Перейти к содержимому

Где лягушки фонтанов, расквакавшись И разбрызгавшись, больше не спят И, однажды проснувшись, расплакавшись, Во всю мочь своих глоток и раковин Город, любящий сильным поддакивать, Земноводной водою кропят, —

Древность легкая, летняя, наглая, С жадным взглядом и плоской ступней, Словно мост ненарушенный Ангела В плоскоступьи над желтой водой, —

Голубой, онелепленный, пепельный, В барабанном наросте домов — Город, ласточкой купола лепленный Из проулков и из сквозняков, — Превратили в убийства питомник Вы, коричневой крови наемники, Италийские чернорубашечники, Мертвых цезарей злые щенки...

Все твои, Микель Анджело, сироты, Облеченные в камень и стыд, — Ночь, сырая от слез, и невинный Молодой, легконогий Давид, И постель, на которой несдвинутый Моисей водопадом лежит, — Мощь свободная и мера львиная В усыпленьи и в рабстве молчит.

И морщинистых лестниц уступки — В площадь льющихся лестничных рек, — Чтоб звучали шаги, как поступки, Поднял медленный Рим-человек, А не для искалеченных нег, Как морские ленивые губки.

Ямы Форума заново вырыты И открыты ворота для Ирода, И над Римом диктатора-выродка Подбородок тяжелый висит.

Похожие по настроению

Римские праздники

Андрей Андреевич Вознесенский

В Риме есть обычай в Новый год выбрасывать на улицу старые вещи.Рим гремит, как аварийный отцепившийся вагон. А над Римом, а над Римом Новый год, Новый год!Бомбой ахают бутылки из окон, из окон, ну, а этот забулдыга ванну выпер на балкон.А над площадью Испании, как летающий тарел, вылетает муж из спальни — устарел, устарел!В ресторане ловят голого. Он гласит: «Долой невежд! Не желаю прошлогоднего. Я хочу иных одежд».Жизнь меняет оперенье, и летят, как лист в леса, телеграммы, объявленья, милых женщин адреса.Милый город, мы потонем в превращениях твоих, шкурой сброшенной питона светят древние бетоны. Сколько раз ты сбросил их? Но опять тесны спидометры твоим аховым питомицам. Что еще ты натворишь?!Человечество хохочет, расставаясь со старьем. Что-то в нас смениться хочет? Мы, как Время, настаем.Мы стоим, забыв делишки, будущим поглощены. Что в нас плачет, отделившись? Оленихи, отелившись, так добры и смущены.Может, будет год нелегким? Будет в нем погод нелетных? Не грусти — не пропадем. Образуется потом.Мы летим, как с веток яблоки. Опротивела грызня. Но я затем живу хотя бы, чтоб средь ветреного дня, детектив глотнувши залпом, в зимнем доме косолапом кто-то скажет, что озябла без меня, без меня…И летит мирами где-то в мрак бесстрастный, как крупье, наша белая планета, как цыпленок в скорлупе.Вот она скорлупку чокнет. Кем-то станет — свистуном? Или черной, как грачонок, сбитый атомным огнем?Мне бы только этим милым не случилось непогод… А над Римом, а над миром — Новый год, Новый год……Мандарины, шуры-муры, и сквозь юбки до утра лампами сквозь абажуры светят женские тела.

Рим

Дмитрий Мережковский

Кто тебя создал, о, Рим? Гений народной свободы! Если бы смертный навек выю под игом склонив, В сердце своем потушил вечный огонь Прометея, Если бы в мире везде дух человеческий пал, — Здесь возопили бы древнего Рима священные камни: «Смертный, бессмертен твой дух; равен богам человек!».

Ты был ли, гордый Рим…

Евгений Абрамович Боратынский

Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель, Ты был ли, о свободный Рим? К немым развалинам твоим Подходит с грустию их чуждый навеститель. За что утратил ты величье прежних дней? За что, державный Рим, тебя забыли боги? Град пышный, где твои чертоги? Где сильные твои, о родина мужей? Тебе ли изменил победы мощный гений? Ты ль на распутий времен Стоишь в позорище племен, Как пышный саркофаг погибших поколений? Кому еще грозишь с твоих семи холмов? Судьбы ли всех держав ты грозный возвеститель? Или, как призрак-обвинитель, Печальный предстоишь очам твоих сынов?

В Риме

Федор Иванович Тютчев

Средь Рима древнего сооружалось зданье — То Нерон воздвигал дворец свой золотой; Под самою дворца гранитною пятой Былинка с кесарем вступила в состязанье: «Не уступлю тебе, знай это, царь земной, И ненавистное твое я сброшу бремя». — Как, мне не уступить? Мир гнется подо мной. — «Весь мир тебе слугой, а мне слугою — время».

В римском музее

Илья Эренбург

В музеях Рима много статуй, Нерон, Тиберий, Клавдий, Тит, Любой разбойный император Классический имеет вид. Любой из них, твердя о правде, Был жаждой крови обуян, Выкуривал британцев Клавдий, Армению терзал Траян. Не помня давнего разгула, На мрамор римляне глядят И только тощим Калигулой Пугают маленьких ребят. Лихой кавалерист пред Римом И перед миром виноват: Как он посмел конем любимым Пополнить барственный сенат? Оклеветали Калигулу — Когда он свой декрет изрек, Лошадка даже не лягнула Своих испуганных коллег. Простят тому, кто мягко стелет, На розги розы класть готов, Но никогда не стерпит челядь, Чтоб высекли без громких слов.

Римские элегии

Иосиф Александрович Бродский

I]Бенедетте Кравиери[/II[/B] Пленное красное дерево частной квартиры в Риме. Под потолком — пыльный хрустальный остров. Жалюзи в час заката подобны рыбе, перепутавшей чешую и остов. Ставя босую ногу на красный мрамор, тело делает шаг в будущее — одеться. Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер, как этот город сделал от счастья в детстве. Мир состоит из наготы и складок. В этих последних больше любви, чем в лицах. Как и тенор в опере тем и сладок, что исчезает навек в кулисах. На ночь глядя, синий зрачок полощет свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья. И луна в головах, точно пустая площадь: без фонтана. Но из того же камня. [B]II[/B] Месяц замерших маятников (в августе расторопна только муха в гортани высохшего графина). Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно прожекторам ПВО в поисках серафима. Месяц спущенных штор и зачехленных стульев, потного двойника в зеркале над комодом, пчел, позабывших расположенье ульев и улетевших к морю покрыться медом. Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой мышцей, играй куделью седых подпалин. Для бездомного торса и праздных граблей ничего нет ближе, чем вид развалин. Да и они в ломаном «р» еврея узнают себя тоже; только слюнным раствором и скрепляешь осколки, покамест Время варварским взглядом обводит форум. [B]III[/B] Черепица холмов, раскаленная летним полднем. Облака вроде ангелов — в силу летучей тени. Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним длинноногой подруги. Я, певец дребедени, лишних мыслей, ломаных линий, прячусь в недрах вечного города от светила, навязавшего цезарям их незрячесть (этих лучей за глаза б хватило на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь полдня. Владелец «веспы» мучает передачу. Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль считаю с прожитой жизни сдачу. И как книга, раскрытая сразу на всех страницах, лавр шелестит на выжженной балюстраде. И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах облака проплывают как память о бывшем стаде. [B]IV[/B] Две молодых брюнетки в библиотеке мужа той из них, что прекрасней. Два молодых овала сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза объясняет Судьбе то, что надиктовала. Шорох старой бумаги, красного крепдешина, воздух пропитан лавандой и цикламеном. Перемена прически; и локоть — на миг — вершина, привыкшая к ветреным переменам. О, коричневый глаз впитывает без усилий мебель того же цвета, штору, плоды граната. Он и зорче, он и нежней, чем синий. Но синему — ничего не надо! Синий всегда готов отличить владельца от товаров, брошенных вперемежку (т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться. Так орел стремится вглядеться в решку. [B]V[/B] Звуки рояля в часы обеденного перерыва. Тишина уснувшего переулка обрастает бемолью, как чешуею рыба, и коричневая штукатурка дышит, хлопая жаброй, прелым воздухом августа, и в горячей полости горла холодным перлом перекатывается Гораций. Я не воздвиг уходящей к тучам каменной вещи для их острастки. О своем — и о любом — грядущем я узнал у буквы, у черной краски. Так задремывают в обнимку с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе сны, себя опознать по снимку, очнувшись в более длинной жизни. [B]VI[/B] Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний: в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле. Но и птичка из туч вниз не вернется синей, да и сами мы вряд ли боги в миниатюре. Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали, выси и проч. брезгают гладью кожи. Тело обратно пространству, как ни крути педали. И несчастны мы, видимо, оттого же. Привались лучше к портику, скинь бахилы, сквозь рубашку стена холодит предплечье; и смотри, как солнце садится в сады и виллы, как вода, наставница красноречья, льется из ржавых скважин, не повторяя ничего, кроме нимфы, дующей в окарину, кроме того, что она — сырая и превращает лицо в руину. [B]VII[/B] В этих узких улицах, где громоздка даже мысль о себе, в этом клубке извилин прекратившего думать о мире мозга, где то взвинчен, то обессилен, переставляешь на площадях ботинки от фонтана к фонтану, от церкви к церкви — так иголка шаркает по пластинке, забывая остановиться в центре, — можно смириться с невзрачной дробью остающейся жизни, с влеченьем прошлой жизни к законченности, к подобью целого. Звук, из земли подошвой извлекаемый — ария их союза, серенада, которую время о’но напевает грядущему. Это и есть Карузо для собаки, сбежавшей от граммофона. [B]VIII[/B] Бейся, свечной язычок, над пустой страницей, трепещи, пригинаем выдохом углекислым, следуй — не приближаясь! — за вереницей литер, стоящих в очередях за смыслом. Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише — большую площадь, чем покрывает почерк! Да и копоть твоя воспаряет выше помыслов автора этих строчек. Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя; вечным пером, в память твоих субтильных запятых, на исходе тысячелетья в Риме я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник», а не точку — и комната выглядит как в начале. (Сочиняя, перо мало что сочинило). О, сколько света дают ночами сливающиеся с темнотой чернила! [B]IX[/B] Скорлупа куполов, позвоночники колоколен. Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега. Ястреб над головой, как квадратный корень из бездонного, как до молитвы, неба. Свет пожинает больше, чем он посеял: тело способно скрыться, но тень не спрячешь. В этих широтах все окна глядят на Север, где пьешь тем больше, чем меньше значишь. Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино, мелкая оспа кварца в гранитной вазе, не способная взгляда остановить равнина, десять бегущих пальцев милого Ашкенази. Больше туда не выдвигать кордона. Только буквы в когорты строит перо на Юге. И золотистая бровь, как закат на карнизе дома, поднимается вверх, и темнеют глаза подруги. [B]X[/B] Частная жизнь. Рваные мысли, страхи. Ватное одеяло бесформенней, чем Европа. С помощью мятой куртки и голубой рубахи что-то еще отражается в зеркале гардероба. Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы. Воздух обложен комнатой, как оброком. Сойки, вспорхнув, покидают купы пиний — от брошенного ненароком взгляда в окно. Рим, человек, бумага; хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса. Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо тут она безупречна. Так на льду Танаиса пропадая из виду, дрожа всем телом, высохшим лавром прикрывши темя, бредут в лежащее за пределом всякой великой державы время. [B]XI[/B] Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина. Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса. Обожженная небом, мягкая в пальцах глина — плоть, принявшая вечность как анонимность торса. Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими сами стали катуллом, статуями, траяном, августом и другими. Временные богини! Вам приятнее верить, нежели постоянным. Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей! Белый на белом, как мечта Казимира, летним вечером я, самый смертный прохожий, среди развалин, торчащих как ребра мира, нетерпеливым ртом пью вино из ключицы; небо бледней щеки с золотистой мушкой. И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы, накормившей Рема и Ромула и уснувшей. [B]XII[/B] Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я благодарен за все; за куриный хрящик и за стрекот ножниц, уже кроящих мне пустоту, раз она — Твоя. Ничего, что черна. Ничего, что в ней ни руки, ни лица, ни его овала. Чем незримей вещь, тем оно верней, что она когда-то существовала на земле, и тем больше она — везде. Ты был первым, с кем это случилось, правда? Только то и держится на гвозде, что не делится без остатка на два. Я был в Риме. Был залит светом. Так, как только может мечтать обломок! На сетчатке моей — золотой пятак. Хватит на всю длину потемок.

Рим

Николай Степанович Гумилев

Волчица с пастью кровавой На белом, белом столбе, Тебе, увенчанной славой, По праву привет тебе.С тобой младенцы, два брата, К сосцам стремятся припасть. Они не люди, волчата, У них звериная масть.Не правда ль, ты их любила, Как маленьких, встарь, когда, Рыча от бранного пыла, Сжигали они города?Когда же в царство покоя Они умчались, как вздох, Ты, долго и страшно воя, Могилу рыла для трех.Волчица, твой город тот же У той же быстрой реки Что мрамор высоких лоджий, Колонн его завитки,И лик Мадонн вдохновенный, И храм святого Петра, Покуда здесь неизменно Зияет твоя нора,Покуда жесткие травы Растут из дряхлых камней И смотрит месяц кровавый Железных римских ночей?!И город цезарей дивных, Святых и великих пап, Он крепок следом призывных, Косматых звериных лап.

С веселым ржанием пасутся табуны…

Осип Эмильевич Мандельштам

С веселым ржанием пасутся табуны, И римской ржавчиной окрасилась долина; Сухое золото классической весны Уносит времени прозрачная стремнина. Топча по осени дубовые листы, Что густо стелются пустынною тропинкой, Я вспомню Цезаря прекрасные черты — Сей профиль женственный с коварною горбинкой! Здесь, Капитолия и Форума вдали, Средь увядания спокойного природы, Я слышу Августа и на краю земли Державным яблоком катящиеся годы. Да будет в старости печаль моя светла. Я в Риме родился, и он ко мне вернулся; Мне осень добрая волчицею была И — месяц Цезаря — мне август улыбнулся.

Три власти Рима

Владимир Бенедиктов

Город вечный! Город славный! Представитель всех властей! Вождь когда-то своенравный, Мощный царь самоуправный Всех подлунных областей! Рим — отчизна Сципионов, Рим — метатель легионов, Рим — величья образец, В дивной кузнице законов С страшным молотом кузнец! Полон силы исполинской, Ты рубил весь мир сплеча И являл в руке воинской Всемогущество меча. Что же? С властию толикой Как судьба тебя вела? Не твоим ли, Рим великой. Лошадь консулом была? Не средь этого ль Сената — В сем чертоге высших дел — Круг распутниц, жриц разврата Меж сенаторов сидел? И не твой ли венценосный Царь — певун звонкоголосный Щеки красил и белил, И, рядясь женообразно, Средь всеобщего соблазна Гордо замуж выходил, Хохотал, и пел, и пил, И при песнях, и при смехе Жег тебя, и для потехи, В Тибре твой смиряя пыл, Недожженного топил, И, стреляя в ускользнувших, Добивал недотонувших, Недостреленных травил? Страшен был ты, Рим великой, Но не спасся, сын времен, Ты от силы полудикой Грозных севера племен. Из лесов в твои границы Гость косматый забежал — И воскормленник волчицы Под мечом медвежьим пал. Город вечный! Город славный! Крепкий меч твой, меч державный Не успел гиганта спасть, — Меч рассыпался на части, — Но взамен стальной сей власти Ты явил другую власть. Невещественная сила — Сила Римского двора Ключ от рая захватила У апостола Петра. Новый Рим стал с небом рядом, Стал он пастырем земли, Целый мир ему был стадом, И паслись с поникшим взглядом В этой пастве короли И, клонясь челом к подножью Властелина своего, С праха туфли у него Принимали милость божью Иль тряслись морозной дрожью Под анафемой его. Гроб господен указуя, И гремя, и торжествуя, Он сказал Европе: ‘Встань! Крест на плечи! меч во длань!’ И Европа шла на брань В Азию, подобно стаду, Гибнуть с верою немой Под мечом и под чумой. Мнится, папа, взяв громаду Всей Европы вперегиб, Эту ношу к небу вскинул, И на Азию низринул, И об гроб Христов расшиб; Но расшибенное тело, Исцеляясь, закипело Новой жизнию, — а он Сам собой был изнурен — Этот Рим. — С грозой знакомый, Мир узрел свой тщетный страх: Неуместны божьи громы В человеческих руках. Пред очами света, явно, Римских пап в тройном венце — Пировал разврат державный В грязном Борджиа лице. Долго в пасть любостяжаний Рим хватал земные дани И тучнел от дольних благ, За даянья отпирая Для дающих двери рая. Всё молчало, — встал монах, Слабый ратник августинской, Против силы исполинской, И сильней была, чем меч, Ополчившегося речь, — И, ревнуя к божьей славе, Рек он: ‘Божью благодать Пастырь душ людских не вправе Грешным людям продавать’. Полный гнева, полный страха, Рим заслышал речь монаха, И проклятьем громовым Грозно грянул он над ним; Но неправды обличитель Вновь восстал, чтобы сказать: ‘Нам божественный учитель Не дал права проклинать’. Город вечный! — Чем же ныне, Новой властию какой — Ты мечом иль всесвятыней Покоряешь мир людской? Нет! пленять наш ум и чувства Призван к мирной ты судьбе, Воссияла мощь искусства, Власть изящного в тебе. В Капитолий свой всечтимый На руках ты Тасса мчал И бессмертья диадимой Полумертвого венчал. Твой гигант Микель-Анжело Купол неба вдвинул смело В купол храма — в твой венец. Брал он творческий резец — И, приемля все изгибы И величия печать, — Беломраморные глыбы Начинали вдруг дышать; Кисть хватал — и в дивном блеске Глас: ‘Да будет!’ — эта кисть Превращала через фрески В изумительное: ‘Бысть’. Здесь твой вечный труд хранится, Перуджино ученик, Что писал не кистью, мнится, Но молитвой божий лик; Мнится, ангел, вея лаской, С растворенной, небом краской С высоты к нему спорхнул — И художник зачерпнул Смесь из радуг и тумана И на стены Ватикана, Посвященный в чудеса, Взял и бросил небеса. Рим! ты много крови пролил И проклятий расточил, Но творец тебе дозволил, Чтоб, бессмертный, ты почил На изящном, на прекрасном, В сфере творческих чудес. Отдыхай под этим ясным, Чудным куполом небес! И показывай вселенной, Как непрочны все мечи, Как опасен дух надменный, — И учи ее, учи! Покажи ей с умиленьем Santo padre {*} своего, {* отец (итал.). — Ред.} Как святым благословеньем Поднята рука его! Прах развалин Колизея Чужеземцу укажи: ‘Вот он — прах теперь! — скажи. — Слава богу!’ — Мирно тлея, Бойня дикая молчит. Как прекрасен этот вид, Потому, что он печален И безжизнен, — потому, Что безмолвный вид развалин Так приличен здесь всему, В чем, не в честь былого века, Видно зверство человека. Пылью древности своей, Рим, о прошлом проповедуй, И о смерти тех людей Наставительной беседой Жить нас в мире научи, Покажи свои три власти, И, смирив нам злые страсти, Наше сердце умягчи! Чтоб открыть нам благость божью, Дать нам видеть божество, — Покажи над бурной ложью Кротких истин торжество!

Из цикла «Римские сонеты»

Вячеслав Всеволодович

1Вновь, арок древних верный пилигрим, В мой поздний час вечерним «Ave, Roma» Приветствую, как свод родного дома, Тебя, скитаний пристань, вечный Рим. Мы Трою предков пламени дарим; Дробятся оси колесниц меж грома И фурий мирового ипподрома: Ты, царь путей, глядишь, как мы горим. И ты пылал и восставал из пепла, И памятливая голубизна Твоих небес глубоких не ослепла. И помнит, в ласке золотого сна, Твой вратарь кипарис, как Троя крепла, Когда лежала Троя сожжена. 6Через плечо слагая черепах, Горбатых пленниц, на мель плоской вазы, Где брызжутся на воле водолазы, Забыв, неповоротливые, страх, – Танцуют отроки на головах Курносых чудищ. Дивны их проказы: Под их пятой уроды пучеглазы Из круглой пасти прыщут водный прах. Их четверо резвятся на дельфинах, На бронзовых то голенях, то спинах Лоснится дня зелёно-зыбкий смех. И в этой неге лени и приволий Твоих ловлю я праздничных утех, Твоих, Лоренцо, эхо меланхолий. 9Пью медленно медвяный солнца свет, Густеющий, как долу звон прощальный; И светел дух печалью беспечальной, Весь полнота, какой названья нет. Не мёдом ли воскресших полных лет Он напоён, сей кубок Дня венчальный? Не Вечность ли свой перстень обручальный Простёрла Дню за гранью зримых мет? Зеркальному подобна морю слава Огнистого небесного расплава, Где тает диск и тонет исполин. Ослепшими перстами луч ощупал Верх пинии, и глаз потух. Один, На золоте круглится синий Купол.

Другие стихи этого автора

Всего: 196

1914

Осип Эмильевич Мандельштам

Собирались Эллины войною На прелестный Саламин, — Он, отторгнут вражеской рукою, Виден был из гавани Афин. А теперь друзья-островитяне Снаряжают наши корабли. Не любили раньше англичане Европейской сладостной земли. О Европа, новая Эллада, Охраняй Акрополь и Пирей! Нам подарков с острова не надо — Целый лес незваных кораблей.

В Петербурге мы сойдемся снова

Осип Эмильевич Мандельштам

В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Все поют блаженных жен родные очи, Все цветут бессмертные цветы. Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит. Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь: За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь. Слышу легкий театральный шорох И девическое «ах» — И бессмертных роз огромный ворох У Киприды на руках. У костра мы греемся от скуки, Может быть, века пройдут, И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут. Где-то грядки красные партера, Пышно взбиты шифоньерки лож, Заводная кукла офицера — Не для черных душ и низменных святош... Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи В черном бархате всемирной пустоты. Все поют блаженных жен крутые плечи, А ночного солнца не заметишь ты.

Эта область в темноводье

Осип Эмильевич Мандельштам

Эта область в темноводье — Хляби хлеба, гроз ведро — Не дворянское угодье — Океанское ядро. Я люблю ее рисунок — Он на Африку похож. Дайте свет-прозрачных лунок На фанере не сочтешь. — Анна, Россошь и Гремячье, — Я твержу их имена, Белизна снегов гагачья Из вагонного окна. Я кружил в полях совхозных — Полон воздуха был рот, Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот. Въехал ночью в рукавичный, Снегом пышущий Тамбов, Видел Цны — реки обычной — Белый-белый бел-покров. Трудодень земли знакомой Я запомнил навсегда, Воробьевского райкома Не забуду никогда. Где я? Что со мной дурного? Степь беззимняя гола. Это мачеха Кольцова, Шутишь: родина щегла! Только города немого В гололедицу обзор, Только чайника ночного Сам с собою разговор… В гуще воздуха степного Перекличка поездов Да украинская мова Их растянутых гудков.

В разноголосице девического хора…

Осип Эмильевич Мандельштам

В разноголосице девического хора Все церкви нежные поют на голос свой, И в дугах каменных Успенского собора Мне брови чудятся, высокие, дугой. И с укрепленного архангелами вала Я город озирал на чудной высоте. В стенах Акрополя печаль меня снедала По русском имени и русской красоте. Не диво ль дивное, что вертоград нам снится, Где голуби в горячей синеве, Что православные крюки поет черница: Успенье нежное — Флоренция в Москве. И пятиглавые московские соборы С их итальянскою и русскою душой Напоминают мне явление Авроры, Но с русским именем и в шубке меховой.

Ночь. Дорога. Сон первичный

Осип Эмильевич Мандельштам

Ночь. Дорога. Сон первичный Соблазнителен и нов… Что мне снится? Рукавичный Снегом пышущий Тамбов, Или Цны — реки обычной — Белый, белый, бел — покров? Или я в полях совхозных — Воздух в рот, и жизнь берет, Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот? Кроме хлеба, кроме дома Снится мне глубокий сон: Трудодень, подъятый дремой, Превратился в синий Дон… Анна, Россошь и Гремячье — Процветут их имена, — Белизна снегов гагачья Из вагонного окна!…

Дворцовая площадь

Осип Эмильевич Мандельштам

Императорский виссон И моторов колесницы, — В черном омуте столицы Столпник-ангел вознесен. В темной арке, как пловцы, Исчезают пешеходы, И на площади, как воды, Глухо плещутся торцы. Только там, где твердь светла, Черно-желтый лоскут злится, Словно в воздухе струится Желчь двуглавого орла.

Когда в далекую Корею

Осип Эмильевич Мандельштам

Когда в далекую Корею Катился русский золотой, Я убегал в оранжерею, Держа ириску за щекой. Была пора смешливой бульбы И щитовидной железы, Была пора Тараса Бульбы И наступающей грозы. Самоуправство, своевольство, Поход троянского коня, А над поленницей посольство Эфира, солнца и огня. Был от поленьев воздух жирен, Как гусеница, на дворе, И Петропавловску-Цусиме Ура на дровяной горе… К царевичу младому Хлору И — Господи благослови! — Как мы в высоких голенищах За хлороформом в гору шли. Я пережил того подростка, И широка моя стезя — Другие сны, другие гнезда, Но не разбойничать нельзя.

Заснула чернь

Осип Эмильевич Мандельштам

Заснула чернь. Зияет площадь аркой. Луной облита бронзовая дверь. Здесь Арлекин вздыхал о славе яркой, И Александра здесь замучил Зверь. Курантов бой и тени государей: Россия, ты — на камне и крови — Участвовать в твоей железной каре Хоть тяжестью меня благослови!

Твоим узким плечам

Осип Эмильевич Мандельштам

Твоим узким плечам под бичами краснеть, Под бичами краснеть, на морозе гореть. Твоим детским рукам утюги поднимать, Утюги поднимать да веревки вязать. Твоим нежным ногам по стеклу босиком, По стеклу босиком да кровавым песком… Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть, Черной свечкой гореть да молиться не сметь.

Я в хоровод теней

Осип Эмильевич Мандельштам

Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, С певучим именем вмешался, Но всё растаяло, и только слабый звук В туманной памяти остался. Сначала думал я, что имя — серафим, И тела легкого дичился, Немного дней прошло, и я смешался с ним И в милой тени растворился. И снова яблоня теряет дикий плод, И тайный образ мне мелькает, И богохульствует, и сам себя клянет, И угли ревности глотает. А счастье катится, как обруч золотой, Чужую волю исполняя, И ты гоняешься за легкою весной, Ладонью воздух рассекая. И так устроено, что не выходим мы Из заколдованного круга; Земли девической упругие холмы Лежат спеленатые туго.

Чуть мерцает призрачная сцена

Осип Эмильевич Мандельштам

Чуть мерцает призрачная сцена, Хоры слабые теней, Захлестнула шелком Мельпомена Окна храмины своей. Черным табором стоят кареты, На дворе мороз трещит, Все космато — люди и предметы, И горячий снег хрустит. Понемногу челядь разбирает Шуб медвежьих вороха. В суматохе бабочка летает. Розу кутают в меха. Модной пестряди, кружки и мошки, Театральный легкий жар, А на улице мигают плошки И тяжелый валит пар. Кучера измаялись от крика, И храпит и дышит тьма. Ничего, голубка, Эвридика, Что у нас студеная зима. Слаще пенья итальянской речи Для меня родной язык, Ибо в нем таинственно лепечет Чужеземных арф родник. Пахнет дымом бедная овчина От сугроба улица черна. Из блаженного, певучего притина К нам летит бессмертная весна, Чтобы вечно ария звучала: «Ты вернешься на зеленые луга», И живая ласточка упала На горячие снега.

Tristia (Я изучил науку расставанья)

Осип Эмильевич Мандельштам

Я изучил науку расставанья В простоволосых жалобах ночных. Жуют волы, и длится ожиданье, Последний час вигилий городских; И чту обряд той петушиной ночи, Когда, подняв дорожной скорби груз, Глядели в даль заплаканные очи И женский плач мешался с пеньем муз. Кто может знать при слове расставанье — Какая нам разлука предстоит? Что нам сулит петушье восклицанье, Когда огонь в акрополе горит? И на заре какой-то новой жизни, Когда в сенях лениво вол жует, Зачем петух, глашатай новой жизни, На городской стене крылами бьет? И я люблю обыкновенье пряжи: Снует челнок, веретено жужжит. Смотри: навстречу, словно пух лебяжий, Уже босая Делия летит! О, нашей жизни скудная основа, Куда как беден радости язык! Все было встарь, все повторится снова, И сладок нам лишь узнаванья миг. Да будет так: прозрачная фигурка На чистом блюде глиняном лежит, Как беличья распластанная шкурка, Склонясь над воском, девушка глядит. Не нам гадать о греческом Эребе, Для женщин воск, что для мужчины медь. Нам только в битвах выпадает жребий, А им дано, гадая, умереть.