Разруха
[B]I. Песня Гамаюна[/B]
К нам вести горькие пришли, Что зыбь Арала в мёртвой тине, Что редки аисты на Украине, Моздокские не звонки ковыли, И в светлой Саровской пустыне Скрипят подземные рули!
Нам тучи вести занесли, Что Волга синяя мелеет, И жгут по Керженцу злодеи Зеленохвойные кремли, Что нивы суздальские, тлея, Родят лишайник да комли!
Нас окликают журавли Прилётной тягою впоследки, И сгибли зябликов наседки От колтуна и жадной тли, Лишь сыроежкам многолетки Хрипят косматые шмели!
К нам вести чёрные пришли, Что больше нет родной земли, Как нет черёмух в октябре, Когда потёмки на дворе Считают сердце колуном, Чтобы согреть продрогший дом, Но, не послушны колуну, Поленья воют на луну. И больно сердцу замирать, А в доме друг, седая мать… Ах, страшно песню распинать!
Нам вести душу обожгли, Что больше нет родной земли, Что зыбь Арала в мёртвой тине, Замолк Грицько на Украине, И Север — лебедь ледяной Истёк бездомною волной. Оповещая корабли, Что больше нет родной земли! [B]II[/B]
От Лаче-озера до Выга Бродяжил я тропой опасной, В прогалах брезжил саван красный, Кочевья леших и чертей. И как на пытке от плетей, Стонали сосны: «Горе! Горе!» Рябины — дочери нагорий В крови до пояса… Я брёл, Как лось, изранен и комол, Но смерти показав копыта. Вот чайками, как плат, расшито Буланым пухом Заонежье С горою вещею Медвежьей, Данилово, где Неофиту Андрей и Симеон, как сыту, Сварили на премноги леты Необоримые «Ответы». О книга — странничья киса, Где синодальная лиса В грызне с бобряхою подённой, — Тебя прочтут во время оно, Как братья, Рим с Александрией, Бомбей и суетный Париж, Над пригвождённою Россией Ты сельской ласточкой журчишь, И, пестун заводи камыш, Глядишься вглубь — живые очи, — Они, как матушка, пророчат Судьбину — не чумной обоз, А студенец в тени берёз С чудотворящим почерпальцем!.. Но красный саван мажет смальцем Тропу к истерзанным озёрам, — В их муть и раны с косогора Забросил я ресниц мережи И выловил под ветер свежий Костлявого, как смерть, сига — От темени до сапога Весь изъязвлённый пескарями, Вскипал он гноем, злыми вшами, Но губы теплили молитву… Как плахой, поражён ловитвой, Я пролил вопли к жертве ада: «Отколь, родной? Водицы надо ль?» И дрогнули прорехи глаз: «Я ж украинец Опанас… Добей Зозулю, чоловиче!..» И видел я: затеплил свечи Плакучий вереск по сугорам, И ангелы, златя убором Лохмотья елей, ржавь коряжин, В кошницу из лазурной пряжи Слагали, как фиалки, души. Их было тысяча на суше И гатями в болотной води!.. О Господи, кому угоден Моих ресниц улов зловещий? А Выго сукровицей плещет О пленный берег, где медведь В недавном милом ладил сеть, Чтобы словить луну на ужин! Данилово — котёл жемчужин, Дамасских перлов, слёзных смазней, От поругания и казни Укрылося под зыбкой схимой, — То Китеж новый и незримый, То беломорский смерть-канал, Его Акимушка копал, С Ветлуги Пров да тётка Фёкла, Великороссия промокла Под красным ливнем до костей И слёзы скрыла от людей, От глаз чужих в глухие топи. В немеренном горючем скопе От тачки, заступа и горстки Они расплавом беломорским В шлюзах и дамбах высят воды. Их рассекают пароходы От Повенца до Рыбьей Соли, — То памятник великой боли, Метла небесная за грех Тому, кто, выпив сладкий мех С напитком дедовским стоялым, Не восхотел в бору опалом, В напетой, кондовой избе Баюкать солнце по судьбе, По доле и по крестной страже… Россия! Лучше б в курной саже, С тресковым пузырем в прорубе, Но в хвойной непроглядной шубе, Бортняжный мёд в кудесной речи И блинный хоровод у печи, По Азии же блин — чурек, Чтоб насыщался человек Свирелью, родиной, овином И звёздным выгоном лосиным, — У звёзд рога в тяжёлом злате, — Чем крови шлюз и вошьи гати От Арарата до Поморья. Но лён цветёт, и конь Егорья Меж туч сквозит голубизной И веще ржёт… Чу! Волчий вой! Я брёл проклятою тропой От Дона мёртвого до Лаче. [B]III[/B]
Есть Демоны чумы, проказы и холеры, Они одеты в смрад и в саваны из серы. Чума с кошницей крыс, проказа со скребницей, Чтоб утолить колтун палящей огневицей, Холера же с зурной, где судороги жил, Чтоб трупы каркали и выли из могил. Гангрена, вереда и повар-золотуха, Чей страшен едкий суп и терпка варенуха С отрыжкой камфары, гвоздичным ароматом Для гостя волдыря с ползучей цепкой ватой Есть сифилис — ветла с разинутым дуплом Над желчи омутом, где плещет осетром Безносый водяник, утопленников пестун. Год восемнадцатый на родину-невесту, На брачный горностай, сидонские опалы Низринул ливень язв и сукровиц обвалы, Чтоб дьявол-лесоруб повышербил топор О дебри из костей и о могильный бор, Несчитанный никем, непроходимый. Рыдает Новгород, где тучкою златимой Грек Феофан свивает пасмы фресок С церковных крыл — поэту мерзок Суд палача и черни многоротой. Владимира червонные ворота Замкнул навеки каменный архангел, Чтоб стадо гор блюсти и водопой на Ганге, Ах, для славянского ль шелома и коня?! Коломна светлая, сестру Рязань обняв, В заплаканной Оке босые ноги мочит, Закат волос в крови и выколоты очи, Им нет поводыря, родного крова нет! Касимов с Муромом, где гордый минарет Затмил сияньем крест, вопят в падучей муке И к Волге-матери протягивают руки. Но косы разметав и груди-Жигули, Под саваном песков, что бесы намели, Уснула русских рек колдующая пряха, — Ей вести чёрные, скакун из Карабаха, Ржёт ветер, что Иртыш, великий Енисей, Стучатся в океан, как нищий у дверей: «Впусти нас, дедушка, напой и накорми, Мы пасмурны от бед, изранены плетьми, И с плеч береговых посняты соболя!» Как в стужу водопад, плачь, русская земля, С горючим льдом в пустых глазницах, Где утро — сизая орлица Яйцо сносило — солнце жизни, Чтоб ландыши цвели в отчизне, И лебедь приплывал к ступеням. Кошница яблок и сирени, Где встарь по соловьям гадали, — Чернигов с Курском — Бык из стали Вас забодал в чуму и в оспу, И не сиренью, кисти в роспуск, А лунным черепом в окне Глядится ночь давным-давно. Плачь, русская земля, потопом — Вот Киев, по усладным тропам К нему не тянут богомольцы, Чтобы в печерские оконца Взглянуть на песноцветный рай, Увы, жемчужный каравай Похитил бес с хвостом коровьим, Чтобы похлёбкою из крови Царьградские удобрить зёрна! Се Ярославль — петух узорный, Чей жар-атлас, кумач-перо Не сложит в короб на добро Кудрявый офень… Сгибнул кочет, Хрустальный рог не трубит к ночи, Зарю Христа пожрал бетон, Умолк сорокоустый звон, Он, стерлядь, в волжские пески Запрятался по плавники! Вы умерли, святые грады, Без фимиама и лампады До нестареющих пролетий. Плачь, русская земля, на свете Злосчастней нет твоих сынов, И адамантовый засов У врат лечебницы небесной Для них задвинут в срок безвестный. Вот город славы и судьбы, Где вечный праздник бороньбы Крестами пашен бирюзовых, Небесных нив и трав шелковых, Где князя Даниила дуб Орлу двуобразному люб, — Ему от Золотого Рога В Москву указана дорога, Чтобы на дебренской земле, Когда подснежники пчеле Готовят чаши благовоний, Заржали бронзовые кони Веспасиана, Константина. [B]IV[/B]
Скрипит иудина осина И плещет вороном зобатым, Доволен лакомством богатым, О ржавый череп чистя нос, Он трубит в темь: колхоз, колхоз! И подвязав воловий хвост, На верезг мерзостный свирели Повылез чёрт из адской щели — Он весь мозоль, парха и гной, В багровом саване, змеёй По смрадным бёдрам опоясан… Не для некрасовского Власа Роятся в притче эфиопы — Под чёрной зарослью есть тропы, Бетонным связаны узлом — Там сатаны заезжий дом. Когда в кибитке ураганной Несётся он, от крови пьяный, По первопутку бед, сарыней, И над кремлёвскою святыней, Дрожа успенского креста, К жилью зловещего кота Клубит мятельную кибитку, — Но в боль берестяному свитку Перо, омокнутое в лаву, Я погружу его в дубраву, Чтоб листопадом в лог кукуший Стучались в стих убитых души… Заезжий двор — бетонный череп, Там бродит ужас, как в пещере, Где ягуар прядёт зрачками И, как плоты по хмурой Каме, Хрипя, самоубийц тела Плывут до адского жерла — Рекой воздушною… И ты Закован в мёртвые плоты, Злодей, чья флейта — позвоночник, Булыжник уличный — построчник Стихи мостить «в мотюх и в доску», Чтобы купальскую берёзку Не кликал Ладо в хоровод, И песню позабыл народ, Как молодость, как цвет калины… Под скрип иудиной осины Сидит на гноище Москва, Неутешимая вдова, Скобля осколом по коростам, И многопёстрым Алконостом Иван Великий смотрит в были, Сверкая златною слезой. Но кто целящей головнёй Спалит бетонные отёки: Порфирный Брама на востоке И Рим, чей строг железный крест? Нет русских городов-невест В запястьях и рублях мидийских…
Похожие по настроению
Песни западных славян
Александр Сергеевич Пушкин
B]Видение короля[/B] Король ходит большими шагами Взад и вперед по палатам; Люди спят — королю лишь не спится: Короля султан осаждает, Голову отсечь ему грозится И в Стамбул отослать ее хочет. Часто он подходит к окошку; Не услышит ли какого шума? Слышит, воет ночная птица, Она чует беду неминучу, Скоро ей искать новой кровли Для своих птенцов горемычных. Не сова воет в Ключе-граде, Не луна Ключ-город озаряет, В церкви божией гремят барабаны, Вся свечами озарена церковь. Но никто барабанов не слышит, Никто света в церкви божией не видит, Лишь король то слышал и видел; Из палат своих он выходит И идет один в божию церковь. Стал на паперти, дверь отворяет… Ужасом в нем замерло сердце, Но великую творит он молитву И спокойно в церковь божию входит. Тут он видит чудное виденье: На помосте валяются трупы, Между ими хлещет кровь ручьями, Как потоки осени дождливой. Он идет, шагая через трупы, Кровь по щиколку ему досягает… Горе! в церкви турки и татары И предатели, враги богумилы. На амвоне сам султан безбожный, Держит он наголо саблю, Кровь по сабле свежая струится С вострия до самой рукояти. Короля незапный обнял холод: Тут же видит он отца и брата. Пред султаном старик бедный справа, Униженно стоя на коленах, Подает ему свою корону; Слева, также стоя на коленах, Его сын, Радивой окаянный, Басурманскою чалмою покрытый (С тою самою веревкою, которой Удавил он несчастного старца), Край полы у султана целует, Как холоп, наказанный фалангой. И султан безбожный, усмехаясь, Взял корону, растоптал ногами И промолвил потом Радивою: «Будь над Боснией моей ты властелином, Для гяур-христиан беглербеем». И отступник бил челом султану, Трижды пол окровавленный целуя. И султан прислужников кликнул И сказал: «Дать кафтан Радивою! Не бархатный кафтан, не парчовый, А содрать на кафтан Радивоя Кожу с брата его родного». Бусурмане на короля наскочили, Донага всего его раздели, Атаганом ему кожу вспороли, Стали драть руками и зубами, Обнажили мясо и жилы, И до самых костей ободрали, И одели кожею Радивоя. Громко мученик господу взмолился: «Прав ты, боже, меня наказуя! Плоть мою предай на растерзанье, Лишь помилуй мне душу, Иисусе!» При сем имени церковь задрожала, Все внезапно утихнуло, померкло, — Все исчезло — будто не бывало. И король ощупью в потемках Коё-как до двери добрался И с молитвою на улицу вышел. Было тихо. С высокого неба Город белый луна озаряла. Вдруг взвилась из-за города бомба, И пошли бусурмане на приступ. [BRЯнко Марнавич/B] Что в разъездах бей Янко Марнавич? Что ему дома не сидится? Отчего двух ночей он сряду Под одною кровлей не ночует? Али недруги его могучи? Аль боится он кровомщенья? Не боится бей Янко Марнавич Ни врагов своих, ни кровомщенья. Но он бродит, как гайдук бездомный, С той поры, как Кирила умер. В церкви Спаса они братовались, И были по богу братья; Но Кирила несчастливый умер От руки им избранного брата. Весело́е было пированье, Много пили меду и горелки; Охмелели, обезумели гости, Два могучие беи побранились. Янко выстрелил из своего пистоля, Но рука его пьяная дрожала. В супротивника своего не попал он, А попал он в своего друга. С того времени он, тоскуя, бродит, Словно вол, ужаленный змиею. Наконец он на родину воротился И вошел в церковь святого Спаса. Там день целый он молился богу, Горько плача и жалостно рыдая. Ночью он пришел к себе на дом И отужинал со своей семьею, Потом лег и жене своей молвил: «Посмотри, жена, ты в окошко. Видишь ли церковь Спаса отселе?» Жена встала, в окошко поглядела И сказала: «На дворе полночь, За рекою густые туманы, За туманом ничего не видно». Повернулся Янко Марнавич И тихонько стал читать молитву. Помолившись, он опять ей молвил: «Посмотри, что ты видишь в окошко?» И жена, поглядев, отвечала: «Вижу, вон, малый огонечек Чуть-чуть брезжит в темноте за рекою». Улыбнулся Янко Марнавич И опять стал тихонько молиться. Помолясь, он опять жене молвил: «Отвори-ка, женка, ты окошко: Посмотри, что там еще видно?» И жена, поглядев, отвечала: «Вижу я на реке сиянье, Близится оно к нашему дому». Бей вздохнул и с постели свалился. Тут и смерть ему приключилась. [BRБитва у Зеницы-Великой/B] Радивой поднял желтое знамя: Он идет войной на бусурмана. А далматы, завидя наше войско, Свои длинные усы закрутили, Набекрень надели свои шапки И сказали: «Возьмите нас с собою: Мы хотим воевать бусурманов». Радивой дружелюбно их принял И сказал им: «Милости просим!» Перешли мы заповедную речку, Стали жечь турецкие деревни, А жидов на деревьях вешать. Беглербей со своими бошняками Против нас пришел из Банялуки; Но лишь только заржали их кони И на солнце их кривые сабли Засверкали у Зеницы-Великой, Разбежались изменники далматы; Окружили мы тогда Радивоя И сказали: «Господь бог поможет, Мы домой воротимся с тобою И расскажем эту битву нашим детям». Стали биться мы тогда жестоко, Всяк из нас троих воинов стоил; Кровью были покрыты наши сабли С острия по самой рукояти. Но когда через речку стали Тесной кучкою мы переправляться, Селихтар с крыла на нас ударил С новым войском, с конницею свежей. Радивой сказал тогда нам: «Дети, Слишком много собак-бусурманов, Нам управиться с ними невозможно. Кто не ранен, в лес беги скорее И спасайся там от селихтара». Всех-то нас оставалось двадцать, Все друзья, родные Радивою, Но и тут нас пало девятнадцать; Закричал Георгий Радивою: «Ты садись, Радивой, поскорее На коня моего вороного; Через речку вплавь переправляйся, Конь тебя из погибели вымчит». Радивой Георгия не послушал, Наземь сел, поджав под себя ноги. Тут враги на него наскочили, Отрубили голову Радивою. [BRФеодор и Елена/B] Стамати был стар и бессилен, А Елена молода и проворна; Она так-то его оттолкнула, Что ушел он охая да хромая. Поделом тебе, старый бесстыдник! Ай да баба! отделалась славно! Вот Стамати стал думать думу: Как ему погубить бы Елену? Он к жиду лиходею приходит, От него он требует совета. Жид сказал: «Ступай на кладбище, Отыщи под каменьями жабу И в горшке сюда принеси мне». На кладбище приходит Стамати, Отыскал под каменьями жабу И в горшке жиду ее приносит. Жид на жабу проливает воду, Нарекает жабу Иваном (Грех велик христианское имя Нарещи такой поганой твари!). Они жабу всю потом искололи, И ее — ее ж кровью напоили; Напоивши, заставили жабу Облизать поспелую сливу. И Стамати мальчику молвил: «Отнеси ты Елене эту сливу От моей племянницы в подарок». Принес мальчик Елене сливу, А Елена тотчас ее съела. Только съела поганую сливу, Показалось бедной молодице, Что змия у ней в животе шевелится. Испугалась молодая Елена; Она кликнула сестру свою меньшую. Та ее молоком напоила, Но змия в животе все шевелилась. Стала пухнуть прекрасная Елена, Стали баить: Елена брюхата. Каково-то будет ей от мужа, Как воротится он из-за моря! И Елена стыдится и плачет, И на улицу выйти не смеет, День сидит, ночью ей не спится, Поминутно сестрице повторяет: «Что скажу я милому мужу?» Круглый год проходит, и — Феодор Воротился на свою сторонку. Вся деревня бежит к нему навстречу, Все его приветно поздравляют; Но в толпе не видит он Елены, Как ни ищет он ее глазами. «Где ж Елена?» — наконец он молвил; Кто смутился, а кто усмехнулся, Но никто не отвечал ни слова. Пришел он в дом свой, — и видит, На постеле сидит его Елена. «Встань, Елена», — говорит Феодор. Она встала, — он взглянул сурово. «Господин ты мой, клянусь богом И пречистым именем Марии, Пред тобою я не виновата, Испортили меня злые люди». Но Феодор жене не поверил: Он отсек ей голову по плечи. Отсекши, он сам себе молвил: «Не сгублю я невинного младенца, Из нее выну его живого, При себе воспитывать буду. Я увижу, на кого он походит, Так наверно отца его узнаю И убью своего злодея». Распорол он мертвое тело. Что ж! — на место милого дитяти, Он черную жабу находит. Взвыл Феодор: «Горе мне, убийце! Я сгубил Елену понапрасну: Предо мной она была невинна, А испортили ее злые люди». Поднял он голову Елены, Стал ее целовать умиленно, И мертвые уста отворились, Голова Елены провещала: «Я невинна. Жид и старый Стамати Черной жабой меня окормили». Тут опять уста ее сомкнулись, И язык перестал шевелиться. И Феодор Стамати зарезал, А жида убил, как собаку, И отпел по жене панихиду. [BRВлах в Венеции/B] Как покинула меня Парасковья, И как я с печали промотался, Вот далмат пришел ко мне лукавый: «Ступай, Дмитрий, в морской ты город, Там цехины, что у нас каменья. Там солдаты в шелковых кафтанах, И только что пьют да гуляют: Скоро там ты разбогатеешь И воротишься в шитом долимане С кинжалом на серебряной цепочке. И тогда-то играй себе на гуслях; Красавицы побегут к окошкам И подарками тебя закидают. Эй, послушайся! отправляйся морем; Воротись, когда разбогатеешь». Я послушался лукавого далмата. Вот живу в этой мраморной лодке, Но мне скучно, хлеб их мне, как камень, Я неволен, как на привязи собака. Надо мною женщины смеются, Когда слово я по-нашему молвлю; Наши здесь язык свой позабыли, Позабыли и наш родной обычай; Я завял, как пересаженный кустик. Как у нас бывало кого встречу, Слышу: «Здравствуй, Дмитрий Алексеич!» Здесь не слышу доброго привета, Не дождуся ласкового слова; Здесь я точно бедная мурашка, Занесенная в озеро бурей. [BRГайдук Хризич/B] В пещере, на острых каменьях Притаился храбрый гайдук Хризич. С ним жена его Катерина, С ним его два милые сына, Им нельзя из пещеры выйти. Стерегут их недруги злые. Коли чуть они голову подымут, В них прицелятся тотчас сорок ружей. Они три дня, три ночи не ели, Пили только воду дождевую, Накопленную во впадине камня. На четвертый взошло красно солнце, И вода во впадине иссякла. Тогда молвила, вздохнувши, Катерина: «Господь бог! помилуй наши души!» — И упала мертвая на землю. Хризич, глядя на нее, не заплакал, Сыновья плакать при нем не смели; Они только очи отирали, Как от них отворачивался Хризич. В пятый день старший сын обезумел, Стал глядеть он на мертвую матерь, Будто волк на спящую ко́зу. Его брат, видя то, испугался. Закричал он старшему брату: «Милый брат! не губи свою душу; Ты напейся горячей моей крови, А умрем мы голодною смертью, Станем мы выходить из могилы Кровь сосать наших недругов спящих». Хризич встал и промолвил; «Полно! Лучше пуля, чем голод и жажда». И все трое со скалы в долину Сбежали, как бешеные волки. Семерых убил из них каждый, Семью пулями каждый из них прострелен; Головы враги у них отсекли И на копья свои насадили, — А и тут глядеть на них не смели. Так им страшен был Хризич с сыновьями. [BRПохоронная песня Иакинфа Маглановича/B] С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна. Пуля легче лихорадки; Волен умер ты, как жил. Враг твой мчался без оглядки; Но твой сын его убил. Вспоминай нас за могилой, Коль сойдетесь как-нибудь; От меня отцу, брат милый, Поклониться не забудь! Ты скажи ему, что рана У меня уж зажила; Я здоров, — и сына Яна Мне хозяйка родила. Деду в честь он назвав Яном; Умный мальчик у меня; Уж владеет атаганом И стреляет из ружья. Дочь моя живет в Лизгоре; С мужем ей не скучно там. Тварк ушел давно уж в море; Жив иль нет, — узнаешь сам. С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна. [BRМарко Якубович/B] У ворот сидел Марко Якубович; Перед ним сидела его Зоя, А мальчишка их играл у порогу. По дороге к ним идет незнакомец, Бледен он и чуть ноги волочит, Просит он напиться, ради бога. Зоя встала и пошла за водою, И прохожему вынесла ковшик, И прохожий до дна его выпил. Вот, напившись, говорит он Марке: «Это что под горою там видно?» Отвечает Марко Якубович: «То кладбище наше родовое». Говорит незнакомый прохожий: «Отдыхать мне на вашем кладбище, Потому что мне жить уж не долго». Тут широкий розвил он пояс, Кажет Марке кровавую рану. «Три дня, молвил, ношу я под сердцем Бусурмана свинцовую пулю. Как умру, ты зарой мое тело За горой, под зеленою ивой. И со мной положи мою саблю, Потому что я славный был воин». Поддержала Зоя незнакомца, А Марко стал осматривать рану. Вдруг сказала молодая Зоя: «Помоги мне, Марко, я не в силах Поддержать гостя нашего доле». Тут увидел Марко Якубович, Что прохожий на руках ее умер. Марко сел на коня вороного, Взял с собою мертвое тело И поехал с ним на кладбище. Там глубокую вырыли могилу И с молитвой мертвеца схоронили. Вот проходит неделя, другая, Стал худеть сыночек у Марка; Перестал он бегать и резвиться, Все лежал на рогоже да охал. К Якубовичу калуер приходит, — Посмотрел на ребенка и молвил: «Сын твой болен опасною болезнью; Посмотри на белую его шею: Видишь ты кровавую ранку? Это зуб вурдалака, поверь мне». Вся деревня за старцем калуером Отправилась тотчас на кладбище; Там могилу прохожего разрыли, Видят, — труп румяный и свежий, — Ногти выросли, как вороньи когти, А лицо обросло бородою, Алой кровью вымазаны губы, — Полна крови глубокая могила. Бедный Марко колом замахнулся, Но мертвец завизжал и проворно Из могилы в лес бегом пустился. Он бежал быстрее, чем лошадь, Стременами острыми язвима; И кусточки под ним так и гнулись, А суки дерев так и трещали, Ломаясь, как замерзлые прутья. Калуер могильною землею Ребенка больного всего вытер, И весь день творил над ним молитвы. На закате красного солнца Зоя мужу своему сказала: «Помнишь? ровно тому две недели, В эту пору умер злой прохожий». Вдруг собака громко завыла, Отворилась дверь сама собою, И вошел великан, наклонившись, Сел он, ноги под себя поджавши, Потолка головою касаясь. Он на Марка глядел неподвижно, Неподвижно глядел на него Марко, Очарован ужасным его взором; Но старик, молитвенник раскрывши, Запалил кипарисную ветку, И подул дым на великана. И затрясся вурдалак проклятый, В двери бросился и бежать пустился, Будто волк, охотником гонимый. На другие сутки в ту же пору Лес залаял, дверь отворилась, И вошел человек незнакомый. Был он ростом, как цесарский рекрут. Сел он молча и стал глядеть на Марка; Но старик молитвой его про́гнал. В третий день вошел карлик малый, — Мог бы он верхом сидеть на крысе, Но сверкали у него злые глазки. И старик в третий раз его про́гнал, И с тех пор уж он не возвращался. [BRБонапарт и черногорцы/B] «Черногорцы? что такое? — Бонапарте вопросил. — Правда ль: это племя злое, Не боится наших сил? Так раскаятся ж нахалы: Объявить их старшинам, Чтобы ружья и кинжалы Все несли к моим ногам». Вот он шлет на нас пехоту С сотней пушек и мортир, И своих мамлюков роту, И косматых кирасир. Нам сдаваться нет охоты, — Черногорцы таковы! Для коней и для пехоты Камни есть у нас и рвы… Мы засели в наши норы И гостей незваных ждем, — Вот они вступили в горы, Истребляя все кругом. Идут тесно под скалами. Вдруг смятение!.. Глядят: У себя над головами Красных шапок видят ряд. «Стой! пали! Пусть каждый сбросит Черногорца одного. Здесь пощады враг не просит: Не щадите ж никого!» Ружья грянули, — упали Шапки красные с шестов: Мы под ними ниц лежали, Притаясь между кустов. Дружным залпом отвечали Мы французам. — «Это что? — Удивясь, они сказали, — Эхо, что ли?» Нет, не то! Их полковник повалился. С ним сто двадцать человек. Весь отряд его смутился, Кто, как мог, пустился в бег. И французы ненавидят С той поры наш вольный край И краснеют, коль завидят Шапку нашу невзначай. [BRСоловей/B] Соловей мой, соловейко, Птица малая лесная! У тебя ль, у малой птицы, Незаменные три песни, У меня ли, у молодца, Три великие заботы! Как уж первая забота — Рано молодца женили; А вторая-то забота — Ворон конь мой притомился; Как уж третья-то забота — Красну-девицу со мною Разлучили злые люди. Вы копайте мне могилу Во поле, поле широком, В головах мне посадите Алы цветики-цветочки, А в ногах мне проведите Чисту воду ключевую. Пройдут мимо красны девки, Так сплетут себе веночки. Пойдут мимо стары люди, Так воды себе зачерпнут. [BRПесня о Георгии Чёрном/B] Не два волка в овраге грызутся, Отец с сыном в пещере бранятся. Старый Петро сына укоряет: «Бунтовщик ты, злодей проклятый! Не боишься ты господа бога, Где тебе с султаном тягаться, Воевать с белградским пашою! Аль о двух головах ты родился? Пропадай ты себе, окаянный, Да зачем ты всю Сербию губишь?» Отвечает Георгий угрюмо: «Из ума, старик, видно, выжил, Коли лаешь безумные речи». Старый Петро пуще осердился, Пуще он бранится, бушует. Хочет он отправиться в Белград, Туркам выдать ослушного сына, Объявить убежище сербов. Он из темной пещеры выходит; Георгий старика догоняет: «Воротися, отец, воротися! Отпусти мне невольное слово». Старый Петро не слушает, грозится: «Вот ужо, разбойник, тебе будет!» Сын ему вперед забегает, Старику кланяется в ноги. Не взглянул на сына старый Петро. Догоняет вновь его Георгий И хватает за сивую косу. «Воротись, ради господа бога: Не введи ты меня в искушенье!» Отпихнул старик его сердито И пошел по белградской дороге. Горько, горько Георгий заплакал, Пистолет из-за пояса вынул, Взвел курок, да и выстрелил тут же. Закричал Петро, зашатавшись: «Помоги мне, Георгий, я ранен!» И упал на дорогу бездыханен. Сын бегом в пещеру воротился; Его мать вышла ему навстречу. «Что, Георгий, куда делся Петро?» Отвечает Георгий сурово: «За обедом старик пьян напился И заснул на белградской дороге». Догадалась она, завопила: «Будь же богом проклят ты, черный, Коль убил ты отца родного!» С той поры Георгий Петрович У людей прозывается Черный. [BRВоевода Милош/B] Над Сербией смилуйся ты, боже! Заедают нас волки янычары! Без вины нам головы режут, Наших жен обижают, позорят, Сыновей в неволю забирают, Красных девок заставляют в насмешку Распевать зазорные песни И плясать басурманские пляски. Старики даже с нами согласны: Унимать нас они перестали, — Уж и им нестерпимо насилье. Гусляры нас в глаза укоряют: Долго ль вам мирволить янычарам? Долго ль вам терпеть оплеухи? Или вы уж не сербы, — цыганы? Или вы не мужчины, — старухи? Вы бросайте ваши белые домы, Уходите в Велийское ущелье, — Там гроза готовится на турок, Там дружину свою собирает Старый сербин, воевода Милош. [BRВурдалак/B] Трусоват был Ваня бедный: Раз он позднею порой, Весь в поту, от страха бледный, Чрез кладбище шел домой. Бедный Ваня еле дышит, Спотыкаясь, чуть бредет По могилам; вдруг он слышит, — Кто-то кость, ворча, грызет. Ваня стал; — шагнуть не может. Боже! думает бедняк, Это, верно, кости гложет Красногубый вурдалак. Горе! малый я не сильный; Съест упырь меня совсем, Если сам земли могильной Я с молитвою не съем. Что же? вместо вурдалака — (Вы представьте Вани злость!) В темноте пред ним собака На могиле гложет кость. [BRСестра и братья/B] Два дубочка выростали рядом, Между ими тонковерхая елка. Не два дуба рядом выростали, Жили вместе два братца родные: Один Павел, а другой Радула. А меж ими сестра их Елица. Сестру братья любили всем сердцем, Всякую ей оказывали милость; Напоследок ей нож подарили Золоченый в серебряной оправе. Огорчилась молодая Павлиха На золовку, стало ей завидно; Говорит она Радуловой любе: «Невестушка, по богу сестрица! Не знаешь ли ты зелия такого, Чтоб сестра омерзела братьями?» Отвечает Радулова люба: «По богу сестра моя, невестка, Я не знаю зелия такого; Хоть бы знала, тебе б не сказала; И меня братья мои любили, И мне всякую оказывали милость». Вот пошла Павлиха к водопою Да зарезала коня вороного И сказала своему господину: «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ей подарки: Извела она коня вороного». Стал Елицу допытывать Павел: «За что это? скажи бога ради». Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею!» В ту пору брат сестре поверил. Вот Павлиха пошла в сад зеленый, Сивого сокола там заколола И сказала своему господину: «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ты ей подарки: Ведь она сокола заколола». Стал Елицу допытывать Павел: «За что это? скажи бога ради». Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею!» И в ту пору брат сестре поверил. Вот Павлиха по вечеру поздно Нож украла у своей золовки И ребенка своего заколола В колыбельке его золоченой. Рано утром к мужу прибежала, Громко воя и лицо терзая. «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ты ей подарки: Заколола у нас она ребенка. А когда еще ты мне не веришь, Осмотри ты нож ее злаченый». Вскочил Павел, как услышал это, Побежал к Елице во светлицу: На перине Елица почивала, В головах нож висел злаченый. Из ножен вынул его Павел, — Нож злаченый весь был окровавлен. Дернул он сестру за белу руку: «Ой, сестра, убей тебя боже! Извела ты коня вороного И в саду сокола заколола, Да за что ты зарезала ребенка?» Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею! Коли ж ты не веришь моей клятве, Выведи меня в чистое поле, Привяжи к хвостам коней борзых, Пусть они мое белое тело Разорвут на четыре части». В ту пору брат сестре не поверил; Вывел он ее в чистое поле, Привязал ко хвостам коней борзых И погнал их по чистому полю. Где попала капля ее крови, Выросли там алые цветочки; Где осталось ее белое тело, Церковь там над ней соорудилась. Прошло малое после того время, Захворала молодая Павлиха. Девять лет Павлиха все хворает, — Выросла трава сквозь ее кости, В той траве лютый змей гнездится, Пьет ей очи, сам уходит к ночи. Люто страждет молода Павлиха; Говорит она своему господину: «Слышишь ли, господин ты мой, Павел, Сведи меня к золовкиной церкви, У той церкви авось исцелюся». Он повел ее к сестриной церкви, И как были они уже близко, Вдруг из церкви услышали голос: «Не входи, молодая Павлиха, Здесь не будет тебе исцеленья». Как услышала то молодая Павлиха, Она молвила своему господину: «Господин ты мой! прошу тебя богом, Не веди меня к белому дому, А вяжи меня к хвостам твоих ко́ней И пусти их по чистому полю». Своей любы послушался Павел, Привязал ее к хвостам своих ко́ней И погнал их по чистому полю. Где попала капля ее крови, Выросло там тернье да крапива; Где осталось ее белое тело, На том месте озеро провалило. Воров конь по озеру выплывает, За конем золоченая люлька, На той люльке сидит сокол-птица, Лежит в люльке маленькой мальчик; Рука матери у него под горлом, В той руке теткин нож золоченый. [BRЯныш королевич/B] Полюбил королевич Яныш Молодую красавицу Елицу, Любит он ее два красные лета, В третье лето вздумал он жениться На Любусе, чешской королевне. С прежней любой идет он проститься. Ей приносит с червонцами черес, Да гремучие серьги золотые, Да жемчужное тройное ожерелье; Сам ей вдел он серьги золотые, Навязал на шею ожерелье, Дал ей в руки с червонцами черес, В обе щеки поцеловал молча И поехал своею дорогой. Как одна осталася Елица, Деньги наземь она пометала, Из ушей выдернула серьги, Ожерелье надвое разорвала, А сама кинулась в Мораву. Там на дне молодая Елица Водяною царицей очнулась И родила маленькую дочку, И ее нарекла Водяницей. Вот проходят три года и боле, Королевич ездит на охоте, Ездит он по берегу Моравы; Захотел он коня вороного Напоить студеною водою. Но лишь только запененную морду Сунул конь в студеную воду, Из воды вдруг высунулась ручка: Хвать коня за узду золотую! Конь отдернул голову в испуге, На узде висит Водяница, Как на уде пойманная рыбка, — Конь кружится по чистому лугу, Потрясая уздой золотою; Но стряхнуть Водяницы не может. Чуть в седле усидел королевич, Чуть сдержал коня вороного, Осадив могучею рукою. На траву Водяница прыгнула. Говорит ей Яныш королевич: «Расскажи, какое ты творенье: Женщина ль тебя породила, Иль богом проклятая Вила?» Отвечает ему Водяница: «Родила меня молодая Елица, Мой отец Яныш королевич, А зовут меня Водяницей». Королевич при таком ответе Соскочил с коня вороного, Обнял дочь свою Водяницу И, слезами заливаясь, молвил: «Где, скажи, твоя мать Елица? Я слыхал, что она потонула». Отвечает ему Водяница: «Мать моя царица водяная; Она властвует над всеми реками, Над реками и над озерами; Лишь не властвует она синим морем, Синим морем властвует Див-Рыба». Водянице молвил королевич: «Так иди же к водяной царице И скажи ей: Яныш королевич Ей поклон усердный посылает И у ней свидания просит На зеленом берегу Моравы. Завтра я заеду за ответом». Они после того расстались. Рано утром, чуть заря зарделась, Королевич над рекою ходит; Вдруг из речки, по белые груди, Поднялась царица водяная И сказала: «Яныш королевич, У меня свидания просил ты: Говори, чего еще ты хочешь?» Как увидел он свою Елицу, Разгорелись снова в нем желанья, Стал манить ее к себе на берег. «Люба ты моя, млада Елица, Выдь ко мне на зеленый берег, Поцелуй меня по-прежнему сладко, По-прежнему полюблю тебя крепко». Королевичу Елица не внимает, Не внимает, головою кивает: «Нет, не выду, Яныш королевич, Я к тебе на зеленый берег. Слаще прежнего нам не целоваться, Крепче прежнего меня не полюбишь. Расскажи-ка мне лучше хорошенько, Каково, счастливо ль поживаешь С новой любой, с молодой женою?» Отвечает Яныш королевич: «Против солнышка луна не пригреет, Против милой жена не утешит». [BRКонь[/B] «Что ты ржешь, мой конь ретивый, Что ты шею опустил, Не потряхиваешь гривой, Не грызешь своих удил? Али я тебя не холю? Али ешь овса не вволю? Али сбруя не красна? Аль поводья не шелковы, Не серебряны подковы, Не злачены стремена?» Отвечает конь печальный: «Оттого я присмирел, Что я слышу топот дальный, Трубный звук и пенье стрел; Оттого я ржу, что в поле Уж не долго мне гулять, Проживать в красе и в холе, Светлой сбруей щеголять; Что уж скоро враг суровый Сбрую всю мою возьмет И серебряны подковы С легких ног моих сдерет; Оттого мой дух и ноет, Что наместо чепрака Кожей он твоей покроет Мне вспотевшие бока».
Дробится рваный цоколь монумента…
Александр Твардовский
Дробится рваный цоколь монумента, Взвывает сталь отбойных молотков. Крутой раствор особого цемента Рассчитан был на тысячи веков. Пришло так быстро время пересчета, И так нагляден нынешний урок: Чрезмерная о вечности забота — Она, по справедливости, не впрок. Но как сцепились намертво каменья, Разъять их силой — выдать семь потов. Чрезмерная забота о забвенье Немалых тоже требует трудов. Все, что на свете сделано руками, Рукам под силу обратить на слом. Но дело в том, Что сам собою камень — Он не бывает ни добром, ни злом.
На Родине
Алексей Жемчужников
Опять пустынно и убого; Опять родимые места… Большая пыльная дорога И полосатая верста! И нивы вплоть до небосклона, Вокруг селений, где живет Всё так же, как во время оно, Под страхом голода народ; И все поющие на воле Жильцы лесов родной земли — Кукушки, иволги; а в поле — Перепела, коростели; И трели, что в небесном своде На землю жаворонки льют… Повсюду гимн звучит природе, И лишь ночных своих мелодий Ей соловьи уж не поют. Я опоздал к поре весенней, К мольбам любовным соловья, Когда он в хоре песнопений Поет звучней и вдохновенней, Чем вся пернатая семья… О, этот вид! О, эти звуки! О край родной, как ты мне мил! От долговременной разлуки Какие радости и муки В моей душе ты пробудил!.. Твоя природа так прелестна; Она так скромно-хороша! Но нам, сынам твоим, известно, Как на твоем просторе тесно И в узах мучится душа… О край ты мой! Что ж это значит, Что никакой другой народ Так не тоскует и не плачет, Так дара жизни не клянет? Шумят леса свободным шумом, Играют птицы… О, зачем Лишь воли нет народным думам И человек угрюм и нем? Понятны мне его недуги И страсть — все радости свои, На утомительном досуге, Искать в бреду и в забытьи. Он дорожит своей находкой, И лишь начнет сосать тоска — Уж потянулась к штофу с водкой Его дрожащая рука. За преступленья и пороки Его винить я не хочу. Чуть осветит он мрак глубокий, Как буйным вихрем рок жестокий Задует разума свечу… Но те мне, Русь, противны люди, Те из твоих отборных чад, Что, колотя в пустые груди, Всё о любви к тебе кричат. Противно в них соединенье Гордыни с низостью в борьбе, И к русским гражданам презренье С подобострастием к тебе. Противны затхлость их понятий, Шумиха фразы на лету И вид их пламенных объятий, Всегда простертых в пустоту. И отвращения, и злобы Исполнен к ним я с давних лет. Они — «повапленные» гробы… Лишь настоящее прошло бы, А там — им будущего нет…
Петровна
Эдуард Асадов
[B]I[/B] Вьюга метет неровно, Бьет снегом в глаза и рот, И хочет она Петровну С обрыва швырнуть на лед. А та, лишь чуть-чуть сутулясь И щеки закрыв платком, Шагает, упрямо щурясь, За рослым проводником. Порой он басит нескладно: — Прости уж… что так вот… в ночь., Она улыбается:— Ладно! Кто будет-то, сын иль дочь? А утром придет обратно И скажет хозяйке:— Ну, Пацан! Да такой занятный, Почти шестьдесят в длину. Поест и, не кончив слова, Устало сомкнет глаза… И кажется, что готова До завтра проспать! Но снова Под окнами голоса… Охотник ли смят медведем, Рыбак ли попал в беду, Болезнь ли подкралась к детям: — Петровна, родная, едем! — Сейчас я… Иду, иду!.. «Петровнушкой» да «Петровной» Не месяц, не первый год Застенчиво и любовно Зовет ее тут народ. Хоть, надо сказать, Петровне Нету и сорока, Ей даже не тридцать ровно, Ей двадцать седьмой пока! В решительную минуту Нервы не подвели, Когда раздавали маршруты,— Прямо из института Шагнула на край земли. А было несладко? Было! Да так, что раз поутру Поплакала и решила: — Не выдержу, удеру! А через час от дома, Забыв про хандру и страх, Летела уже в санях Сквозь посвист пурги к больному. И все-таки было, было Одно непростое «но». Все горе в том, что любила Преданно и давно. И надо ж вот так, как дуре, Жить с вечной мечтой в груди: Он где-то в аспирантуре, А ты не забудь и жди!.. Но, видно, не ради смеха Тот свет для нее светил. Он все-таки к ней приехал. Не выдержал и приехал! Как видно, и сам любил! Рассветы все лето плыли Пожарами вдоль реки… Они превосходно жили И в селах людей лечили В два сердца, в четыре руки. Но дятел в свой маленький молот Стучит уж: готовь закрома, Тайга — это вам не город, Скоро пурга и холод — Северная зима. И парень к осени словно Чуточку заскучал, Потом захандрил, безусловно, Печально смотрел на Петровну, Посвистывал и молчал. Полный дальних проектов, Спорил с ней. Приводил Сотни разных моментов, Тысячи аргументов. И все же смог, убедил. Сосны слезой гудели, Ныли тоской провода: Что же ты, в самом деле?! Куда ты, куда, куда? А люди не причитали. Красив, но суров их край. Люди, они понимали: Тайга — не столичный рай. Они лишь стояли безмолвно На холоде битый час, Ты не гляди, Петровна, Им только в глаза сейчас. Они ведь не осуждают. И, благодарны тебе, Они тебя провожают К новой твоей судьбе. А грусть? Ну так ты ведь знаешь, Тебе-то легко понять: Когда душой прирастаешь, Это непросто — рвать! От дома и до машины Сорок шагов всего. Спеши же по тропке мимо, Не глядя ни на кого. Чтоб вдруг не заныло сердце И чтоб от прощальных слов Не дрогнуть, не разреветься! — Ты скоро ли? Я готов! Ну вот они все у хаты, Сколько же их пришло: Охотники и ребята, Косцы, трактористы, девчата, Да тут не одно село! Как труден шаг на крыльцо… В горле сушь, как от жажды. Ведь каждого, каждого, каждого Не просто знала в лицо! Помнишь, как восемь суток Сидела возле Степана. Взгляд по-бредовому жуток, Предплечье — сплошная рана. Поднял в тайге медведя. Сепсис. Синеет рука… В город везти — не доедет. А рана в два кулака… Как только не спасовала? — Сама бы сказать не смогла. Но только взялась. Сшивала, Колола и бинтовала, И ведь не сдалась. Спасла! После профессор долго Крутил его и вздыхал. — Ну, милая комсомолка, Просто не ожидал! Помнишь доярку Зину, Тяжкий ее плеврит? Вон она у рябины, Плачет сейчас и молчит. А комбайнер Серега? Рука в барабане… Шок… Ты с ним провозилась много. Но жив! И работать смог! А дети? Ну разве мало За них довелось страдать? Этих ты принимала, Других от хвороб спасала, И всем как вторая мать! Глаза тоскуют безмолвно… Фразы:— Счастливый путь!.. Аннушка! Анна Петровна! Будь счастлива! Не забудь! Сорок шагов к машине… Сорок шагов всего! А сердце горит и стынет, Бьется, как вихрь в лощине, И не сдержать его! Сорок всего-то ровно… И город в огнях впереди… Ну что же ты встала, Петровна? Иди же, скорей иди! Дорожный билет в кармане Жжет, словно уголь, грудь. Все как в сплошном тумане… Ни двинуться, ни шагнуть. И, будто нарочно, Ленка — Дочь Зины, смешной попугай, Вдруг, побелев как стенка, Прижалась с плачем к коленкам: «Не надо! Не уезжай!» Петровна, еще немного… Он у машины. Ждет… Совсем немного вперед, И вдаль полетит дорога! «Бегу, как от злой напасти, От жизни. Куда, зачем? А может, вот это и счастье — Быть близкой и нужной всем?! Так что же, выходит, мало. От лучших друзей бегу!» Вдруг села на тюк устало И глухо-глухо сказала: — Не еду я… не могу!.. Не еду, не уезжаю! — И, подавляя дрожь, Шагнула к нему:— Я знаю, Ты добрый, ты все поймешь! Прости меня… Не упрямься… Прошу… Ну, почти молю! При всех вот прошу: останься! Я очень тебя люблю! И будто прорвало реку: Разом во весь свой пыл К приезжему человеку Кинулись все, кто был. Заговорили хором — Грусть как рукой смело,— Каким будет очень скоро Вот это у них село. Какая будет больница И сколько новых домов, Телецентр подключится, А воздух? Такой в столице Не купишь за будь здоров! Тот даже заколебался: — Ой, хитрые вы, друзья! — Хмурился, улыбался И вроде почти остался. Но после вздохнул:— Нельзя!. И тихо Петровне:— Слушай, Так не решают вопрос. Очнись. Не мотай мне душу! Ведь ты это не всерьез?! Романтика. Понимаю… Я тоже не вобла. Но Все это… я не знаю, Даже и не смешно! И там, там ведь тоже дело.— И взглядом ищет ответ. Петровна, белее мела, Прямо в глаза посмотрела: — Нет!— И еще раз:— Нет!.. Он тоже взглянул в упор И тоже жестко и хмуро: — Хорошая ты, но дура… И кончили разговор! Как же ты устояла? И как поборола печаль?.. Машина давно умчала, А ты все стояла, стояла, Глядя куда-то вдаль… Потом повернулась:— Будет!- Смахнула слезинки с глаз И улыбнулась людям: — Ну, здравствуйте еще раз! Забыть ли тебе, Петровна, Глаза, что тебя любя (В чем виноваты словно), Радостно и смущенно Смотревшие на тебя?! Все вдруг зашумели вновь: — Постой-ка, ну как же? Как ты? Выходит, что из-за нас ты Сломала свою любовь?! — Не бойтесь. Мне не в чем каяться. Это не ложный след. Любовь же так не ломается. Она или есть, или нет! В глазах ни тоски, ни смеха. Лишь сердце щемит в груди: «У-ехал, у-ехал, у-ехал… И что еще впереди?!» Что будет? А то и будет! Твердо к дому пошла. Но люди… Ведь что за люди! Сколько же в них тепла… В знак ласки и уваженья Они у ее крыльца, Застывшую от волненья, Растрогали до конца, Когда, от смущенья бурый, Лесник — седой человек — Большую медвежью шкуру Рывком постелил на снег. Жар в щеки! А сердце словно Сразу зашлось в груди!.. Шкуру расправил ровно: — Спасибо за все, Петровна, Шагни вот теперь… Входи! Слов уже не осталось… Взглянула на миг кругом, Шагнула, вбежала в дом И в первый раз разрыдалась… [B]II[/B] На улице так темно, Что в метре не видно зданья. Только пришла с собранья, А на столе — письмо! Вот оно! Первый аист! С чем только ты заглянул? Села, не раздеваясь, Скинув платок на стул. Кто он — этот листочек: Белый иль черный флаг? Прыгают нитки строчек… Что ты? Нельзя же так! «…У вас там еще морозы, А здесь уже тает снег. Все в почках стоят березы В парках и возле рек. У нас было все, Анюта, Дни радости и тоски, Мне кажется почему-то, Что оба мы чудаки… Нет, ты виновата тоже: Решила, и все. Конец! Нельзя же вот так. А все же В чем-то ты молодец! В тебе есть какая-то сила. И хоть я далек от драм, Но в чем-то ты победила, А в чем — не пойму и сам. Скажу: мне не слишком нравится Жить так вот, себя закопав. Что-то во мне ломается, А что-то кричит: «Ты прав!» Я там же. Веду заочный. Поздравь меня — кандидат! Эх, как же я был бы рад… Да нет, ты сидишь там прочно! Скажу еще ко всему, Что просто безбожно скучаю, Но как поступить, не знаю И мучаюсь потому…» [B]III[/B] Белым костром метели Все скрыло и замело, Сосны платки надели, В платьицах белых ели, Все что ни есть — бело! К ночи мороз крепчает, Лыжи как жесть звенят, Ветер слезу выжимает И шубку, беля, крахмалит, Словно врачебный халат. Ночь пала почти мгновенно, Синею стала ель, Синими — кедров стены, Кругом голубые тени И голубая метель… Крепчает пурга и в злобе Кричит ей:. «Остановись! Покуда цела — вернись, Не то застужу в сугробе!» Э, что там пурга-старуха! И время ли спорить с ней?! Сердце стучится глухо: «Петровна, скорей, скорей!» Лед на реке еще тонок, Пускай! Все равно — на лед! На прииске ждет ребенок, Он болен. Он очень ждет! Романтика? Подвиг? Бросьте! Фразы — сплошной пустяк! Здесь так рассуждают гости, А те, кто живут,— не так. Здесь трудность не ради шуток, Не веришь, так убедись. Романтика — не поступок, Романтика — это жизнь! Бороться, успеть, дойти И все одолеть напасти (Без всякой фразы, учти), Чтоб жизнь человеку спасти,— Великое это счастье! [B]IV[/B] Месяц седую бороду Выгнул в ночи, как мост, Звезды висят над городом, Тысячи ярких звезд… Сосульки падают в лужицы, Город уснул. Темно. Ветер кружится, кружится, Ветер стучит в окно. Туда, где за шторой тихою Один человек не спит, Молча сидит за книгою И сигаретой дымит. К окошку шагнул. Откинул Зеленую канитель. Как клавиши ледяные, Позванивает капель. Ветер поет и кружит, Сначала едва-едва, Потом, все преграды руша, Гудит будто прямо в душу, А в ветре звучат слова: Трудно тебе и сложно… Я к вешним твоим ночам Примчал из глуши таежной, Откуда — ты знаешь сам. Да что говорить откуда! Ты понял небось и так. Хочешь увидеть чудо? Смотри же во тьму, чудак! Видишь, дома исчезают, Скрываются фонари, Они растворяются, тают… Ты дальше, вперед смотри… Видишь: тайга в метели Плывет из белесой тьмы, Тут нет никакой капели, Здесь полная власть зимы. Крутятся вихри юрко… А вот… в карусельной мгле Крохотная фигурка Движется по земле. Без всякой лыжни, сквозь ели, Сквозь режущий колкий снег Она под шабаш метели Упрямо движется к цели: Туда, где в беде человек! Сквозь полночь и холод жгучий, Сквозь мглистый гудящий вал Сощурься., взгляни получше! Узнал ты ее? Узнал? Узнал ты ее такую, Какую видел не раз: Добрую, озорную И вовсе ничуть не стальную, С мягкою синью глаз… Веки зажмурь и строго, Какая б ни шла борьба, Скажи, помолчав немного, Это ли не дорога? И это ли не судьба? Сейчас вам обоим больно. И может, пора сказать, Что думать уже довольно, Что время уже решать?! Снова город за стеклами. В город идет апрель, Снова пальцами звонкими По клавишам бьет капель… Нелепых сомнений ноша Тебе ли, чудак, идет? Вернись к ней с последней порошей, Вернись, если ты хороший! Она тебя очень ждет…
Я это видел
Илья Сельвинский
Можно не слушать народных сказаний, Не верить газетным столбцам, Но я это видел. Своими глазами. Понимаете? Видел. Сам. Вот тут дорога. А там вон — взгорье. Меж нами вот этак — ров. Из этого рва поднимается горе. Горе без берегов. Нет! Об этом нельзя словами… Тут надо рычать! Рыдать! Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме, Заржавленной, как руда. Кто эти люди? Бойцы? Нисколько. Может быть, партизаны? Нет. Вот лежит лопоухий Колька — Ему одиннадцать лет. Тут вся родня его. Хутор «Веселый». Весь «Самострой» — сто двадцать дворов Ближние станции, ближние села — Все заложников выслали в ров. Лежат, сидят, всползают на бруствер. У каждого жест. Удивительно свой! Зима в мертвеце заморозила чувство, С которым смерть принимал живой, И трупы бредят, грозят, ненавидят… Как митинг, шумит эта мертвая тишь. В каком бы их ни свалило виде — Глазами, оскалом, шеей, плечами Они пререкаются с палачами, Они восклицают: «Не победишь!» Парень. Он совсем налегке. Грудь распахнута из протеста. Одна нога в худом сапоге, Другая сияет лаком протеза. Легкий снежок валит и валит… Грудь распахнул молодой инвалид. Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!» Поперхнулся. Упал. Застыл. Но часовым над лежбищем смерти Торчит воткнутый в землю костыль. И ярость мертвого не застыла: Она фронтовых окликает из тыла, Она водрузила костыль, как древко, И веха ее видна далеко. Бабка. Эта погибла стоя, Встала из трупов и так умерла. Лицо ее, славное и простое, Черная судорога свела. Ветер колышет ее отрепье… В левой орбите застыл сургуч, Но правое око глубоко в небе Между разрывами туч. И в этом упреке Деве Пречистой Рушенье веры десятков лет: «Коли на свете живут фашисты, Стало быть, бога нет». Рядом истерзанная еврейка. При ней ребенок. Совсем как во сне. С какой заботой детская шейка Повязана маминым серым кашне… Матери сердцу не изменили: Идя на расстрел, под пулю идя, За час, за полчаса до могилы Мать от простуды спасала дитя. Но даже и смерть для них не разлука: Невластны теперь над ними враги — И рыжая струйка из детского уха Стекает в горсть материнской руки. Как страшно об этом писать. Как жутко. Но надо. Надо! Пиши! Фашизму теперь не отделаться шуткой: Ты вымерил низость фашистской души, Ты осознал во всей ее фальши «Сентиментальность» пруссацких грез, Так пусть же сквозь их голубые вальсы Торчит материнская эта горсть. Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней, Ты за руку их поймал — уличи! Ты видишь, как пулею бронебойной Дробили нас палачи, Так загреми же, как Дант, как Овидий, Пусть зарыдает природа сама, Если все это сам ты видел И не сошел с ума. Но молча стою я над страшной могилой. Что слова? Истлели слова. Было время — писал я о милой, О щелканье соловья. Казалось бы, что в этой теме такого? Правда? А между тем Попробуй найти настоящее слово Даже для этих тем. А тут? Да ведь тут же нервы, как луки, Но строчки… глуше вареных вязиг. Нет, товарищи: этой муки Не выразит язык. Он слишком привычен, поэтому бледен. Слишком изящен, поэтому скуп, К неумолимой грамматике сведен Каждый крик, слетающий с губ. Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече, Из всех племен от древка до древка И взять от каждого все человечье, Все, прорвавшееся сквозь века,- Вопли, хрипы, вздохи и стоны, Эхо нашествий, погромов, резни… Не это ль наречье муки бездонной Словам искомым сродни? Но есть у нас и такая речь, Которая всяких слов горячее: Врагов осыпает проклятьем картечь. Глаголом пророков гремят батареи. Вы слышите трубы на рубежах? Смятение… Крики… Бледнеют громилы. Бегут! Но некуда им убежать От вашей кровавой могилы. Ослабьте же мышцы. Прикройте веки. Травою взойдите у этих высот. Кто вас увидел, отныне навеки Все ваши раны в душе унесет. Ров… Поэмой ли скажешь о нем? Семь тысяч трупов. Семиты… Славяне… Да! Об этом нельзя словами. Огнем! Только огнем!
Трилистник балаганный
Иннокентий Анненский
Серебряный полдень Серебряным блеском туман К полудню еще не развеян, К полудню от солнечных ран Стал даже желтее туман, Стал даже желтей и мертвей он… А полдень горит так суров, Что мне в этот час неприятны Лиловых и алых шаров Меж клочьями мертвых паров В глазах замелькавшие пятна… И что ей тут надо скакать, Безумной и радостной своре, Все солнце ловить и искать? И солнцу с чего ж их ласкать, Воздушных на мертвом просторе! Подумать,- что помпа бюро, Огней и парчи серебром Должна потускнеть в фимиаме: Пришли Арлекин и Пьеро, О белая помпа бюро, И стали у гроба с свечами! Шарики детские Шарики, шарики! Шарики детские! Деньги отецкие! Покупайте, сударики, шарики! Эй, лисья шуба, коли есть лишни, Не пожалей пятишни: Запущу под самое небо — Два часа потом глазей, да в оба! Хорошо ведь, говорят, на воле… Чирикнуть, ваше степенство, что ли? Прикажите для общего восторгу, Три семьдесят пять — без торгу! Ужели же менее За освободительное движение? Что? Пасуешь?.. Эй, тетка! Который торгуешь? Мал? Извините, какого поймал… Бывает — Другой и вырастает, А наш Тит Так себя понимает, Что брюха не растит, А все по верхам глядит От больших от дум!.. Ты который торгуешь? Да не мни, не кум, Наблудишь — не надуешь… Шарики детски, Красны, лиловы, Очень дешевы! Шарики детски! Эй, воротник, говоришь по-немецки? Так бери десять штук по парам, Остальные даром… Жалко, ты по-немецки слабенек, А не то — уговор лучше денег! Пожалте, старичок! Как вы — чок в чок — Вот этот — пузатенький, Желтоватенький И на сердце с Катенькой… Цена не цена — Всего пятак, Да разве еще четвертак, А прибавишь гривенник для барства — Бери с гербом государства! Шарики детски, шарики! Вам, сударики, шарики, А нам бы, сударики, на шкалики!.. Умирание Слава Богу, снова тень! Для чего-то спозаранья Надо мною целый день Длится это умиранье, Целый сумеречный день! Между старых желтых стен, Содрогается опалый Шар на нитке, темно-алый, Между старых желтых стен… И бессильный, словно тень, В этот сумеречный день Все еще он тянет нитку И никак не кончит пытку В этот сумеречный день… Хоть бы ночь скорее, ночь! Самому бы изнемочь, Да забыться примиренным, И уйти бы одуренным, В одуряющую ночь! Только б тот, над головой, Темно-алый, чуть живой, Подождал пока над ложем Быть таким со мною схожим… Этот темный, чуть живой, Там, над самой головой…
Еще 13 восьмистиший
Наталья Горбаневская
Станция метро какого-то святого, имени чьего не вычесть, ни прочесть. Утро — как ситро до дна загазирова- но — но ничего, была бы только честь. Отлипни от компьютера и выйди вся, чтоб мир обнять пятью стира- ющимися… Чтоб лист и куст под дождичком и зреть, и есть, и ощупью, как ножичком, насквозь пролезть. Сантиметрика стиха и квадратная — стихов, не лузга, не шелуха, соло, соло, а не хор, соло, соло — значит, соль, соле мио, посоли шелестящую юдоль шелушащейся земли. Сократ, ты доблестный муж, но дурной супруг, твоя Ксантиппа оклеветана в веках стократ, и незаслуженно, да и к тому ж однажды вдруг ее имя как щит на руках суфражетки воздвигнут… Так вот за что ты испил цикуту, за девятнадцатый-двадцатый век нашей эры. Человек без сил на пиру говорит Платону: «За какую чушь я умру». Как цитату из графа Толстого, миллионы шептали: «За что?» А за то, что растленное слово над убогой вселенной взошло. Ослепленные жаром и яром, лбы и выи послушно клоня… И остались за кругом Полярным — не шепча, никого не кляня. Пафос переходит в патетику, этика теснит эстетику. Спасительная ирония? — Нет, пожалуйста, кроме меня. На берегах идиллии, на пастбищах буколики, давай ищи иди меня, отыщешь ли? Нисколько. Синее море, белый пароход. Белое горе, последний поход. Ты не плачь, Маруся, приезжай в Париж, «поэтами воспетый от погребов до крыш». Хруст. Это хворосту воз из лесу медленно в гору. Значит: «Постой, паровоз». Значит: груженому фору. Груз. Это гравий хрустит на тормознувшей платформе. Стрелочник ждет, анархист, с бомбою при семафоре. Наглости, дерзости, натиска или и впрямь наплевательства неистощимый родник… Да над водой не поник тополь ли, клен ли классический, вычленен, вычищен, вычислен, вычитан до запятых — чёрта ли лысого в них? Вытекая из устья и впадая в исток, все твержу наизусть я: «Дайте срок — дали срок». Из потьмы захолустья заглянуть на чаек в ваши кущи. И пусть я не река, ручеек. Ручья вода — вода ничья, безумец, пей, и пей, мудрец, и только очередь с плеча положит пьющему конец. И будет пить полдневный жар и видеть сам себя во сне, как он бежал — не добежал, лицом к ручью или к стене. Ни драмы, ни трагедии, билет в руке зажми. Уедете, приедете и будете людьми. Но за столом обеденным пустой зияет стул. На паперти в Обыденном патруль ли, караул… Ничего себе неделька начинается: новогодняя индейка в печи мается, всё в чаду — летосчисленье, хлеб и маятник, и возводит населенье себе памятник.
Саша
Николай Алексеевич Некрасов
[B]1[/B] Словно как мать над сыновней могилой, Стонет кулик над равниной унылой, Пахарь ли песню вдали запоёт — Долгая песня за сердце берёт; Лес ли начнётся — сосна да осина… Не весела ты, родная картина! Что же молчит мой озлобленный ум?.. Сладок мне леса знакомого шум, Любо мне видеть знакомую ниву — Дам же я волю благому порыву И на родимую землю мою Все накипевшие слезы пролью! Злобою сердце питаться устало — Много в ней правды, да радости мало; Спящих в могилах виновных теней Не разбужу я враждою моей. Родина-мать! я душою смирился, Любящим сыном к тебе воротился. Сколько б на нивах бесплодных твоих Даром не сгинуло сил молодых, Сколько бы ранней тоски и печали Вечные бури твои ни нагнали На боязливую душу мою — Я побеждён пред тобою стою! Силу сломили могучие страсти, Гордую волю погнули напасти, И про убитою музу мою Я похоронные песни пою. Перед тобою мне плакать не стыдно, Ласку твою мне принять не обидно — Дай мне отраду объятий родных, Дай мне забвенье страданий моих! Жизнью измят я… и скоро я сгину… Мать не враждебна и к блудному сыну: Только что я ей объятья раскрыл — Хлынули слёзы, прибавилось сил. Чудо свершилось: убогая нива Вдруг просветлела, пышна и красива, Ласковей машет вершинами лес, Солнце приветливей смотрит с небес. Весело въехал я в дом тот угрюмый, Что, осенив сокрушительной думой, Некогда стих мне суровый внушил… Как он печален, запущен и хил! Скучно в нем будет. Нет, лучше поеду, Благо не поздно, теперь же к соседу И поселюсь среди мирной семьи. Славные люди — соседи мои, Славные люди! Радушье их честно, Лесть им противна, а спесь неизвестна. Как-то они доживают свой век? Он уже дряхлый, седой человек, Да и старушка немногим моложе. Весело будет увидеть мне тоже Сашу, их дочь… Недалеко их дом. Всё ли застану по-прежнему в нем? [B]2[/B] Добрые люди, спокойно вы жили, Милую дочь свою нежно любили. Дико росла, как цветок полевой, Смуглая Саша в деревне степной. Всем окружив её тихое детство, Что позволяли убогие средства, Только развить воспитаньем, увы! Эту головку не думали вы. Книги ребёнку — напрасная мука, Ум деревенский пугает наука; Но сохраняется дольше в глуши Первоначальная ясность души, Рдеет румянец и ярче и краше… Мило и молодо дитятко ваше, — Бегает живо, горит, как алмаз, Чёрный и влажный смеющийся глаз, Щёки румяны, и полны, и смуглы, Брови так тонки, а плечи так круглы! Саша не знает забот и страстей, А уж шестнадцать исполнилось ей… Выспится Саша, поднимется рано, Чёрные косы завяжет у стана И убежит, и в просторе полей Сладко и вольно так дышится ей. Та ли, другая пред нею дорожка — Смело ей вверится бойкая ножка; Да и чего побоится она?.. Всё так спокойно; кругом тишина, Сосны вершинами машут приветно, — Кажется, шепчут, струясь незаметно, Волны над сводом зелёных ветвей: «Путник усталый! бросайся скорей В наши объятья: мы добры и рады Дать тебе, сколько ты хочешь, прохлады». Полем идёшь — всё цветы да цветы, В небо глядишь — с голубой высоты Солнце смеётся… Ликует природа! Всюду приволье, покой и свобода; Только у мельницы злится река: Нет ей простора… неволя горька! Бедная! как она вырваться хочет! Брызжется пеной, бурлит и клокочет, Но не прорвать ей плотины своей. «Не суждена, видно, волюшка ей,— Думает Саша,— безумно роптанье…» Жизни кругом разлитой ликованье Саше порукой, что милостив бог… Саша не знает сомненья тревог. Вот по распаханной, чёрной поляне, Землю взрывая, бредут поселяне — Саша в них видит довольных судьбой Мирных хранителей жизни простой: Знает она, что недаром с любовью Землю польют они потом и кровью… Весело видеть семью поселян, В землю бросающих горсти семян; Дорого-любо, кормилица-нива Видеть, как ты колосишься красиво, Как ты, янтарным зерном налита Гордо стоишь высока и густа! Но веселей нет поры обмолота: Лёгкая дружно спорится работа; Вторит ей эхо лесов и полей, Словно кричит: «поскорей! поскорей!» Звук благодатный! Кого он разбудит, Верно весь день тому весело будет! Саша проснётся — бежит на гумно. Солнышка нет — ни светло, ни темно, Только что шумное стадо прогнали. Как на подмёрзлой грязи натоптали Лошади, овцы!.. Парным молоком В воздухе пахнет. Мотая хвостом, За нагруженной снопами телегой Чинно идет жеребёночек пегий, Пар из отворенной риги валит, Кто-то в огне там у печки сидит. А на гумне только руки мелькают Да высоко молотила взлетают, Не успевает улечься их тень. Солнце взошло — начинается день… Саша сбирала цветы полевые, С детства любимые, сердцу родные, Каждую травку соседних полей Знала по имени. Нравилось ей В пёстром смешении звуков знакомых Птиц различать, узнавать насекомых. Время к полудню, а Саши всё нет. «Где же ты, Саша? простынет обед, Сашенька! Саша!..» С желтеющей нивы Слышатся песни простой переливы; Вот раздалося «ау» вдалеке; Вот над колосьями в синем венке Чёрная быстро мелькнула головка… «Вишь ты, куда забежала, плутовка! Э!… да никак колосистую рожь Переросла наша дочка!» — Так что ж? «Что? ничего! понимай как умеешь! Что теперь надо, сама разумеешь: Спелому колосу — серп удалой Девице взрослой — жених молодой!» — Вот ещё выдумал, старый проказник! «Думай не думай, а будет нам праздник!» Так рассуждая, идут старики Саше навстречу; в кустах у реки Смирно присядут, подкрадутся ловко, С криком внезапным: «Попалась, плутовка!»… Сашу поймают и весело им Свидеться с дитятком бойким своим… В зимние сумерки нянины сказки Саша любила. Поутру в салазки Саша садилась, летела стрелой, Полная счастья, с горы ледяной. Няня кричит: «Не убейся, родная!» Саша, салазки свои погоняя, Весело мчится. На полном бегу На бок салазки — и Саша в снегу! Выбьются косы, растреплется шубка — Снег отряхает, смеётся, голубка! Не до ворчанья и няне седой: Любит она её смех молодой… Саше случалось знавать и печали: Плакала Саша, как лес вырубали, Ей и теперь его жалко до слёз. Сколько тут было кудрявых берёз! Там из-за старой, нахмуренной ели Красные грозды калины глядели, Там поднимался дубок молодой. Птицы царили в вершине лесной, Понизу всякие звери таились. Вдруг мужики с топорами явились — Лес зазвенел, застонал, затрещал. Заяц послушал — и вон побежал, В тёмную нору забилась лисица, Машет крылом осторожнее птица, В недоуменье тащат муравьи Что ни попало в жилища свои. С песнями труд человека спорился: Словно подкошен, осинник валился, С треском ломали сухой березняк, Корчили с корнем упорный дубняк, Старую сосну сперва подрубали, После арканом её нагибали И, поваливши, плясали на ней, Чтобы к земле прилегла поплотней. Так, победив после долгого боя, Враг уже мёртвого топчет героя. Много тут было печальных картин: Стоном стонали верхушки осин, Из перерубленной старой берёзы Градом лилися прощальные слезы И пропадали одна за другой Данью последней на почве родной. Кончились поздно труды роковые. Вышли на небо светила ночные, И над поверженным лесом луна Остановилась, кругла и ясна,— Трупы деревьев недвижно лежали; Сучья ломались, скрипели, трещали, Жалобно листья шумели кругом. Так, после битвы, во мраке ночном Раненый стонет, зовет, проклинает. Ветер над полем кровавым летает — Праздно лежащим оружьем звенит, Волосы мёртвых бойцов шевелит! Тени ходили по пням беловатым, Жидким осинам, берёзам косматым; Низко летали, вились колесом Совы, шарахаясь оземь крылом; Звонко кукушка вдали куковала, Да, как безумная, галка кричала, Шумно летая над лесом… но ей Не отыскать неразумных детей! С дерева комом галчата упали, Жёлтые рты широко разевали, Прыгали, злились. Наскучил их крик — И придавил их ногою мужик. Утром работа опять закипела. Саша туда и ходить не хотела, Да через месяц — пришла. Перед ней Взрытые глыбы и тысячи пней; Только, уныло повиснув ветвями, Старые сосны стояли местами, Так на селе остаются одни Старые люди в рабочие дни. Верхние ветви так плотно сплелися, Словно там гнезда жар-птиц завелися, Что, по словам долговечных людей, Дважды в полвека выводят детей. Саше казалось, пришло уже время: Вылетит скоро волшебное племя, Чудные птицы посядут на пни, Чудные песни споют ей они! Саша стояла и чутко внимала, В красках вечерних заря догорала — Через соседний несрубленный лес, С пышно-румяного края небес Солнце пронзалось стрелой лучезарной, Шло через пни полосою янтарной И наводило на дальний бугор Света и теней недвижный узор. Долго в ту ночь, не смыкая ресницы, Думает Саша: что петь будут птицы? В комнате словно тесней и душней. Саше не спится, — но весело ей. Пёстрые грезы сменяются живо, Щёки румянцем горят нестыдливо, Утренний сон её крепок и тих… Первые зорьки страстей молодых, Полны вы чары и неги беспечной! Нет ещё муки в тревоге сердечной; Туча близка, но угрюмая тень Медлит испортить смеющийся день, Будто жалея… И день еще ясен… Он и в грозе будет чудно прекрасен, Но безотчётно пугает гроза… Эти ли детски живые глаза, Эти ли полные жизни ланиты Грустно поблекнут, слезами покрыты? Эту ли резвую волю во власть Гордо возьмёт всегубящая страсть?… Мимо идите, угрюмые тучи! Горды вы силой, свободой могучи: С вами ли, грозные, вынести бой Слабой и робкой былинке степной?… [B]3[/B] Третьего года, наш край покидая, Старых соседей моих обнимая, Помню, пророчил я Саше моей Доброго мужа, румяных детей, Долгую жизнь без тоски и страданья… Да не сбылися мои предсказанья! В страшной беде стариков я застал. Вот что про Сашу отец рассказал: «В нашем соседстве усадьба большая Лет уже сорок стояла пустая; В третьем году наконец прикатил Барин в усадьбу и нас посетил, Именем: Лев Алексеич Агарин, Ласков с прислугой, как будто не барин, Тонок и бледен. В лорнетку глядел, Мало волос на макушке имел. Звал он себя перелётною птицей: — Был,— говорит,— я теперь за границей, Много видал я больших городов, Синих морей и подводных мостов, — Всё там приволье, и роскошь, и чудо, Да высылали доходы мне худо. На пароходе в Кронштадт я пришёл, И надо мной всё кружился орел, Словно прочил великую долю.— Мы со старухой дивилися вволю, Саша смеялась, смеялся он сам… Начал он часто похаживать к нам, Начал гулять, разговаривать с Сашей Да над природой подтрунивать нашей: Есть-де на свете такая страна, Где никогда не проходит весна, Там и зимою открыты балконы, Там поспевают на солнце лимоны, И начинал, в потолок посмотрев, Грустное что-то читать нараспев. Право, как песня слова выходили. Господи! сколько они говорили! Мало того: он ей книжки читал И по-французски её обучал. Словно брала их чужая кручина, Всё рассуждали: какая причина, Вот уж который теперича век Беден, несчастлив и зол человек? — Но, — говорит,— не слабейте душою: Солнышко правды взойдёт над землею! И в подтвержденье надежды своей Старой рябиновкой чокался с ней. Саша туда же — отстать-то не хочет — Выпить не выпьет, а губы обмочит; Грешные люди — пивали и мы. Стал он прощаться в начале зимы: — Бил,— говорит, — я довольно баклуши, Будьте вы счастливы, добрые души, Благословите на дело… пора!— Перекрестился — и съехал с двора… В первое время печалилась Саша, Видим: скучна ей компания наша. Годы ей, что ли, такие пришли? Только узнать мы её не могли, Скучны ей песни, гаданья и сказки. Вот и зима! — да не тешат салазки. Думает думу, как будто у ней Больше забот, чем у старых людей. Книжки читает, украдкою плачет. Видели: письма всё пишет и прячет. Книжки выписывать стала сама — И наконец набралась же ума! Что ни спроси, растолкует, научит, С ней говорить никогда не наскучит; А доброта… Я такой доброты Век не видал, не увидишь и ты! Бедные — все ей приятели-други: Кормит, ласкает и лечит недуги. Так девятнадцать ей минуло лет. Мы поживаем — и горюшка нет. Надо же было вернуться соседу! Слышим: приехал и будет к обеду. Как его весело Саша ждала! В комнату свежих цветов принесла; Книги свои уложила исправно, Просто оделась, да так-то ли славно; Вышла навстречу — и ахнул сосед! Словно оробел. Мудрёного нет: В два-то последние года на диво Сашенька стала пышна и красива, Прежний румянец в лице заиграл. Он же бледней и плешивее стал… Всё, что ни делала, что ни читала, Саша тотчас же ему рассказала; Только не впрок угожденье пошло! Он ей перечил, как будто назло: — Оба тогда мы болтали пустое! Умные люди решили другое, Род человеческий низок и зол. — Да и пошёл! и пошёл! и пошёл!.. Что говорил — мы понять не умеем, Только покоя с тех пор не имеем: Вот уж сегодня семнадцатый день Саша тоскует и бродит, как тень. Книжки свои то читает, то бросит, Гость навестит, так молчать его просит. Был он три раза; однажды застал Сашу за делом: мужик диктовал Ей письмецо, да какая-то баба Травки просила — была у ней жаба. Он поглядел и сказал нам шутя: — Тешится новой игрушкой дитя! Саша ушла — не ответила слова… Он было к ней; говорит: «Нездорова». Книжек прислал — не хотела читать И приказала назад отослать. Плачет, печалится, молится богу… Он говорит: «Я собрался в дорогу». Сашенька вышла, простилась при нас, Да и опять наверху заперлась. Что ж?.. он письмо ей прислал. Между нами: Грешные люди, с испугу мы сами Прежде его прочитали тайком: Руку свою предлагает он в нем. Саша сначала отказ отослала, Да уж потом нам письмо показала. Мы уговаривать: чем не жених? Молод, богат, да и нравом-то тих. «Нет, не пойду». А сама не спокойна; То говорит: «Я его недостойна», То: «Он меня недостоин: он стал Зол и печален и духом упал!» А как уехал, так пуще тоскует, Письма его потихоньку целует!.. Что тут такое? родной, объясни! Хочешь, на бедную Сашу взгляни. Долго ли будет она убиваться? Или уже ей не певать, не смеяться, И погубил он бедняжку навек? Ты нам скажи: он простой человек Или какой чернокнижник-губитель? Или не сам ли он бес-искуситель?..» [B]4[/B] — Полноте, добрые люди, тужить! Будете скоро по-прежнему жить: Саша поправится — бог ей поможет. Околдовать никого он не может: Он… не могу приложить головы, Как объяснить, чтобы поняли вы… Странное племя, мудрёное племя В нашем отечестве создало время! Это не бес, искуситель людской, Это, увы!— современный герой! Книги читает да по свету рыщет — Дела себе исполинское ищет, Благо, наследье богатых отцов Освободило от малых трудов, Благо, идти по дороге избитой Лень помешала да разум развитый. «Нет, я души не растрачу моей На муравьиной работе людей: Или под бременем собственной силы Сделаюсь жертвой ранней могилы, Или по свету звездой пролечу! Мир,— говорит,— осчастливить хочу!» Что ж под руками, того он не любит, То мимоходом без умыслу губит. В наши великие, трудные дни Книги не шутка: укажут они Всё недостойное, дикое, злое, Но не дадут они сил на благое, Но не научат любить глубоко… Дело веков поправлять не легко! В ком не воспитано чувство свободы, Тот не займёт его; нужны не годы — Нужны столетия, и кровь, и борьба, Чтоб человека создать из раба. Всё, что высоко, разумно, свободно, Сердцу его и доступно, и сродно, Только дающая силу и власть, В слове и деле чужда ему страсть! Любит он сильно, сильней ненавидит, А доведись — комара не обидит! Да говорят, что ему и любовь Голову больше волнует — не кровь! Что ему книга последняя скажет, То на душе его сверху и ляжет: Верить, не верить — ему всё равно, Лишь бы доказано было умно! Сам на душе ничего не имеет, Что вчера сжал, то сегодня и сеет; Нынче не знает, что завтра сожнёт, Только, наверное, сеять пойдёт. Это в простом переводе выходит, Что в разговорах он время проводит; Если ж за дело возьмётся — беда! Мир виноват в неудаче тогда; Чуть поослабнут нетвердые крылья, Бедный кричит: «Бесполезны усилья!» И уж куда как становится зол Крылья свои опаливший орёл… Поняли?.. нет!.. Ну, беда небольшая! Лишь поняла бы бедняжка больная. Благо теперь догадалась она, Что отдаваться ему не должна, А остальное всё сделает время. Сеет он все-таки доброе семя! В нашей степной полосе, что ни шаг, Знаете вы,— то бугор, то овраг: В летнюю пору безводны овраги, Выжжены солнцем, песчаны и наги, Осенью грязны, не видны зимой, Но погодите: повеет весной С тёплого края, оттуда, где люди Дышат вольнее — в три четверти груди,— Красное солнце растопит снега, Реки покинут свои берега,— Чуждые волны кругом разливая, Будет и дерзок, и полон до края Жалкий овраг… Пролетела весна — Выжжет опять его солнце до дна, Но уже зреет на ниве поемной, Что оросил он волною заемной, Пышная жатва. Нетронутых сил В Саше так много сосед пробудил… Эх! говорю я хитро, непонятно! Знайте и верьте, друзья: благодатна Всякая буря душе молодой — Зреет и крепнет душа под грозой. Чем неутешнее дитятко ваше, Тем встрепенется светлее и краше: В добрую почву упало зерно — Пышным плодом отродится оно!
Русские проселки
Петр Вяземский
Скажите, знаете ль, честные господа, Что значит русскими проселками езда? Вам сплошь Европа вся из края в край знакома: В Париже, в Лондоне и в Вене вы как дома. Докатитесь туда по гладкому шоссе И думаете вы, что так и ездят все, И все езжали так; что, лежа, как на розах, Род человеческий всегда езжал в дормезах И что, пожалуй, наш родоначальник сам Не кто иной, как всем известный Мак-Адам. Счастливцы (как бы к вам завербоваться в секту?), Россию знаете по Невскому проспекту До по симбирскому бурмистру, в верный срок К вам привозящему ваш годовой оброк. Вам жить легко. Судьба вам служит по контракту И вас возить должна всё по большому тракту. Для вас проселков нет. Всегда пред вами цель, Хотя б вы занеслись за тридевять земель. Нет, вызвал бы я вас на русские проселки, Чтоб о людском житье прочистить ваши толки. Тут мир бы вы другой увидели! Что шаг — То яма, косогор, болото иль овраг. Я твердо убежден, что со времен потопа Не прикасалась к ним лопата землекопа. Как почву вывернул, размыл и растрепал С небес сорвавшийся сей водяной обвал, Так и теперь она вся в том же беспорядке, Вся исковеркана, как в судорожной схватке. Дорога лесом ли? Такие кочки, пни, Что крепче свой язык к гортани ты прильпни — Не то такой толчок поддаст тебе, что ой-ли! И свой язык насквозь прокусишь ты. Рекой ли Дорога? Мост на ней уж подлинно живой: Так бревна взапуски и пляшут под тобой, И ты того и жди, что из-за пляски этой К русалкам попадешь с багажем и каретой. Есть перевоз ли? Плот такое уж гнилье, Что только бабам мыть на нем свое белье. Кому на казнь даны чувствительные нервы (Недуг новейших дней), тому совет мой первый: Проселком на Руси не ездить никогда. Пройди сто верст пешком. Устанешь — не беда: Зато ты будешь цел и с нервами в покое; Не будет дергать их, коробить в перебое, И не начнешь в сердцах, забыв и страх и грех, Как Демон Пушкина, злословить всё и всех. Опасность я видал, и передряг немало На суше и водах в мой век мне предстояло. Был Бородинский день, день жаркий, боевой, Французское ядро визжало надо мной, И если мирного поэта пожалело, Зато хоть двух коней оно под ним заело. Я на море горел, и сквозь ночную тьму (Не мне бы тут стоять, а Данте самому), Не сонный, наяву, я зрел две смерти рядом, И каждую с своим широкозевным адом: Один весь огненный и пышущий, другой — Холодный, сумрачный, бездонный и сырой; И оставалось мне на выбор произвольный Быть гусем жареным иль рыбой малосольной. Еще есть черная отметка на счету. Двух паровозов, двух волканов на лету Я видел сшибку: лоб со лбом они столкнулись, И страшно крякнули, и страшно пошатнулись — И смертоносен был напор сих двух громад. Вот вам живописал я свой и третий ад. Но это случаи, несчастье, приключенье, А здесь — так быть должно, такое заведенье, Порядок искони, нормальный, коренной, Чтоб быть, как на часах, бессменно пред бедой, И если выйдешь сух нечаянно от Сциллы, То у Харибды ждать увечья иль могилы. Проселки — ад земной; но русский бог велик! Велик — уж нечего сказать — и наш ямщик.
Пепел
Владимир Луговской
Твой голос уже относило. Века Входили в глухое пространство меж нами. Природа в тебе замолчала, И только одна строка На бронзовой вышке волос, как забытое знамя, вилась И упала, как шелк, в темноту. Тут подпись и росчерк. Всё кончено, Лишь понемногу в сознанье въезжает вагон, идущий, как мальчик, не в ногу с пехотой столбов телеграфных, агония храпа артистов эстрады, залегших на полках, случайная фраза: «Я рада»… И ряд безобразных сравнений, эпитетов и заготовок стихов.И всё это вроде любви. Или вроде прощанья навеки. На веках лежит ощущенье покоя (причина сего — неизвестна). А чинно размеренный голос в соседнем купе читает о черном убийстве колхозника:— Наотмашь хруст топора и навзничь — четыре ножа, в мертвую глотку сыпали горстью зерна. Хату его перегрыз пожар, Там он лежал пепельно-черный.—Рассудок — ты первый кричал мне: «Не лги». Ты первый не выполнил своего обещанья. Так к чертовой матери этот психологизм! Меня обнимает суровая сила прощанья.Ты поднял свои кулаки, побеждающий класс. Маячат обрезы, и полночь беседует с бандами. «Твой пепел стучит в мое сердце, Клаас. Твой пепел стучит в мое сердце, Клаас»,— Сказал Уленшпигель — дух восстающей Фландрии. На снежной равнине идет окончательный бой. Зияют глаза, как двери, сбитые с петель, И в сердце мое, переполненное судьбой, Стучит и стучит человеческий пепел.Путь человека — простой и тяжелый путь. Путь коллектива еще тяжелее и проще. В окна лачугами лезет столетняя жуть; Всё отрицая, качаются мертвые рощи.Но ты зацветаешь, моя дорогая земля. Ты зацветешь (или буду я трижды проклят…) На серых болванках железа, на пирамидах угля, На пепле сожженной соломенной кровли.Пепел шуршит, корни волос шевеля. Мужество вздрагивает, просыпаясь, Мы повернем тебя в пол-оборота, земля. Мы повернем тебя круговоротом, земля. Мы повернем тебя в три оборота, земля, Пеплом и зернами посыпая.
Другие стихи этого автора
Всего: 79Просинь — море, туча — кит
Николай Клюев
Просинь — море, туча — кит, А туман — лодейный парус. За окнищем моросит Не то сырь, не то стеклярус. Двор — совиное крыло, Весь в глазастом узорочьи. Судомойня — не село, Брань — не щёкоты сорочьи. В городище, как во сне, Люди — тля, а избы — горы. Примерещилися мне Беломорские просторы. Гомон чаек, плеск весла, Вольный промысел ловецкий: На потух заря пошла, Чуден остров Соловецкий. Водяник прядёт кудель, Что волна, то пасмо пряжи… На извозчичью артель Я готовлю харч говяжий. Повернёт небесный кит Хвост к теплу и водополью… Я, как невод, что лежит На мели, изьеден солью. Не придёт за ним помор — Пододонный полонянник… Правят сумерки дозор, Как ночлег бездомный странник.
Матрос
Николай Клюев
Грохочет Балтийское море, И, пенясь в расщелинах скал, Как лев, разъярившийся в ссоре, Рычит набегающий вал. Со стоном другой, подоспевший, О каменный бьется уступ, И лижет в камнях посиневший, Холодный, безжизненный труп. Недвижно лицо молодое, Недвижен гранитный утес… Замучен за дело святое Безжалостно юный матрос. Не в грозном бою с супостатом, Не в чуждой, далекой земле — Убит он своим же собратом, Казнен на родном корабле. Погиб он в борьбе за свободу, За правду святую и честь… Снесите же, волны, народу, Отчизне последнюю весть. Снесите родной деревушке Посмертный, рыдающий стон И матери, бедной старушке, От павшего сына — поклон! Рыдает холодное море, Молчит неприветная даль, Темна, как народное горе, Как русская злая печаль. Плывет полумесяц багровый И кровью в пучине дрожит… О, где же тот мститель суровый, Который за кровь отомстит?
Лесные сумерки
Николай Клюев
Лесные сумерки — монах За узорочным часословом, Горят заставки на листах Сурьмою в золоте багровом.И богомольно старцы-пни Внимают звукам часословным… Заря, задув свои огни, Тускнеет венчиком иконным. Лесных погостов старожил, Я молодею в вечер мая, Как о судьбе того, кто мил, Над палой пихтою вздыхая. Забвенье светлое тебе В многопридельном хвойном храме, По мощной жизни, по борьбе, Лесными ставшая мощами! Смывает киноварь стволов Волна финифтяного мрака, Но строг и вечен часослов Над котловиною, где рака.
Костра степного взвивы
Николай Клюев
Костра степного взвивы, Мерцанье высоты, Бурьяны, даль и нивы — Россия — это ты! На мне бойца кольчуга, И, подвигом горя, В туман ночного луга Несу светильник я. Вас, люди, звери, гады, Коснется ль вещий крик: Огонь моей лампады — Бессмертия родник! Всё глухо. Точит злаки Степная саранча… Передо мной во мраке Колеблется свеча, Роняет сны-картинки На скатертчатый стол — Минувшего поминки, Грядущего символ.
В златотканные дни сентября
Николай Клюев
В златотканные дни сентября Мнится папертью бора опушка. Сосны молятся, ладан куря, Над твоей опустелой избушкой. Ветер-сторож следы старины Заметает листвой шелестящей. Распахни узорочье сосны, Промелькни за березовой чащей! Я узнаю косынки кайму, Голосок с легковейной походкой… Сосны шепчут про мрак и тюрьму, Про мерцание звезд за решеткой, Про бубенчик в жестоком пути, Про седые бурятские дали… Мир вам, сосны, вы думы мои, Как родимая мать, разгадали! В поминальные дни сентября Вы сыновнюю тайну узнайте И о той, что погибла любя, Небесам и земле передайте.
За лебединой белой долей
Николай Клюев
За лебединой белой долей, И по-лебяжьему светла, От васильковых меж и поля Ты в город каменный пришла. Гуляешь ночью до рассвета, А днем усталая сидишь И перья смятого берета Иглой неловкою чинишь. Такая хрупко-испитая Рассветным кажешься ты днем, Непостижимая, святая,- Небес отмечена перстом. Наедине, при встрече краткой, Давая совести отчет, Тебя вплетаю я украдкой В видений пестрый хоровод. Панель… Толпа… И вот картина, Необычайная чета: В слезах лобзает Магдалина Стопы пречистые Христа. Как ты, раскаяньем объята, Янтарь рассыпала волос,- И взором любящего брата Глядит на грешницу Христос.
Запечных потёмок чурается день
Николай Клюев
Запечных потемок чурается день, Они сторожат наговорный кистень,- Зарыл его прадед-повольник в углу, Приставя дозором монашенку-мглу. И теплится сказка. Избе лет за двести, А всё не дождется от витязя вести. Монашка прядет паутины кудель, Смежает зеницы небесная бель. Изба засыпает. С узорной божницы Взирают Микола и сестры Седмицы, На матице ожила карлиц гурьба, Топтыгин с козой — избяная резьба. Глядь, в горенке стол самобранкой накрыт На лавке разбойника дочка сидит, На ней пятишовка, из гривен блесня, Сама же понурей осеннего дня. Ткачиха-метель напевает в окно: «На саван повольнику ткися, рядно, Лежит он в логу, окровавлен чекмень, Не выведал ворог про чудо-кистень!» Колотится сердце… Лесная изба Глядится в столетья, темна, как судьба, И пестун былин, разоспавшийся дед, Спросонок бормочет про тутошний свет.
Есть на свете край обширный
Николай Клюев
Есть на свете край обширный, Где растут сосна да ель, Неисследный и пустынный,- Русской скорби колыбель. В этом крае тьмы и горя Есть забытая тюрьма, Как скала на глади моря, Неподвижна и нема. За оградою высокой Из гранитных серых плит, Пташкой пленной, одинокой В башне девушка сидит. Злой кручиною объята, Все томится, воли ждет, От рассвета до заката, День за днем, за годом год. Но крепки дверей запоры, Недоступно-страшен свод, Сказки дикого простора В каземат не донесет. Только ветер перепевный Шепчет ей издалека: «Не томись, моя царевна, Радость светлая близка. За чертой зари туманной, В ослепительной броне, Мчится витязь долгожданный На вспененном скакуне».
Есть две страны
Николай Клюев
Есть две страны; одна — Больница, Другая — Кладбище, меж них Печальных сосен вереница, Угрюмых пихт и верб седых! Блуждая пасмурной опушкой, Я обронил свою клюку И заунывною кукушкой Стучусь в окно к гробовщику:«Ку-ку! Откройте двери, люди!» «Будь проклят, полуночный пес! Кому ты в глиняном сосуде Несешь зарю апрельских роз?! Весна погибла, в космы сосен Вплетает вьюга седину…» Но, слыша скрежет ткацких кросен, Тянусь к зловещему окну. И вижу: тетушка Могила Ткет желтый саван, и челнок, Мелькая птицей чернокрылой, Рождает ткань, как мерность строк. В вершинах пляска ветродуев, Под хрип волчицыной трубы. Читаю нити: «Н. А. Клюев,- Певец олонецкой избы!»
Безответным рабом
Николай Клюев
«Безответным рабом Я в могилу сойду, Под сосновым крестом Свою долю найду». Эту песню певал Мой страдалец-отец, И по смерть завещал Допевать мне конец. Но не стоном отцов Моя песнь прозвучит, А раскатом громов Над землей пролетит. Не безгласным рабом, Проклиная житье, А свободным орлом Допою я её.
Горние звёзды как росы
Николай Клюев
Горние звезды как росы. Кто там в небесном лугу Точит лазурные косы, Гнет за дугою дугу? Месяц, как лилия, нежен, Тонок, как профиль лица. Мир неоглядно безбрежен. Высь глубока без конца. Слава нетленному чуду, Перлам, украсившим свод, Скоро к голодному люду Пламенный вестник придет. К зрячим нещадно суровый, Милостив к падшим в ночи, Горе кующим оковы, Взявшим от царства ключи. Будьте ж душой непреклонны Все, кому свет не погас, Ткут золотые хитоны Звездные руки для вас.
Есть в Ленине керженский дух
Николай Клюев
Есть в Ленине керженский дух, Игуменский окрик в декретах, Как будто истоки разрух Он ищет в «Поморских ответах». Мужицкая ныне земля, И церковь — не наймит казенный, Народный испод шевеля, Несется глагол краснозвонный. Нам красная молвь по уму: В ней пламя, цветенье сафьяна,— То Черной Неволи басму Попрала стопа Иоанна. Борис, златоордный мурза, Трезвонит Иваном Великим, А Лениным — вихрь и гроза Причислены к ангельским ликам. Есть в Смольном потемки трущоб И привкус хвои с костяникой, Там нищий колодовый гроб С останками Руси великой. «Куда схоронить мертвеца»,— Толкует удалых ватага. Поземкой пылит с Коневца, И плещется взморье-баклага. Спросить бы у тучки, у звезд, У зорь, что румянят ракиты… Зловещ и пустынен погост, Где царские бармы зарыты. Их ворон-судьба стережет В глухих преисподних могилах… О чем же тоскует народ В напевах татарско-унылых?