Как я устал повторять бесконечно все то же и то же, Падать и вновь на своя возвращаться круги. Я не умею молиться, прости меня, Господи Боже, Я не умею молиться, прости меня и помоги... А по вечерам все так же, как ни в чем не бывало, играет музыка:
Сан-Луи блюз — ты во мне как боль, как ожог, Сан-Луи блюз — захлебывается рожок! А вы сидите и слушаете, И с меня не сводите глаз, Вы платите деньги и слушаете, И с меня не сводите глаз, Вы жрете, пьете и слушаете, И с меня не сводите глаз, И поет мой рожок про дерево, На котором я вздерну вас! Да-с, да-с...
«Я никому не желаю зла, не умею, просто не знаю, Как это делается». Януш Корчак. Дневник
Уходят из Варшавы поезда, И все пустее гетто, все темней, Глядит в окно чердачная звезда, Гудят всю ночь, прощаясь, поезда, И я прощаюсь с памятью своей…
Цыган был вор, цыган был врун, Но тем милей вдвойне, Он трогал семь певучих струн И улыбался мне, И говорил: «Учись, сынок, Учи цыганский счет — Семь дней в неделе создал Бог, Семь струн в гитаре — черт, И он ведется неспроста Тот хитрый счет, пойми, Ведь даже радуга, и та, Из тех же из семи Цветов…»
Осенней медью город опален, А я — хранитель всех его чудес, Я неразменным одарен рублем, Мне ровно дважды семь, и я влюблен Во всех дурнушек и во всех принцесс!
Осени меня своим крылом, Город детства с тайнами неназванными, Счастлив я, что и в беде, и в праздновании Был слугой твоим и королем. Я старался сделать все, что мог, Не просил судьбу ни разу: высвободи! И скажу на самой смертной исповеди, Если есть на свете детский Бог: Всё я, Боже, получил сполна, Где, в которой расписаться ведомости? Об одном прошу, спаси от ненависти, Мне не причитается она.
И вот я врач, и вот военный год, Мне семью пять, а веку семью два, В обозе госпитальном кровь и пот, И кто-то, помню, бредит и поет Печальные и странные слова: «Гори, гори, моя звезда, Звезда любви приветная, Ты у меня одна заветная, Другой не будет…»
Ах, какая в тот день приключилась беда, По дороге затопленной, по лесу, Чтоб проститься со мною, с чужим, навсегда, Ты прошла пограничную полосу. И могли ль мы понять в том году роковом, Что беда обернется пощадою, Полинявшее знамя пустым рукавом Над платформой качалось дощатою. Наступила внезапно чужая зима, И чужая, и все-таки близкая, Шла французская фильма в дрянном «синема» Барахло торговали австрийское, Понукали извозчики дохлых коняг, И в кафе, заколоченном наглухо, Мы с тобою сидели и пили коньяк, И жевали засохшее яблоко. И в молчаньи мы знали про нашу беду, И надеждой не тешились гиблою, И в молчаньи мы пили за эту звезду, Что печально горит над могилою: «Умру ли я, и над могилою Гори, сияй…»
Уходят из Варшавы поезда, И скоро наш черед, как ни крути, Ну, что ж, гори, гори, моя звезда, Моя шестиконечная звезда, Гори на рукаве и на груди!
Окликнет эхо давним прозвищем, И ляжет снег покровом пряничным, Когда я снова стану маленьким, А мир опять большим и праздничным, Когда я снова стану облаком, Когда я снова стану зябликом, Когда я снова стану маленьким, И снег опять запахнет яблоком, Меня снесут с крылечка, сонного, И я проснусь от скрипа санного, Когда я снова стану маленьким, И мир чудес открою заново.
…Звезда в окне и на груди — звезда, И не поймешь, которая ясней, Гудят всю ночь, прощаясь, поезда, Глядит в окно вечерняя звезда, А я прощаюсь с памятью моей…
А еще жила в «Доме сирот» девочка Натя. После тяжелой болезни она не могла ходить, но она очень хорошо рисовала и сочиняла песенки — вот одна из них — песенка девочки Нати про кораблик
Я кораблик клеила Из цветной бумаги, Из коры и клевера, С клевером на флаге. Он зеленый, розовый, Он в смолистых каплях, Клеверный, березовый, Славный мой кораблик, Славный мой кораблик.
А когда забулькают ручейки весенние, Дальнею дорогою, синевой морской, Поплывет кораблик мой к острову Спасения, Где ни войн, ни выстрелов, — солнце и покой.
Я кораблик ладила, Пела, словно зяблик, Зря я время тратила, — Сгинул мой кораблик. Не в грозовом отблеске, В буре, урагане — Попросту при обыске Смяли сапогами… Смяли сапогами…
Но когда забулькают ручейки весенние, В облаках приветственно протрубит журавль, К солнечному берегу, к острову Спасения Чей-то обязательно доплывет корабль!
Когда-нибудь, когда вы будете вспоминать имена героев, не забудьте, пожалуйста, я очень прошу вас, не забудьте Петра Залевского, бывшего гренадера, инвалида войны, служившего сторожем у нас в «Доме сирот» и убитого польскими полицаями во дворе весной 1942 года.
Он убирал наш бедный двор, Когда они пришли, И странен был их разговор, Как на краю земли, Как разговор у той черты, Где только «нет» и «да» — Они ему сказали: «Ты, А ну, иди сюда!» Они спросили: «Ты поляк?» И он сказал: «Поляк». Они спросили: «Как же так?» И он сказал: «Вот так». «Но ты ж, культяпый, хочешь жить, Зачем же , черт возьми, Ты в гетто нянчишься, как жид, С жидовскими детьми?! К чему, — сказали, — трам-там-там, К чему такая спесь?! Пойми, — сказали, — Польша там!» А он ответил: «Здесь! И здесь она и там она, Она везде одна — Моя несчастная страна, Прекрасная страна». И вновь спросили: «Ты поляк?» И он сказал: «Поляк». «Ну, что ж , — сказали, — Значит, так?» И он ответил: «Так». «Ну, что ж, — сказали, — Кончен бал!» Скомандовали: «Пли!» И прежде, чем он сам упал, Упали костыли, И прежде, чем пришли покой И сон, и тишина, Он помахать успел рукой Глядевшим из окна. …О, дай мне, Бог, конец такой, Всю боль испив до дна, В свой смертный миг махнуть рукой Глядящим из окна!
А потом наступил такой день, когда «Дому сирот», детям и воспитателям было приказано явиться с вещами на Умшлягплац Гданьского вокзала (так называлась площадь у Гданьского вокзала при немцах).
Эшелон уходит ровно в полночь, Паровоз-балбес пыхтит — Шалом! — Вдоль перрона строем стала сволочь, Сволочь провожает эшелон.
Эшелон уходит ровно в полночь, Эшелон уходит прямо в рай, Как мечтает поскорее сволочь Донести, что Польша — «юденфрай».
«Юденфрай» Варшава, Познань, Краков, Весь протекторат из края в край В черной чертовне паучьих знаков, Ныне и вовеки — «юденфрай»!
А на Умшлягплаце у вокзала Гетто ждет устало — чей черед? И гремит последняя осанна Лаем полицая — «Дом сирот!»
Шевелит губами переводчик, Глотка пересохла, грудь в тисках, Но уже поднялся старый Корчак С девочкою Натей на руках.
Знаменосец, козырек заломом, Чубчик вьется, словно завитой, И горит на знамени зеленом Клевер, клевер, клевер золотой.
Два горниста поднимают трубы, Знаменосец выпрямил грифко, Детские обветренные губы Запевают грозно и легко:
«Наш славный поход начинается просто, От Старого Мяста до Гданьского моста, И дальше, и с песней, построясь по росту, К варшавским предместьям, по Гданьскому мосту! По Гданьскому мосту!
По улицам Гданьска, по улицам Гданьска Шагают девчонки Марыся и Даська, А маленький Боля, а рыженький Боля Застыл, потрясенный, у края прибоя, У края…»
Пахнет морем, теплым и соленым, Вечным морем и людской тщетой, И горит на знамени зеленом Клевер, клевер, клевер золотой!
Мы проходим по-трое, рядами, Сквозь кордон эсэсовских ворон… Дальше начинается преданье, Дальше мы выходим на перрон.
И бежит за мною переводчик, Робко прикасается к плечу, — «Вам разрешено остаться, Корчак», — Если верить сказке, я молчу.
К поезду, к чугунному парому, Я веду детей, как на урок, Надо вдоль вагонов по перрону, Вдоль, а мы шагаем поперек.
Рваными ботинками бряцая, Мы идем не вдоль, а поперек, И берут, смешавшись, полицаи Кожаной рукой под козырек.
И стихает плач в аду вагонном, И над всей прощальной маятой — Пламенем на знамени зеленом — Клевер, клевер, клевер золотой.
Может, в жизни было по-другому, Только эта сказка вам не врет, К своему последнему вагону, К своему чистилищу-вагону, К пахнущему хлоркою вагону С песнею подходит «Дом сирот»:
«По улицам Лодзи, по улицам Лодзи, Шагают ужасно почтенные гости, Шагают мальчишки, шагают девчонки, И дуют в дуделки, и крутят трещотки… И крутят трещотки!
Ведут нас дороги, и шляхи, и тракты, В снега Закопани, где синие Татры, На белой вершине — зеленое знамя, И вся наша медная Польша под нами, Вся Польша…»
…И тут кто-то, не выдержав, дал сигнал к отправлению — и эшелон Варшава — Треблинка задолго до назначенного срока, (случай совершенно невероятный) тронулся в путь…
Вот и кончена песня. Вот и смолкли трещетки. Вот и скорчено небо В переплете решетки. И державе своей Под вагонную тряску Сочиняет король Угомонную сказку…
Итак, начнем, благословясь… Лет сто тому назад В своем дворце неряха-князь Развел везде такую грязь, Что был и сам не рад, И, как-то, очень рассердясь, Призвал он маляра. «А не пора ли, — молвил князь,- Закрасить краской эту грязь?» Маляр сказал: «Пора, Давно пора, вельможный князь, Давным-давно пора». И стала грязно-белой грязь, И стала грязно-желтой грязь, И стала грязно-синей грязь Под кистью маляра. А потому что грязь — есть грязь, В какой ты цвет ее ни крась.
Нет, некстати была эта сказка, некстати, И молчит моя милая чудо-держава, А потом неожиданно голосом Нати Невпопад говорит: «До свиданья, Варшава!»
И тогда, как стучат колотушкой по шпалам, Застучали сердца колотушкой по шпалам, Загудели сердца: «Мы вернемся в Варшаву! Мы вернемся, вернемся, вернемся в Варшаву!»
По вагонам, подобно лесному пожару, Из вагона в вагон, от состава к составу, Как присяга гремит: «Мы вернемся в Варшаву! Мы вернемся, вернемся, вернемся в Варшаву!
Пусть мы дымом истаем над адовым пеклом, Пусть тела превратятся в горючую лаву, Но дождем, но травою, но ветром, но пеплом, Мы вернемся, вернемся, вернемся в Варшаву!»
А мне-то, а мне что делать? И так мое сердце — в клочьях! Я в том же трясусь вагоне, И в том же горю пожаре, Но из года семидесятого Я вам кричу: «Пан Корчак! Не возвращайтесь! Вам страшно будет в этой Варшаве!
Землю отмыли добела, Нету ни рвов, ни кочек, Гранитные обелиски Твердят о бессмертной славе, Но слезы и кровь забыты, Поймите это, пан Корчак, И не возвращайтесь, Вам стыдно будет в этой Варшаве!
Дали зрелищ и хлеба, Взяли Вислу и Татры, Землю, море и небо, Всё, мол, наше, а так ли?!
Дня осеннего пряжа С вещим зовом кукушки Ваша? Врете, не ваша! Это осень Костюшки!
Небо в пепле и саже От фабричного дыма Ваше? Врете, не ваше! Это небо Тувима!
Сосны — гордые стражи Там, над Балтикой пенной, Ваши? Врете, не ваши! Это сосны Шопена!
Беды плодятся весело, Радость в слезах и корчах, И много ль мы видели радости На маленьком нашем шаре?! Не возвращайтесь в Варшаву, Я очень прошу Вас, пан Корчак, Не возвращайтесь, Вам нечего делать в этой Варшаве!
Паясничают гомункулусы, Геройские рожи корчат, Рвется к нечистой власти Орава речистой швали… Не возвращайтесь в Варшаву, Я очень прошу Вас, пан Корчак! Вы будете чужеземцем В Вашей родной Варшаве!
А по вечерам все так же играет музыка. Музыка, музыка, как ни в чем не бывало: Сэн-Луи блюз — ты во мне как боль, как ожог, Сэн-Луи блюз — захлебывается рожок! На пластинках моно и стерео, Горячей признанья в любви, Поет мой рожок про дерево Там, на родине, в Сэн-Луи.
Над землей моей отчей выстрелы Пыльной ночью, все бах да бах! Но гоните монету, мистеры, И за выпивку, и за баб!
А еще, ну, прямо комедия, А еще за вами должок — Выкладывайте последнее За то, что поет рожок!
А вы сидите и слушаете, И с меня не сводите глаз, Вы платите деньги и слушаете, И с меня не сводите глаз,
Вы жрете, пьете и слушаете, И с меня не сводите глаз, И поет мой рожок про дерево, На котором я вздерну вас! Да-с! Да-с! Да-с!
Я никому не желаю зла, не умею, просто не знаю, как это делается. Как я устал повторять бесконечно все то же и то же, Падать, и вновь на своя возвращаться круги. Я не умею молиться, прости меня, Господи Боже, Я не умею молиться, прости меня и помоги!..
Похожие по настроению
Некому березу заломати
Александр Башлачев
Уберите медные трубы! Натяните струны стальные! А не то сломаете зубы Об широты наши смурные. Искры самых искренних песен Полетят как пепел на плесень. Вы все между ложкой и ложью, А мы все между волком и вошью. Время на другой параллели, Сквозняками рвется сквозь щели. Ледяные черные дыры — Окна параллельного мира. Через пень колоду сдавали Да окно решеткой крестили. Вы для нас подковы ковали Мы большую цену платили. Вы снимали с дерева стружку. Мы пускали корни по новой. Вы швыряли медную полушку Мимо нашей шапки терновой. А наши беды вам и не снились. Наши думы вам не икнулись. Вы б наверняка подавились. Мы же — ничего, облизнулись. Лишь печаль-тоска облаками Над седой лесною страною. Города цветут синяками Да деревни — сыпью чумною. Кругом — бездорожья траншеи. Что, к реке торопимся, братцы? Стопудовый камень на шее. Рановато, парни, купаться! Хороша студена водица, Да глубокий омут таится — Не напиться нам, не умыться, Не продрать колтун на ресницах. Вот тебе обратно тропинка И петляй в родную землянку. А крестины там иль поминки — Все одно там пьянка-гулянка. Если забредет кто нездешний — Поразится живности бедной, Нашей редкой силе сердешной Да дури нашей злой-заповедной. Выкатим кадушку капусты. Выпечем ватрушку без теста. Что, снаружи — все еще пусто? А внутри по-прежнему тесно… Вот тебе медовая брага — Ягодка-злодейка-отрава. Вот тебе, приятель, и Прага. Вот тебе, дружок, и Варшава. Вот и посмеемся простуженно, А об чем смеяться — не важно. Если по утрам очень скучно, То по вечерам очень страшно. Всемером ютимся на стуле. Всем миром — на нары-полати. Спи, дитя мое, люли-люли! Некому березу заломати.
Воспитание души
Александр Введенский
Мы взошли на, Боже, этот тихий мост где сиянье любим православных мест и озираем озираем кругом идущий забор залаяла собачка в кафтане и чехле её все бабкою зовут и жизненным бочком ну чтобы ей дряхлеть снимает жирны сапоги ёлки жёлтые растут расцветают и расцветают все смеются погиб вот уж… лет бросают шапки тут здесь повара сидят в седле им музыка играла и увлечённо все болтали вольно францусскому коту не наш ли это лагерь цыгане гоготали а фрачница легла патронами сидят им словно кум кричит макар а он ей говорит и в можжевелевый карман обратный бой кладёт меж тем на снег садится куда же тут бежать но русские стреляют фролов егор свисток альфред кровать листают МОНАХИ ЭТО ЕСТЬ пушечна тяжба зачем же вам бежатьмолочных молний осязуем гром пустяком трясёт пускаючи слезу и мужиком горюет вот это непременноно в ту же осень провожает горсточку их было восемьдесят нет с петром кружит волгу ласточку лилейный патрон сосет лебяжью косточку на мутной тропинке встречает ясных ангелов и молча спит болотосадятся на приступку порхая семеро вдвоёми видят. финкель окрест лежит орлом о чем ты кормишь плотно садятся на весы он качается он качается пред галантною толпою в которой публика часы и все мечтали перед этими людьми она на почки падает никто ничего не сознаёт стремится Бога умолить а дождик льёт и льёт и стенку это радует тогда францусские чины выходят из столовой давайте братцы начинать молвил пениеголовый и вышиб дверь плечом на мелочь все садятся и тыкнувшись ногой в штыки сижу кудрявый хвост горжусь о чем же плачешь ты их девушка была брюхата пятнашкой бреются они и шепчет душкой оближусь и в револьвер стреляет и вся страна теперь богата но выходил из чрева сын и ручкой бил в своё решето тогда щекотал часы и молча гаркнул: на здоровье! стали прочие вестись кого они желали снять печонка лопнула. смеются и все-таки теснятся гремя двоюродным рыдают тогда привстанет царь немецкий дотоль гуляющий под веткой поднявши нож великосветский его обратно вложит ваткой но будет это время — печь температурка и клистирь францусская царица стала петь обводит всё двояким взглядом голландцы дремлют молодцы вялый памятник влекомый летал двоякий насекомый очки сгустились затрещали ладошками уж повращали пора и спать ложитьсяи все опять садятся ОРЛАМИ РАССУЖДАЮТ и думаю что нету их васильев так вот и затих
Старые песни, старые сказки
Аполлон Григорьев
Посвящены С-е Г-е К. 1 Книга старинная, книга забытая, Ты ли попалась мне вновь — Глупая книга, слезами облитая, В годы, когда, для любви не закрытая, Душа понимала любовь! С страниц пожелтелых, местами разорванных, Что это веет опять? Запах цветов ли, безвременно сорванных, Звуки ли струн, в исступлении порванных, Святой ли любви благодать? Что бы то ни было,— книга забытая, О, не буди, не тревожь Муки заснувшие, раны закрытые… Прочь твои пятна, годами не смытые, И прочь твоя сладкая ложь! Ждешь ли ты слез? Ожидания тщетные!— Ты на страницах своих Слез сохранила следы неисчетные; Были то первые слезы, заветные, Да что ж было проку от их? В годы ли детства с моления шепотом, Ночью бессонной потом, Лились те слезы с рыданьем и ропотом,— Что мне за дело? Изведан я опытом, С надеждой давно незнаком. Знать я на суд тебя, книга лукавая, Перед рассудком готов — Ты содрогнешься пред ним как неправая: Ты облила своей сладкой отравою Ряд даром прожитых годов… 2 В час томительного бденья, В час бессонного страданья О тебе мои моленья, О тебе мои стенанья. И тебя, мой ангел света, Озарить молю я снова Бедный путь — лучом привета, Звуком ласкового слова. Но на зов мой безответна — Тишина и тьма ночная… Безраздельна, беспредметна Грусть бесплодная, больная! Или то, что пережито, Как мертвец, к стенаньям глухо, Как эдем, навек закрыто Для отверженного духа? Отчего же сердце просит Всё любви, не уставая, И упорно память носит Дней утраченного рая? Отчего в часы томленья, В ночь бессонную страданья О тебе мои моленья, О тебе мои стенанья? 3 Бывают дни… В усталой и разбитой Душе моей огонь, под пеплом скрытый, Надежд, желаний вспыхнет… Снова, снова Больная грудь высоко подыматься, И трепетать, и чувствовать готова, И льются слезы… С ними жаль расстаться, Так хороши и сладки эти слезы, Так верится в несбыточные грезы. Одной тебе, мой ангел, слезы эти, Одной тебе… О, верь, ничто на свете Не выжмет слез из глаз моих иное… Пускай любви, пускай я воли жажду, В спокойствие закован ледяное, Внутри себя я радуюсь и стражду, Но образ твой с очами голубыми Встречаю я рыданьями глухими. 4 То летняя ночь, июньская ночь то была, Когда они оба под старыми липами вместе бродили — Казенная спутница страсти, по небу плыла Луна неизбежная… Тихо листы говорили — Всё было как следует, так, как ведется всегда, Они только оба о вздоре болтали тогда. Две тени большие, две тени по старой стене За ними бежали и тесно друг с другом сливались. И эти две тени большие — молчали оне, Но, видно, затем, что давно уж друг другу сказались; И чуть ли две тени большие в таинственный миг Не счастливей были, умней чуть ли не были их. Был вечер тяжелый и душный… и вьюга в окно Стучала печально… в гостиной свеча нагорела — Всё было так скучно, всё было так кстати темно — Лицо ее ярким румянцем болезни алело; Он был, как всегда, и насмешлив, и холодно зол, Зевая, взял шляпу, зевая, с обычным поклоном ушел. И только… Он ей не сказал на разлуку прости, Комедией глупой не стал добиваться признанья, И память неконченной драмы унес он в груди… Он право хотел сохранить на хулу и роптанье — И долго, и глупо он тешился праздной хулой, Пока над ним тешился лучше и проще другой. 5 Есть старая песня, печальная песня одна, И под сводом небесным давно раздается она. И глупая старая песня — она надоела давно, В той песне печальной поется всегда про одно. Про то, как любили друг друга — человек и жена, Про то, как покорно ему предавалась она. Как часто дышала она тяжело-горячо, Головою склоняяся тихо к нему на плечо. И как божий мир им широк представлялся вдвоем, И как трудно им было расстаться потом. Как ему говорили: «Пускай тебя любит она — Вы не пара друг другу», а ей: «Ты чужая жена!» И как умирал он вдали изнурен, одинок, А она изнывала, как сорванный с корня цветок. Ту глупую песню я знаю давно наизусть, Но — услышу ее — на душе безысходная грусть. Та песня — всё к тем же несется она небесам, Под которыми весело-любо свистать соловьям, Под которыми слышен страстный шепот листов И к которым восходят испаренья цветов. И доколе та песня под сводом звучит голубым, Благородной душе не склониться во прахе пред ним. Но, высоко поднявши чело, на вражду, на борьбу, Видно, звать ей надменно всегда лиходейку-судьбу. 6 Старинные, мучительные сны! Как стук сверчка иль визг пилы железной, Как дребезжанье порванной струны, Как плач и вой о мертвом бесполезный, Мне тягостны мучительные сны. Зачем они так дерзко неотвязны, Как ночи финские с их гнойной белизной,— Зачем они терзают грудь тоской? Зачем безумны, мутны и бессвязны, Лишь прожитым одним они полны — Те старые, болезненные сны? И от души чего теперь им надо? Им — совести бичам и выходцам из ада, Со дна души подъявшимся змеям? Иль больше нечего сосать им жадно там? Иль жив доселе коршун Прометея, Не разрешен с Зевесом старый спор, И человек, рассеять дым не смея, Привык лишь проклинать свой страшный приговор? Или за миром призрачных явлений, Нам тщетно суждено, бесплодно жизнь губя, Искать себя, искать тебя, О разрушения зиждительного гений? Пора, пора тебе, о демон мировой, Разбить последние оплоты И кончить весь расчет с дряхлеющей землей… Уже совершены подземные работы, Основы сущего подкопаны давно… Давно создание творцом осуждено, Чего ж ты ждешь еще?…
Веселые нищие
Эдуард Багрицкий
*Автор Роберт Бернс Перевод Эдуарда Багрицкого* Листва набегом ржавых звезд Летит на землю, и норд-ост Свистит и стонет меж стволами, Траву задела седина, Морозных полдней вышина Встает над сизыми лесами. Кто в эту пору изнемог От грязи нищенских дорог, Кому проклятья шлют деревни: Он задремал у очага, Где бычья варится нога, В дорожной воровской харчевне; Здесь Нэнси нищенский приют, Где пиво за тряпье дают. Здесь краж проверяется опыт В горячем чаду ночников. Харчевня трещит: это топот Обрушенных в пол башмаков. К огню очага придвигается ближе Безрукий солдат, горбоносый и рыжий, В клочки изодрался багровый мундир. Своей одинокой рукою Он гладит красотку, добытую с бою, И что ему холодом пахнущий мир. Красотка не очень красива, Но хмелем по горло полна, Как кружку прокисшего пива, Свой рот подставляет она. И, словно удары хлыста, Смыкаются дружно уста. Смыкаются и размыкаются громко. Прыщавые лбы освещает очаг. Меж тем под столом отдыхает котомка — Знак ордена Нищих, Знак братства Бродяг. И кружку подняв над собою, Как знамя, готовое к бою, Солодом жарким объят, Так запевает солдат: — Ах! Я Марсом порожден, в перестрелках окрещен, Поцарапано лицо, шрам над верхнею губою, Оцарапан — страсти знак! — этот шрам врубил тесак В час, как бил я в барабан пред французскою толпою. В первый раз услышал я заклинание ружья, Где упал наш генерал в тень Абрамского кургана, А когда военный рог пел о гибели Моро, Служба кончилась моя под раскаты барабана. Куртис вел меня с собой к батареям над водой, Где рука и где нога? Только смерч огня и пыли. Но безрукого вперед в бой уводит Эллиот; Я пошел, а впереди барабаны битву били… Пусть погибла жизнь моя, пусть костыль взамен ружья, Ветер гнезда свил свои, ветер дует по карманам, Но любовь верна всегда — путеводная звезда, Будто снова я спешу за веселым барабаном. Рви, метель, и, ветер, бей. Волос мой снегов белей. Разворачивайся, путь! Вой, утроба океана! Я доволен — я хлебнул! Пусть выводит Вельзевул На меня полки чертей под раскаты барабана! — Охрип или слов не достало, И сызнова топот и гам, И крысы, покрытые салом, Скрываются по тайникам. И та, что сидела с солдатом, Над сборищем встала проклятым. — Encore! — восклицает скрипач. Косматый вздымается волос; Скажи мне: то женский ли голос, Шипение пива, иль плач? — И я была девушкой юной, Сама не припомню когда; Я дочь молодого драгуна, И этим родством я горда. Трубили горнисты беспечно, И лошади строились в ряд, И мне полюбился, конечно, С барсучьим султаном солдат. И первым любовным туманом Меня он покрыл, как плащом. Недаром он шел с барабаном Пред целым драгунским полком; Мундир полыхает пожаром, Усы палашами торчат… Недаром, недаром, недаром Тебя я любила, солдат. Но прежнего счастья не жалко, Не стоит о нем вспоминать, И мне барабанную палку На рясу пришлось променять. Я телом рискнула, — а душу Священник пустил напрокат. Ну, что же! Я клятву нарушу, Тебе изменю я, солдат! Что может, что может быть хуже Слюнявого рта старика! Мой норов с военщиной дружен, — Я стала женою полка! Мне все равно: юный иль старый, Командует, трубит ли в лад, Играла бы сбруя пожаром, Кивал бы султаном солдат. Но миром кончаются войны, И по миру я побрела. Голодная, с дрожью запойной, В харчевне под лавкой спала. На рынке, у самой дороги, Где нищие рядом сидят, С тобой я столкнулась, безногий, Безрукий и рыжий солдат. Я вольных годов не считала, Любовь раздавая свою; За рюмкой, за кружкой удалой Я прежние песни пою. Пока еще глотка глотает, Пока еще зубы скрипят, Мой голос тебя прославляет, С барсучьим султаном солдат! — И снова женщина встает, Знакомы ей туман и лед, В горах случайные дороги, Косуля, тетерев и лис, Игла сосны и дуба лист, Разбойничий двупалый свист, Непроходимые берлоги. Ее приятель горцем был, Он пиво пил, он в рог трубил, Норд-ост трепал его отрепья, Он чуял ветер неудач, Но вот его пеньковой цепью Почетно обвязал палач. И нынче пьяная подруга Над пивом вспоминает друга: — Под елью Шотландии горец рожден. Да здравствует клан! Да погибнет закон! Он знает равнину, и камень, и лог, Мой Джон легконогий, мой горный стрелок. В тартановом пледе, расшитом пестро, На шапке болотного гуся перо, Рука на кинжале, и взведен курок, Мой Джон легконогий, мой горный стрелок! Мы шли по дороге от Твида до Спей, Под выход волынки, под пляску ветвей Мы пели вдвоем, мы не чуяли ног, Мой Джон легконогий, мой горный стрелок! Его осудили — и выгнали вон, Но вереск цветет — появляется он; Рука на кинжале, и взведен курок, Мой Джон легконогий, мой горный стрелок. Погоня! Погоня! Исполнился день — Захвачен Шотландии вольный олень. Палач. И веревка намылена в срок. Мой Джон легконогий, мой горный стрелок! Прощайте, веселые реки мои, Волынка, попутчица нашей любви. За ветер, за песни последний глоток! Мой Джон легконогий, мой горный стрелок! Хор Надо выпить за Джона! Надо выпить за Джона! Нет на земле шотландца Доблестней горца Джона! Перед шотландскою красоткой Огромной, рыжей, как кумач, Стоит влюбившийся скрипач, Разбитый временем и водкой. Не достигая до плеча, Он ей бормочет сгоряча: — Я джентльмен, и должен я, мой друг, утешить тебя. Ты можешь очень весело жить, лишь скрипача любя. Я в жертву тебе принести готов и музыку и себя. На остальное плевать! По свадьбам начнем мы ходить с тобой — что может быть веселей? О, пляски на фермерском дворе среди золотых полей, Когда скрипач кричит жениху: «Жених! наливай полней!» На остальное плевать! И солнце покажется нам тогда как донце кружки пивной, И ветер подушкою будет нам, покрывалом — июльский зной, Любовь и музыка по бокам, котомка — за спиной!, На остальное плевать! Довольно! — И скрипку пунцовым платком С веселою нежностью кутает гном; Глаза подымает — и видит старик Огромной возлюбленной пламенный лик... Но к черту ломаются стулья и стол, Кузнец подымается, груб и тяжел, Моргая глазами, сопя и ворча, Он в зубы, по правилам, бьет скрипача. Огромен кузнец. Огневой, кровяной, Шибает в лицо ему выпивки зной; Свои бакенбарды из шерсти овечьей Кладет он шотландке на жирные плечи. Любви музыканта приходит конец; Как два монумента — она и кузнец. Он щиплет ее, запевая спьяна, И в лад его песне икает она. — Из Лондона в Глазго стучат мои шаги, Паяльник мой шипит, и молоток стрекочет, Распорот мой жилет, и в дырьях сапоги, Но коль кузнец влюблен — он пляшет и хохочет... В солдаты я иду, когда работы нет: Бесплатная жратва и пиво даровое. Но, деньги получив, я заметаю след, Паяльник мой в руках, жаровня за спиною. Хор О, что тебе скрипач, — он жертва неудач! Сыграет и споет — и песня позабыта. Твой новый господин — железа властелин: Он подкует любви веселые копыта! Пускай горят сердца во славу кузнеца! Назавтра снова путь, работа спозаранку. Гремят среди лугов две пары каблуков; Друг под руку ведет веселую шотландку. Скрипач не зевает. Долой кузнеца! Жена хороша у бродяги-певца, Подобно коту, подошедшему к пище. Скрипач осторожно мурлычет и спишет, Нечаянно ногу коленкой прижмет, Нечаянно плечи рукой обоймет, Покуда кузнец неуклюже, без правил, Его не побил и под стол не отправил, Совсем неудачная ночь! Как дрозд веселится бродяга-певец. Дорогам и песням не скоро конец. Он пышет румянцем, зубами блестит, Деревьям смеется и птицам свистит. Для бренного ж тела он должен иметь Литровую кружку и добрую снедь. И в ночь запевает певец: — Веселого певца Не услыхать вельможам, Недаром я пою В лесах, по бездорожьям... Уродлив посох мой, Кафтан мой в прахе сером, Но пчел веселый рой, Крутясь, летит за мной, Как прежде за Гомером. Увы! Кастальский ключ Не вычерпать стаканом. От греческой воды Не быть вовеки пьяным. В передвечерний час Меня приносят ноги К тебе в приют не строгий, Мой нищенский Парнас, Открытый при дороге. Дыхание любви Нежней, чем ветер с юга. Зови меня, зови, Бездомная подруга. Цветет ночная высь, Травою пруд волнуем, Чтоб мы, внимая струям, Сошлись и разошлись С веселым поцелуем. Встречайте ж день за днем Свободой и вином...» Над языками фитилей Кружится сажа жирным пухом, И нищие единым духом Вопят: — Давай! Прими! Налей! И черной жаждою полно Их сердце. Едкое вино Не утоляет их, а дразнит. Ах, скоро ли настанет праздник. И воздух горечью сухой Их напоит. И с головой Они нырнут в траву поляны, В цветочный мир, в пчелиный гуд. Где, на кирку склоняясь, Труд Стоит в рубахе полотняной И отирает лоб. Но вот Столкнулись кружки, и фагот Заверещал. И черной жаждой Пылает и томится каждый. И в исступленном свете свеч Они тряпье срывают с плеч; Густая сажа жирным пухом Плывет над пьяною толпой… И нищие единым духом Орут: — Еще, приятель, пой! — И в крик и в запах дрожжевой Певец бросает голос свой: — Плещет жижей пивною В щеки выпивки зной! Начинайте за мною, Запевайте за мной! Королевским законам Нам голов не свернуть. По равнинам зеленым Залегает наш путь. Мы проходим в безлюдьи С крепкой палкой в руках Мимо чопорных судей В завитых париках; Мимо пасторов чинных, Наводящих тоску! Мимо… Мимо… В равнинах Воронье начеку. Мы довольны. Вельможе Не придется заснуть, Если в ночь, в бездорожье Залегает наш путь. И ханже не придется Похваляться собой, Если ночь раздается Перед нашей клюкой… Встанет полдень суровый Над раздольями тьмы, Горечь пива иного Уж попробуем мы!.. Братья! Звезды погасли, Что им в небе торчать! Надо в теплые ясли Завалиться — и спать. Но и пьяным и сонным Затверди, не забудь: — Королевским законам Нам голов не свернуть!
Хата, песни, вечерница
Федор Глинка
«Свежо! Не завернем ли в хату?» — Сказал я потихоньку брату, А мы с ним ехали вдвоем. «Пожалуй,— он сказал,— зайдем!» И сделали… Вошли; то хата Малороссийская была: Проста, укромна, небогата, Но миловидна и светла… Пуки смолистые лучины На подбеленном очаге; Младые паробки, дивчины, Шутя, на дружеской ноге, На жениханье, вместе сели И золоченый пряник ели… Лущат орехи и горох. Тут вечерница!.. Песни пели… И, с словом: «Помогай же бог!» — Мы, москали, к ним на порог!.. Нас приняли — и посадили; И скоморохи-козаки На тарабанах загудели. Нам мед и пиво подносили, Вареники и галушки И чару вкусной вареницы — Усладу сельской вечерницы; И лобобриты старики Роменский в люльках запалили, Хлебая сливянки глотки. Как вы свежи! Как белолицы! Какой у вас веселый взгляд И в лентах радужных наряд! Запойте ж, дивчины-певицы, О вашей милой старине, О давней гетманов войне! Запойте, девы, песню-чайку И похвалите в песне мне Хмельницкого и Наливайку… Но вы забыли старину, Тот век, ту славную войну, То время, людям дорогое, И то дешевое житье!.. Так напевайте про другое, Про ваше сельское бытье. И вот поют: «Гей, мати, мати! (То голос девы молодой К старушке матери седой) Со мной жартует он у хати, Шутливый гость, младой москаль!» И отвечает ей старушка: «Ему ты, дочка, не подружка: Не заходи в чужую даль, Не будь глупа, не будь слугою! Его из хаты кочергою!» И вот поют: «Шумит, гудет, И дождик дробненькой идет: Что мужу я скажу седому? И кто меня проводит к дому?..» И ей откликнулся козак За кружкой дедовского меда: «Ты положися на соседа, Он не хмелен и не дурак, И он тебя проводит к дому!» Но песня есть одна у вас, Как тошно Грицу молодому, Как, бедный, он в тоске угас! Запой же, гарная девица, Мне песню молодого Грица! «Зачем ты в поле, по зарям, Берешь неведомые травы? Зачем, тайком, к ворожеям, И с ведьмой знаешься лукавой? И подколодных змей с приправой Варишь украдкою в горшке? — Ах, чернобривая колдует…» А бедный Гриц?.. Он всё тоскует, И он иссох, как тень, в тоске — И умер он!.. Мне жалко Грица: Он сроден… Поздно!.. Вечерница Идет к концу, и нам пора! Грязна дорога — и гора Взвилась крутая перед нами; мы, с напетыми мечтами, В повозку… Колокол гудит, Ямщик о чем-то говорит… Но я мечтой на вечернице И всё грущу о бедном Грице!..
Музыка
Константин Михайлович Симонов
1 Я жил над школой музыкальной, По коридорам, подо мной, То скрипки плавно и печально, Как рыбы, плыли под водой, То, словно утром непогожим, Дождь, ударявший в желоба, Вопила все одно и то же, Одно и то же все — труба. Потом играли на рояле: До-си! Си-до! Туда-сюда! Как будто чью-то выбивали Из тела душу навсегда. 2 Когда изобразить я в пьесе захочу Тоску, которая, к несчастью, не подвластна Ни нашему армейскому врачу, Ни женщине, что нас лечить согласна, Ни даже той, что вдалеке от нас, Казалось бы, понять и прилететь могла бы, Ту самую тоску, что третий день сейчас Так властно на меня накладывает лапы,— Моя ремарка будет коротка: Семь нот эпиграфом поставивши вначале, Я просто напишу: «Тоска, Внизу играют на рояле». 3 Три дня живу в пустом немецком доме, Пишу статью, как будто воз везу, И нету никого со мною, кроме Моей тоски да музыки внизу. Идут дожди. Затишье. Где-то там Раз в день лениво вспыхнет канонада, Шофер за мною ходит по пятам: — Машина не нужна?— Пока не надо. Шофер скучает тоже. Там, внизу, Он на рояль накладывает руки И выжимает каждый день слезу Одной и той же песенкой — разлуки. Он предлагал, по дружбе,— перестать: — Раз грусть берет, так в пол бы постучали. Но эта песня мне сейчас под стать Своей жестокой простотой печали. Уж, видно, так родились мы на свет, Берет за сердце самое простое. Для человека — университет В минуты эти ничего не стоит. Он слушает расстроенный рояль И пение попутчика-солдата. Ему себя до слез, ужасно жаль. И кажется, что счастлив был когда-то. И кажется ему, что он умрет, Что все, как в песне, непременно будет, И пуля прямо в сердце попадет, И верная жена его забудет. Нет, я не попрошу здесь: «Замолчи!» Здесь власть твоя. Услышь из страшной дали И там сама тихонько постучи, Чтоб здесь играть мне песню перестали.
Россия (С Руси тянуло выстуженным ветром)
Максимилиан Александрович Волошин
1С Руси тянуло выстуженным ветром. Над Карадагом сбились груды туч. На берег опрокидывались волны, Нечастые и тяжкие. Во сне, Как тяжело больной, вздыхало море, Ворочаясь со стоном. Этой ночью Со дна души вздувалось, нагрубало Мучительно-бесформенное чувство — Безмерное и смутное — Россия… Как будто бы во мне самом легла Бескрайняя и тусклая равнина, Белесою лоснящаяся тьмой, Остуженная жгучими ветрами. В молчании вился морозный прах: Ни выстрелов, ни зарев, ни пожаров; Мерцали солью топи Сиваша, Да камыши шуршали на Кубани, Да стыл Кронштадт… Украина и Дон, Урал, Сибирь и Польша — всё молчало. Лишь горький снег могилы заметал… Но было так неизъяснимо томно, Что старая всей пережитой кровью, Усталая от ужаса душа Всё вынесла бы — только не молчанье. Я нес в себе — багровый, как гнойник, Горячечный и триумфальный город, Построенный на трупах, на костях «Всея Руси» — во мраке финских топей, Со шпилями церквей и кораблей, С застенками подводных казематов, С водой стоячей, вправленной в гранит, С дворцами цвета пламени и мяса, С белесоватым мороком ночей, С алтарным камнем финских чернобогов, Растоптанным копытами коня, И с озаренным лаврами и гневом Безумным ликом медного Петра. В болотной мгле клубились клочья марев: Российских дел неизжитые сны… Царь, пьяным делом, вздернувши на дыбу, Допрашивает Стрешнева: «Скажи — Твой сын я, али нет?». А Стрешнев с дыбы: «А черт тя знает, чей ты… много нас У матушки-царицы переспало…» В конклаве всешутейшего собора На медведях, на свиньях, на козлах, Задрав полы духовных облачений, Царь, в чине протодьякона, ведет По Петербургу машкерную одурь. В кунсткамере хранится голова, Как монстра, заспиртованная в банке, Красавицы Марии Гамильтон… В застенке Трубецкого равелина Пытает царь царевича — и кровь Засеченного льет по кнутовищу… Стрелец в Москве у плахи говорит: «Посторонись-ка, царь, мое здесь место». Народ уж знает свычаи царей И свой удел в строительстве империй. Кровавый пар столбом стоит над Русью, Топор Петра российский ломит бор И вдаль ведет проспекты страшных просек, Покамест сам великий дровосек Не валится, удушенный рукою — Водянки? иль предательства? как знать… Но вздутая таинственная маска С лица усопшего хранит следы Не то петли, а может быть, подушки. Зажатое в державном кулаке Зверье Петра кидается на волю: Царица из солдатских портомой, Волк — Меншиков, стервятник — Ягужинский, Лиса — Толстой, куница — Остерман — Клыками рвут российское наследство. Петр написал коснеющей рукой: «Отдайте всё…» Судьба же дописала: «…распутным бабам с хахалями их». Елисавета с хохотом, без гнева Развязному курьеру говорит: «Не лапай, дуралей, не про тебя-де Печь топится». А печи в те поры Топились часто, истово и жарко У цесаревен и императриц. Российский двор стирает все различья Блудилища, дворца и кабака. Царицы коронуются на царство По похоти гвардейских жеребцов, Пять женщин распухают телесами На целый век в длину и ширину. Россия задыхается под грудой Распаренных грудей и животов. Ее гноят в острогах и в походах, По Ладогам да по Рогервикам, Голландскому и прусскому манеру Туземцев учат шкипер и капрал. Голштинский лоск сержант наводит палкой, Курляндский конюх тычет сапогом; Тупейный мастер завивает души; Народ цивилизуют под плетьми И обучают грамоте в застенке… А в Петербурге крепость и дворец Меняются жильцами, и кибитка Кого-то мчит в Березов и в Пелым. Минует век, и мрачная фигура Встает над Русью: форменный мундир, Бескровные щетинистые губы, Мясистый нос, солдатский узкий лоб, И взгляд неизреченного бесстыдства Пустых очей из-под припухших век. У ног ее до самых бурых далей Нагих равнин — казарменный фасад И каланча: ни зверя, ни растенья… Земля судилась и осуждена. Все грешники записаны в солдаты. Всяк холм понизился и стал как плац. А надо всем солдатскою шинелью Провис до крыш разбухший небосвод. Таким он был написан кистью Доу — Земли российской первый коммунист — Граф Алексей Андреич Аракчеев. Он вырос в смраде гатчинских казарм, Его познал, вознес и всхолил Павел. «Дружку любезному» вставлял клистир Державный мистик тою же рукою, Что иступила посох Кузьмича И сокрушила силу Бонапарта. Его посев взлелял Николай, Десятки лет удавьими глазами Медузивший засеченную Русь. Раздерганный и полоумный Павел Собою открывает целый ряд Наряженных в мундиры автоматов, Штампованных по прусским образцам (Знак: «Made in Germany» 1, клеймо: Романов). Царь козыряет, делает развод, Глаза пред фронтом пялит растопыркой И пишет на полях: «Быть по сему». А между тем от голода, от мора, От поражений, как и от побед, Россию прет и вширь, и ввысь — безмерно. Ее сознание уходит в рост, На мускулы, на поддержанье массы, На крепкий тяж подпружных обручей. Пять виселиц на Кронверкской куртине Рифмуют на Семеновском плацу; Волы в Тифлис волочат «Грибоеда», Отправленного на смерть в Тегеран; Гроб Пушкина ссылают под конвоем На розвальнях в опальный монастырь; Над трупом Лермонтова царь: «Собаке — Собачья смерть» — придворным говорит; Промозглым утром бледный Достоевский Горит свечой, всходя на эшафот… И всё тесней, всё гуще этот список… Закон самодержавия таков: Чем царь добрей, тем больше льется крови. А всех добрей был Николай Второй, Зиявший непристойной пустотою В сосредоточьи гения Петра. Санкт-Петербург был скроен исполином, Размах столицы был не по плечу Тому, кто стер блистательное имя. Как медиум, опорожнив сосуд Своей души, притягивает нежить — И пляшет стол, и щелкает стена, — Так хлынула вся бестолочь России В пустой сквозняк последнего царя: Желвак От-Цу, Ходынка и Цусима, Филипп, Папюс, Гапонов ход, Азеф… Тень Александра Третьего из гроба Заезжий вызывает некромант, Царице примеряют от бесплодья В Сарове чудотворные штаны. Она, как немка, честно верит в мощи, В юродивых и в преданный народ. И вот со дна самой крестьянской гущи — Из тех же недр, откуда Пугачев, — Рыжебородый, с оморошным взглядом — Идет Распутин в государев дом, Чтоб честь двора, и церкви, и царицы В грязь затоптать мужицким сапогом И до низов ославить власть цареву. И всё быстрей, всё круче чертогон… В Юсуповском дворце на Мойке — Старец, С отравленным пирожным в животе, Простреленный, грозит убийце пальцем: «Феликс, Феликс! царице всё скажу…» Раздутая войною до отказа, Россия расседается, и год Солдатчина гуляет на просторе… И где-то на Урале средь лесов Латышские солдаты и мадьяры Расстреливают царскую семью В сумятице поспешных отступлений: Царевич на руках царя, одна Царевна мечется, подушкой прикрываясь, Царица выпрямилась у стены… Потом их жгут и зарывают пепел. Всё кончено. Петровский замкнут круг. Сделано в Германии (англ.). — Ред. Великий Петр был первый большевик, Замысливший Россию перебросить, Склонениям и нравам вопреки, За сотни лет к ее грядущим далям. Он, как и мы, не знал иных путей, Опричь указа, казни и застенка, К осуществленью правды на земле. Не то мясник, а может быть, ваятель — Не в мраморе, а в мясе высекал Он топором живую Галатею, Кромсал ножом и шваркал лоскуты. Строителю необходимо сручье: Дворянство было первым Р.К.П. — Опричниною, гвардией, жандармом, И парником для ранних овощей. Но, наскоро его стесавши, невод Закинул Петр в морскую глубину. Спустя сто лет иными рыбарями На невский брег был вытащен улов. В Петрову мрежь попался разночинец, Оторванный от родовых корней, Отстоянный в архивах канцелярий — Ручной Дантон, домашний Робеспьер, — Бесценный клад для революций сверху. Но просвещенных принцев испугал Неумолимый разум гильотины. Монархия извергла из себя Дворянский цвет при Александре Первом, А семя разночинцев — при Втором. Не в первый раз без толка расточали Правители созревшие плоды: Боярский сын — долбивший при Тишайшем Вокабулы и вирши — при Петре Служил царю армейским интендантом. Отправленный в Голландию Петром Учиться навигации, вернувшись, Попал не в тон галантностям цариц. Екатерининский вольтерианец Свой праздный век в деревне пробрюзжал. Ученики французских эмигрантов, Детьми освобождавшие Париж, Сгноили жизнь на каторге в Сибири… Так шиворот-навыворот текла Из рода в род разладица правлений. Но ныне рознь таила смысл иной: Отвергнутый царями разночинец Унес с собой рабочий пыл Петра И утаенный пламень революций: Книголюбивый новиковский дух, Горячку и озноб Виссариона. От их корней пошел интеллигент. Его мы помним слабым и гонимым, В измятой шляпе, в сношенном пальто, Сутулым, бледным, с рваною бородкой, Страдающей улыбкой и в пенсне, Прекраснодушным, честным, мягкотелым, Оттиснутым, как точный негатив, По профилю самодержавья: шишка, Где у того кулак, где штык — дыра, На месте утвержденья — отрицанье, Идеи, чувства — всё наоборот, Всё «под углом гражданского протеста». Он верил в Божие небытие, В прогресс и в конституцию, в науку, Он утверждал (свидетель — Соловьев), Что «человек рожден от обезьяны, А потому — нет большия любви, Как положить свою за ближних душу». Он был с рожденья отдан под надзор, Посажен в крепость, заперт в Шлиссельбурге, Судим, ссылаем, вешан и казним На каторге — по Ленам да по Карам… Почти сто лет он проносил в себе — В сухой мякине — искру Прометея, Собой вскормил и выносил огонь. Но — пасынок, изгой самодержавья — И кровь кровей, и кость его костей — Он вместе с ним в циклоне революций Размыкан был, растоптан и сожжен. Судьбы его печальней нет в России. И нам — вспоенным бурей этих лет — Век не избыть в себе его обиды: Гомункула, взращенного Петром Из плесени в реторте Петербурга. Все имена сменились на Руси. (Политика — расклейка этикеток, Назначенных, чтоб утаить состав), Но логика и выводы всё те же: Мы говорим: «Коммуна на земле Немыслима вне роста капитала, Индустрии и классовой борьбы. Поэтому не Запад, а Россия Зажжет собою мировой пожар». До Мартобря (его предвидел Гоголь) В России не было ни буржуа, Ни классового пролетариата: Была земля, купцы да голытьба, Чиновники, дворяне да крестьяне… Да выли ветры, да орал сохой Поля доисторический Микула… Один поверил в то, что он буржуй, Другой себя сознал, как пролетарий, И почалась кровавая игра. На всё нужна в России только вера: Мы верили в двуперстие, в царя, И в сон, и в чох, в распластанных лягушек, В социализм и в интернаціонал. Материалист ощупывал руками Не вещество, а тень своей мечты; Мы бредили, переломав машины, Об электрофикации; среди Стрельбы и голода — о социальном рае, И ели человечью колбасу. Политика была для нас раденьем, Наука — духоборчеством, марксизм — Догматикой, партийность — оскопленьем. Вся наша революция была Комком религиозной истерии: В течение пятидесяти лет Мы созерцали бедствия рабочих На Западе с такою остротой, Что приняли стигматы их распятий. И наше достиженье в том, что мы В бреду и корчах создали вакцину От социальных революций: Запад Переживет их вновь, и не одну, Но выживет, не расточив культуры. Есть дух Истории — безликий и глухой, Что действует помимо нашей воли, Что направлял топор и мысль Петра, Что вынудил мужицкую Россию За три столетья сделать перегон От берегов Ливонских до Аляски. И тот же дух ведет большевиков Исконными народными путями. Грядущее — извечный сон корней: Во время революций водоверти Со дна времен взмывают старый ил И новизны рыгают стариною. Мы не вольны в наследии отцов, И, вопреки бичам идеологий, Колеса вязнут в старой колее: Неверы очищают православье Гоненьями и вскрытием мощей, Большевики отстраивают стены На цоколях разбитого Кремля, Социалисты разлагают рати, Чтоб год спустя опять собрать в кулак. И белые, и красные Россию Плечом к плечу взрывают, как волы, — В одном ярме — сохой междоусобья, Москва сшивает снова лоскуты Удельных царств, чтоб утвердить единство. Истории потребен сгусток воль: Партийность и программы — безразличны. В России революция была Исконнейшим из прав самодержавья, Как ныне в свой черед утверждено Самодержавье правом революций. Крыжанич жаловался до Петра: «Великое народное несчастье Есть неумеренность во власти: мы Ни в чем не знаем меры да средины, Всё по краям да пропастям блуждаем, И нет нигде такого безнарядья, И власти нету более крутой». Мы углубили рознь противоречий За двести лет, что прожили с Петра: При добродушьи русского народа, При сказочном терпеньи мужика — Никто не делал более кровавой — И страшной революции, чем мы. При всем упорстве Сергиевой веры И Серафимовых молитв — никто С такой хулой не потрошил святыни, Так страшно не кощунствовал, как мы. При русских грамотах на благородство, Как Пушкин, Тютчев, Герцен, Соловьев, — Мы шли путем не их, а Смердякова — Через Азефа, через Брестский мир. В России нет сыновнего преемства И нет ответственности за отцов. Мы нерадивы, мы нечистоплотны, Невежественны и ущемлены. На дне души мы презираем Запад, Но мы оттуда в поисках богов Выкрадываем Гегелей и Марксов, Чтоб, взгромоздив на варварский Олимп, Курить в их честь стираксою и серой И головы рубить родным богам, А год спустя — заморского болвана Тащить к реке привязанным к хвосту. Зато в нас есть бродило духа — совесть — И наш великий покаянный дар, Оплавивший Толстых и Достоевских И Иоанна Грозного. В нас нет Достоинства простого гражданина, Но каждый, кто перекипел в котле Российской государственности, — рядом С любым из европейцев — человек. У нас в душе некошенные степи. Вся наша непашь буйно заросла Разрыв-травой, быльем да своевольем. Размахом мысли, дерзостью ума, Паденьями и взлетами — Бакунин Наш истый лик отобразил вполне. В анархии всё творчество России: Европа шла культурою огня, А мы в себе несем культуру взрыва. Огню нужны — машины, города, И фабрики, и доменные печи, А взрыву, чтоб не распылить себя, — Стальной нарез и маточник орудий. Отсюда — тяж советских обручей И тугоплавкость колб самодержавья. Бакунину потребен Николай, Как Петр — стрельцу, как Аввакуму — Никон. Поэтому так непомерна Русь И в своевольи, и в самодержавьи. И нет истории темней, страшней, Безумней, чем история России. И этой ночью с напряженных плеч Глухого Киммерийского вулкана Я вижу изневоленную Русь В волокнах расходящегося дыма, Просвеченную заревом лампад — Страданьями горящих о России… И чувствую безмерную вину Всея Руси — пред всеми и пред каждым.
Что ж, опять бунтовать
София Парнок
Что ж, опять бунтовать? Едва ли,- барабанщик бьет отбой. Отчудили, откочевали, отстранствовали мы с тобой. Нога не стремится в стремя. Даль пустынна. Ночь темна. Отлетело для нас время, наступают для нас времена. Если страшно, так только немножко, только легкий озноб, не дрожь. К заплаканному окошку подойдешь, стекло протрешь — И не переулок соседний увидишь, о смерти скорбя, не старуху, что к ранней обедне спозаранку волочит себя. Не замызганную стену увидишь в окне своем, не чахлый рассвет, не антенну с задремавшим на ней воробьем, а такое увидишь, такое, чего и сказать не могу,- ликование световое, пронизывающее мглу!.. И женский голос, ликуя, — один в светлом клире — поет и поет: Аллилуйя, аллилуйя миру в мире!..
Посещение
Владимир Бенедиктов
Как? и ночью нет покою! Нет, уж это вон из рук! Кто-то дерзкою рукою Всё мне в двери стук да стук, ‘Кто там?’ — брызнув ярым взглядом, Крикнул я, — и у дверей, Вялый, заспанный, с докладом Появился мой лакей. ‘Кто там?’ — ‘Женщина-с’. — ‘Какая?’ — ‘Так — бабенка — ничего’. — ‘Что ей нужно? Молодая?’ — ‘Нет, уж так себе — того’. ‘Ну, впусти!’ — Вошла, и села, И беседу повела, И неробко так глядела, Словно званая была; Словно старая знакомка, Не сочтясь со мной в чинах, Начала пускаться громко В рассужденья о делах. Речь вела она разумно Про движенье и застой, Только слишком вольнодумно… ‘Э, голубушка, постой! Понимаю’. После стала Порицать весь белый свет; На судьбу свою роптала, Что нигде ей ходу нет; Говорила, что приюта Нет ей в мире, нет житья, Что везде гонима люто… ‘А! — так вот что!’ — думал я. Вот сейчас же, верно, взбросит Взор молящий к небесам Да на бедность и попросит: Откажу. Я беден сам. Только — нет! Потом так твердо На меня направя взор, Посетительница гордо Продолжала разговор. Кто б такая?.. Не из граций, И — конечно — не из муз! Никаких рекомендаций! Очень странно, признаюсь. Хоть одета не по моде, Но — пристойно, скважин нет, Всё заветное в природе Платьем взято под секрет. Кто б такая? — Напоследок (Кто ей дал на то права?) Начала мне так и эдак Сыпать резкие слова, Хлещет бранью преобидной, Словно градом с высоты: Ты — такой, сякой, бесстыдный! — И давай со мной на ты. ‘Ну, беда мне: нажил гостью!’ Я уж смолк, глаза склоня, — Ни гугу! — А та со злостью Так и лезет на меня. ‘Нет сомнения нисколько, — Я размыслил, — как тут быть? Сумасшедшая — и только! Как мне бабу с рук-то сбыть? Как спровадить? — Тут извольте Дипломатику подвесть!’ Вот и начал я: ‘Позвольте… То есть… с кем имею честь?.. Кто вы? Есть у вас родные?’ А она: ‘Мне бог — родня. _Правда — имя мне; иные Кличут истиной меня’. ‘Вы себя принарядили, — Не узнал вас оттого; Прежде, кажется, ходили Просто так — безо всего’. ‘Да, бывало мне привычно Появляться в наготе, Да сказали — неприлично! Времена пошли не те. Приоделась. Спорить с веком Не хочу, а всё же — нет — Не сошлась я с человеком, Всё меня не любит свет. Прежде многих гнула круто При Великом я Петре, И порою в виде шута Появлялась при дворе. Царь мою прощал мне дикость И доволен был вполне. Чем сильнее в ком великость, Тем сильней любовь ко мне. Говорю, бывало, грубо И со злостью натощак, — Многим было и не любо, А терпели кое-как. Ведь и нынче без уклонок Правдолюбья полон царь, Да уж свет стал больно тонок И хитер — не то что встарь. Уж к иным теперь и с лаской Подойдешь — кричат: ‘Назад!’ Что тут делать? — Раз под маской Забралась я в маскарад, — И, под важностью пустою Видя темные дела, К господину со звездою Там я с книксом подошла. Он зевал, а тут от скуки Обратился вмиг ко мне, И дрожит, и жмет мне руки; ‘Ah! Beau masque! Je te connais’ {*}. {* ‘Ax! Прекрасная маска! Я тебя знаю’ (франц.). — Ред.} ‘Ты узнал меня, — я рада. С откровенностью прямой В пестрой свалке маскарада Потолкуем, милый мой! Правда — я. Со мной ты знался, Обо мне ты хлопотал, Как туда-сюда метался Да бессилен был и мал. А теперь, как вздул ты перья, Что раскормленный петух, Стал ты чужд ко мне доверья И к моим намекам глух. Обо мне где слово к речи, Там ты мастер — ух какой — Пожимать картинно плечи Да помахивать рукой. Здравствуй! Вот мы где столкнулись! Тут я шепотом, тайком Начала лишь… Отвернулись — И пошли бочком, бочком. Я к другому. То был тучный, Ловкий, бойкий на язык И весьма благополучный Полновесный откупщик, С виду добрый, круглолицый… Хвать я под руку его Да насчет винца с водицей… Он смеется… ‘Ничего, — Говорит, — такого рода Это дельце… не могу… Я-де нравственность народа Этой штучкой берегу. Я люблю мою отчизну, — Говорит, — люблю я Русь; Видя сплошь дороговизну, Всё о бедных я пекусь. Там сиротку, там вдовицу Утешаю. Вот — вдвоем Хочешь ехать за границу? Едем! — Славно поживем’. ‘Бог с тобою! — говорю я. — У меня в уме не то. За границу не хочу я, И тебе туда на что? Ведь и здесь тебе знакома Роскошь всех земных столиц. За границу! — Ведь и дома Ты выходишь из границ. У тебя за чудом чудо, Дом твой золотом горит’. — ‘Ну так что ж? А ты откуда Здесь явилась?’ — говорит, ‘Да сейчас из кабака я, Где ты много плутней ввел’. — ‘Тьфу! Несносная какая! Убирайся ж!’ -И пошел. К звездоносцу-то лихому Подошел и стал с ним в ряд. Я потом к тому, к другому — Нет, — и слушать не хотят: Мы-де знаем эти сказки! Подошла бы к одному, Да кругом толпятся маски, Нет и доступа к нему; Те лишь прочь, уж те подскочут, Те и те его хотят, Рвут его, визжат, хохочут. ‘Милый! Милый!’ — говорят, Это — нежный, легкокрылый Друг веселья, скуки бич, Был сын Курочкина милый, Вечно милый Петр Ильич, Между тем гроза висела В черной туче надо мной, — Те, кому я надоела, Объяснились меж собой: Так и так. Пошла огласка! ‘Здесь, с другими зауряд, Неприличная есть маска — Надо вывесть, — говорят. — Как змея с опасным жалом, Здесь та маска с языком. Надо вывесть со скандалом, Сиречь — с полным торжеством, Ишь, себя средь маскарада Правдой дерзкая зовет! Разыскать, разведать надо, Где и как она живет’. Но по счастью, кров и пища Мне менялись в день из дня, Постоянного ж жилища Не имелось у меня — Не нашли. И рады были, Что исчез мой в мире след, И в газетах объявили: ‘Успокойтесь! Правды нет; Где-то без вести пропала, Страхом быв поражена, Так как прежде проживала Всё без паспорта она И при наглом самозванстве Замечалась кое в чем, Как-то: в пьянстве, и буянстве, И шатании ночном. Ныне — всё благополучно’, Я ж тихонько здесь и там Укрывалась где сподручно — По каморкам, по углам. Вижу — бал. Под ночи дымкой Люди пляшут до зари. Что ж мне так быть — нелюдимкой? Повернулась — раз-два-три — И на бал влетела мухой — И, чтоб скуки избежать, Над танцующей старухой Завертясь, давай жужжать: ‘Стыдно! Стыдно! Из танцорок Вышла, вышла, — ей жужжу. — С лишком сорок! С лишком сорок! Стыдно! Стыдно! Всем скажу’. Мучу бедную старуху: Чуть немного отлечу, Да опять, опять ей к уху, И опять застрекочу. Та смутилась, побледнела. Кавалер ей: ‘Ах! Ваш вид… Что вдруг с вами?’ — ‘Зашумело Что-то в ухе, — говорит, — Что-то скверное такое… Ах, несносно! Дурно мне!’ Я ж, прервав жужжанье злое, Поскорее — к стороне. Подлетела к молодежи: Дай послушаю, что тут! И прислушалась: о боже! О творец мой! Страшно лгут! Лгут мужчины без границы, — Ну, уж те на то пошли! Как же дамы, как девицы — Эти ангелы земли?.. Одного со мною пола! В подражанье, верно, мне Кое-что у них и голо, — И как бойко лгут оне! Лгут — и нет средь бальной речи Откровенности следа: Только груди, только плечи Откровенны хоть куда! Всюду сплетни, ковы, путы, Лепет женской клеветы; Платья ж пышно, пышно вздуты Полнотою пустоты. Ложь — в глазах, в рукопожатьях, — Ложь — и шепотом, и вслух! Там — ломбардный запах в платьях, В бриллиантах тот же дух. В том углу долгами пахнет, В этом — взятками несет, Там карман, тут совесть чахнет; Всех змей роскоши сосет. Вот сошлись в сторонке двое. Разговор их: ‘Что вы? как?’ — ‘Ничего’. — ‘Нет — что такое? Вы невеселы’. — ‘Да так — Скучно! Денег нет, признаться’. — ‘На себя должны пенять, — Вам бы чем-нибудь заняться!’ — ‘Нет, мне лучше бы занять’. Там — девицы. Шепот: ‘Нина! Как ты ласкова к тому!.. Разве любишь? — Старичина! Можно ль чувствовать к нему?..’ ‘Quelle idee, ma chere! {*} Он сходен С чертом! Гадок! Вижу я — Для любви уж он не годен, А годился бы в мужья!’ {* ‘Какая мысль, моя дорогая!’ (Франц.). — Ред.} Тошно стало мне на бале, — Всё обман, как погляжу, — И давай летать по зале Я с жужжаньем — жу-жу-жу, — Зашумела что есть духу… Тут поднялся ропот злой — Закричали: ‘Выгнать муху!’ И вошел лакей с метлой. Я ж, все тайны обнаружив, — Между лент и марабу, Между блонд, цветов и кружев Поскорей — в камин, в трубу — И на воздух! — И помчалась, Проклиная эту ложь, И потом где ни металась- В разных видах всюду то ж. Там в театр я залетела И на сцену забралась, Да Шекспиром так взгремела, Что вся зала потряслась. Что же пользы? — Огневая Без следов прошла гроза, — Тот при выходе, зевая, Протирал себе глаза, Тот чихнул: стихом гигантским Как Шекспир в него метал, Он ему лишь, как шампанским, Только нос пощекотал. И любви моей и дружбы, Словно тяжкого креста, Все бегут. Искала службы, — Не даются мне места. Обращалась и к вельможам, Говорят: ‘На этот раз Вас принять к себе не можем; Мы совсем не знаем вас. Эдак бродят и беглянки! Вы во что б пошли скорей?’ Говорю: ‘Хоть в гувернантки — К воспитанию детей’. ‘А! Вы разве иностранка?’ — ‘Нет, мой край — и здесь, и там’. — ‘Что же вы за гувернантка? Как детей доверить вам? Вы б учили жить их в свете По каким же образцам?’ — ‘Я б старалась-де, чтоб дети Не подобились отцам’. ‘А! Так вот вы как хотите! Люди! Эй!’ — Пошел трезвон. Раскричались: ‘Прогоните Эту бешеную вон!’ Убралась. Потом попала Я за дерзость в съезжий дом И везде перебывала — И в суде, и под судом. Там — продажность, там — интриги, — Всех язвят слова мои; Я совалась уж и в книги, И в журнальные статьи. Прежде ‘Стой, — кричали, — дура!’ А теперь коё-куда Благородная цензура Пропускает иногда. Место есть мне и в законе, И в евангельских чертах, Место — с кесарем на троне, Место — в мыслях и словах. Эта сфера мне готова, Дальше ж, как ни стерегу — Ни из мысли, ни из слова В жизнь ворваться не могу; Не могу вломиться в дело: Не пускают. Тьма преград! Всех нечестье одолело, В деле правды не хотят. Против этой лжи проклятой, Чтоб пройти между теснин, — Нужен мощный мне ходатай, Нужен крепкий гражданин’. ‘От меня чего ж ты хочешь? — Наконец я вопросил. — Ждешь чего? О чем хлопочешь? У меня не много сил. Если бедный стихотворец И пойдет, в твой рог трубя, Воевать — он ратоборец Ненадежный за тебя. Он дороги не прорубит Сквозь дремучий лес тебе, А себя лишь только сгубит, Наживет врагов себе. Закричат: ‘Да он — несносный! Он мутит наш мирный век, На беду — звонкоголосный, Беспокойный человек!’ Ты всё рвешься в безграничность, Если ж нет тебе границ — Ты как раз заденешь личность, А коснись-ка только лиц! И меня с тобой прогонят, И меня с тобой убьют, И с тобою похоронят, Память вечную споют. Мир на нас восстанет целый: Он ведь лжи могучий сын. На Руси твой голос смелый Царь лишь выдержит один — Оттого что, в высшей доле, Рыцарь божьей правоты — Он на царственном престоле И высок и прям, как ты. Не зови ж меня к тревогам! Поздно! Дай мне отдохнуть! Спать хочу я. С богом! С богом! Отправляйся! Добрый путь! Если ж хочешь — в извещенье, Как с тобой я речь держу, О твоем я посещенье Добрым людям расскажу’.
Дороги дороги
Владимир Семенович Высоцкий
Ах, дороги узкие — Вкось, наперерез, — Версты белорусские — С ухабами и без. Как орехи грецкие, Щелкаю я их, — Ох, говорят, немецкие — Гладко, напрямик… Там, говорят, дороги — ряда по три, И нет табличек с «Ахтунг!» или «Хальт!». Ну что же — мы прокатимся, посмотрим, Понюхаем не порох, а асфальт. Горочки пологие — Я их — щелк да щелк! Но в душе, как в логове, Затаился волк. Ату, колеса гончие! Целюсь под обрез — И с волком этим кончу я На отметке «Брест». Я там напьюсь водички из колодца И покажу отметки в паспортах. Потом мне пограничник улыбнется, Узнав, должно быть, — или просто так. После всякой зауми Вроде: «Кто таков?»- Как взвились шлагбаумы Вверх, до облаков! Лишь взял товарищ в кителе Снимок для жены — И… только нас и видели С нашей стороны! Я попаду в Париж, в Варшаву, в Ниццу! Они — рукой подать — наискосок… Так я впервые пересек границу И чьи-то там сомненья пресек. Ах, дороги скользкие — Вот и ваш черед,- Деревеньки польские — Стрелочки вперед; Телеги под навесами, Булыжник-чешуя… По-польски ни бельмеса мы — Ни жена, ни я! Потосковав о ломте, о стакане, Остановились где-то наугад,- И я сказал по-русски: «Прошу, пани!» — И получилось точно и впопад! Ах, еда дорожная Из немногих блюд! Ем неосторожно я Все, что подают. Напоследок — сладкое, Стало быть — кончай! И на их хербатку я Дую, как на чай. А панночка пощелкала на счетах (Всё, как у нас — Зачем туристы врут!)- И я, прикинув разницу валют, Ей отсчитал не помню сколько злотых И проворчал: «По божески дерут»… Где же песни-здравицы,- Ну-ка подавай!- Польские красавицы, Для туристов — рай? Рядом на поляночке — Души нараспах — Веселились панночки С граблями в руках. «Да, побывала Польша в самом пекле,- Сказал старик и лошадей распряг…- Красавицы-полячки не поблекли — А сгинули в немецких лагерях…» Лемеха въедаются В землю, как каблук, Пеплы попадаются До сих пор под плуг. Память вдруг разрытая — Неживой укор: Жизни недожитые — Для колосьев корм. В моем мозгу, который вдруг сдавило Как обручем,- но так его, дави!- Варшавское восстание кровило, Захлебываясь в собственной крови… Дрались — худо, бедно ли, А наши корпуса — В пригороде медлили Целых два часа. В марш-бросок, в атаку ли — Рвались, как один,- И танкисты плакали На броню машин… Военный эпизод — давно преданье, В историю ушел, порос быльем,- Но не забыто это опозданье, Коль скоро мы заспорили о нем. Почему же медлили Наши корпуса? Почему обедали Эти два часа? Потому что, танками, Мокрыми от слез, Англичанам с янками Мы утерли нос! А может быть, разведка оплошала — Не доложила?. Что теперь гадать! Но вот сейчас читаю я: «Варшава» — И еду, и хочу не опоздать!
Другие стихи этого автора
Всего: 55Стихи о России
Александр Аркадьевич Галич
А было недавно. А было давно. А даже могло и не быть. Как много, на счастье, нам помнить дано, Как много, на счастье, — забыть. В тот год окаянный, в той чёрной пыли, Омытые морем кровей, Они уходили – не с горстью земли, А с мудрою речью своей. И в старый-престарый прабабкин ларец Был каждый запрятать готов Не ветошь давно отзвеневших колец, А строки любимых стихов. А их увозили – пока – корабли, А их волокли поезда. И даже подумать они не могли, Что это «пока» — навсегда! И даже представить себе не могли, Что в майскую ночь наугад Они, прогулявши по рю Риволи, Не выйдут потом на Арбат. И в дым переулков – навстречу судьбе, И в склон переулков речных, Чтоб нежно лицо обжигало тебе Лохмотья черёмух ночных. Ну, ладно! И пусть – ни двора, ни кола — И это Париж, не Москва, Ты в окна гляди, как глядят в зеркала, И слушай шаги, как слова! Поклонимся низко сумевшим сберечь, Ронявшим и здесь невзначай Простые слова расставаний и встреч: «О, здравствуй, мой друг!», «О, прощай!». Вы их сохранили, вы их сберегли, Вы их пронесли сквозь года… И снова уходят в туман корабли, И плачут во тьме поезда. И в наших вещах не звенит серебро, И путь наш всё также суров, Но в сердце у нас благодать и добро Да строки любимых стихов. Поклонимся же низко парижской родне, Немецкой, английской, нью-йорской родне, И скажем – спасибо, друзья! Вы русскую речь закалили в огне В таком нестерпимом и жарком огне, Что жарче придумать нельзя. И нам её вместе хранить и беречь, Лелеять родные слова. А там где живёт наша русская речь, Там вечно Россия жива!..
Леночка
Александр Аркадьевич Галич
Апрельской ночью Леночка Стояла на посту. Красоточка-шатеночка Стояла на посту. Прекрасная и гордая, Заметна за версту, У выезда из города Стояла на посту. Судьба милиционерская — Ругайся цельный день, Хоть скромная,хоть дерзкая — Ругайся цельный день. Гулять бы ей с подругами И нюхать бы сирень! А надо с шоферюгами Ругаться цельный день Итак, стояла Леночка, Милиции сержант, Останкинская девочка, Милиции сержант. Иной снимает пеночки, Любому свой талант, А Леночка, а Леночка — Милиции сержант. Как вдруг она заметила — Огни летят, огни, К Москве из Шереметьева Огни летят, огни. Ревут сирены зычные, Прохожий — ни-ни-ни! На Лену заграничные Огни летят,огни! Дает отмашку Леночка, А ручка не дрожит, Чуть-чуть дрожит коленочка, А ручка не дрожит. Машины, чай, не в шашечку, Колеса — вжик да вжик! Дает она отмашечку, А ручка не дрожит. Как вдруг машина главная Свой замедляет ход. Хоть и была исправная, Но замедляет ход. Вокруг охрана стеночкой Из КГБ, но вот Машина рядом с Леночкой Свой замедляет ход. А в той машине писаный Красавец-эфиоп, Глядит на Лену пристально Красавец-эфиоп. И встав с подушки кремовой, Не промахнуться чтоб, Бросает хризантему ей Красавец-эфиоп! А утром мчится нарочный ЦК КПСС В мотоциклетке марочной ЦК КПСС. Он машет Лене шляпою, Спешит наперерез — Пожалте, Л.Потапова, В ЦК КПСС! А там на Старой площади, Тот самый эфиоп, Он чинно благодарствует И трет ладонью лоб, Поскольку званья царского Тот самый эфиоп! Уж свита водки выпила, А он глядит на дверь, Сидит с моделью вымпела И все глядит на дверь. Все потчуют союзника, А он сопит, как зверь, Но тут раздалась музыка И отворилась дверь : Вся в тюле и в панбархате В зал Леночка вошла. Все прямо так и ахнули, Когда она вошла. И сам красавец царственный, Ахмет Али-Паша Воскликнул — вот так здравствуйте! — Когда она вошла. И вскоре нашу Леночку Узнал весь белый свет, Останкинскую девочку Узнал весь белый свет — Когда, покончив с папою, Стал шахом принц Ахмет, Шахиню Л.Потапову Узнал весь белый свет!
Закон природы
Александр Аркадьевич Галич
Ать-два, левой-правой, Три-четыре, левой-правой, Ать-два-три, Левой, два-три! Отправлен взвод в ночной дозор Приказом короля. Выводит взвод тамбур-мажор, Тра-ля-ля-ля-ля-ля! Эй, горожане, прячьте жен, Не лезьте сдуру на рожон! Выводит взвод тамбур-мажор — Тра-ля-ля-ля! Пусть в бою труслив, как заяц, И деньжат всегда в обрез, Но зато - какой красавец! Черт возьми, какой красавец! И какой на вид храбрец! Ать-два, левой-правой, Три-четыре, левой-правой, Ать-два-три, Левой, два-три! Проходит пост при свете звезд, Дрожит под ним земля, Выходит пост на Чертов мост, Тра-ля-ля-ля-ля-ля! Чеканя шаг, при свете звезд На Чертов мост выходит пост, И, раскачавшись, рухнул мост — Тра-ля-ля-ля! Целый взвод слизнули воды, Как корова языком, Потому что у природы Есть такой закон природы — Колебательный закон! Ать-два, левой-правой, Три-четыре, левой-правой, Ать-два-три, Левой, два-три! Давно в музей отправлен трон, Не стало короля, Но существует тот закон, Тра-ля-ля-ля-ля-ля! И кто с законом не знаком, Пусть учит срочно тот закон, Он очень важен, тот закон, Тра-ля-ля-ля! Повторяйте ж на дорогу Не для кружева-словца, А поверьте, ей-же-богу, Если все шагают в ногу — Мост об-ру-ши-ва-ет-ся! Ать-два, левой-правой, Три-четыре, правой-левой, Ать-два-три, Левой, правой — Кто как хочет!
Песня о синей птице
Александр Аркадьевич Галич
Был я глупый тогда и сильный, Всё мечтал я о птице синей, А нашел её синий след — Заработал пятнадцать лет: Было время — за синий цвет Получали пятнадцать лет! Не солдатами — номерами Помирали мы, помирали. От Караганды по Нарым — Вся земля как сплошной нарыв! Воркута, Инта, Магадан! Кто вам жребий тот нагадал?! То нас шмон трясёт, а то цинга! И чуть не треть ээка из ЦК. Было время — за красный цвет Добавляли по десять лет! А когда пошли миром грозы — Мужики — на фронт, бабы — в слёзы! В жёлтом мареве горизонт, А нас из лагеря да на фронт! Севастополь, Курск, город Брест… Нам слепил глаза жёлтый блеск. А как жёлтый блеск стал белеть, Стали глазоньки столбенеть! Ох, сгубил ты нас, жёлтый цвет! Мы на свет глядим, а света нет! Покалечены наши жизни! А может, дело всё в дальтонизме?! Может, цвету цвет не чета, А мы не смыслим в том ни черта?! Так подчаль меня, друг, за столик, Ты дальтоник, и я дальтоник. Разберемся ж на склоне лет, За какой мы погибли цвет!
Петербургский романс
Александр Аркадьевич Галич
*«Жалеть о нем не должно, … он сам виновник всех своих злосчастных бед, Терпя, чего терпеть без подлости — не можно…» Н. Карамзин* …Быть бы мне поспокойней, Не казаться, а быть! …Здесь мосты, словно кони — По ночам на дыбы! Здесь всегда по квадрату На рассвете полки — От Синода к Сенату, Как четыре строки! Здесь, над винною стойкой, Над пожаром зари Наколдовано столько, Набормотано столько, Наколдовано столько, Набормотано столько, Что пойди — повтори! Все земные печали — Были в этом краю… Вот и платим молчаньем За причастность свою! Мальчишки были безусы — Прапоры и корнеты, Мальчишки были безумны, К чему им мои советы?! Лечиться бы им, лечиться, На кислые ездить воды — Они ж по ночам: «Отчизна! Тираны! Заря свободы!» Полковник я, а не прапор, Я в битвах сражался стойко, И весь их щенячий табор Мне мнился игрой, и только. И я восклицал: «Тираны!» И я прославлял свободу, Под пламенные тирады Мы пили вино, как воду. И в то роковое утро, (Отнюдь не угрозой чести!) Казалось, куда как мудро Себя объявить в отъезде. Зачем же потом случилось, Что меркнет копейкой ржавой Всей славы моей лучинность Пред солнечной ихней славой?! …Болят к непогоде раны, Уныло проходят годы… Но я же кричал: «Тираны!» И славил зарю свободы! Повторяется шепот, Повторяем следы. Никого еще опыт Не спасал от беды! О, доколе, доколе, И не здесь, а везде Будут Клодтовы кони — Подчиняться узде?! И все так же, не проще, Век наш пробует нас — Можешь выйти на площадь, Смеешь выйти на площадь, Можешь выйти на площадь, Смеешь выйти на площадь В тот назначенный час?! Где стоят по квадрату В ожиданьи полки — От Синода к Сенату, Как четыре строки?!
Жуткое столетие
Александр Аркадьевич Галич
В понедельник (дело было к вечеру, Голова болела — прямо адово) Заявляюсь я в гараж к диспетчеру, Говорю, что мне уехать надобно. Говорю, давай путёвку выпиши, Чтоб куда подале да посеверней! Ты меня не нюхай, я не выпивши, Это я с тоски такой рассеянный. Я гулял на свадьбе в воскресение, Тыкал вилкой в винегрет, закусывал, Только я не пил за счастье Ксенино, И вообще не пил, а так… присутствовал. Я ни шкалика и ни полшкалика, А сидел жевал горбушку чёрного, Всё глядел на Ксенькина очкарика, Как он строил из себя учёного. А я, может, сам из семинарии. Может, шоферюга я по случаю, Вижу, даже гости закемарили, Даже Ксенька, вижу, туча тучею. Ну а он поёт, как хор у всенощной, Всё про иксы, игреки да синусы, А костюмчик — и взглянуть-то не на что: Индпошив, фасончик «на-ка, выкуси»! И живёт-то он не в Дубне атомной, А в НИИ каком-то под Каширою, Врет, что он там шеф над автоматною Электронно-счётною машиною. Дескать, он прикажет ей: помножь-ка мне Двадцать пять на девять с одной сотою, — И сидит потом, болтает ножками, Сам сачкует, а она работает. А она работает без ропота, Огоньки на пульте обтекаемом! Ну, а нам-то, нам-то среди роботов, Нам что делать, людям неприкаянным?! В общем, слушал я, как замороженный, А потом меня как чтой-то подняло. Встал, сказал: — За счастье новорожденной! Может, кто не понял — Ксенька поняла! И ушёл я, не было двенадцати, Хлопнул дверью — празднуйте, соколики! И в какой-то вроде бы прострации Я дошёл до станции «Сокольники». В автомат пятак засунул молча я, Будто бы в копилку на часовенку, Ну а он залязгал, сука волчая, И порвал штаны мне снизу доверху. Дальше я не помню, дальше — кончики! Плакал я и бил его ботинкою, Шухера свистели в колокольчики, Граждане смеялись над картинкою. Так давай, папаша, будь союзником, До суда поезжу дни последние, Ах, обрыдла мне вся эта музыка, Это автоматное столетие!
Упражнения для правой и левой руки
Александр Аркадьевич Галич
1. Для правой руки Аллегро модерато Весь год — ни валко и ни шатко, И все, как прежде, в январе. Но каждый день горела шапка, Горела шапка на воре. А вор белье тащил с забора, Снимал с прохожего пальто, И так вопил: — Держите вора! Что даже верил кое-кто! 2. Для левой руки Маэстозо Ты прокашляйся, февраль, прометелься, Грянь морозом на ходу, с поворотца! Промотали мы свое прометейство, Проворонили свое первородство! Что ж, утешимся больничной палатой, Тем, что можно ни на что не решаться… Как объелись чечевичной баландой — Так не в силах до сих пор отдышаться! 3. Для обеих рук Виваче Кто безгласных разводит рыбок, Кто — скупец — бережет копейку, А я поеду на птичий рынок И куплю себе канарейку. Все полста отвалю, ни гривну Привезу ее, кроху, на дом, Обучу канарейку гимну, Благо слов ей учить не надо! Соловей, соловей, пташечка, Канареечка жалобно свистит : — Союз нерушимый республик свободных…
Баллада о стариках и старухах
Александр Аркадьевич Галич
Баллада о стариках и старухах, с которыми я вместе жил и лечился в санатории областного совета профсоюза в 110 км от Москвы Все завидовали мне: «Эко денег!» Был загадкой я для старцев и стариц. Говорили про меня: «Академик!» Говорили: «Генерал! Иностранец!» О, бессонниц и снотворных отрава! Может статься, это вы виноваты, Что привиделась мне вздорная слава В полумраке санаторной палаты? А недуг со мной хитрил поминутно: То терзал, то отпускал на поруки. И всё было мне так страшно и трудно, А труднее всего — были звуки. Доминошники стучали в запале, Привалившись к покорябанной пальме. Старцы в чёсанках с галошами спали Прямо в холле, как в общественной спальне. Я неслышно проходил: «Англичанин!» Я «козла» не забивал: «Академик!» И звонки мои в Москву обличали: «Эко денег у него, эко денег!» И казалось мне, что вздор этот вечен, Неподвижен, точно солнце в зените… И когда я говорил: «Добрый вечер!», Отвечали старики: «Извините». И кивали, как глухие глухому, Улыбались не губами, а краем: *«Мы, мол, вовсе не хотим по-плохому, Но как надо, извините, не знаем…»* Я твердил им в их мохнатые уши, В перекурах за сортирною дверью: «Я такой же, как и вы, только хуже» И поддакивали старцы, не веря. И в кино я не ходил: «Ясно, немец!» И на танцах не бывал: «Академик!» И в палатке я купил чай и перец: «Эко денег у него, эко денег!» Ну и ладно, и не надо о славе… Смерть подарит нам бубенчики славы! А живём мы в этом мире послами Не имеющей названья державы…
Фарс-гиньоль
Александр Аркадьевич Галич
…Все засранцы, все нахлебники — Жрут и пьют, и воду месят, На одни, считай, учебники Чуть не рупь уходит в месяц! Люська-дура заневестила, Никакого с нею слада! А у папеньки-то шестеро, Обо всех подумать надо — Надо и того купить, и сего купить, А на копеечки-то вовсе воду пить, А сырку к чайку или ливерной — Тут двугривенный, там двугривенный, А где ж их взять?! Люське-дурочке все хаханьки, Все малина ей, калина, А Никитушка-то махонький Чуть не на крик от колита! Подтянул папаша помочи, И, с улыбкой незавидной, Попросил папаша помощи В кассе помощи взаимной. Чтоб и того купить, и сего купить, А на копеечки-то вовсе воду пить, А сырку к чайку или ливерной — Тут двугривенный, там двугривенный, А где ж их взять?! Попросил папаня слезно и Ждет решенья, нет покоя… Совещанье шло серьезовое, И решение такое: Подмогнула б тебе касса, но Кажный рупь — догнать Америку! Посему тебе отказано, Но сочувствуем, поелику Надо ж и того купить, и сего купить, А на копеечки-то вовсе воду пить, А сырку к чайку или ливерной — Там двугривенный, тут двугривенный, А где ж их взять?!Вот он запил, как залеченный, Два раза бил морду Люське, А в субботу поздно вечером Он повесился на люстре… Ой, не надо «скорой помощи»! Нам бы медленную помощь! — «Скорый» врач обрезал помочи И сказал, что помер в полночь… Помер смертью незаметною, Огорчения не вызвал, Лишь записочку предсмертную Положил на телевизор — Что, мол, хотел он и того купить, и сего купить, А на копеечки-то вовсе воду пить! А сырку к чайку или ливерной — Тут двугривенный, там двугривенный, А где ж их взять?!
Всё наладится, образуется
Александр Аркадьевич Галич
Всё наладится, образуется, Так что незачем зря тревожиться. Все безумные образумятся, Все итоги непременно подытожатся. Были гром и град, были бедствия, Будут тишь да гладь, благоденствие, Ах, благоденствие! Всё наладится, образуется, Виноватые станут судьями. Что забудется, то забудется: Сказки — сказками, будни — буднями. Всё наладится, образуется, Никаких тревог не останется. И покуда не наказуется, Безнаказанно и мирно будем стариться.
Засыпая и просыпаясь
Александр Аркадьевич Галич
Все снежком январским припорошено, Стали ночи долгие лютей… Только потому, что так положено, Я прошу прощенья у людей. Воробьи попрятались в скворешники, Улетели за море скворцы… Грешного меня — простите, грешники, Подлого — простите, подлецы! Вот горит звезда моя субботняя, Равнодушна к лести и к хуле… Я надену чистое исподнее, Семь свечей расставлю на столе. Расшумятся к ночи дурни-лабухи — Ветра и поземки чертовня… Я усну, и мне приснятся запахи Мокрой шерсти, снега и огня. А потом из прошлого бездонного Выплывет озябший голосок — Это мне Арина Родионовна Скажет: "Нит гедайге, спи, сынок Сгнило в вошебойке платье узника, Всем печалям подведен итог, А над Бабьим Яром — смех и музыка… Так что все в порядке, спи сынок. Спи, но в кулаке зажми оружие — Ветхую Давидову пращу!" …Люди мне простят от равнодушия, Я им — равнодушным — не прощу! Нит гедайге — не расстраивайся, не огорчайся
Песок Израиля
Александр Аркадьевич Галич
Вспомни: На этих дюнах, под этим небом, Наша — давным-давно — началась судьба. С пылью дорог изгнанья и с горьким хлебом, Впрочем, за это тоже: — Тода раба! Только Ногой ты ступишь на дюны эти, Болью — как будто пулей — прошьет висок, Словно из всех песочных часов на свете Кто-то — сюда веками — свозил песок! Видишь — Уже светает над краем моря, Ветер — далекий благовест — к нам донес, Волны подходят к дюнам, смывая горе, Сколько — уже намыто — утрат и слез?! Сколько Утрат, пожаров и лихолетий? Скоро ль сумеем им подвести итог?! Помни — Из всех песочных часов на свете Кто-то — сюда веками — свозил песок!