Кинематограф
Кинематограф. Три скамейки. Сентиментальная горячка. Аристократка и богачка В сетях соперницы-злодейки.
Не удержать любви полета: Она ни в чем не виновата! Самоотверженно, как брата, Любила лейтенанта флота.
А он скитается в пустыне — Седого графа сын побочный. Так начинается лубочный Роман красавицы-графини.
И в исступленьи, как гитана, Она заламывает руки. Разлука. Бешеные звуки Затравленного фортепьяно.
В груди доверчивой и слабой Еще достаточно отваги Похитить важные бумаги Для неприятельского штаба.
И по каштановой аллее Чудовищный мотор несется, Стрекочет лента, сердце бьется Тревожнее и веселее.
В дорожном платье, с саквояжем, В автомобиле и в вагоне, Она боится лишь погони, Сухим измучена миражем.
Какая горькая нелепость: Цель не оправдывает средства! Ему — отцовское наследство, А ей — пожизненная крепость!
Похожие по настроению
Мадам, уже падают листья
Александр Николаевич Вертинский
На солнечном пляже в июне В своих голубых пижама Девчонка — звезда и шалунья — Она меня сводит с ума. Под синий berceuse океана На желто-лимонном песке Настойчиво, нежно и рьяно Я ей напеваю в тоске: «Мадам, уже песни пропеты! Мне нечего больше сказать! В такое волшебное лето Не надо так долго терзать! Я жду Вас, как сна голубого! Я гибну в любовном огне! Когда же Вы скажете слово, Когда Вы придете ко мне?» И, взглядом играя лукаво, Роняет она на ходу: «Вас слишком испортила слава. А впрочем… Вы ждите… приду!..» Потом опустели террасы, И с пляжа кабинки свезли. И даже рыбачьи баркасы В далекое море ушли. А птицы так грустно и нежно Прощались со мной на заре. И вот уж совсем безнадежно Я ей говорил в октябре: «Мадам, уже падают листья, И осень в смертельном бреду! Уже виноградные кисти Желтеют в забытом саду! Я жду Вас, как сна голубого! Я гибну в осеннем огне! Когда же Вы скажете слово? Когда Вы придете ко мне?!» И, взгляд опуская устало, Шепнула она, как в бреду: «Я Вас слишком долго желала. Я к Вам… никогда не приду».
Мотогонки по вертикальной стене
Андрей Андреевич Вознесенский
Заворачивая, манежа, Свищет женщина по манежу! Краги — красные, как клешни. Губы крашеные — грешны. Мчит торпедой горизонтальною, Хризантему заткнув за талию!Ангел атомный, амазонка! Щеки вдавлены, как воронка. Мотоцикл над головой Электрическою пилой.Надоело жить вертикально. Ах, дикарочка, дочь Икара… Обыватели и весталки Вертикальны, как «ваньки-встаньки».В этой, взвившейся над зонтами, Меж оваций, афиш, обид, Сущность женщины горизонтальная Мне мерещится и летит!Ах, как кружит ее орбита! Ах, как слезы белкам прибиты! И тиранит ее Чингисхан — Тренирующий Сингичанц…СИНГИЧАНЦ: «Ну, а с ней не мука? Тоже трюк — по стене, как муха… А вчера камеру проколола… Интриги…. Пойду напишу по инстанции… И царапается, как конокрадка».Я к ней вламываюсь в антракте. «Научи,— говорю,— горизонту…»А она молчит, амазонка. А она головой качает. А ее еще трек качает. А глаза полны такой — горизонтальною тоской!
Иная жизнь
Эдуард Багрицкий
Огромною полночью небо полно, И старое не говорит вдохновенье, Я настежь распахиваю окно В горячую бестолочь звезд и сирени. Что ж. Значит, и это пройдет, как всегда, Как всё проходило, как всё остывало. Как прежде, прокатится мимо звезда, В стихи попадет и уйдет, как бывало. И вновь наползет одинокий туман На труд стихотворца ночной и убогий, Развеются рифмы… Но я на экран себе понесу и дела, и тревоги. Квадрат из сиянья, квадрат из огня. Сквозь сумерки зала, как снег, ледяные, Пускай неуклонно покажут меня, Мой волос густой и глаза молодые. Я должен увидеть, как движется рот, Широкий и резкий квадрат подбородка, Движения плеч, головы поворот, Наскучившую, но чужую походку. Пускай на холодном пройдет полотне Всё то, что скрывал я глухими ночами, — Знакомые и неизвестные мне: Любовная дрожь, вдохновения пламя… Пускай, электрической силой слепя. Мой взор с полотна на меня же и глянет; Я должен, Я должен увидеть себя, Я должен увидеть себя на экране! Кричи, режиссер, стрекочи, аппарат, Юпитер, гори, Разлетайтесь, потемки! Меня не прельстят ваши три шестьдесят. Я вдвое готов заплатить Вам за съемку.
Я не возьму тебя в кино
Евгений Долматовский
Я не возьму тебя в кино — Там честь солдата под угрозой: Не плакавший давным-давно, Я там порой глотаю слезы. Но вовсе не на тех местах, Где разлучаются навеки Иль с тихим словом на устах В последний раз смежают веки. Сдержаться не могу тогда, Когда встают в кинокартинах Отстроенные города, Которые я знал в руинах. Иль при показе старых лент, Когда мелькают полустанки, И монументы ранних лет — Красноармейские кожанки, И пулеметные тачанки, Объехавшие целый свет. Беспечным девочкам смешно, Как им понять, что это значит: Документальное кино, А человек глядит и плачет.
В лимузине
Игорь Северянин
Она вошла в моторный лимузин, Эскизя страсть в корректном кавалере, И в хрупоте танцующих резин Восстановила голос Кавальери.Кто звал ее на лестнице: «Manon?» И ножки ей в прохладном вестибюле,- Хотя она и бросила: «Mais non!»* — Чьи руки властно мехово обули?Да все же он, пустой, как шантеклер, Проборчатый, офраченный картавец, Желательный для многих кавалер, Использованный многими красавец.О, женщина! Зови его в турне, Бери его, пожалуй, в будуары… Но не води с собою на Массне: «Письмо» Массне… Оно не для гитары!..
Любви нашей кино
Михаил Исаковский
Майской чудной порою, у широкой реки, Когда нам мигали милых звёзд огоньки; Нас манило, пьянило ночи майской вино; Как же нас волновало любви нашей кино; Как же нас волновало любви нашей кино. О любви нам шептала тихонько река, Моё сердце стучало, дрожала рука; Как светились глаза у тебя, Мимино; Как же нас волновало любви нашей кино; Как же нас волновало любви нашей кино. Навеки остался для Тебя и меня, Только пепел холодный от любви, от огня; Но никогда не забыть мне тебя, Мимино; Как же нас волновало любви нашей кино; Как же нас волновало любви нашей кино.
В кино
Николай Алексеевич Заболоцкий
Утомленная после работы, Лишь за окнами стало темно, С выраженьем тяжелой заботы Ты пришла почему-то в кино.Рыжий малый в коричневом фраке, Как всегда, выбиваясь из сил, Плел с эстрады какие-то враки И бездарно и нудно острил.И смотрела когда на него ты И вникала в остроты его, Выраженье тяжелой заботы Не сходило с лица твоего.В низком зале, наполненном густо, Ты смотрела, как все, на экран, Где напрасно пыталось искусство К правде жизни припутать обман.Озабоченных черт не меняли Судьбы призрачных, плоских людей, И тебе удавалось едва ли Сопоставить их с жизнью своей.Одинока, слегка седовата, Но еще моложава на вид, Кто же ты? И какая утрата До сих пор твое сердце томит?Где твой друг, твой единственно милый, Соучастник далекой весны, Кто наполнил живительной силой Бесприютное сердце жены?Почему его нету с тобою? Неужели погиб он в бою Иль, оторван от дома судьбою, Пропадает в далеком краю?Где б он ни был, но в это мгновенье Здесь, в кино, я уверился вновь: Бесконечно людское терпенье, Если в сердце не гаснет любовь.
В кино
Валентин Петрович Катаев
В крещенский снег из скрещенных ресниц Они возникли в этот вечер обе. Я думал так: ну, обними, рискни, Возьми за руку, поцелуй, попробуй.В фойе ресниц дул голубой сквозник: Сквозь лёлины развеерены Мери. Но первый кто из чьих ресниц возник – Покрыто мраком двух последних серий.Я никогда не видел ледника. Весь в трещинах. Ползет. Но я уверен: Таким же ледником моя рука Сползала по руке стеклянной Мери.Плыл пароход. Ворочал ящик кран. Качалось море. Мери мчалась в скором. На волоске любви висел экран, И с фильма сыпались реснички сором.
Кинематораф
Владимир Владимирович Набоков
Люблю я световые балаганы все безнадежнее и все нежней. Там сложные вскрываются обманы простым подслушиваньем у дверей. Там для распутства символ есть единый — бокал вина, а добродетель — шьет. Между чертами матери и сына острейший глаз там сходства не найдет. Там, на руках, в автомобиль огромный не чуждый состраданья богатей усердно вносит барышень бездомных, в тигровый плед закутанных детей. Там письма спешно пишутся средь ночи: опасность… трепет… поперек листа рука бежит… И как разборчив почерк, какая писарская чистота! Вот спальня озаренная. Смотрите, как эта шаль упала на ковер. Не виден ослепительный юпитер, не слышен раздраженный режиссер, но ничего там жизнью не трепещет: пытливый гость не может угадать связь между вещью и владельцем вещи, житейского особую печать. О, да! Прекрасны гонки, водопады, вращение зеркальной темноты. Но вымысел? Гармонии услада? Ума полет? О, Муза, где же ты? Утопит злого, доброго поженит, и снова, через веси и века, спешит роскошное воображенье самоуверенного пошляка. И вот — конец… Рояль незримый умер, темно и незначительно пожив. Очнулся мир, прохладою и шумом растаявшую выдумку сменив: И со своей подругою приказчик, встречая ветра влажного напор, держа ладонь над спичкою горящей, насмешливый выносит приговор.
Кинематограф
Юрий Левитанский
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет. А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет. А потом в стене внезапно загорается окно. Возникает звук рояля. Начинается кино. И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной. Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной! Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса заставляет меня плакать и смеяться два часа, быть участником событий, пить, любить, идти на дно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер этот равно гениальный и безумный режиссер? Как свободно он монтирует различные куски ликованья и отчаянья, веселья и тоски! Он актеру не прощает плохо сыгранную роль — будь то комик или трагик, будь то шут или король. О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом в этой драме, где всего-то меж началом и концом два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты от нехватки ярких красок, от невольной немоты. Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва выразительностью жестов, заменяющих слова. И спешат твои актеры, все бегут они, бегут — по щекам их белым-белым слезы черные текут. Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет, хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет. Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса. Слишком красные восходы. Слишком синие глаза. Слишком черное от крови на руке твоей пятно… Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино! А потом придут оттенки, а потом полутона, то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана. А потом и эта зрелость тоже станет в некий час детством, первыми шагами тех, что будут после нас жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно… Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино! Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов занимать любое место в тесноте твоих рядов. Но в великой этой драме я со всеми наравне тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне. Даже если где-то с краю перед камерой стою, даже тем, что не играю, я играю роль свою. И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны, как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны, как сплетается с другими эта тоненькая нить, где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить, потому что в этой драме, будь ты шут или король, дважды роли не играют, только раз играют роль. И над собственною ролью плачу я и хохочу. То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу. То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно, жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Другие стихи этого автора
Всего: 1961914
Осип Эмильевич Мандельштам
Собирались Эллины войною На прелестный Саламин, — Он, отторгнут вражеской рукою, Виден был из гавани Афин. А теперь друзья-островитяне Снаряжают наши корабли. Не любили раньше англичане Европейской сладостной земли. О Европа, новая Эллада, Охраняй Акрополь и Пирей! Нам подарков с острова не надо — Целый лес незваных кораблей.
В Петербурге мы сойдемся снова
Осип Эмильевич Мандельштам
В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Все поют блаженных жен родные очи, Все цветут бессмертные цветы. Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит. Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь: За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь. Слышу легкий театральный шорох И девическое «ах» — И бессмертных роз огромный ворох У Киприды на руках. У костра мы греемся от скуки, Может быть, века пройдут, И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут. Где-то грядки красные партера, Пышно взбиты шифоньерки лож, Заводная кукла офицера — Не для черных душ и низменных святош... Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи В черном бархате всемирной пустоты. Все поют блаженных жен крутые плечи, А ночного солнца не заметишь ты.
Эта область в темноводье
Осип Эмильевич Мандельштам
Эта область в темноводье — Хляби хлеба, гроз ведро — Не дворянское угодье — Океанское ядро. Я люблю ее рисунок — Он на Африку похож. Дайте свет-прозрачных лунок На фанере не сочтешь. — Анна, Россошь и Гремячье, — Я твержу их имена, Белизна снегов гагачья Из вагонного окна. Я кружил в полях совхозных — Полон воздуха был рот, Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот. Въехал ночью в рукавичный, Снегом пышущий Тамбов, Видел Цны — реки обычной — Белый-белый бел-покров. Трудодень земли знакомой Я запомнил навсегда, Воробьевского райкома Не забуду никогда. Где я? Что со мной дурного? Степь беззимняя гола. Это мачеха Кольцова, Шутишь: родина щегла! Только города немого В гололедицу обзор, Только чайника ночного Сам с собою разговор… В гуще воздуха степного Перекличка поездов Да украинская мова Их растянутых гудков.
В разноголосице девического хора…
Осип Эмильевич Мандельштам
В разноголосице девического хора Все церкви нежные поют на голос свой, И в дугах каменных Успенского собора Мне брови чудятся, высокие, дугой. И с укрепленного архангелами вала Я город озирал на чудной высоте. В стенах Акрополя печаль меня снедала По русском имени и русской красоте. Не диво ль дивное, что вертоград нам снится, Где голуби в горячей синеве, Что православные крюки поет черница: Успенье нежное — Флоренция в Москве. И пятиглавые московские соборы С их итальянскою и русскою душой Напоминают мне явление Авроры, Но с русским именем и в шубке меховой.
Ночь. Дорога. Сон первичный
Осип Эмильевич Мандельштам
Ночь. Дорога. Сон первичный Соблазнителен и нов… Что мне снится? Рукавичный Снегом пышущий Тамбов, Или Цны — реки обычной — Белый, белый, бел — покров? Или я в полях совхозных — Воздух в рот, и жизнь берет, Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот? Кроме хлеба, кроме дома Снится мне глубокий сон: Трудодень, подъятый дремой, Превратился в синий Дон… Анна, Россошь и Гремячье — Процветут их имена, — Белизна снегов гагачья Из вагонного окна!…
Дворцовая площадь
Осип Эмильевич Мандельштам
Императорский виссон И моторов колесницы, — В черном омуте столицы Столпник-ангел вознесен. В темной арке, как пловцы, Исчезают пешеходы, И на площади, как воды, Глухо плещутся торцы. Только там, где твердь светла, Черно-желтый лоскут злится, Словно в воздухе струится Желчь двуглавого орла.
Когда в далекую Корею
Осип Эмильевич Мандельштам
Когда в далекую Корею Катился русский золотой, Я убегал в оранжерею, Держа ириску за щекой. Была пора смешливой бульбы И щитовидной железы, Была пора Тараса Бульбы И наступающей грозы. Самоуправство, своевольство, Поход троянского коня, А над поленницей посольство Эфира, солнца и огня. Был от поленьев воздух жирен, Как гусеница, на дворе, И Петропавловску-Цусиме Ура на дровяной горе… К царевичу младому Хлору И — Господи благослови! — Как мы в высоких голенищах За хлороформом в гору шли. Я пережил того подростка, И широка моя стезя — Другие сны, другие гнезда, Но не разбойничать нельзя.
Заснула чернь
Осип Эмильевич Мандельштам
Заснула чернь. Зияет площадь аркой. Луной облита бронзовая дверь. Здесь Арлекин вздыхал о славе яркой, И Александра здесь замучил Зверь. Курантов бой и тени государей: Россия, ты — на камне и крови — Участвовать в твоей железной каре Хоть тяжестью меня благослови!
Твоим узким плечам
Осип Эмильевич Мандельштам
Твоим узким плечам под бичами краснеть, Под бичами краснеть, на морозе гореть. Твоим детским рукам утюги поднимать, Утюги поднимать да веревки вязать. Твоим нежным ногам по стеклу босиком, По стеклу босиком да кровавым песком… Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть, Черной свечкой гореть да молиться не сметь.
Я в хоровод теней
Осип Эмильевич Мандельштам
Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, С певучим именем вмешался, Но всё растаяло, и только слабый звук В туманной памяти остался. Сначала думал я, что имя — серафим, И тела легкого дичился, Немного дней прошло, и я смешался с ним И в милой тени растворился. И снова яблоня теряет дикий плод, И тайный образ мне мелькает, И богохульствует, и сам себя клянет, И угли ревности глотает. А счастье катится, как обруч золотой, Чужую волю исполняя, И ты гоняешься за легкою весной, Ладонью воздух рассекая. И так устроено, что не выходим мы Из заколдованного круга; Земли девической упругие холмы Лежат спеленатые туго.
Чуть мерцает призрачная сцена
Осип Эмильевич Мандельштам
Чуть мерцает призрачная сцена, Хоры слабые теней, Захлестнула шелком Мельпомена Окна храмины своей. Черным табором стоят кареты, На дворе мороз трещит, Все космато — люди и предметы, И горячий снег хрустит. Понемногу челядь разбирает Шуб медвежьих вороха. В суматохе бабочка летает. Розу кутают в меха. Модной пестряди, кружки и мошки, Театральный легкий жар, А на улице мигают плошки И тяжелый валит пар. Кучера измаялись от крика, И храпит и дышит тьма. Ничего, голубка, Эвридика, Что у нас студеная зима. Слаще пенья итальянской речи Для меня родной язык, Ибо в нем таинственно лепечет Чужеземных арф родник. Пахнет дымом бедная овчина От сугроба улица черна. Из блаженного, певучего притина К нам летит бессмертная весна, Чтобы вечно ария звучала: «Ты вернешься на зеленые луга», И живая ласточка упала На горячие снега.
Tristia (Я изучил науку расставанья)
Осип Эмильевич Мандельштам
Я изучил науку расставанья В простоволосых жалобах ночных. Жуют волы, и длится ожиданье, Последний час вигилий городских; И чту обряд той петушиной ночи, Когда, подняв дорожной скорби груз, Глядели в даль заплаканные очи И женский плач мешался с пеньем муз. Кто может знать при слове расставанье — Какая нам разлука предстоит? Что нам сулит петушье восклицанье, Когда огонь в акрополе горит? И на заре какой-то новой жизни, Когда в сенях лениво вол жует, Зачем петух, глашатай новой жизни, На городской стене крылами бьет? И я люблю обыкновенье пряжи: Снует челнок, веретено жужжит. Смотри: навстречу, словно пух лебяжий, Уже босая Делия летит! О, нашей жизни скудная основа, Куда как беден радости язык! Все было встарь, все повторится снова, И сладок нам лишь узнаванья миг. Да будет так: прозрачная фигурка На чистом блюде глиняном лежит, Как беличья распластанная шкурка, Склонясь над воском, девушка глядит. Не нам гадать о греческом Эребе, Для женщин воск, что для мужчины медь. Нам только в битвах выпадает жребий, А им дано, гадая, умереть.