Перейти к содержимому

Волчица с пастью кровавой На белом, белом столбе, Тебе, увенчанной славой, По праву привет тебе.С тобой младенцы, два брата, К сосцам стремятся припасть. Они не люди, волчата, У них звериная масть.Не правда ль, ты их любила, Как маленьких, встарь, когда, Рыча от бранного пыла, Сжигали они города?Когда же в царство покоя Они умчались, как вздох, Ты, долго и страшно воя, Могилу рыла для трех.Волчица, твой город тот же У той же быстрой реки Что мрамор высоких лоджий, Колонн его завитки,И лик Мадонн вдохновенный, И храм святого Петра, Покуда здесь неизменно Зияет твоя нора,Покуда жесткие травы Растут из дряхлых камней И смотрит месяц кровавый Железных римских ночей?!И город цезарей дивных, Святых и великих пап, Он крепок следом призывных, Косматых звериных лап.

Похожие по настроению

Последний день в Риме

Анна Андреевна Ахматова

Заключенье небывшего цикла Часто сердцу труднее всего, Я от многого в жизни отвыкла, Мне не нужно почти ничего, — Для меня комаровские сосны На своих языках говорят И совсем как отдельные весны В лужах, выпивших небо, — стоят.

Рим

Дмитрий Мережковский

Кто тебя создал, о, Рим? Гений народной свободы! Если бы смертный навек выю под игом склонив, В сердце своем потушил вечный огонь Прометея, Если бы в мире везде дух человеческий пал, — Здесь возопили бы древнего Рима священные камни: «Смертный, бессмертен твой дух; равен богам человек!».

Первый отрывок из неоконченной поэмы

Дмитрий Веневитинов

Шуми, Осетр! Твой брег украшен Делами славной старины; Ты роешь камни мшистых башен И древней твердыя стены, Обросшей давнею травою. Но кто над светлою рекою Разбросил груды кирпичей, Остатки древних укреплений, Развалины минувших дней? Иль для грядущих поколений Как памятник стоят оне Воинских, громких приключений? Так, — брань пылала в сей стране; Но бранных нет уже: могила Могучих с слабыми сравнила. На поле битв — глубокий сон. Прошло победы ликованье, Умолкнул побежденных стон; Одно лишь темное преданье Вещает о делах веков И веет вкруг немых гробов.Взгляни, как повое светило, Грозя пылающим хвостом, Поля рязански озарило Зловещим пурпурным лучом. Небесный свод от метеора Багровым заревом горит. Толпа средь княжеского двора Растет, теснится и шумит; Младые старцев окружают И жадно ловят их слова: Несется разная молва. Из них иные предвещают Войну кровавую иль глад; Другие даже говорят, Что скоро, к ужасу вселенной, Раздастся звук трубы священной И с пламенным мечом в руках Промчится ангел истребленья. На лицах суеверный страх, И с хладным трепетом смятенья Власы поднялись на челах.

Ты был ли, гордый Рим…

Евгений Абрамович Боратынский

Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель, Ты был ли, о свободный Рим? К немым развалинам твоим Подходит с грустию их чуждый навеститель. За что утратил ты величье прежних дней? За что, державный Рим, тебя забыли боги? Град пышный, где твои чертоги? Где сильные твои, о родина мужей? Тебе ли изменил победы мощный гений? Ты ль на распутий времен Стоишь в позорище племен, Как пышный саркофаг погибших поколений? Кому еще грозишь с твоих семи холмов? Судьбы ли всех держав ты грозный возвеститель? Или, как призрак-обвинитель, Печальный предстоишь очам твоих сынов?

Римские элегии

Иосиф Александрович Бродский

I]Бенедетте Кравиери[/II[/B] Пленное красное дерево частной квартиры в Риме. Под потолком — пыльный хрустальный остров. Жалюзи в час заката подобны рыбе, перепутавшей чешую и остов. Ставя босую ногу на красный мрамор, тело делает шаг в будущее — одеться. Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер, как этот город сделал от счастья в детстве. Мир состоит из наготы и складок. В этих последних больше любви, чем в лицах. Как и тенор в опере тем и сладок, что исчезает навек в кулисах. На ночь глядя, синий зрачок полощет свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья. И луна в головах, точно пустая площадь: без фонтана. Но из того же камня. [B]II[/B] Месяц замерших маятников (в августе расторопна только муха в гортани высохшего графина). Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно прожекторам ПВО в поисках серафима. Месяц спущенных штор и зачехленных стульев, потного двойника в зеркале над комодом, пчел, позабывших расположенье ульев и улетевших к морю покрыться медом. Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой мышцей, играй куделью седых подпалин. Для бездомного торса и праздных граблей ничего нет ближе, чем вид развалин. Да и они в ломаном «р» еврея узнают себя тоже; только слюнным раствором и скрепляешь осколки, покамест Время варварским взглядом обводит форум. [B]III[/B] Черепица холмов, раскаленная летним полднем. Облака вроде ангелов — в силу летучей тени. Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним длинноногой подруги. Я, певец дребедени, лишних мыслей, ломаных линий, прячусь в недрах вечного города от светила, навязавшего цезарям их незрячесть (этих лучей за глаза б хватило на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь полдня. Владелец «веспы» мучает передачу. Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль считаю с прожитой жизни сдачу. И как книга, раскрытая сразу на всех страницах, лавр шелестит на выжженной балюстраде. И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах облака проплывают как память о бывшем стаде. [B]IV[/B] Две молодых брюнетки в библиотеке мужа той из них, что прекрасней. Два молодых овала сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза объясняет Судьбе то, что надиктовала. Шорох старой бумаги, красного крепдешина, воздух пропитан лавандой и цикламеном. Перемена прически; и локоть — на миг — вершина, привыкшая к ветреным переменам. О, коричневый глаз впитывает без усилий мебель того же цвета, штору, плоды граната. Он и зорче, он и нежней, чем синий. Но синему — ничего не надо! Синий всегда готов отличить владельца от товаров, брошенных вперемежку (т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться. Так орел стремится вглядеться в решку. [B]V[/B] Звуки рояля в часы обеденного перерыва. Тишина уснувшего переулка обрастает бемолью, как чешуею рыба, и коричневая штукатурка дышит, хлопая жаброй, прелым воздухом августа, и в горячей полости горла холодным перлом перекатывается Гораций. Я не воздвиг уходящей к тучам каменной вещи для их острастки. О своем — и о любом — грядущем я узнал у буквы, у черной краски. Так задремывают в обнимку с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе сны, себя опознать по снимку, очнувшись в более длинной жизни. [B]VI[/B] Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний: в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле. Но и птичка из туч вниз не вернется синей, да и сами мы вряд ли боги в миниатюре. Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали, выси и проч. брезгают гладью кожи. Тело обратно пространству, как ни крути педали. И несчастны мы, видимо, оттого же. Привались лучше к портику, скинь бахилы, сквозь рубашку стена холодит предплечье; и смотри, как солнце садится в сады и виллы, как вода, наставница красноречья, льется из ржавых скважин, не повторяя ничего, кроме нимфы, дующей в окарину, кроме того, что она — сырая и превращает лицо в руину. [B]VII[/B] В этих узких улицах, где громоздка даже мысль о себе, в этом клубке извилин прекратившего думать о мире мозга, где то взвинчен, то обессилен, переставляешь на площадях ботинки от фонтана к фонтану, от церкви к церкви — так иголка шаркает по пластинке, забывая остановиться в центре, — можно смириться с невзрачной дробью остающейся жизни, с влеченьем прошлой жизни к законченности, к подобью целого. Звук, из земли подошвой извлекаемый — ария их союза, серенада, которую время о’но напевает грядущему. Это и есть Карузо для собаки, сбежавшей от граммофона. [B]VIII[/B] Бейся, свечной язычок, над пустой страницей, трепещи, пригинаем выдохом углекислым, следуй — не приближаясь! — за вереницей литер, стоящих в очередях за смыслом. Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише — большую площадь, чем покрывает почерк! Да и копоть твоя воспаряет выше помыслов автора этих строчек. Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя; вечным пером, в память твоих субтильных запятых, на исходе тысячелетья в Риме я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник», а не точку — и комната выглядит как в начале. (Сочиняя, перо мало что сочинило). О, сколько света дают ночами сливающиеся с темнотой чернила! [B]IX[/B] Скорлупа куполов, позвоночники колоколен. Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега. Ястреб над головой, как квадратный корень из бездонного, как до молитвы, неба. Свет пожинает больше, чем он посеял: тело способно скрыться, но тень не спрячешь. В этих широтах все окна глядят на Север, где пьешь тем больше, чем меньше значишь. Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино, мелкая оспа кварца в гранитной вазе, не способная взгляда остановить равнина, десять бегущих пальцев милого Ашкенази. Больше туда не выдвигать кордона. Только буквы в когорты строит перо на Юге. И золотистая бровь, как закат на карнизе дома, поднимается вверх, и темнеют глаза подруги. [B]X[/B] Частная жизнь. Рваные мысли, страхи. Ватное одеяло бесформенней, чем Европа. С помощью мятой куртки и голубой рубахи что-то еще отражается в зеркале гардероба. Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы. Воздух обложен комнатой, как оброком. Сойки, вспорхнув, покидают купы пиний — от брошенного ненароком взгляда в окно. Рим, человек, бумага; хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса. Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо тут она безупречна. Так на льду Танаиса пропадая из виду, дрожа всем телом, высохшим лавром прикрывши темя, бредут в лежащее за пределом всякой великой державы время. [B]XI[/B] Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина. Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса. Обожженная небом, мягкая в пальцах глина — плоть, принявшая вечность как анонимность торса. Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими сами стали катуллом, статуями, траяном, августом и другими. Временные богини! Вам приятнее верить, нежели постоянным. Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей! Белый на белом, как мечта Казимира, летним вечером я, самый смертный прохожий, среди развалин, торчащих как ребра мира, нетерпеливым ртом пью вино из ключицы; небо бледней щеки с золотистой мушкой. И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы, накормившей Рема и Ромула и уснувшей. [B]XII[/B] Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я благодарен за все; за куриный хрящик и за стрекот ножниц, уже кроящих мне пустоту, раз она — Твоя. Ничего, что черна. Ничего, что в ней ни руки, ни лица, ни его овала. Чем незримей вещь, тем оно верней, что она когда-то существовала на земле, и тем больше она — везде. Ты был первым, с кем это случилось, правда? Только то и держится на гвозде, что не делится без остатка на два. Я был в Риме. Был залит светом. Так, как только может мечтать обломок! На сетчатке моей — золотой пятак. Хватит на всю длину потемок.

Манлий

Николай Степанович Гумилев

Манлий сброшен. Слава Рима, Власть все та же, что была, И навеки нерушима, Как Тарпейская скала. Рим, как море, волновался, Разрезали вопли тьму, Но спокойно улыбался Низвергаемый к нему. Для чего ж в полдневной хмаре, Озаряемый лучом, Возникает хмурый Марий С окровавленным мечом?

У гробницы Данте

Николай Алексеевич Заболоцкий

Мне мачехой Флоренция была, Я пожелал покоиться в Равенне. Не говори, прохожий, о измене, Пусть даже смерть клеймит ее дела.Над белой усыпальницей моей Воркует голубь, сладостная птица, Но родина и до сих пор мне снится, И до сих пор я верен только ей.Разбитой лютни не берут в поход, Она мертва среди родного стана. Зачем же ты, печаль моя, Тоскана, Целуешь мой осиротевший рот?А голубь рвется с крыши и летит, Как будто опасается кого-то, И злая тень чужого самолета Свои круги над городом чертит.Так бей, звонарь, в свои колокола! Не забывай, что мир в кровавой пене! Я пожелал покоиться в Равенне, Но и Равенна мне не помогла.

Рим

Осип Эмильевич Мандельштам

Где лягушки фонтанов, расквакавшись И разбрызгавшись, больше не спят И, однажды проснувшись, расплакавшись, Во всю мочь своих глоток и раковин Город, любящий сильным поддакивать, Земноводной водою кропят, — Древность легкая, летняя, наглая, С жадным взглядом и плоской ступней, Словно мост ненарушенный Ангела В плоскоступьи над желтой водой, — Голубой, онелепленный, пепельный, В барабанном наросте домов — Город, ласточкой купола лепленный Из проулков и из сквозняков, — Превратили в убийства питомник Вы, коричневой крови наемники, Италийские чернорубашечники, Мертвых цезарей злые щенки... Все твои, Микель Анджело, сироты, Облеченные в камень и стыд, — Ночь, сырая от слез, и невинный Молодой, легконогий Давид, И постель, на которой несдвинутый Моисей водопадом лежит, — Мощь свободная и мера львиная В усыпленьи и в рабстве молчит. И морщинистых лестниц уступки — В площадь льющихся лестничных рек, — Чтоб звучали шаги, как поступки, Поднял медленный Рим-человек, А не для искалеченных нег, Как морские ленивые губки. Ямы Форума заново вырыты И открыты ворота для Ирода, И над Римом диктатора-выродка Подбородок тяжелый висит.

Три власти Рима

Владимир Бенедиктов

Город вечный! Город славный! Представитель всех властей! Вождь когда-то своенравный, Мощный царь самоуправный Всех подлунных областей! Рим — отчизна Сципионов, Рим — метатель легионов, Рим — величья образец, В дивной кузнице законов С страшным молотом кузнец! Полон силы исполинской, Ты рубил весь мир сплеча И являл в руке воинской Всемогущество меча. Что же? С властию толикой Как судьба тебя вела? Не твоим ли, Рим великой. Лошадь консулом была? Не средь этого ль Сената — В сем чертоге высших дел — Круг распутниц, жриц разврата Меж сенаторов сидел? И не твой ли венценосный Царь — певун звонкоголосный Щеки красил и белил, И, рядясь женообразно, Средь всеобщего соблазна Гордо замуж выходил, Хохотал, и пел, и пил, И при песнях, и при смехе Жег тебя, и для потехи, В Тибре твой смиряя пыл, Недожженного топил, И, стреляя в ускользнувших, Добивал недотонувших, Недостреленных травил? Страшен был ты, Рим великой, Но не спасся, сын времен, Ты от силы полудикой Грозных севера племен. Из лесов в твои границы Гость косматый забежал — И воскормленник волчицы Под мечом медвежьим пал. Город вечный! Город славный! Крепкий меч твой, меч державный Не успел гиганта спасть, — Меч рассыпался на части, — Но взамен стальной сей власти Ты явил другую власть. Невещественная сила — Сила Римского двора Ключ от рая захватила У апостола Петра. Новый Рим стал с небом рядом, Стал он пастырем земли, Целый мир ему был стадом, И паслись с поникшим взглядом В этой пастве короли И, клонясь челом к подножью Властелина своего, С праха туфли у него Принимали милость божью Иль тряслись морозной дрожью Под анафемой его. Гроб господен указуя, И гремя, и торжествуя, Он сказал Европе: ‘Встань! Крест на плечи! меч во длань!’ И Европа шла на брань В Азию, подобно стаду, Гибнуть с верою немой Под мечом и под чумой. Мнится, папа, взяв громаду Всей Европы вперегиб, Эту ношу к небу вскинул, И на Азию низринул, И об гроб Христов расшиб; Но расшибенное тело, Исцеляясь, закипело Новой жизнию, — а он Сам собой был изнурен — Этот Рим. — С грозой знакомый, Мир узрел свой тщетный страх: Неуместны божьи громы В человеческих руках. Пред очами света, явно, Римских пап в тройном венце — Пировал разврат державный В грязном Борджиа лице. Долго в пасть любостяжаний Рим хватал земные дани И тучнел от дольних благ, За даянья отпирая Для дающих двери рая. Всё молчало, — встал монах, Слабый ратник августинской, Против силы исполинской, И сильней была, чем меч, Ополчившегося речь, — И, ревнуя к божьей славе, Рек он: ‘Божью благодать Пастырь душ людских не вправе Грешным людям продавать’. Полный гнева, полный страха, Рим заслышал речь монаха, И проклятьем громовым Грозно грянул он над ним; Но неправды обличитель Вновь восстал, чтобы сказать: ‘Нам божественный учитель Не дал права проклинать’. Город вечный! — Чем же ныне, Новой властию какой — Ты мечом иль всесвятыней Покоряешь мир людской? Нет! пленять наш ум и чувства Призван к мирной ты судьбе, Воссияла мощь искусства, Власть изящного в тебе. В Капитолий свой всечтимый На руках ты Тасса мчал И бессмертья диадимой Полумертвого венчал. Твой гигант Микель-Анжело Купол неба вдвинул смело В купол храма — в твой венец. Брал он творческий резец — И, приемля все изгибы И величия печать, — Беломраморные глыбы Начинали вдруг дышать; Кисть хватал — и в дивном блеске Глас: ‘Да будет!’ — эта кисть Превращала через фрески В изумительное: ‘Бысть’. Здесь твой вечный труд хранится, Перуджино ученик, Что писал не кистью, мнится, Но молитвой божий лик; Мнится, ангел, вея лаской, С растворенной, небом краской С высоты к нему спорхнул — И художник зачерпнул Смесь из радуг и тумана И на стены Ватикана, Посвященный в чудеса, Взял и бросил небеса. Рим! ты много крови пролил И проклятий расточил, Но творец тебе дозволил, Чтоб, бессмертный, ты почил На изящном, на прекрасном, В сфере творческих чудес. Отдыхай под этим ясным, Чудным куполом небес! И показывай вселенной, Как непрочны все мечи, Как опасен дух надменный, — И учи ее, учи! Покажи ей с умиленьем Santo padre {*} своего, {* отец (итал.). — Ред.} Как святым благословеньем Поднята рука его! Прах развалин Колизея Чужеземцу укажи: ‘Вот он — прах теперь! — скажи. — Слава богу!’ — Мирно тлея, Бойня дикая молчит. Как прекрасен этот вид, Потому, что он печален И безжизнен, — потому, Что безмолвный вид развалин Так приличен здесь всему, В чем, не в честь былого века, Видно зверство человека. Пылью древности своей, Рим, о прошлом проповедуй, И о смерти тех людей Наставительной беседой Жить нас в мире научи, Покажи свои три власти, И, смирив нам злые страсти, Наше сердце умягчи! Чтоб открыть нам благость божью, Дать нам видеть божество, — Покажи над бурной ложью Кротких истин торжество!

Староселье

Вячеслав Всеволодович

Журчливый садик, и за ним Твои нагие мощи, Рим! В нем лавр, смоковница и розы, И в гроздиях тяжелых лозы.Над ним, меж книг, единый сон Двух сливших за рекой времен Две памяти молитв созвучных,- Двух спутников, двух неразлучных…Сквозь сон эфирный лицезрим Твои нагие мощи, Рим! А струйки, в зарослях играя, Поют свой сон земного рая.

Другие стихи этого автора

Всего: 518

Жираф

Николай Степанович Гумилев

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далеко, далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф. Ему грациозная стройность и нега дана, И шкуру его украшает волшебный узор, С которым равняться осмелится только луна, Дробясь и качаясь на влаге широких озер. Вдали он подобен цветным парусам корабля, И бег его плавен, как радостный птичий полет. Я знаю, что много чудесного видит земля, Когда на закате он прячется в мраморный грот. Я знаю веселые сказки таинственных стран Про черную деву, про страсть молодого вождя, Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман, Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя. И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… — Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.

Волшебная скрипка

Николай Степанович Гумилев

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка, Не проси об этом счастье, отравляющем миры, Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка, Что такое темный ужас начинателя игры! Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки, У того исчез навеки безмятежный свет очей, Духи ада любят слушать эти царственные звуки, Бродят бешеные волки по дороге скрипачей. Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам, Вечно должен биться, виться обезумевший смычок, И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном, И когда пылает запад и когда горит восток. Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье, И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, — Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь. Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело, В очи глянет запоздалый, но властительный испуг. И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело, И невеста зарыдает, и задумается друг. Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ! Но я вижу — ты смеешься, эти взоры — два луча. На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

Шестое чувство

Николай Степанович Гумилев

Прекрасно в нас влюбленное вино И добрый хлеб, что в печь для нас садится, И женщина, которою дано, Сперва измучившись, нам насладиться. Но что нам делать с розовой зарей Над холодеющими небесами, Где тишина и неземной покой, Что делать нам с бессмертными стихами? Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать. Мгновение бежит неудержимо, И мы ломаем руки, но опять Осуждены идти всё мимо, мимо. Как мальчик, игры позабыв свои, Следит порой за девичьим купаньем И, ничего не зная о любви, Все ж мучится таинственным желаньем; Как некогда в разросшихся хвощах Ревела от сознания бессилья Тварь скользкая, почуя на плечах Еще не появившиеся крылья; Так век за веком — скоро ли, Господь? — Под скальпелем природы и искусства Кричит наш дух, изнемогает плоть, Рождая орган для шестого чувства.

Среди бесчисленных светил

Николай Степанович Гумилев

Среди бесчисленных светил Я вольно выбрал мир наш строгий И в этом мире полюбил Одни весёлые дороги. Когда тревога и тоска Мне тайно в душу проберётся, Я вглядываюсь в облака, Пока душа не улыбнётся. И если мне порою сон О милой родине приснится, Я так безмерно удивлён, Что сердце начинает биться. Ведь это было так давно И где-то там, за небесами. Куда мне плыть — не всё ль равно, И под какими парусами?

Старые усадьбы

Николай Степанович Гумилев

Дома косые, двухэтажные, И тут же рига, скотный двор, Где у корыта гуси важные Ведут немолчный разговор. В садах настурции и розаны, В прудах зацветших караси, — Усадьбы старые разбросаны По всей таинственной Руси. Порою в полдень льётся по лесу Неясный гул, невнятный крик, И угадать нельзя по голосу, То человек иль лесовик. Порою крестный ход и пение, Звонят во все колокола, Бегут, — то значит, по течению В село икона приплыла. Русь бредит Богом, красным пламенем, Где видно ангелов сквозь дым… Они ж покорно верят знаменьям, Любя своё, живя своим. Вот, гордый новою поддёвкою, Идет в гостиную сосед. Поникнув русою головкою, С ним дочка — восемнадцать лет. — «Моя Наташа бесприданница, Но не отдам за бедняка». — И ясный взор её туманится, Дрожа, сжимается рука. — «Отец не хочет… нам со свадьбою Опять придется погодить». — Да что! В пруду перед усадьбою Русалкам бледным плохо ль жить? В часы весеннего томления И пляски белых облаков Бывают головокружения У девушек и стариков. Но старикам — золотоглавые, Святые, белые скиты, А девушкам — одни лукавые Увещеванья пустоты. О, Русь, волшебница суровая, Повсюду ты своё возьмёшь. Бежать? Но разве любишь новое Иль без тебя да проживёшь? И не расстаться с амулетами, Фортуна катит колесо, На полке, рядом с пистолетами, Барон Брамбеус и Руссо.

Франции

Николай Степанович Гумилев

Франция, на лик твой просветлённый Я ещё, ещё раз обернусь, И как в омут погружусь бездонный В дикую мою, родную Русь. Ты была ей дивною мечтою, Солнцем стольких несравненных лет, Но назвать тебя своей сестрою, Вижу, вижу, было ей не след. Только небо в заревых багрянцах Отразило пролитую кровь, Как во всех твоих республиканцах Пробудилось рыцарское вновь. Вышли кто за что: один — чтоб в море Флаг трёхцветный вольно пробегал, А другой — за дом на косогоре, Где ещё ребенком он играл; Тот — чтоб милой в память их разлуки Принесли «Почётный легион», Этот — так себе, почти от скуки, И средь них отважнейшим был он! Мы собрались, там поклоны клали, Ангелы нам пели с высоты, А бежали — женщин обижали, Пропивали ружья и кресты. Ты прости нам, смрадным и незрячим, До конца униженным, прости! Мы лежим на гноище и плачем, Не желая Божьего пути. В каждом, словно саблей исполина, Надвое душа рассечена, В каждом дьявольская половина Радуется, что она сильна. Вот, ты кличешь: — «Где сестра Россия, Где она, любимая всегда?» Посмотри наверх: в созвездьи Змия Загорелась новая звезда.

Второй год

Николай Степанович Гумилев

И год второй к концу склоняется, Но так же реют знамена, И так же буйно издевается Над нашей мудростью война. Вслед за её крылатым гением, Всегда играющим вничью, С победной музыкой и пением Войдут войска в столицу. Чью? И сосчитают ли потопленных Во время трудных переправ, Забытых на полях потоптанных, И громких в летописи слав? Иль зори будущие, ясные Увидят мир таким, как встарь, Огромные гвоздики красные И на гвоздиках спит дикарь; Чудовищ слышны рёвы лирные, Вдруг хлещут бешено дожди, И всё затягивают жирные Светло-зелёные хвощи. Не всё ль равно? Пусть время катится, Мы поняли тебя, земля! Ты только хмурая привратница У входа в Божии Поля.

Смерть

Николай Степанович Гумилев

Есть так много жизней достойных, Но одна лишь достойна смерть, Лишь под пулями в рвах спокойных Веришь в знамя господне, твердь. И за это знаешь так ясно, Что в единственный, строгий час, В час, когда, словно облак красный, Милый день уплывет из глаз, Свод небесный будет раздвинут Пред душою, и душу ту Белоснежные кони ринут В ослепительную высоту. Там начальник в ярком доспехе, В грозном шлеме звездных лучей, И к старинной, бранной потехе Огнекрылых зов трубачей. Но и здесь на земле не хуже Та же смерть — ясна и проста: Здесь товарищ над павшим тужит И целует его в уста. Здесь священник в рясе дырявой Умиленно поет псалом, Здесь играют марш величавый Над едва заметным холмом.

Священные плывут и тают ночи

Николай Степанович Гумилев

Священные плывут и тают ночи, Проносятся эпические дни, И смерти я заглядываю в очи, В зелёные, болотные огни. Она везде — и в зареве пожара, И в темноте, нежданна и близка, То на коне венгерского гусара, А то с ружьём тирольского стрелка. Но прелесть ясная живёт в сознанье, Что хрупки так оковы бытия, Как будто женственно всё мирозданье, И управляю им всецело я. Когда промчится вихрь, заплещут воды, Зальются птицы в чаяньи зари, То слышится в гармонии природы Мне музыка Ирины Энери. Весь день томясь от непонятной жажды И облаков следя крылатый рой, Я думаю: «Карсавина однажды, Как облако, плясала предо мной». А ночью в небе древнем и высоком Я вижу записи судеб моих И ведаю, что обо мне, далёком, Звенит Ахматовой сиренный стих. Так не умею думать я о смерти, И всё мне грезятся, как бы во сне, Те женщины, которые бессмертье Моей души доказывают мне.

Пятистопные ямбы

Николай Степанович Гумилев

Я помню ночь, как черную наяду, В морях под знаком Южного Креста. Я плыл на юг; могучих волн громаду Взрывали мощно лопасти винта, И встречные суда, очей отраду, Брала почти мгновенно темнота. О, как я их жалел, как было странно Мне думать, что они идут назад И не остались в бухте необманной, Что Дон-Жуан не встретил Донны Анны, Что гор алмазных не нашел Синдбад И Вечный Жид несчастней во сто крат. Но проходили месяцы, обратно Я плыл и увозил клыки слонов, Картины абиссинских мастеров, Меха пантер — мне нравились их пятна — И то, что прежде было непонятно, Презренье к миру и усталость снов. Я молод был, был жаден и уверен, Но дух земли молчал, высокомерен, И умерли слепящие мечты, Как умирают птицы и цветы. Теперь мой голос медлен и размерен, Я знаю, жизнь не удалась… и ты. Ты, для кого искал я на Леванте Нетленный пурпур королевских мантий, Я проиграл тебя, как Дамаянти Когда-то проиграл безумный Наль. Взлетели кости, звонкие, как сталь, Упали кости — и была печаль. Сказала ты, задумчивая, строго: «Я верила, любила слишком много, А ухожу, не веря, не любя, И пред лицом всевидящего Бога, Быть может, самое себя губя, Навек я отрекаюсь от тебя». Твоих волос не смел поцеловать я, Ни даже сжать холодных, тонких рук, Я сам себе был гадок, как паук, Меня пугал и мучил каждый звук, И ты ушла, в простом и темном платье, Похожая на древнее распятье. То лето было грозами полно, Жарой и духотою небывалой, Такой, что сразу делалось темно И сердце биться вдруг переставало, В полях колосья сыпали зерно, И солнце даже в полдень было ало. И в реве человеческой толпы, В гуденье проезжающих орудий, В немолчном зове боевой трубы Я вдруг услышал песнь моей судьбы И побежал, куда бежали люди, Покорно повторяя: буди, буди. Солдаты громко пели, и слова Невнятны были, сердце их ловило: «Скорей вперед! Могила, так могила! Нам ложем будет свежая трава, А пологом — зеленая листва, Союзником — архангельская сила». Так сладко эта песнь лилась, маня, Что я пошел, и приняли меня, И дали мне винтовку и коня, И поле, полное врагов могучих, Гудящих грозно бомб и пуль певучих, И небо в молнийных и рдяных тучах. И счастием душа обожжена С тех самых пор; веселием полна И ясностью, и мудростью; о Боге Со звездами беседует она, Глас Бога слышит в воинской тревоге И Божьими зовет свои дороги. Честнейшую честнейших херувим, Славнейшую славнейших серафим, Земных надежд небесное свершенье Она величит каждое мгновенье И чувствует к простым словам своим Вниманье, милость и благоволенье. Есть на море пустынном монастырь Из камня белого, золотоглавый, Он озарен немеркнущею славой. Туда б уйти, покинув мир лукавый, Смотреть на ширь воды и неба ширь… В тот золотой и белый монастырь!

После победы

Николай Степанович Гумилев

Солнце катится, кудри мои золотя, Я срываю цветы, с ветерком говорю. Почему же не счастлив я, словно дитя, Почему не спокоен, подобно царю? На испытанном луке дрожит тетива, И все шепчет и шепчет сверкающий меч. Он, безумный, еще не забыл острова, Голубые моря нескончаемых сеч. Для кого же теперь вы готовите смерть, Сильный меч и далеко стреляющий лук? Иль не знаете вы — завоевана твердь, К нам склонилась земля, как союзник и друг; Все моря целовали мои корабли, Мы почтили сраженьями все берега. Неужели за гранью широкой земли И за гранью небес вы узнали врага?

Наступление

Николай Степанович Гумилев

Та страна, что могла быть раем, Стала логовищем огня. Мы четвертый день наступаем, Мы не ели четыре дня. Но не надо яства земного В этот страшный и светлый час, Оттого, что Господне слово Лучше хлеба питает нас. И залитые кровью недели Ослепительны и легки. Надо мною рвутся шрапнели, Птиц быстрей взлетают клинки. Я кричу, и мой голос дикий. Это медь ударяет в медь. Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть. Словно молоты громовые Или волны гневных морей, Золотое сердце России Мерно бьется в груди моей. И так сладко рядить Победу, Словно девушку, в жемчуга, Проходя по дымному следу Отступающего врага.