготе, Да сказали — неприлично! Времена пошли не те. Приоделась. Спорить с веком Не хочу, а всё же — нет — Не сошлась я с человеком, Всё меня не любит свет. Прежде многих гнула круто При Великом я Петре, И порою в виде шута Появлялась при дворе. Царь мою прощал мне дикость И доволен был вполне. Чем сильнее в ком великость, Тем сильней любовь ко мне. Говорю, бывало, грубо И со злостью натощак, — Многим было и не любо, А терпели кое-как. Ведь и нынче без уклонок Правдолюбья полон царь, Да уж свет стал больно тонок И хитер — не то что встарь. Уж к иным теперь и с лаской Подойдешь — кричат: ‘Назад!’ Что тут делать? — Раз под маской Забралась я в маскарад, — И, под важностью пустою Видя темные дела, К господину со звездою Там я с книксом подошла. Он зевал, а тут от скуки Обратился вмиг ко мне, И дрожит, и жмет мне руки; ‘Ah! Beau masque! Je te connais’ {*}. {* ‘Ax! Прекрасная маска! Я тебя знаю’ (франц.). — Ред.} ‘Ты узнал меня, — я рада. С откровенностью прямой В пестрой свалке маскарада Потолкуем, милый мой! Правда — я. Со мной ты знался, Обо мне ты хлопотал, Как туда-сюда метался Да бессилен был и мал. А теперь, как вздул ты перья, Что раскормленный петух, Стал ты чужд ко мне доверья И к моим намекам глух. Обо мне где слово к речи, Там ты мастер — ух какой — Пожимать картинно плечи Да помахивать рукой. Здравствуй! Вот мы где столкнулись! Тут я шепотом, тайком Начала лишь… Отвернулись — И пошли бочком, бочком. Я к другому. То был тучный, Ловкий, бойкий на язык И весьма благополучный Полновесный откупщик, С виду добрый, круглолицый… Хвать я под руку его Да насчет винца с водицей… Он смеется… ‘Ничего, — Говорит, — такого рода Это дельце… не могу… Я-де нравственность народа Этой штучкой берегу. Я люблю мою отчизну, — Говорит, — люблю я Русь; Видя сплошь дороговизну, Всё о бедных я пекусь. Там сиротку, там вдовицу Утешаю. Вот — вдвоем Хочешь ехать за границу? Едем! — Славно поживем’. ‘Бог с тобою! — говорю я. — У меня в уме не то. За границу не хочу я, И тебе туда на что? Ведь и здесь тебе знакома Роскошь всех земных столиц. За границу! — Ведь и дома Ты выходишь из границ. У тебя за чудом чудо, Дом твой золотом горит’. — ‘Ну так что ж? А ты откуда Здесь явилась?’ — говорит, ‘Да сейчас из кабака я, Где ты много плутней ввел’. — ‘Тьфу! Несносная какая! Убирайся ж!’ -И пошел. К звездоносцу-то лихому Подошел и стал с ним в ряд. Я потом к тому, к другому — Нет, — и слушать не хотят: Мы-де знаем эти сказки! Подошла бы к одному, Да кругом толпятся маски, Нет и доступа к нему; Те лишь прочь, уж те подскочут, Те и те его хотят, Рвут его, визжат, хохочут. ‘Милый! Милый!’ — говорят, Это — нежный, легкокрылый Друг веселья, скуки бич, Был сын Курочкина милый, Вечно милый Петр Ильич, Между тем гроза висела В черной туче надо мной, — Те, кому я надоела, Объяснились меж собой: Так и так. Пошла огласка! ‘Здесь, с другими зауряд, Неприличная есть маска — Надо вывесть, — говорят. — Как змея с опасным жалом, Здесь та маска с языком. Надо вывесть со скандалом, Сиречь — с полным торжеством, Ишь, себя средь маскарада Правдой дерзкая зовет! Разыскать, разведать надо, Где и как она живет’. Но по счастью, кров и пища Мне менялись в день из дня, Постоянного ж жилища Не имелось у меня — Не нашли. И рады были, Что исчез мой в мире след, И в газетах объявили: ‘Успокойтесь! Правды нет; Где-то без вести пропала, Страхом быв поражена, Так как прежде проживала Всё без паспорта она И при наглом самозванстве Замечалась кое в чем, Как-то: в пьянстве, и буянстве, И шатании ночном. Ныне — всё благополучно’, Я ж тихонько здесь и там Укрывалась где сподручно — По каморкам, по углам. Вижу — бал. Под ночи дымкой Люди пляшут до зари. Что ж мне так быть — нелюдимкой? Повернулась — раз-два-три — И на бал влетела мухой — И, чтоб скуки избежать, Над танцующей старухой Завертясь, давай жужжать: ‘Стыдно! Стыдно! Из танцорок Вышла, вышла, — ей жужжу. — С лишком сорок! С лишком сорок! Стыдно! Стыдно! Всем скажу’. Мучу бедную старуху: Чуть немного отлечу, Да опять, опять ей к уху, И опять застрекочу. Та смутилась, побледнела. Кавалер ей: ‘Ах! Ваш вид… Что вдруг с вами?’ — ‘Зашумело Что-то в ухе, — говорит, — Что-то скверное такое… Ах, несносно! Дурно мне!’ Я ж, прервав жужжанье злое, Поскорее — к стороне. Подлетела к молодежи: Дай послушаю, что тут! И прислушалась: о боже! О творец мой! Страшно лгут! Лгут мужчины без границы, — Ну, уж те на то пошли! Как же дамы, как девицы — Эти ангелы земли?.. Одного со мною пола! В подражанье, верно, мне Кое-что у них и голо, — И как бойко лгут оне! Лгут — и нет средь бальной речи Откровенности следа: Только груди, только плечи Откровенны хоть куда! Всюду сплетни, ковы, путы, Лепет женской клеветы; Платья ж пышно, пышно вздуты Полнотою пустоты. Ложь — в глазах, в рукопожатьях, — Ложь — и шепотом, и вслух! Там — ломбардный запах в платьях, В бриллиантах тот же дух. В том углу долгами пахнет, В этом — взятками несет, Там карман, тут совесть чахнет; Всех змей роскоши сосет. Вот сошлись в сторонке двое. Разговор их: ‘Что вы? как?’ — ‘Ничего’. — ‘Нет — что такое? Вы невеселы’. — ‘Да так — Скучно! Денег нет, признаться’. — ‘На себя должны пенять, — Вам бы чем-нибудь заняться!’ — ‘Нет, мне лучше бы занять’. Там — девицы. Шепот: ‘Нина! Как ты ласкова к тому!.. Разве любишь? — Старичина! Можно ль чувствовать к нему?..’ ‘Quelle idee, ma chere! {*} Он сходен С чертом! Гадок! Вижу я — Для любви уж он не годен, А годился бы в мужья!’ {* ‘Какая мысль, моя дорогая!’ (Франц.). — Ред.} Тошно стало мне на бале, — Всё обман, как погляжу, — И давай летать по зале Я с жужжаньем — жу-жу-жу, — Зашумела что есть духу… Тут поднялся ропот злой — Закричали: ‘Выгнать муху!’ И вошел лакей с метлой. Я ж, все тайны обнаружив, — Между лент и марабу, Между блонд, цветов и кружев Поскорей — в камин, в трубу — И на воздух! — И помчалась, Проклиная эту ложь, И потом где ни металась- В разных видах всюду то ж. Там в театр я залетела И на сцену забралась, Да Шекспиром так взгремела, Что вся зала потряслась. Что же пользы? — Огневая Без следов прошла гроза, — Тот при выходе, зевая, Протирал себе глаза, Тот чихнул: стихом гигантским Как Шекспир в него метал, Он ему лишь, как шампанским, Только нос пощекотал. И любви моей и дружбы, Словно тяжкого креста, Все бегут. Искала службы, — Не даются мне места. Обращалась и к вельможам, Говорят: ‘На этот раз Вас принять к себе не можем; Мы совсем не знаем вас. Эдак бродят и беглянки! Вы во что б пошли скорей?’ Говорю: ‘Хоть в гувернантки — К воспитанию детей’. ‘А! Вы разве иностранка?’ — ‘Нет, мой край — и здесь, и там’. — ‘Что же вы за гувернантка? Как детей доверить вам? Вы б учили жить их в свете По каким же образцам?’ — ‘Я б старалась-де, чтоб дети Не подобились отцам’. ‘А! Так вот вы как хотите! Люди! Эй!’ — Пошел трезвон. Раскричались: ‘Прогоните Эту бешеную вон!’ Убралась. Потом попала Я за дерзость в съезжий дом И везде перебывала — И в суде, и под судом. Там — продажность, там — интриги, — Всех язвят слова мои; Я совалась уж и в книги, И в журнальные статьи. Прежде ‘Стой, — кричали, — дура!’ А теперь коё-куда Благородная цензура Пропускает иногда. Место есть мне и в законе, И в евангельских чертах, Место — с кесарем на троне, Место — в мыслях и словах. Эта сфера мне готова, Дальше ж, как ни стерегу — Ни из мысли, ни из слова В жизнь ворваться не могу; Не могу вломиться в дело: Не пускают. Тьма преград! Всех нечестье одолело, В деле правды не хотят. Против этой лжи проклятой, Чтоб пройти между теснин, — Нужен мощный мне ходатай, Нужен крепкий гражданин’. ‘От меня чего ж ты хочешь? — Наконец я вопросил. — Ждешь чего? О чем хлопочешь? У меня не много сил. Если бедный стихотворец И пойдет, в твой рог трубя, Воевать — он ратоборец Ненадежный за тебя. Он дороги не прорубит Сквозь дремучий лес тебе, А себя лишь только сгубит, Наживет врагов себе. Закричат: ‘Да он — несносный! Он мутит наш мирный век, На беду — звонкоголосный, Беспокойный человек!’ Ты всё рвешься в безграничность, Если ж нет тебе границ — Ты как раз заденешь личность, А коснись-ка только лиц! И меня с тобой прогонят, И меня с тобой убьют, И с тобою похоронят, Память вечную споют. Мир на нас восстанет целый: Он ведь лжи могучий сын. На Руси твой голос смелый Царь лишь выдержит один — Оттого что, в высшей доле, Рыцарь божьей правоты — Он на царственном престоле И высок и прям, как ты. Не зови ж меня к тревогам! Поздно! Дай мне отдохнуть! Спать хочу я. С богом! С богом! Отправляйся! Добрый путь! Если ж хочешь — в извещенье, Как с тобой я речь держу, О твоем я посещенье Добрым людям расскажу’.

Другие стихи этого автора

Всего: 276

Русь

Сергей Александрович Есенин

[B]1[/B] Потонула деревня в ухабинах, Заслонили избенки леса. Только видно на кочках и впадинах, Как синеют кругом небеса. Воют в сумерки долгие, зимние, Волки грозные с тощих полей. По дворам в погорающем инее Над застрехами храп лошадей. Как совиные глазки за ветками, Смотрят в шали пурги огоньки. И стоят за дубровными сетками, Словно нечисть лесная, пеньки. Запугала нас сила нечистая, Что ни прорубь — везде колдуны. В злую заморозь в сумерки мглистые На березках висят галуны. [B]2[/B] Но люблю тебя, родина кроткая! А за что — разгадать не могу. Весела твоя радость короткая С громкой песней весной на лугу. Я люблю над покосной стоянкою Слушать вечером гуд комаров. А как гаркнут ребята тальянкою, Выйдут девки плясать у костров. Загорятся, как черна смородина, Угли-очи в подковах бровей. Ой ты, Русь моя, милая родина, Сладкий отдых в шелку купырей. [B]3[/B] Понакаркали черные вороны Грозным бедам широкий простор. Крутит вихорь леса во все стороны, Машет саваном пена с озер. Грянул гром, чашка неба расколота, Тучи рваные кутают лес. На подвесках из легкого золота Закачались лампадки небес. Повестили под окнами сотские Ополченцам идти на войну. Загыгыкали бабы слободские, Плач прорезал кругом тишину. Собиралися мирные пахари Без печали, без жалоб и слез, Клали в сумочки пышки на сахаре И пихали на кряжистый воз. По селу до высокой околицы Провожал их огулом народ. Вот где, Русь, твои добрые молодцы, Вся опора в годину невзгод. [B]4[/B] Затомилась деревня невесточкой — Как-то милые в дальнем краю? Отчего не уведомят весточкой,— Не погибли ли в жарком бою? В роще чудились запахи ладана, В ветре бластились стуки костей. И пришли к ним нежданно-негаданно С дальней волости груды вестей. Сберегли по ним пахари памятку, С потом вывели всем по письму. Подхватили тут ро́дные грамотку, За ветловую сели тесьму. Собралися над четницей Лушею Допытаться любимых речей. И на корточках плакали, слушая, На успехи родных силачей. [B]5[/B] Ах, поля мои, борозды милые, Хороши вы в печали своей! Я люблю эти хижины хилые С поджиданьем седых матерей. Припаду к лапоточкам берестяным, Мир вам, грабли, коса и соха! Я гадаю по взорам невестиным На войне о судьбе жениха. Помирился я с мыслями слабыми, Хоть бы стать мне кустом у воды. Я хочу верить в лучшее с бабами, Тепля свечку вечерней звезды. Разгадал я их думы несметные, Не спугнет их ни гром и ни тьма. За сохою под песни заветные Не причудится смерть и тюрьма. Они верили в эти каракули, Выводимые с тяжким трудом, И от счастья и радости плакали, Как в засуху над первым дождем. А за думой разлуки с родимыми В мягких травах, под бусами рос, Им мерещился в далях за дымами Над лугами веселый покос. Ой ты, Русь, моя родина кроткая, Лишь к тебе я любовь берегу. Весела твоя радость короткая С громкой песней весной на лугу.

Сыпь, гармоника! Скука… Скука…

Сергей Александрович Есенин

Сыпь, гармоника! Скука… Скука… Гармонист пальцы льет волной. Пей со мною, паршивая сука. Пей со мной. Излюбили тебя, измызгали, Невтерпёж! Что ж ты смотришь так синими брызгами? Или в морду хошь? В огород бы тебя, на чучело, Пугать ворон. До печенок меня замучила Со всех сторон. Сыпь, гармоника! Сыпь, моя частая! Пей, выдра! Пей! Мне бы лучше вон ту, сисястую, Она глупей. Я средь женщин тебя не первую, Немало вас. Но с такой вот, как ты, со стервою Лишь в первый раз. Чем больнее, тем звонче То здесь, то там. Я с собой не покончу. Иди к чертям. К вашей своре собачей Пора простыть. Дорогая… я плачу… Прости… Прости…

Собаке Качалова (Дай, Джим, на счастье лапу мне)

Сергей Александрович Есенин

Дай, Джим, на счастье лапу мне, Такую лапу не видал я сроду. Давай с тобой полаем при луне На тихую, бесшумную погоду. Дай, Джим, на счастье лапу мне. Пожалуйста, голубчик, не лижись. Пойми со мной хоть самое простое. Ведь ты не знаешь, что такое жизнь, Не знаешь ты, что жить на свете стоит. Хозяин твой и мил и знаменит, И у него гостей бывает в доме много, И каждый, улыбаясь, норовит Тебя по шерсти бархатной потрогать. Ты по-собачьи дьявольски красив, С такою милою доверчивой приятцей. И, никого ни капли не спросив, Как пьяный друг, ты лезешь целоваться. Мой милый Джим, среди твоих гостей Так много всяких и невсяких было. Но та, что всех безмолвней и грустней, Сюда случайно вдруг не заходила? Она придет, даю тебе поруку. И без меня, в ее уставясь взгляд, Ты за меня лизни ей нежно руку За все, в чем был и не был виноват.

Пороша

Сергей Александрович Есенин

Еду. Тихо. Слышны звоны Под копытом на снегу. Только серые вороны Расшумелись на лугу. Заколдован невидимкой, Дремлет лес под сказку сна. Словно белою косынкой Повязалася сосна. Понагнулась, как старушка, Оперлася на клюку, А под самою макушкой Долбит дятел на суку. Скачет конь, простору много. Валит снег и стелет шаль. Бесконечная дорога Убегает лентой вдаль.

Письмо к женщине

Сергей Александрович Есенин

Вы помните, Вы всё, конечно, помните, Как я стоял, Приблизившись к стене, Взволнованно ходили вы по комнате И что-то резкое В лицо бросали мне. Вы говорили: Нам пора расстаться, Что вас измучила Моя шальная жизнь, Что вам пора за дело приниматься, А мой удел — Катиться дальше, вниз. Любимая! Меня вы не любили. Не знали вы, что в сонмище людском Я был как лошадь, загнанная в мыле, Пришпоренная смелым ездоком. Не знали вы, Что я в сплошном дыму, В развороченном бурей быте С того и мучаюсь, что не пойму — Куда несет нас рок событий. Лицом к лицу Лица не увидать. Большое видится на расстоянье. Когда кипит морская гладь — Корабль в плачевном состоянии. Земля — корабль! Но кто-то вдруг За новой жизнью, новой славой В прямую гущу бурь и вьюг Ее направил величаво. Ну кто ж из нас на палубе большой Не падал, не блевал и не ругался? Их мало, с опытной душой, Кто крепким в качке оставался. Тогда и я, Под дикий шум, Но зрело знающий работу, Спустился в корабельный трюм, Чтоб не смотреть людскую рвоту. Тот трюм был — Русским кабаком. И я склонился над стаканом, Чтоб, не страдая ни о ком, Себя сгубить В угаре пьяном. Любимая! Я мучил вас, У вас была тоска В глазах усталых: Что я пред вами напоказ Себя растрачивал в скандалах. Но вы не знали, Что в сплошном дыму, В развороченном бурей быте С того и мучаюсь, Что не пойму, Куда несет нас рок событий… Теперь года прошли. Я в возрасте ином. И чувствую и мыслю по-иному. И говорю за праздничным вином: Хвала и слава рулевому! Сегодня я В ударе нежных чувств. Я вспомнил вашу грустную усталость. И вот теперь Я сообщить вам мчусь, Каков я был, И что со мною сталось! Любимая! Сказать приятно мне: Я избежал паденья с кручи. Теперь в Советской стороне Я самый яростный попутчик. Я стал не тем, Кем был тогда. Не мучил бы я вас, Как это было раньше. За знамя вольности И светлого труда Готов идти хоть до Ла-Манша. Простите мне… Я знаю: вы не та — Живете вы С серьезным, умным мужем; Что не нужна вам наша маета, И сам я вам Ни капельки не нужен. Живите так, Как вас ведет звезда, Под кущей обновленной сени. С приветствием, Вас помнящий всегда Знакомый ваш Сергей Есенин.

Клён ты мой опавший

Сергей Александрович Есенин

Клен ты мой опавший, клен заледенелый, Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой? Или что увидел? Или что услышал? Словно за деревню погулять ты вышел И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу, Утонул в сугробе, приморозил ногу. Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий, Не дойду до дома с дружеской попойки. Там вон встретил вербу, там сосну приметил, Распевал им песни под метель о лете. Сам себе казался я таким же кленом, Только не опавшим, а вовсю зеленым. И, утратив скромность, одуревши в доску, Как жену чужую, обнимал березку.

Лебедушка

Сергей Александрович Есенин

Из-за леса, леса темного, Подымалась красна зорюшка, Рассыпала ясной радугой Огоньки-лучи багровые. Загорались ярким пламенем Сосны старые, могучие, Наряжали сетки хвойные В покрывала златотканые. А кругом роса жемчужная Отливала блестки алые, И над озером серебряным Камыши, склонясь, шепталися. В это утро вместе с солнышком Уж из тех ли темных зарослей Выплывала, словно зоренька, Белоснежная лебедушка. Позади ватагой стройною Подвигались лебежатушки. И дробилась гладь зеркальная На колечки изумрудные. И от той ли тихой заводи, Посередь того ли озера, Пролегла струя далекая Лентой темной и широкою. Уплывала лебедь белая По ту сторону раздольную, Где к затону молчаливому Прилегла трава шелковая. У побережья зеленого, Наклонив головки нежные, Перешептывались лилии С ручейками тихозвонными. Как и стала звать лебедушка Своих малых лебежатушек Погулять на луг пестреющий, Пощипать траву душистую. Выходили лебежатушки Теребить траву-муравушку, И росинки серебристые, Словно жемчуг, осыпалися. А кругом цветы лазоревы Распускали волны пряные И, как гости чужедальние, Улыбались дню веселому. И гуляли детки малые По раздолью по широкому, А лебедка белоснежная, Не спуская глаз, дозорила. Пролетал ли коршун рощею, Иль змея ползла равниною, Гоготала лебедь белая, Созывая малых детушек. Хоронились лебежатушки Под крыло ли материнское, И когда гроза скрывалася, Снова бегали-резвилися. Но не чуяла лебедушка, Не видала оком доблестным, Что от солнца золотистого Надвигалась туча черная — Молодой орел под облаком Расправлял крыло могучее И бросал глазами молнии На равнину бесконечную. Видел он у леса темного, На пригорке у расщелины, Как змея на солнце выползла И свилась в колечко, грелася. И хотел орел со злобою Как стрела на землю кинуться, Но змея его заметила И под кочку притаилася. Взмахом крыл своих под облаком Он расправил когти острые И, добычу поджидаючи, Замер в воздухе распластанный. Но глаза его орлиные Разглядели степь далекую, И у озера широкого Он увидел лебедь белую. Грозный взмах крыла могучего Отогнал седое облако, И орел, как точка черная, Стал к земле спускаться кольцами. В это время лебедь белая Оглянула гладь зеркальную И на небе отражавшемся Увидала крылья длинные. Встрепенулася лебедушка, Закричала лебежатушкам, Собралися детки малые И под крылья схоронилися. А орел, взмахнувши крыльями, Как стрела на землю кинулся, И впилися когти острые Прямо в шею лебединую. Распустила крылья белые Белоснежная лебедушка И ногами помертвелыми Оттолкнула малых детушек. Побежали детки к озеру, Понеслись в густые заросли, А из глаз родимой матери Покатились слезы горькие. А орел когтями острыми Раздирал ей тело нежное, И летели перья белые, Словно брызги, во все стороны. Колыхалось тихо озеро, Камыши, склонясь, шепталися, А под кочками зелеными Хоронились лебежатушки.

Берёза

Сергей Александрович Есенин

Белая берёза Под моим окном Принакрылась снегом, Точно серебром. На пушистых ветках Снежною каймой Распустились кисти Белой бахромой. И стоит берёза В сонной тишине, И горят снежинки В золотом огне. А заря, лениво Обходя кругом, Обсыпает ветки Новым серебром.

Черный человек

Сергей Александрович Есенин

Друг мой, друг мой, Я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит Над пустым и безлюдным полем, То ль, как рощу в сентябрь, Осыпает мозги алкоголь. Голова моя машет ушами, Как крыльями птица. Ей на шее ноги Маячить больше невмочь. Черный человек, Черный, черный, Черный человек На кровать ко мне садится, Черный человек Спать не дает мне всю ночь. Черный человек Водит пальцем по мерзкой книге И, гнусавя надо мной, Как над усопшим монах, Читает мне жизнь Какого-то прохвоста и забулдыги, Нагоняя на душу тоску и страх. Черный человек Черный, черный… «Слушай, слушай,— Бормочет он мне,— В книге много прекраснейших Мыслей и планов. Этот человек Проживал в стране Самых отвратительных Громил и шарлатанов. В декабре в той стране Снег до дьявола чист, И метели заводят Веселые прялки. Был человек тот авантюрист, Но самой высокой И лучшей марки. Был он изящен, К тому ж поэт, Хоть с небольшой, Но ухватистой силою, И какую-то женщину, Сорока с лишним лет, Называл скверной девочкой И своею милою». «Счастье, — говорил он, — Есть ловкость ума и рук. Все неловкие души За несчастных всегда известны. Это ничего, Что много мук Приносят изломанные И лживые жесты. В грозы, в бури, В житейскую стынь, При тяжелых утратах И когда тебе грустно, Казаться улыбчивым и простым — Самое высшее в мире искусство». «Черный человек! Ты не смеешь этого! Ты ведь не на службе Живешь водолазовой. Что мне до жизни Скандального поэта. Пожалуйста, другим Читай и рассказывай». Черный человек Глядит на меня в упор. И глаза покрываются Голубой блевотой. Словно хочет сказать мне, Что я жулик и вор, Так бесстыдно и нагло Обокравший кого-то Друг мой, друг мой, Я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит Над пустым и безлюдным полем, То ль, как рощу в сентябрь, Осыпает мозги алкоголь. Ночь морозная… Тих покой перекрестка. Я один у окошка, Ни гостя, ни друга не жду. Вся равнина покрыта Сыпучей и мягкой известкой, И деревья, как всадники, Съехались в нашем саду. Где-то плачет Ночная зловещая птица. Деревянные всадники Сеют копытливый стук. Вот опять этот черный На кресло мое садится, Приподняв свой цилиндр И откинув небрежно сюртук. «Слушай, слушай! — Хрипит он, смотря мне в лицо, Сам все ближе И ближе клонится. — Я не видел, чтоб кто-нибудь Из подлецов Так ненужно и глупо Страдал бессонницей. Ах, положим, ошибся! Ведь нынче луна. Что же нужно еще Напоенному дремой мирику? Может, с толстыми ляжками Тайно придет «она», И ты будешь читать Свою дохлую томную лирику? Ах, люблю я поэтов! Забавный народ. В них всегда нахожу я Историю, сердцу знакомую, Как прыщавой курсистке Длинноволосый урод Говорит о мирах, Половой истекая истомою. Не знаю, не помню, В одном селе, Может, в Калуге, А может, в Рязани, Жил мальчик В простой крестьянской семье, Желтоволосый, С голубыми глазами… И вот стал он взрослым, К тому ж поэт, Хоть с небольшой, Но ухватистой силою, И какую-то женщину, Сорока с лишним лет, Называл скверной девочкой И своею милою». «Черный человек! Ты прескверный гость! Это слава давно Про тебя разносится». Я взбешен, разъярен, И летит моя трость Прямо к морде его, В переносицу… ...Месяц умер, Синеет в окошко рассвет. Ах ты, ночь! Что ты, ночь, наковеркала? Я в цилиндре стою. Никого со мной нет. Я один… И — разбитое зеркало…

Русь советская

Сергей Александрович Есенин

Тот ураган прошел. Нас мало уцелело. На перекличке дружбы многих нет. Я вновь вернулся в край осиротелый, В котором не был восемь лет. Кого позвать мне? С кем мне поделиться Той грустной радостью, что я остался жив? Здесь даже мельница — бревенчатая птица С крылом единственным — стоит, глаза смежив. Я никому здесь не знаком, А те, что помнили, давно забыли. И там, где был когда-то отчий дом, Теперь лежит зола да слой дорожной пыли. А жизнь кипит. Вокруг меня снуют И старые и молодые лица. Но некому мне шляпой поклониться, Ни в чьих глазах не нахожу приют. И в голове моей проходят роем думы: Что родина? Ужели это сны? Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый Бог весть с какой далекой стороны. И это я! Я, гражданин села, Которое лишь тем и будет знаменито, Что здесь когда-то баба родила Российского скандального пиита. Но голос мысли сердцу говорит: «Опомнись! Чем же ты обижен? Ведь это только новый свет горит Другого поколения у хижин. Уже ты стал немного отцветать, Другие юноши поют другие песни. Они, пожалуй, будут интересней — Уж не село, а вся земля им мать». Ах, родина, какой я стал смешной! На щеки впалые летит сухой румянец. Язык сограждан стал мне как чужой, В своей стране я словно иностранец. Вот вижу я: Воскресные сельчане У волости, как в церковь, собрались. Корявыми немытыми речами Они свою обсуживают «жись». Уж вечер. Жидкой позолотой Закат обрызгал серые поля. И ноги босые, как телки под ворота, Уткнули по канавам тополя. Хромой красноармеец с ликом сонным, В воспоминаниях морщиня лоб, Рассказывает важно о Буденном, О том, как красные отбили Перекоп. «Уж мы его — и этак и раз-этак,— Буржуя энтого… которого… в Крыму…» И клены морщатся ушами длинных веток, И бабы охают в немую полутьму. С горы идет крестьянский комсомол, И под гармонику, наяривая рьяно, Поют агитки Бедного Демьяна, Веселым криком оглашая дол. Вот так страна! Какого ж я рожна Орал в стихах, что я с народом дружен? Моя поэзия здесь больше не нужна, Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен. Ну что ж! Прости, родной приют. Чем сослужил тебе — и тем уж я доволен. Пускай меня сегодня не поют — Я пел тогда, когда был край мой болен. Приемлю все, Как есть все принимаю. Готов идти по выбитым следам, Отдам всю душу октябрю и маю, Но только лиры милой не отдам. Я не отдам ее в чужие руки,— Ни матери, ни другу, ни жене. Лишь только мне она свои вверяла звуки И песни нежные лишь только пела мне. Цветите, юные, и здоровейте телом! У вас иная жизнь. У вас другой напев. А я пойду один к неведомым пределам, Душой бунтующей навеки присмирев. Но и тогда, Когда на всей планете Пройдет вражда племен, Исчезнет ложь и грусть,— Я буду воспевать Всем существом в поэте Шестую часть земли С названьем кратким «Русь».

Жизнь — обман с чарующей тоскою…

Сергей Александрович Есенин

Жизнь — обман с чарующей тоскою, Оттого так и сильна она, Что своею грубою рукою Роковые пишет письмена. Я всегда, когда глаза закрою, Говорю: «Лишь сердце потревожь, Жизнь — обман, но и она порою Украшает радостями ложь». Обратись лицом к седому небу, По луне гадая о судьбе, Успокойся, смертный, и не требуй Правды той, что не нужна тебе. Хорошо в черемуховой вьюге Думать так, что эта жизнь — стезя. Пусть обманут легкие подруги, Пусть изменят легкие друзья. Пусть меня ласкают нежным словом, Пусть острее бритвы злой язык. Я живу давно на все готовым, Ко всему безжалостно привык. Холодят мне душу эти выси, Нет тепла от звездного огня. Те, кого любил я, отреклися, Кем я жил — забыли про меня. Но и все ж, теснимый и гонимый, Я, смотря с улыбкой на зарю, На земле, мне близкой и любимой, Эту жизнь за все благодарю.

Голубень

Сергей Александрович Есенин

В прозрачном холоде заголубели долы, Отчетлив стук подкованных копыт, Трава поблекшая в расстеленные полы Сбирает медь с обветренных ракит. С пустых лощин ползет дугою тощей Сырой туман, курчаво свившись в мох, И вечер, свесившись над речкою, полощет Водою белой пальцы синих ног. [B]*[/B] Осенним холодом расцвечены надежды, Бредет мой конь, как тихая судьба, И ловит край махающей одежды Его чуть мокрая буланая губа. В дорогу дальнюю, ни к битве, ни к покою, Влекут меня незримые следы, Погаснет день, мелькнув пятой златою, И в короб лет улягутся труды. [B]*[/B] Сыпучей ржавчиной краснеют по дороге Холмы плешивые и слегшийся песок, И пляшет сумрак в галочьей тревоге, Согнув луну в пастушеский рожок. Молочный дым качает ветром села, Но ветра нет, есть только легкий звон. И дремлет Русь в тоске своей веселой, Вцепивши руки в желтый крутосклон. [B]*[/B] Манит ночлег, недалеко до хаты, Укропом вялым пахнет огород. На грядки серые капусты волноватой Рожок луны по капле масло льет. Тянусь к теплу, вдыхаю мягкость хлеба И с хруптом мысленно кусаю огурцы, За ровной гладью вздрогнувшее небо Выводит облако из стойла под уздцы. [B]*[/B] Ночлег, ночлег, мне издавна знакома Твоя попутная разымчивость в крови, Хозяйка спит, а свежая солома Примята ляжками вдовеющей любви. Уже светает, краской тараканьей Обведена божница по углу, Но мелкий дождь своей молитвой ранней Еще стучит по мутному стеклу. [B]*[/B] Опять передо мною голубое поле, Качают лужи солнца рдяный лик. Иные в сердце радости и боли, И новый говор липнет на язык. Водою зыбкой стынет синь во взорах, Бредет мой конь, откинув удила, И горстью смуглою листвы последний ворох Кидает ветер вслед из подола.