Перейти к содержимому

О соловье

Демьян Бедный

Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали, Да водятся они ещё и ноне. История «рабов» была в загоне, А воспевалися цари да короли: О них жрецы молились в храмах, О них писалося в трагедиях и драмах, Они — «свет миру», «соль земли»! Шут коронованный изображал героя, Классическую смесь из выкриков и поз, А чёрный, рабский люд был вроде перегноя, Так, «исторический навоз». Цари и короли «опочивали в бозе», И вот в изысканных стихах и сладкой прозе Им воздавалася посмертная хвала За их великие дела, А правда жуткая о «черни», о «навозе» Неэстетичною была. Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов, Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! — Пред вами вновь всплывёт «классическая смесь». Коммунистическая спесь Вам скажет: «Старый мир — под гробовою крышкой!» Меж тем советские эстеты и поднесь Страдают старою отрыжкой. Кой-что осталося ещё «от королей», И нам приходится чихать, задохшись гнилью, Когда нас потчует мистическою гилью Наш театральный водолей. Быть можно с виду коммунистом, И всё-таки иметь культурою былой Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой Интеллигентский зуб со свистом. Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ», Больших любителей с искательной улыбкой Пихать восторженно в свой растяжимый зоб «Цветы», взращённые болотиною зыбкой, «Цветы», средь гнилистой заразы, в душный зной Прельщающие их своею желтизной. Обзавелися мы «советским», «красным» снобом, Который в ужасе, охваченный ознобом, Глядит с гримасою на нашу молодёжь При громовом её — «даёшь!» И ставит приговор брезгливо-радикальный На клич «такой не музыкальный». Как? Пролетарская вражда Всю буржуятину угробит?! Для уха снобского такая речь чужда, Интеллигентщину такой язык коробит. На «грубой» простоте лежит досель запрет, — И сноб морочит нас «научно», Что речь заумная, косноязычный бред — «Вот достижение! Вот где раскрыт секрет, С эпохой нашею настроенный созвучно!» Нет, наша речь красна здоровой красотой. В здоровом языке здоровый есть устой. Гранитная скала шлифуется веками. Учитель мудрый, речь ведя с учениками, Их учит истине и точной и простой. Без точной простоты нет Истины Великой, Богини радостной, победной, светлоликой! Куётся новый быт заводом и селом, Где электричество вступило в спор с лучинкой, Где жизнь — и качеством творцов и их числом — Похожа на пирог с ядрёною начинкой, Но, извративши вкус за книжным ремеслом, Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом, Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой. Напору юных сил естественно — бурлить. Живой поток найдёт естественные грани. И не смешны ли те, кто вздумал бы заране По «формочкам» своим такой поток разлить?! Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым Вся жизнь не в «формочках» — материал «сырой». Так старички развратные порой Хихикают над юношей влюблённым, Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём Известен лишь один — естественный! — приём, Оцеломудренный плодотворящей силой, Но недоступный уж природе старцев хилой: У них, изношенных, «свои» приёмы есть, Приёмов старческих, искусственных, не счесть, Но смрадом отдают и плесенью могильной Приёмы похоти бессильной! Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни. Нам надобно бежать от этой западни. Наш мудрый вождь, Ильич, поможет нам и в этом. Он не был никогда изысканным эстетом И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост, В беседе и в письме был гениально прост. Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?! Что до меня, то я позиций не сдаю, На чём стоял, на том стою И, не прельщаяся обманной красотою, Я закаляю речь, живую речь свою, Суровой ясностью и честной простотою. Мне не пристал нагульный шик: Мои читатели — рабочий и мужик. И пусть там всякие разводят вавилоны Литературные советские «салоны», — Их лжеэстетике грош ломаный цена. Недаром же прошли великие циклоны, Народный океан взбурлившие до дна! Моих читателей сочти: их миллионы. И с ними у меня «эстетика» одна!Доныне, детвору уча родному слову, Ей разъясняют по Крылову, Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух Приятней соловья поёт простой петух, Который голосит «так грубо, грубо, грубо»! Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо, И не таким уже он был тупым ослом, Пустив дворянскую эстетику на слом! «Осёл» был в басне псевдонимом, А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом. И этот вот мужик, Ефим или Пахом, Не зря прельщался петухом И слушал соловья, ну, только что «без скуки»: Не уши слушали — мозолистые руки, Не сердце таяло — чесалася спина, Пот горький разъедал на ней рубцы и поры! Так мужику ли слать насмешки и укоры, Что в крепостные времена Он предпочёл родного певуна «Любимцу и певцу Авроры», Певцу, под томный свист которого тогда На травку прилегли помещичьи стада, «Затихли ветерки, замолкли птичек хоры» И, декламируя слащавенький стишок («Амур в любовну сеть попался!»), Помещичий сынок, балетный пастушок, Умильно ряженой «пастушке» улыбался?! «Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!» Благоговенья нет, увы, в ином ответе. Всё относительно, друзья мои, на свете! Всё относительно, и даже… соловей! Что это так, я — по своей манере — На историческом вам покажу примере. Жил некогда король, прослывший мудрецом. Был он для подданных своих родным отцом И добрым гением страны своей обширной. Так сказано о нём в Истории Всемирной, Но там не сказано, что мудрый сей король, Средневековый Марк Аврелий, Воспетый тучею придворных менестрелей, Тем завершил свою блистательную роль, Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль?- Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей. В предсмертный миг, с гримасой тошноты, Он молвил палачу: «Вот истина из истин: Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином? С чего на соловьёв такой явил он гнев? Король… Давно ли он, от неги опьянев, Помешан был на пенье соловьином? Изнеженный тиран, развратный самодур, С народа дравший десять шкур, Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам, Томимый ревностью к тиранам Сиракуз, Философ царственный и покровитель муз, Для государственных потреб и жизни личной Избрал он соловья эмблемой символичной. «Король и соловей» — священные слова. Был «соловьиный храм», где всей страны глава Из дохлых соловьёв святые делал мощи. Был «Орден Соловья», и «Высшие права»: На Соловьиные кататься острова И в соловьиные прогуливаться рощи! И вдруг, примерно в октябре, В каком году, не помню точно, — Со всею челядью, жиревший при дворе, Заголосил король истошно. Но обречённого молитвы не спасут! «Отца отечества» настиг народный суд, Свой правый приговор постановивший срочно: «Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король, Великодушием обласканный народным. В тюрьме ты будешь жить и смерти ждать дотоль, Пока придёт весна на смену дням холодным И в рощах, средь олив и розовых ветвей, Защёлкает… священный соловей!» О время! Сколь ты быстротечно! Король в тюрьме считал отмеченные дни, Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно, И за тюремною стеною вечно, вечно Вороны каркали одни! Пусть сырость зимняя, пусть рядом шип змеиный, Но только б не весна, не рокот соловьиный! Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?! О, если б вновь себе вернул он власть былую, Декретом первым же он эту птицу злую Велел бы начисто, повсюду, истребить! И острова все срыть! И рощи все срубить! И «соловьиный храм» — сжечь, сжечь до основанья, Чтоб не осталось и названья! И завещание оставить сыновьям: «Проклятье соловьям!!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя — При песенке моей рабоче-боевой Не то что петухом, хоть соловьём запой! — Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя: «Да это ж… волчий вой!» Рабочие, крестьянские поэты, Певцы заводов и полей! Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты: Для люда бедного вы всех певцов милей, И ваша красота и сила только в этом. Живите ленинским заветом!!

Похожие по настроению

Песни западных славян

Александр Сергеевич Пушкин

B]Видение короля[/B] Король ходит большими шагами Взад и вперед по палатам; Люди спят — королю лишь не спится: Короля султан осаждает, Голову отсечь ему грозится И в Стамбул отослать ее хочет. Часто он подходит к окошку; Не услышит ли какого шума? Слышит, воет ночная птица, Она чует беду неминучу, Скоро ей искать новой кровли Для своих птенцов горемычных. Не сова воет в Ключе-граде, Не луна Ключ-город озаряет, В церкви божией гремят барабаны, Вся свечами озарена церковь. Но никто барабанов не слышит, Никто света в церкви божией не видит, Лишь король то слышал и видел; Из палат своих он выходит И идет один в божию церковь. Стал на паперти, дверь отворяет… Ужасом в нем замерло сердце, Но великую творит он молитву И спокойно в церковь божию входит. Тут он видит чудное виденье: На помосте валяются трупы, Между ими хлещет кровь ручьями, Как потоки осени дождливой. Он идет, шагая через трупы, Кровь по щиколку ему досягает… Горе! в церкви турки и татары И предатели, враги богумилы. На амвоне сам султан безбожный, Держит он наголо саблю, Кровь по сабле свежая струится С вострия до самой рукояти. Короля незапный обнял холод: Тут же видит он отца и брата. Пред султаном старик бедный справа, Униженно стоя на коленах, Подает ему свою корону; Слева, также стоя на коленах, Его сын, Радивой окаянный, Басурманскою чалмою покрытый (С тою самою веревкою, которой Удавил он несчастного старца), Край полы у султана целует, Как холоп, наказанный фалангой. И султан безбожный, усмехаясь, Взял корону, растоптал ногами И промолвил потом Радивою: «Будь над Боснией моей ты властелином, Для гяур-христиан беглербеем». И отступник бил челом султану, Трижды пол окровавленный целуя. И султан прислужников кликнул И сказал: «Дать кафтан Радивою! Не бархатный кафтан, не парчовый, А содрать на кафтан Радивоя Кожу с брата его родного». Бусурмане на короля наскочили, Донага всего его раздели, Атаганом ему кожу вспороли, Стали драть руками и зубами, Обнажили мясо и жилы, И до самых костей ободрали, И одели кожею Радивоя. Громко мученик господу взмолился: «Прав ты, боже, меня наказуя! Плоть мою предай на растерзанье, Лишь помилуй мне душу, Иисусе!» При сем имени церковь задрожала, Все внезапно утихнуло, померкло, — Все исчезло — будто не бывало. И король ощупью в потемках Коё-как до двери добрался И с молитвою на улицу вышел. Было тихо. С высокого неба Город белый луна озаряла. Вдруг взвилась из-за города бомба, И пошли бусурмане на приступ. [BRЯнко Марнавич/B] Что в разъездах бей Янко Марнавич? Что ему дома не сидится? Отчего двух ночей он сряду Под одною кровлей не ночует? Али недруги его могучи? Аль боится он кровомщенья? Не боится бей Янко Марнавич Ни врагов своих, ни кровомщенья. Но он бродит, как гайдук бездомный, С той поры, как Кирила умер. В церкви Спаса они братовались, И были по богу братья; Но Кирила несчастливый умер От руки им избранного брата. Весело́е было пированье, Много пили меду и горелки; Охмелели, обезумели гости, Два могучие беи побранились. Янко выстрелил из своего пистоля, Но рука его пьяная дрожала. В супротивника своего не попал он, А попал он в своего друга. С того времени он, тоскуя, бродит, Словно вол, ужаленный змиею. Наконец он на родину воротился И вошел в церковь святого Спаса. Там день целый он молился богу, Горько плача и жалостно рыдая. Ночью он пришел к себе на дом И отужинал со своей семьею, Потом лег и жене своей молвил: «Посмотри, жена, ты в окошко. Видишь ли церковь Спаса отселе?» Жена встала, в окошко поглядела И сказала: «На дворе полночь, За рекою густые туманы, За туманом ничего не видно». Повернулся Янко Марнавич И тихонько стал читать молитву. Помолившись, он опять ей молвил: «Посмотри, что ты видишь в окошко?» И жена, поглядев, отвечала: «Вижу, вон, малый огонечек Чуть-чуть брезжит в темноте за рекою». Улыбнулся Янко Марнавич И опять стал тихонько молиться. Помолясь, он опять жене молвил: «Отвори-ка, женка, ты окошко: Посмотри, что там еще видно?» И жена, поглядев, отвечала: «Вижу я на реке сиянье, Близится оно к нашему дому». Бей вздохнул и с постели свалился. Тут и смерть ему приключилась. [BRБитва у Зеницы-Великой/B] Радивой поднял желтое знамя: Он идет войной на бусурмана. А далматы, завидя наше войско, Свои длинные усы закрутили, Набекрень надели свои шапки И сказали: «Возьмите нас с собою: Мы хотим воевать бусурманов». Радивой дружелюбно их принял И сказал им: «Милости просим!» Перешли мы заповедную речку, Стали жечь турецкие деревни, А жидов на деревьях вешать. Беглербей со своими бошняками Против нас пришел из Банялуки; Но лишь только заржали их кони И на солнце их кривые сабли Засверкали у Зеницы-Великой, Разбежались изменники далматы; Окружили мы тогда Радивоя И сказали: «Господь бог поможет, Мы домой воротимся с тобою И расскажем эту битву нашим детям». Стали биться мы тогда жестоко, Всяк из нас троих воинов стоил; Кровью были покрыты наши сабли С острия по самой рукояти. Но когда через речку стали Тесной кучкою мы переправляться, Селихтар с крыла на нас ударил С новым войском, с конницею свежей. Радивой сказал тогда нам: «Дети, Слишком много собак-бусурманов, Нам управиться с ними невозможно. Кто не ранен, в лес беги скорее И спасайся там от селихтара». Всех-то нас оставалось двадцать, Все друзья, родные Радивою, Но и тут нас пало девятнадцать; Закричал Георгий Радивою: «Ты садись, Радивой, поскорее На коня моего вороного; Через речку вплавь переправляйся, Конь тебя из погибели вымчит». Радивой Георгия не послушал, Наземь сел, поджав под себя ноги. Тут враги на него наскочили, Отрубили голову Радивою. [BRФеодор и Елена/B] Стамати был стар и бессилен, А Елена молода и проворна; Она так-то его оттолкнула, Что ушел он охая да хромая. Поделом тебе, старый бесстыдник! Ай да баба! отделалась славно! Вот Стамати стал думать думу: Как ему погубить бы Елену? Он к жиду лиходею приходит, От него он требует совета. Жид сказал: «Ступай на кладбище, Отыщи под каменьями жабу И в горшке сюда принеси мне». На кладбище приходит Стамати, Отыскал под каменьями жабу И в горшке жиду ее приносит. Жид на жабу проливает воду, Нарекает жабу Иваном (Грех велик христианское имя Нарещи такой поганой твари!). Они жабу всю потом искололи, И ее — ее ж кровью напоили; Напоивши, заставили жабу Облизать поспелую сливу. И Стамати мальчику молвил: «Отнеси ты Елене эту сливу От моей племянницы в подарок». Принес мальчик Елене сливу, А Елена тотчас ее съела. Только съела поганую сливу, Показалось бедной молодице, Что змия у ней в животе шевелится. Испугалась молодая Елена; Она кликнула сестру свою меньшую. Та ее молоком напоила, Но змия в животе все шевелилась. Стала пухнуть прекрасная Елена, Стали баить: Елена брюхата. Каково-то будет ей от мужа, Как воротится он из-за моря! И Елена стыдится и плачет, И на улицу выйти не смеет, День сидит, ночью ей не спится, Поминутно сестрице повторяет: «Что скажу я милому мужу?» Круглый год проходит, и — Феодор Воротился на свою сторонку. Вся деревня бежит к нему навстречу, Все его приветно поздравляют; Но в толпе не видит он Елены, Как ни ищет он ее глазами. «Где ж Елена?» — наконец он молвил; Кто смутился, а кто усмехнулся, Но никто не отвечал ни слова. Пришел он в дом свой, — и видит, На постеле сидит его Елена. «Встань, Елена», — говорит Феодор. Она встала, — он взглянул сурово. «Господин ты мой, клянусь богом И пречистым именем Марии, Пред тобою я не виновата, Испортили меня злые люди». Но Феодор жене не поверил: Он отсек ей голову по плечи. Отсекши, он сам себе молвил: «Не сгублю я невинного младенца, Из нее выну его живого, При себе воспитывать буду. Я увижу, на кого он походит, Так наверно отца его узнаю И убью своего злодея». Распорол он мертвое тело. Что ж! — на место милого дитяти, Он черную жабу находит. Взвыл Феодор: «Горе мне, убийце! Я сгубил Елену понапрасну: Предо мной она была невинна, А испортили ее злые люди». Поднял он голову Елены, Стал ее целовать умиленно, И мертвые уста отворились, Голова Елены провещала: «Я невинна. Жид и старый Стамати Черной жабой меня окормили». Тут опять уста ее сомкнулись, И язык перестал шевелиться. И Феодор Стамати зарезал, А жида убил, как собаку, И отпел по жене панихиду. [BRВлах в Венеции/B] Как покинула меня Парасковья, И как я с печали промотался, Вот далмат пришел ко мне лукавый: «Ступай, Дмитрий, в морской ты город, Там цехины, что у нас каменья. Там солдаты в шелковых кафтанах, И только что пьют да гуляют: Скоро там ты разбогатеешь И воротишься в шитом долимане С кинжалом на серебряной цепочке. И тогда-то играй себе на гуслях; Красавицы побегут к окошкам И подарками тебя закидают. Эй, послушайся! отправляйся морем; Воротись, когда разбогатеешь». Я послушался лукавого далмата. Вот живу в этой мраморной лодке, Но мне скучно, хлеб их мне, как камень, Я неволен, как на привязи собака. Надо мною женщины смеются, Когда слово я по-нашему молвлю; Наши здесь язык свой позабыли, Позабыли и наш родной обычай; Я завял, как пересаженный кустик. Как у нас бывало кого встречу, Слышу: «Здравствуй, Дмитрий Алексеич!» Здесь не слышу доброго привета, Не дождуся ласкового слова; Здесь я точно бедная мурашка, Занесенная в озеро бурей. [BRГайдук Хризич/B] В пещере, на острых каменьях Притаился храбрый гайдук Хризич. С ним жена его Катерина, С ним его два милые сына, Им нельзя из пещеры выйти. Стерегут их недруги злые. Коли чуть они голову подымут, В них прицелятся тотчас сорок ружей. Они три дня, три ночи не ели, Пили только воду дождевую, Накопленную во впадине камня. На четвертый взошло красно солнце, И вода во впадине иссякла. Тогда молвила, вздохнувши, Катерина: «Господь бог! помилуй наши души!» — И упала мертвая на землю. Хризич, глядя на нее, не заплакал, Сыновья плакать при нем не смели; Они только очи отирали, Как от них отворачивался Хризич. В пятый день старший сын обезумел, Стал глядеть он на мертвую матерь, Будто волк на спящую ко́зу. Его брат, видя то, испугался. Закричал он старшему брату: «Милый брат! не губи свою душу; Ты напейся горячей моей крови, А умрем мы голодною смертью, Станем мы выходить из могилы Кровь сосать наших недругов спящих». Хризич встал и промолвил; «Полно! Лучше пуля, чем голод и жажда». И все трое со скалы в долину Сбежали, как бешеные волки. Семерых убил из них каждый, Семью пулями каждый из них прострелен; Головы враги у них отсекли И на копья свои насадили, — А и тут глядеть на них не смели. Так им страшен был Хризич с сыновьями. [BRПохоронная песня Иакинфа Маглановича/B] С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна. Пуля легче лихорадки; Волен умер ты, как жил. Враг твой мчался без оглядки; Но твой сын его убил. Вспоминай нас за могилой, Коль сойдетесь как-нибудь; От меня отцу, брат милый, Поклониться не забудь! Ты скажи ему, что рана У меня уж зажила; Я здоров, — и сына Яна Мне хозяйка родила. Деду в честь он назвав Яном; Умный мальчик у меня; Уж владеет атаганом И стреляет из ружья. Дочь моя живет в Лизгоре; С мужем ей не скучно там. Тварк ушел давно уж в море; Жив иль нет, — узнаешь сам. С богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна. [BRМарко Якубович/B] У ворот сидел Марко Якубович; Перед ним сидела его Зоя, А мальчишка их играл у порогу. По дороге к ним идет незнакомец, Бледен он и чуть ноги волочит, Просит он напиться, ради бога. Зоя встала и пошла за водою, И прохожему вынесла ковшик, И прохожий до дна его выпил. Вот, напившись, говорит он Марке: «Это что под горою там видно?» Отвечает Марко Якубович: «То кладбище наше родовое». Говорит незнакомый прохожий: «Отдыхать мне на вашем кладбище, Потому что мне жить уж не долго». Тут широкий розвил он пояс, Кажет Марке кровавую рану. «Три дня, молвил, ношу я под сердцем Бусурмана свинцовую пулю. Как умру, ты зарой мое тело За горой, под зеленою ивой. И со мной положи мою саблю, Потому что я славный был воин». Поддержала Зоя незнакомца, А Марко стал осматривать рану. Вдруг сказала молодая Зоя: «Помоги мне, Марко, я не в силах Поддержать гостя нашего доле». Тут увидел Марко Якубович, Что прохожий на руках ее умер. Марко сел на коня вороного, Взял с собою мертвое тело И поехал с ним на кладбище. Там глубокую вырыли могилу И с молитвой мертвеца схоронили. Вот проходит неделя, другая, Стал худеть сыночек у Марка; Перестал он бегать и резвиться, Все лежал на рогоже да охал. К Якубовичу калуер приходит, — Посмотрел на ребенка и молвил: «Сын твой болен опасною болезнью; Посмотри на белую его шею: Видишь ты кровавую ранку? Это зуб вурдалака, поверь мне». Вся деревня за старцем калуером Отправилась тотчас на кладбище; Там могилу прохожего разрыли, Видят, — труп румяный и свежий, — Ногти выросли, как вороньи когти, А лицо обросло бородою, Алой кровью вымазаны губы, — Полна крови глубокая могила. Бедный Марко колом замахнулся, Но мертвец завизжал и проворно Из могилы в лес бегом пустился. Он бежал быстрее, чем лошадь, Стременами острыми язвима; И кусточки под ним так и гнулись, А суки дерев так и трещали, Ломаясь, как замерзлые прутья. Калуер могильною землею Ребенка больного всего вытер, И весь день творил над ним молитвы. На закате красного солнца Зоя мужу своему сказала: «Помнишь? ровно тому две недели, В эту пору умер злой прохожий». Вдруг собака громко завыла, Отворилась дверь сама собою, И вошел великан, наклонившись, Сел он, ноги под себя поджавши, Потолка головою касаясь. Он на Марка глядел неподвижно, Неподвижно глядел на него Марко, Очарован ужасным его взором; Но старик, молитвенник раскрывши, Запалил кипарисную ветку, И подул дым на великана. И затрясся вурдалак проклятый, В двери бросился и бежать пустился, Будто волк, охотником гонимый. На другие сутки в ту же пору Лес залаял, дверь отворилась, И вошел человек незнакомый. Был он ростом, как цесарский рекрут. Сел он молча и стал глядеть на Марка; Но старик молитвой его про́гнал. В третий день вошел карлик малый, — Мог бы он верхом сидеть на крысе, Но сверкали у него злые глазки. И старик в третий раз его про́гнал, И с тех пор уж он не возвращался. [BRБонапарт и черногорцы/B] «Черногорцы? что такое? — Бонапарте вопросил. — Правда ль: это племя злое, Не боится наших сил? Так раскаятся ж нахалы: Объявить их старшинам, Чтобы ружья и кинжалы Все несли к моим ногам». Вот он шлет на нас пехоту С сотней пушек и мортир, И своих мамлюков роту, И косматых кирасир. Нам сдаваться нет охоты, — Черногорцы таковы! Для коней и для пехоты Камни есть у нас и рвы… Мы засели в наши норы И гостей незваных ждем, — Вот они вступили в горы, Истребляя все кругом. Идут тесно под скалами. Вдруг смятение!.. Глядят: У себя над головами Красных шапок видят ряд. «Стой! пали! Пусть каждый сбросит Черногорца одного. Здесь пощады враг не просит: Не щадите ж никого!» Ружья грянули, — упали Шапки красные с шестов: Мы под ними ниц лежали, Притаясь между кустов. Дружным залпом отвечали Мы французам. — «Это что? — Удивясь, они сказали, — Эхо, что ли?» Нет, не то! Их полковник повалился. С ним сто двадцать человек. Весь отряд его смутился, Кто, как мог, пустился в бег. И французы ненавидят С той поры наш вольный край И краснеют, коль завидят Шапку нашу невзначай. [BRСоловей/B] Соловей мой, соловейко, Птица малая лесная! У тебя ль, у малой птицы, Незаменные три песни, У меня ли, у молодца, Три великие заботы! Как уж первая забота — Рано молодца женили; А вторая-то забота — Ворон конь мой притомился; Как уж третья-то забота — Красну-девицу со мною Разлучили злые люди. Вы копайте мне могилу Во поле, поле широком, В головах мне посадите Алы цветики-цветочки, А в ногах мне проведите Чисту воду ключевую. Пройдут мимо красны девки, Так сплетут себе веночки. Пойдут мимо стары люди, Так воды себе зачерпнут. [BRПесня о Георгии Чёрном/B] Не два волка в овраге грызутся, Отец с сыном в пещере бранятся. Старый Петро сына укоряет: «Бунтовщик ты, злодей проклятый! Не боишься ты господа бога, Где тебе с султаном тягаться, Воевать с белградским пашою! Аль о двух головах ты родился? Пропадай ты себе, окаянный, Да зачем ты всю Сербию губишь?» Отвечает Георгий угрюмо: «Из ума, старик, видно, выжил, Коли лаешь безумные речи». Старый Петро пуще осердился, Пуще он бранится, бушует. Хочет он отправиться в Белград, Туркам выдать ослушного сына, Объявить убежище сербов. Он из темной пещеры выходит; Георгий старика догоняет: «Воротися, отец, воротися! Отпусти мне невольное слово». Старый Петро не слушает, грозится: «Вот ужо, разбойник, тебе будет!» Сын ему вперед забегает, Старику кланяется в ноги. Не взглянул на сына старый Петро. Догоняет вновь его Георгий И хватает за сивую косу. «Воротись, ради господа бога: Не введи ты меня в искушенье!» Отпихнул старик его сердито И пошел по белградской дороге. Горько, горько Георгий заплакал, Пистолет из-за пояса вынул, Взвел курок, да и выстрелил тут же. Закричал Петро, зашатавшись: «Помоги мне, Георгий, я ранен!» И упал на дорогу бездыханен. Сын бегом в пещеру воротился; Его мать вышла ему навстречу. «Что, Георгий, куда делся Петро?» Отвечает Георгий сурово: «За обедом старик пьян напился И заснул на белградской дороге». Догадалась она, завопила: «Будь же богом проклят ты, черный, Коль убил ты отца родного!» С той поры Георгий Петрович У людей прозывается Черный. [BRВоевода Милош/B] Над Сербией смилуйся ты, боже! Заедают нас волки янычары! Без вины нам головы режут, Наших жен обижают, позорят, Сыновей в неволю забирают, Красных девок заставляют в насмешку Распевать зазорные песни И плясать басурманские пляски. Старики даже с нами согласны: Унимать нас они перестали, — Уж и им нестерпимо насилье. Гусляры нас в глаза укоряют: Долго ль вам мирволить янычарам? Долго ль вам терпеть оплеухи? Или вы уж не сербы, — цыганы? Или вы не мужчины, — старухи? Вы бросайте ваши белые домы, Уходите в Велийское ущелье, — Там гроза готовится на турок, Там дружину свою собирает Старый сербин, воевода Милош. [BRВурдалак/B] Трусоват был Ваня бедный: Раз он позднею порой, Весь в поту, от страха бледный, Чрез кладбище шел домой. Бедный Ваня еле дышит, Спотыкаясь, чуть бредет По могилам; вдруг он слышит, — Кто-то кость, ворча, грызет. Ваня стал; — шагнуть не может. Боже! думает бедняк, Это, верно, кости гложет Красногубый вурдалак. Горе! малый я не сильный; Съест упырь меня совсем, Если сам земли могильной Я с молитвою не съем. Что же? вместо вурдалака — (Вы представьте Вани злость!) В темноте пред ним собака На могиле гложет кость. [BRСестра и братья/B] Два дубочка выростали рядом, Между ими тонковерхая елка. Не два дуба рядом выростали, Жили вместе два братца родные: Один Павел, а другой Радула. А меж ими сестра их Елица. Сестру братья любили всем сердцем, Всякую ей оказывали милость; Напоследок ей нож подарили Золоченый в серебряной оправе. Огорчилась молодая Павлиха На золовку, стало ей завидно; Говорит она Радуловой любе: «Невестушка, по богу сестрица! Не знаешь ли ты зелия такого, Чтоб сестра омерзела братьями?» Отвечает Радулова люба: «По богу сестра моя, невестка, Я не знаю зелия такого; Хоть бы знала, тебе б не сказала; И меня братья мои любили, И мне всякую оказывали милость». Вот пошла Павлиха к водопою Да зарезала коня вороного И сказала своему господину: «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ей подарки: Извела она коня вороного». Стал Елицу допытывать Павел: «За что это? скажи бога ради». Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею!» В ту пору брат сестре поверил. Вот Павлиха пошла в сад зеленый, Сивого сокола там заколола И сказала своему господину: «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ты ей подарки: Ведь она сокола заколола». Стал Елицу допытывать Павел: «За что это? скажи бога ради». Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею!» И в ту пору брат сестре поверил. Вот Павлиха по вечеру поздно Нож украла у своей золовки И ребенка своего заколола В колыбельке его золоченой. Рано утром к мужу прибежала, Громко воя и лицо терзая. «Сам себе на зло сестру ты любишь, На беду даришь ты ей подарки: Заколола у нас она ребенка. А когда еще ты мне не веришь, Осмотри ты нож ее злаченый». Вскочил Павел, как услышал это, Побежал к Елице во светлицу: На перине Елица почивала, В головах нож висел злаченый. Из ножен вынул его Павел, — Нож злаченый весь был окровавлен. Дернул он сестру за белу руку: «Ой, сестра, убей тебя боже! Извела ты коня вороного И в саду сокола заколола, Да за что ты зарезала ребенка?» Сестра брату с плачем отвечает: «Не я, братец, клянусь тебе жизнью, Клянусь жизнью твоей и моею! Коли ж ты не веришь моей клятве, Выведи меня в чистое поле, Привяжи к хвостам коней борзых, Пусть они мое белое тело Разорвут на четыре части». В ту пору брат сестре не поверил; Вывел он ее в чистое поле, Привязал ко хвостам коней борзых И погнал их по чистому полю. Где попала капля ее крови, Выросли там алые цветочки; Где осталось ее белое тело, Церковь там над ней соорудилась. Прошло малое после того время, Захворала молодая Павлиха. Девять лет Павлиха все хворает, — Выросла трава сквозь ее кости, В той траве лютый змей гнездится, Пьет ей очи, сам уходит к ночи. Люто страждет молода Павлиха; Говорит она своему господину: «Слышишь ли, господин ты мой, Павел, Сведи меня к золовкиной церкви, У той церкви авось исцелюся». Он повел ее к сестриной церкви, И как были они уже близко, Вдруг из церкви услышали голос: «Не входи, молодая Павлиха, Здесь не будет тебе исцеленья». Как услышала то молодая Павлиха, Она молвила своему господину: «Господин ты мой! прошу тебя богом, Не веди меня к белому дому, А вяжи меня к хвостам твоих ко́ней И пусти их по чистому полю». Своей любы послушался Павел, Привязал ее к хвостам своих ко́ней И погнал их по чистому полю. Где попала капля ее крови, Выросло там тернье да крапива; Где осталось ее белое тело, На том месте озеро провалило. Воров конь по озеру выплывает, За конем золоченая люлька, На той люльке сидит сокол-птица, Лежит в люльке маленькой мальчик; Рука матери у него под горлом, В той руке теткин нож золоченый. [BRЯныш королевич/B] Полюбил королевич Яныш Молодую красавицу Елицу, Любит он ее два красные лета, В третье лето вздумал он жениться На Любусе, чешской королевне. С прежней любой идет он проститься. Ей приносит с червонцами черес, Да гремучие серьги золотые, Да жемчужное тройное ожерелье; Сам ей вдел он серьги золотые, Навязал на шею ожерелье, Дал ей в руки с червонцами черес, В обе щеки поцеловал молча И поехал своею дорогой. Как одна осталася Елица, Деньги наземь она пометала, Из ушей выдернула серьги, Ожерелье надвое разорвала, А сама кинулась в Мораву. Там на дне молодая Елица Водяною царицей очнулась И родила маленькую дочку, И ее нарекла Водяницей. Вот проходят три года и боле, Королевич ездит на охоте, Ездит он по берегу Моравы; Захотел он коня вороного Напоить студеною водою. Но лишь только запененную морду Сунул конь в студеную воду, Из воды вдруг высунулась ручка: Хвать коня за узду золотую! Конь отдернул голову в испуге, На узде висит Водяница, Как на уде пойманная рыбка, — Конь кружится по чистому лугу, Потрясая уздой золотою; Но стряхнуть Водяницы не может. Чуть в седле усидел королевич, Чуть сдержал коня вороного, Осадив могучею рукою. На траву Водяница прыгнула. Говорит ей Яныш королевич: «Расскажи, какое ты творенье: Женщина ль тебя породила, Иль богом проклятая Вила?» Отвечает ему Водяница: «Родила меня молодая Елица, Мой отец Яныш королевич, А зовут меня Водяницей». Королевич при таком ответе Соскочил с коня вороного, Обнял дочь свою Водяницу И, слезами заливаясь, молвил: «Где, скажи, твоя мать Елица? Я слыхал, что она потонула». Отвечает ему Водяница: «Мать моя царица водяная; Она властвует над всеми реками, Над реками и над озерами; Лишь не властвует она синим морем, Синим морем властвует Див-Рыба». Водянице молвил королевич: «Так иди же к водяной царице И скажи ей: Яныш королевич Ей поклон усердный посылает И у ней свидания просит На зеленом берегу Моравы. Завтра я заеду за ответом». Они после того расстались. Рано утром, чуть заря зарделась, Королевич над рекою ходит; Вдруг из речки, по белые груди, Поднялась царица водяная И сказала: «Яныш королевич, У меня свидания просил ты: Говори, чего еще ты хочешь?» Как увидел он свою Елицу, Разгорелись снова в нем желанья, Стал манить ее к себе на берег. «Люба ты моя, млада Елица, Выдь ко мне на зеленый берег, Поцелуй меня по-прежнему сладко, По-прежнему полюблю тебя крепко». Королевичу Елица не внимает, Не внимает, головою кивает: «Нет, не выду, Яныш королевич, Я к тебе на зеленый берег. Слаще прежнего нам не целоваться, Крепче прежнего меня не полюбишь. Расскажи-ка мне лучше хорошенько, Каково, счастливо ль поживаешь С новой любой, с молодой женою?» Отвечает Яныш королевич: «Против солнышка луна не пригреет, Против милой жена не утешит». [BRКонь[/B] «Что ты ржешь, мой конь ретивый, Что ты шею опустил, Не потряхиваешь гривой, Не грызешь своих удил? Али я тебя не холю? Али ешь овса не вволю? Али сбруя не красна? Аль поводья не шелковы, Не серебряны подковы, Не злачены стремена?» Отвечает конь печальный: «Оттого я присмирел, Что я слышу топот дальный, Трубный звук и пенье стрел; Оттого я ржу, что в поле Уж не долго мне гулять, Проживать в красе и в холе, Светлой сбруей щеголять; Что уж скоро враг суровый Сбрую всю мою возьмет И серебряны подковы С легких ног моих сдерет; Оттого мой дух и ноет, Что наместо чепрака Кожей он твоей покроет Мне вспотевшие бока».

Пушкинские эпиграфы

Арсений Александрович Тарковский

Разобрал головоломку — Не могу ее сложить. Подскажи хоть ты потомку, Как на свете надо жить —Ради неба или ради Хлеба и тщеты земной, Ради сказанных в тетради Слов идущему за мной?Под окном — река забвенья, Испарения болот. Хмель чужого поколенья И тревожит, и влечет.Я кричу, а он не слышит, Жжет свечу до бела дня, Будто мне в ответ он пишет: «Что тревожишь ты меня?»Я не стою ни полслова Из его черновика. Что ни слово — для другого, Через годы и века.Боже правый, неужели Вслед за ним пройду и я В жизнь из жизни мимо цели, Мимо смысла бытия?2Как тот Кавказский Пленник в яме, Из глины нищеты моей И я неловкими руками Лепил свистульки для детей.Не испытав закала в печке, Должно быть, вскоре на куски Ломались козлики, овечки, Верблюдики и петушки.Бросали дети мне объедки, Искусство жалкое ценя, И в яму, как на зверя в клетке, Смотрели сверху на меня.Приспав сердечную тревогу, Я забывал, что пела мать, И научился понемногу Мне чуждый лепет понимать.Я смутно жил, но во спасенье Души, изнывшей в полусне, Как мимолетное виденье, Опять явилась Муза мне,И лестницу мне опустила, И вывела на белый свет, И леность сердца мне простила, Путь хоть теперь, на склоне лет.3В магазине меня обсчитали: Мой целковый кассирше нужней. Но каких несравненных печалей Не дарили мне в жизни моей:В снежном, полном веселости мире, Где алмазная светится высь, Прямо в грудь мне стреляли, как в тире, За душой, как за призом, гнались;Хорошо мне изранили тело И не взяли за то ни копья, Безвозмездно мне сердце изъела Драгоценная ревность моя;Клевета расстилала мне сети, Голубевшие как бирюза, Наилучшие люди на свете С царской щедростью лгали в глаза.Был бы хлеб. Ни богатства, ни славы Мне в моих сундуках не беречь. Не гадал мой даритель лукавый, Что вручил мне с подарками право На прямую свободную речь.4Почему, скажи, сестрица, Не из райского ковша, А из нашего напиться Захотела ты, душа?Человеческое тело Ненадежное жилье, Ты влетела слишком смело В сердце темное мое.Тело может истомиться, Яду невзначай глотнуть, И потянешься, как птица, От меня в обратный путь.Но когда ты отзывалась На призывы бытия, Непосильной мне казалась Ноша бедная моя,-Может быть, и так случится, Что, закончив перелет, Будешь биться, биться, биться — И не отомкнут ворот.Пой о том, как ты земную Боль, и соль, и желчь пила, Как входила в плоть живую Смертоносная игла,Пой, бродяжка, пой, синица, Для которой корма нет, Пой, как саваном ложится Снег на яблоневый цвет,Как возвысилась пшеница, Да побил пшеницу град… Пой, хоть время прекратится, Пой, на то ты и певица, Пой, душа, тебя простят.

Эстетик

Демьян Бедный

Ослу, каких теперь немало, Наследство с неба вдруг упало. Добро! За чем же дело стало? Схватив что было из белья Да платье модного покроя, Летит на родину Илья (Так звали нашего героя.) «Ах! Ах! — приехавши домой, Заахал радостно детина. — Какая прелесть, боже мой! Ну что за дивная картина! Обвеян славной стариной, Как ты прекрасен, дом родной! Привет, почтенная руина! В тебе живут былые дни. Священна каждою песчинкой, Стой, как стояла искони! Тебя я — боже сохрани — Чтоб изуродовал починкой!» Избравши для жилья покой Полуразрушенный, с пролетом, Лишенным кровли, наш герой Ликует, хоть его порой То куры угостят пометом, То сверху треснет кирпичом, То дождь промочит. Ровным счетом Илье все беды нипочем. Сроднясь душой и телом с грязью, Леча ушибы — пудрой, мазью, Среди развалин и гнилья, Среди припарок и косметик, Не падал духом наш Илья. Он был в восторге от «жилья», Зане — великий был эстетик!

Баллада о большой печати

Евгений Александрович Евтушенко

На берегах дремучих ленских во власти глаз певучих женских, от приключений деревенских подприустав в конце концов, амура баловень везучий, я изучил на всякий случай терминологию скопцов. Когда от вашего хозяйства отхватят вам лишь только что-то, то это, как ни убивайся, всего лишь малая печать. Засим имеется большая, когда, ничем вам не мешая, и плоть и душу воскрешая, в штанах простор и благодать. Итак, начну свою балладку. Скажу вначале для порядку, что жил один лентяй — Самсон. В мышленье — общая отсталость, в работе — полная усталость, но кое-что в штанах болталось, и этим был доволен он. Диапазон его был мощен. Любил в хлевах, канавах, рощах, в соломе, сене, тракторах. Срывался сев, срывалась дойка. Рыдала Лизка, выла Зойка, а наш Самсон бессонный бойко работал, словно маслобойка, на спиртоводочных парах. Но рядом с нищим тем колхозом сверхисторическим курьёзом трудились впрок трудом тверёзым единоличники-скопцы. Сплошные старческие рожи, они нуждались не в одёже, а в перспективной молодёжи, из коей вырастут надёжи — за дело правое борцы. И пропищал скопец верховный: «Забудь, Самсон, свой мир греховный, наш мир безгрешный возлюбя. Я эту штучку враз оттяпну, и столько времени внезапно свободным станет у тебя. Дадим тебе, мой друг болезный, избу под крышею железной, коня, коров, курей, крольчих и тыщу новыми — довольно? Лишь эту малость я безбольно стерильным ножичком чик-чик!» Самсон ума ещё не пропил. Был у него знакомый опер, и, как советский человек, Самсон к нему: «Товарищ орган, я сектой вражеской издёрган, разоблачить их надо всех!» Встал опер, свой наган сжимая: «Что доказать скопцы желают? Что плох устройством белый свет? А может, — мысль пришла тревожно, — что жить без органов возможно?» И был суров его ответ: «У нас, в стране Советской, нет!» В избе, укрытой тёмным бором, скопцы, сойдясь на тайный форум, колоратурно пели хором, когда для блага всей страны Самсон — доносчик простодушный — при чьей-то помощи радушной сымал торжественно штаны. И повели Самсона нежно под хор, поющий безмятежно, туда, где в ладане густом стоял нестрашный скромный стульчик, простым-простой, без всяких штучек, и без сидения притом (оставим это на потом). И появился старикашка, усохший, будто бы какашка, Самсону выдав полстакашка, он прогнусил: «Мужайсь, родной!», поставил на пол брус точильный и ну точить свой нож стерильный с такой улыбочкой умильной, как будто детский врач зубной. Самсон решил, момент почуя: «Когда шагнет ко мне, вскочу я и завоплю что было сил!» — но кто-то, вкрадчивей китайца, открыв подполье, с криком: «Кайся!» вдруг отхватил ему и что-то, и вообще всё отхватил. И наш Самсон, как полусонный, рукой нащупал, потрясённый, там, где когда-то было то, чем он, как орденом, гордился и чем так творчески трудился, сплошное ровное ничто. И возопил Самсон ужасно, но было всё теперь напрасно. На нём лежала безучастно печать большая — знак судьбы, и по плечу его похлопал разоблачивший секту опер: «Без жертв, товарищ, нет борьбы». Так справедливость, как Далила, Самсону нечто удалила. Балладка вас не утомила? Чтоб эти строки, как намёк, здесь никого не оскорбили, скажите — вас не оскопили? А может, вам и невдомёк?

Соловьи

Иван Андреевич Крылов

Какой-то птицелов Весною наловил по рощам Соловьев. Певцы рассажены по клеткам и запели, Хоть лучше б по лесам гулять они хотели: Когда сидишь в тюрьме, до песен ли уж тут? ‎Но делать нечего: поют, ‎Кто с горя, кто от скуки. ‎Из них один бедняжка Соловей ‎Терпел всех боле муки: ‎Он разлучен с подружкой был своей. ‎Ему тошнее всех в неволе. Сквозь слез из клетки он посматривает в поле; ‎Тоскует день и ночь; Однако ж думает: «Злу грустью не помочь: ‎Безумный плачет лишь от бедства, ‎А умный ищет средства, ‎Как делом горю пособить; И, кажется, беду могу я с шеи сбыть: ‎Ведь нас не с тем поймали, чтобы скушать, Хозяин, вижу я, охотник песни слушать. Так если голосом ему я угожу, Быть может, тем себе награду заслужу, ‎И он мою неволю окончает». ‎Так рассуждал — и начал мой певец: И песнью он зарю вечернюю величает, И песнями восход он солнечный встречает. ‎Но что же вышло наконец? Он только отягчил свою тем злую долю. ‎Кто худо пел, для тех давно Хозяин отворил и клетки и окно ‎И распустил их всех на волю; ‎А мой бедняжка Соловей, ‎Чем пел приятней и нежней, ‎Тем стерегли его плотней.

Соловей

Николай Михайлович Карамзин

Что в роще громко раздается При свете ясныя луны? Что в сердце, в душу сладко льется Среди ночныя тишины, Когда безмолвствует Природа И звезды голубого свода Сияют в зеркале ручья? Что в грудь мою тоску вселяет И дух мой кротко восхищает?.. Глас нежный, милый соловья! Певец любезный, друг Орфея! Кому, кому хвалить тебя, Лесов зеленых Корифея? Ты славишь громко сам себя. Натуру в гимнах прославляя, Свою любезнейшую мать, И равного себе не зная, Велишь ты зависти — молчать! Ах! много в роще песней слышно; Но что они перед твоей? Как Феб златый, являясь пышно На тверди, славою своей Луну и звезды помрачает, Так песнь твоя уничтожает Гармонию других певцов. Поет и жаворонок в поле, Виясь под тенью облаков; Поет приятно и в неволе Любовь малиновка* весной; Веселый чижик, коноплянка. Малютка пеночка, овсянка, Щегленок, редкий красотой, Поют и нежно и согласно И тешат слух; но всё не то — Их пение одно прекрасно, В сравнении с твоим — ничто! Они одно пленяют чувство, А ты приводишь всё в восторг; Они суть музы, ты их бог! Какое чудное искусство! Сперва как дальняя свирель Петь тихо, нежно начинаешь И всё к вниманию склоняешь; Сперва приятный свист и трель — Потом, свой голос возвышая И чувство чувством оживляя, Стремишь ты песнь свою рекой: Как волны мчатся за волной, Легко, свободно, без преграды, Так быстрые твои рулады Сливаются одна с другой; Гремишь… и вдруг ослабеваешь; Журчишь, как томный ручеек; С любезной кротостью вздыхаешь, Как нежный майский ветерок… Из сердца каждый звук несется И в сердце тихо отдается… Так страстный, счастливый супруг (Любовник пылкий, верный друг) Супруге милой изъясняет Свою любовь, сердечный жар. Твой громкий голос удивляет — Он есть Природы чудный дар, — Но тихий, в душу проницая И чувства нежностью питая, Еще любезнее сто раз. Пой, друг мой! Восхищен тобою, Под кровом ночи, в тихий час, Несчастный сладкою слезою Мирится с небом и судьбой; Невольник цепи забывает, Свободу в сердце обретает, Находит сносным жребий свой. Лиющий слезы над могилой (Где прах душе и сердцу милый Лежит в безмолвной тишине, Как в сладком и глубоком сне), Тебе внимая, утешает Себя надеждой вечно жить И вечно милого любить. Там, там, где счастье обитает; Где радость есть для чувств закон; Где вздохи сердцу неизвестны; Где мой любезный Агатон, Как в мае гиацинт прелестный Весной бессмертия цветет… Меня к себе с улыбкой ждет! Пой, друг мой! Восхищен тобою, Природой, красною весною, И я забуду грусть свою. Лугов цветущих ароматы Целят, питают грудь мою. Когда ж сын Феба, мир крылатый, На землю спустится с небес,* Умолкнут громы и народы Отрут оливой токи слез, — Тогда, тогда, Орфей Природы, Я в гимне сердце излию И мир с тобою воспою! [ЛИНИЯ] [*Любовь служит здесь прилагательным к малиновке. По-русски говорят: надежда государь, радость сестрица и проч. «Малиновка есть птица любви», — сказал Бюффон. *Писано было во время воины.]

Поэмия о соловье

Василий Каменский

Георгию Золотухину — во имя его яркое. Соловей в долине дальней Расцветает даль небес. Трель расстрелится игральней, Если строен гибкий лес — Цивь-цинь-вью — Цивь-цинь-вью — Чок-й-чок.Перезвучально зовет: Ю. Наклонилась утром венчально. Близко слышен полет Ю. Я и пою: Стоит на крылечке И ждет. Люблю.Песневей соловей. На качелях ветвей Лей струистую песню поэту. Звонче лей, соловей, В наковальне своей Рассыпай искры истому лету. Цивь-цинь-ций — Цивь-цинь-ций — Чтрррь-юй. Ю.Я отчаянный рыжий поэт Над долинами-зыбками Встречаю рассвет Улыбками Для. Пускай для — не все ли равно. Ветер. Трава. В шкуре медвежьей мне тепло. Спокойно.Слушай душу разливную, звонкую. Мастер я — Песнебоец — Из СЛОВ ЗВОН Кую: Солнцень лью соловью В зазвучальный ответ, Нити струнные вью. Для поэта — поэт.Сердце — ясное, росное, Звучное, сочное. Сердце — серны изгибные вздроги. Сердце — море молочное. Лейся. Сердце голубя — Сердце мое. Бейся.Звенит вода хрустальная, Журчальная вода. Моя ли жизнь устальная, Устанет мчать года. Я жду чудес венчающих, Я счастье стерегу. Сижу в ветвях качающих На звонком берегу. Цивь-цью-чок. Чтрррь-йю. Ю.Ведь есть где-то дверца, Пойду отворю. Жаркое сердце Отражает зарю. Плль-плю-ций. Ций-тюрьлью. Солнцень вью. Утрень вью. Ярцень вью. Любишь ты. Я люблю. Ю. Ций-йю-чок. Чок-й-чок.В шелестинных грустинах Зовы песни звончей. В перепевных тростинах Чурлюжурлит журчей. Чурлю-журль. Чурлю-журль.В солнцескате костер Не горит — не потух Для невест и сестер — Чу. Свирелит пастух. Тру-ту-ру. Тру-ру-у. Ту-ту-ту. туру-тру-уВот еще один круг Проницательный звучно. Созерцательный друг Неразлучно. ТУру-тру-у. И расстрельная трель. Ций-вью-й-чок. Чтрррь-йю, Ю. И моя небовая свирель. Лучистая Чистая Истая Стая.Певучий пастух. Соловей-Солнцелей. Песневестный поэт. И еще из деревни перекликный петух. Рыбаки. Чудаки. Песнепьяницы. Дети на кочке. Играют. Катают шар земной. Поют: Эль-лле-ле. Аль-ллю-лю. Иль-лли-ли.Ясный пастух одинокому солнцу Над вселенной глубинами Расточает звучально любовь, Как и мы над долинами. Туру-ту-ту. ТУру-тамрай. Эй, соловей, полюби пастуха, Позови его трелью расстрельной. Я — поэт, для живого стиха. Опьяню тебя песней свирельной. Хха-рра-мам — Иди к нам.В чем судьба — чья. Голубель сквозь ветвины. Молчаль. Все сошлись у журчья, У на горке рябины, Закачает качаль. Расцветится страна, Если песня стройна, Если струйна струна, И разливна звенчаль, И чеканны дробины.Вот смотри: На полянах Босоногая девушка Собирает святую Траву Богородицы. В наклонениях стана, В изгибности рук — Будто песня. И молитву поет она: Бла — го — ело — ви.

Два мира

Василий Лебедев-Кумач

На жадных стариков и крашеных старух Все страны буржуазные похожи, — От них идет гнилой, тлетворный дух Склерозных мыслей и несвежей кожи.Забытой юности не видно и следа, Позорной зрелости ушли былые свойства… Ни мускулов, окрепших от труда, Ни красоты, ни чести, ни геройства.Надет парик на впалые виски, И кровь полна лекарством и водою, Но жадно жить стремятся старики И остро ненавидят молодое.Укрыв на дне столетних сундуков Кровавой ржавчиной подернутые клады, Они боятся бурь и сквозняков, Насыпав в окна нафталин и ладан.У двери стерегут закормленные псы, Чтоб не ворвался свежей мысли шорох, И днем и ночью вешают весы: Для сытых — золото, а для голодных — порох.Бесстыден облик старческих страстей, — Наркотиком рожденные улыбки, И яркий блеск фальшивых челюстей, И жадный взор, завистливый и липкий.Толпа лакеев в золоте ливрей Боится доложить, что близок час последний И что стоит, как призрак у дверей, Суровый, молодой, решительный наследник!Страна моя! Зрачками смелых глаз Ты пристально глядишь в грядущие столетья, Тебя родил рабочий бодрый класс, Твои любимцы — юноши и дети!Ты не боишься натисков и бурь, Твои друзья — природа, свет и ветер, Штурмуешь ты небесную лазурь С энергией, невиданной на свете!И недра черные и полюс голубой — Мы все поймем, отыщем и подымем. Как весело, как радостно с тобой Быть смелыми, как ты, и молодыми!Как радостно, что мысли нет преград, Что мир богов, и старческий и узкий, У нас не давит взрослых и ребят, И труд свободный наливает мускул!Чтоб мыслить, жить, работать и любить, Не надо быть ни знатным, ни богатым, И каждый может знания добыть — И бывший слесарь расщепляет атом!Страна моя — всемирная весна! Ты — знамя мужества и бодрости и чести! Я знаю, ты кольцом врагов окружена И на тебя вся старь в поход собралась вместе.Но жизнь и молодость — повсюду за тобой, Твой каждый шаг дает усталым бодрость! Ты победишь, когда настанет бой, Тому порукой твой цветущий возраст!

Песнь соловья

Владимир Бенедиктов

Средь воскреснувших полей Гений звуков — соловей Песнью весь излиться хочет, В перекатах страстных мрет, Вот неистово хохочет, Тише, тише стал — и вот К нежным стонам переходит И, разлившись, как свирель, Упоительно выводит Они серебряную трель. О милая! певец в воздушном круге Поет любовь и к неге нас зовет — Так шепчет страстный юноша подруге, — И пламенна, как солнечный восход, Прекрасная к устам его прильнула; Его рука лукавою змеей Перевила стан девы молодой Всползла на грудь — и на груди уснула… А там — один — без девы, без венца, Таясь в глуши, питомец злополучья Прислушался: меж звуками певца И он сыскал душе своей созвучья; Блестит слеза отрадная в очах; Нежданная, к устам она скатилась, И дружно со слезою засветилась Могильная улыбка на устах. Пой, греми, полей глашатай! Песнью чудной и богатой Ты счастливому звучишь Так роскошно, бурно, страстно, А с печальным так согласно, Гармонически грустишь. Пой, звучи, дитя свободы! Мне понятна песнь твоя; Кликам матери — природы Грудь откликнулась моя.

Послание пролетарским поэтам

Владимир Владимирович Маяковский

Товарищи,      позвольте           без позы,                без маски — как старший товарищ,            неглупый и чуткий, поразговариваю с вами,             товарищ Безыменский, товарищ Светлов,          товарищ Уткин. Мы спорим,       аж глотки просят лужения, мы   задыхаемся         от эстрадных побед, а у меня к вам, товарищи,             деловое предложение: давайте,     устроим         веселый обед! Расстелим внизу         комплименты ковровые, если зуб на кого —          отпилим зуб; розданные       Луначарским              венки лавровые — сложим     в общий         товарищеский суп. Решим,     что все         по-своему правы. Каждый поет        по своему             голоску! Разрежем      общую курицу славы и каждому      выдадим           по равному куску. Бросим     друг другу          шпильки подсовывать, разведем      изысканный             словесный ажур. А когда мне       товарищи            предоставят слово — я это слово возьму          и скажу: — Я кажусь вам         академиком               с большим задом, один, мол, я       жрец          поэзий непролазных. А мне    в действительности              единственное надо — чтоб больше поэтов           хороших                и разных. Многие     пользуются           напосто́вской тряскою, с тем    чтоб себя         обозвать получше. — Мы, мол, единственные,              мы пролетарские… — А я, по-вашему, что —           валютчик? Я   по существу         мастеровой, братцы, не люблю я       этой          философии ну́довой. Засучу рукавчики:          работать?               драться? Сделай одолжение,           а ну́, давай! Есть    перед нами          огромная работа — каждому человеку          нужное стихачество. Давайте работать          до седьмого пота над поднятием количества,             над улучшением качества. Я меряю      по коммуне            стихов сорта, в коммуну      душа         потому влюблена, что коммуна,        по-моему,             огромная высота, что коммуна,        по-моему,             глубочайшая глубина. А в поэзии      нет        ни друзей,             ни родных, по протекции        не свяжешь              рифм лычки́. Оставим     распределение             орденов и наградных, бросим, товарищи,          наклеивать ярлычки. Не хочу     похвастать           мыслью новенькой, но по-моему —        утверждаю без авторской спеси — коммуна —      это место,           где исчезнут чиновники и где будет       много          стихов и песен. Стоит    изумиться         рифмочек парой нам — мы   почитаем поэтика гением. Одного     называют          красным Байроном, другого —      самым красным Гейнем. Одного боюсь —         за вас и сам, — чтоб не обмелели          наши души, чтоб мы     не возвели           в коммунистический сан плоскость раешников            и ерунду частушек. Мы духом одно,         понимаете сами: по линии сердца         нет раздела. Если    вы не за нас,           а мы              не с вами, то черта ль       нам         остается делать? А если я     вас       когда-нибудь крою и на вас     замахивается            перо-рука, то я, как говорится,           добыл это кровью, я  больше вашего          рифмы строгал. Товарищи,      бросим          замашки торгашьи — моя, мол, поэзия —           мой лабаз! — всё, что я сделал,          все это ваше — рифмы,     темы,        дикция,            бас! Что может быть         капризней славы                  и пепельней? В гроб, что ли,        брать,           когда умру? Наплевать мне, товарищи,              в высшей степени на деньги,      на славу          и на прочую муру! Чем нам      делить          поэтическую власть, сгрудим     нежность слов            и слова-бичи, и давайте      без завистей            и без фамилий                   класть в коммунову стройку           слова-кирпичи. Давайте,     товарищи,          шагать в ногу. Нам не надо       брюзжащего             лысого парика! А ругаться захочется —            врагов много по другую сторону          красных баррикад.

Другие стихи этого автора

Всего: 158

Работнице

Демьян Бедный

Язык мой груб. Душа сурова. Но в час, когда так боль остра, Нет для меня нежнее слова, Чем ты — «работница-сестра». Когда казалось временами, Что силе вражьей нет числа, С какой отвагой перед нами Ты знамя красное несла! Когда в былые дни печали У нас клонилась голова, Какою верою звучали Твои бодрящие слова! Пред испытанья горькой мерой И местью, реющей вдали, Молю, сестра: твоею верой Нас подними и исцели!

С тревогой жуткою привык встречать я день

Демьян Бедный

С тревогой жуткою привык встречать я день Под гнетом черного кошмара. Я знаю: принесет мне утро бюллетень О тех, над кем свершилась кара, О тех, к кому была безжалостна судьба, Чей рано пробил час урочный, Кто дар последний взял от жизни — два столба, Вверху скрепленных плахой прочной. Чем ближе ночь к концу, тем громче сердца стук… Рыдает совесть, негодуя… Тоскует гневный дух… И, выжимая звук Из уст, искривленных злой судорогой мук, Шепчу проклятия в бреду я! Слух ловит лязг цепей и ржавой двери скрип… Безумный вопль… шаги… смятенье… И шум борьбы, и стон… и хрип, животный хрип… И тела тяжкое паденье! Виденья страшные терзают сердце мне И мозг отравленный мой сушат, Бессильно бьется мысль… Мне душно… Я в огне… Спасите! В этот час в родной моей стране Кого-то где-то злобно душат! Кому-то не раскрыть безжизненных очей: Остывший в петле пред рассветом, Уж не проснется он и утренних лучей Не встретит радостным приветом!..

О Демьяне Бедном, мужике вредном

Демьян Бедный

Поемный низ порос крапивою; Где выше, суше — сплошь бурьян. Пропало все! Как ночь, над нивою Стоит Демьян. В хозяйстве тож из рук все валится: Здесь — недохватка, там — изъян… Ревут детишки, мать печалится… Ох, брат Демьян! Строчит урядник донесение: «Так што нееловских селян, Ваш-бродь, на сходе в воскресение Мутил Демьян: Мол, не возьмем — само не свалится,- Один конец, мол, для крестьян. Над мужиками черт ли сжалится…» Так, так, Демьян! Сам становой примчал в Неелово, Рвал и метал: «Где? Кто смутьян? Сгною… Сведу со света белого!» Ох, брат Демьян! «Мутить народ? Вперед закается!.. Связать его! Отправить в стан!.. Узнаешь там, что полагается!» Ась, брат Демьян? Стал барин чваниться, куражиться: «Мужик! Хамье! Злодей! Буян!» Буян!.. Аль не стерпеть, отважиться? Ну ж, брат Демьян!..

Бывает час, тоска щемящая

Демьян Бедный

Бывает час: тоска щемящая Сжимает сердце… Мозг — в жару… Скорбит душа… Рука дрожащая Невольно тянется к перу… Всё то, над чем в часы томления Изнемогала голова, Пройдя горнило вдохновения, Преображается в слова. Исполненный красы пленительной, И буйной мощи, и огня, Певучих слов поток стремительный Переливается, звеня. Как поле, рдеющее маками, Как в блеске утреннем река, Сверкает огненными знаками Моя неровная строка. Звенит ее напев рыдающий, Гремит призывно-гневный клич. И беспощаден взмах карающий Руки, поднявшей грозный бич. Но — угасает вдохновение, Слабеет сердца тетива: Смирив нестройных дум волнение, Вступает трезвый ум в права, Сомненье точит жала острые, Души не радует ничто. Впиваясь взором в строки пестрые, Я говорю: не то, не то… И, убедясь в тоске мучительной, Косноязычие кляня, Что нет в строке моей медлительной Ни мощи буйной, опьянительной, Ни гордой страсти, ни огня, Что мой напев — напев заученный, Что слово новое — старо, Я — обессиленный, измученный, Бросаю в бешенстве перо!

Брату моему

Демьян Бедный

Порой, тоску мою пытаясь превозмочь, Я мысли черные гоню с досадой прочь, На миг печали бремя скину,— Запросится душа на полевой простор, И, зачарованный мечтой, рисует взор Родную, милую картину: Давно уж день. Но тишь в деревне у реки: Спят после розговен пасхальных мужики, Утомлены мольбой всенощной. В зеленом бархате далекие поля. Лучами вешними согретая, земля Вся дышит силою живительной и мощной. На почках гибких верб белеет нежный пух. Трепещет ласково убогая ракитка. И сердцу весело, и замирает дух, И ловит в тишине дремотной острый слух, Как где-то стукнула калитка. Вот говор долетел, — откуда, чей, бог весть! Сплелися сочный бас и голос женский, тонкий, Души восторженной привет — о Чуде весть, И поцелуй, и смех раскатистый и звонкий. Веселым говором нарушен тихий сон, Разбужен воздух бодрым смехом. И голос молодой стократно повторен По всей деревне гулким эхом. И вмиг всё ожило! Как в сказке, стали вдруг — Поляна, улицы и изумрудный луг Полны ликующим народом. Скликают девушки замедливших подруг. Вот — с песней — сомкнут их нарядно-пестрый круг, И правит солнце хороводом! Призывно-радостен торжественный трезвон. Немых полей простор бескрайный напоен Певцов незримых звучной трелью. И, набираясь сил для будущих работ, Крестьянский люд досуг и душу отдает Тревогой будничных забот Не омраченному веселью. …О брат мой! Сердце мне упреком не тревожь! Пусть краски светлые моей картины — ложь! Я утолить хочу мой скорбный дух обманом, В красивом вымысле хочу обресть бальзам Невысыхающим слезам, Незакрывающимся ранам.

Чудных три песни нашел я в книге родного поэта

Демьян Бедный

Чудных три песни нашел я в книге родного поэта. Над колыбелью моею первая песенка пета. Над колыбелью моею пела ее мне родная, Частые слезы роняя, долю свою проклиная. Слышали песню вторую тюремные низкие своды. Пел эту песню не раз я в мои безотрадные годы. Пел и цепями гремел я и плакал в тоске безысходной, Жаркой щекой припадая к железу решетки холодной. Гордое сердце вещует: скоро конец лихолетью. Дрогнет суровый палач мой, песню услышавши третью. Ветер споет ее буйный в порыве могучем и смелом Над коченеющим в петле моим опозоренным телом. Песни я той не услышу, зарытый во рву до рассвета. Каждый найти ее может в пламенной книге поэта!

Сонет

Демьян Бедный

В родных полях вечерний тихий звон,- Я так любил ему внимать когда-то В час, как лучи весеннего заката Позолотят далекий небосклон. Милей теперь мне гулкий рев, и стон, И мощный зов тревожного набата: Как трубный звук в опасный бой — солдата, Зовет меня на гордый подвиг он. Средь суеты, средь пошлости вседневной Я жду, когда, как приговор судьбы, Как вешний гром, торжественный и гневный, В возмездья час, в час роковой борьбы, Над родиной истерзанной и бедной Раскатится набата голос медный.

По просьбе обер-прокурора

Демьян Бедный

По просьбе обер-прокурора, Дабы накинуть удила На беглеца Илиодора, Шпиков испытанная свора Командирована была. Шпики ворчали: «Ну, дела! Почесть, привыкли не к тому мы! Гранить панель, торчать у Думы, Травить эсдека иль жида — Наш долг святой,- а тут беда: Паломник, мол, и всё такое. Паломник в холе и покое В палатах вон каких сидит! А не «найти» его — влетит, «Найти» — влетит, пожалуй, вдвое!»

Лена

Демьян Бедный

Жена кормильца-мужа ждет, Прижав к груди малюток-деток. — Не жди, не жди, он не придет: Удар предательский был меток. Он пал, но пал он не один: Со скорбным, помертвелым взглядом Твой старший, твой любимый сын Упал с отцом убитым рядом. Семья друзей вкруг них лежит,- Зловещий холм на поле талом! И кровь горячая бежит Из тяжких ран потоком алым. А солнце вешнее блестит! И бог злодейства не осудит! — О братья! Проклят, проклят будет, Кто этот страшный день забудет, Кто эту кровь врагу простит!

Кларнет и Рожок

Демьян Бедный

Однажды летом У речки, за селом, на мягком бережку Случилось встретиться пастушьему Рожку С Кларнетом. «Здорово!» — пропищал Кларнет. «Здорово, брат, — Рожок в ответ, — Здорово! Как вижу — ты из городских… Да не пойму: из бар аль из каких?» — «Вот это ново, — Обиделся Кларнет. — Глаза вперед протри Да лучше посмотри, Чем задавать вопрос мне неуместный. Кларнет я, музыкант известный. Хоть, правда, голос мой с твоим немножко схож, Но я за свой талант в места какие вхож?! Сказать вам, мужикам, и то войдете в страх вы. А все скажу, не утаю: Под музыку мою Танцуют, батенька, порой князья и графы! Вот ты свою игру с моей теперь сравни: Ведь под твою — быки с коровами одни Хвостами машут!» «То так, — сказал Рожок, — нам графы не сродни. Одначе помяни: Когда-нибудь они Под музыку и под мою запляшут!»

Май

Демьян Бедный

Подмяв под голову пеньку, Рад первомайскому деньку, Батрак Лука дремал на солнцепеке. «Лука, — будил его хозяин, — а Лука! Ты что ж? Всерьез! Аль так, валяешь дурака? С чего те вздумалось валяться, лежебоке? Ну, полежал и будет. Ась? Молчишь. Оглох ты, что ли? Ой, парень, взял себе ты, вижу, много воли. Ты думаешь, что я не подглядел вчерась, Какую прятал ты листовку? Опять из города! Опять про забастовку? Всё голь фабричная… У, распроклятый сброд… Деревня им нужна… Мутить простой народ… «Ма-ев-ка»! Знаем мы маевку. За что я к пасхе-то купил тебе поддевку? За что?.. Эх, брат Лука!.. Эх, милый, не дури… Одумайся… пока… Добром прошу… Потом ужо не жди поблажки… Попробуешь, скотина, каталажки! До стражника подать рукой!» Тут что-то сделалось с Лукой. Вскочил, побагровел. Глаза горят, как свечи. «Хозяин! — вымолвил: — Запомни… этот… май!.. — И, сжавши кулаки и разминая плечи, Прибавил яростно: — Слышь? Лучше не замай!!»

Колесо и конь

Демьян Бедный

В телеге колесо прежалобно скрипело. «Друг,- выбившись из сил, Конь с удивлением спросил,- В чем дело? Что значит жалоба твоя? Всю тяжесть ведь везешь не ты, а я!»Иной с устало-скорбным ликом, Злым честолюбьем одержим, Скрипит о подвиге великом, Хвалясь усердием… чужим.