Северная надбавка
[B]1[/B]
За что эта северная надбавка? За — вдавливаемые вьюгой внутрь глаза, за — мороза такие, что кожа на лицах, как будто кирза, за — ломающиеся, залубеневшие торбаза, за — проваливающиеся в лёд полоза, за — пустой рюкзак, где лишь смёрзшаяся сабза, за — сбрасываемые с вертолёта груза, где книг никаких, за исключением двухсот пятидесяти экземпляров научной брошюры «Ядовитое пресмыкающееся наших пустынь — гюрза…»
[B]2[/B]
«А вот пива, товарищ начальник, не сбросят, небось, ни раза…» «Да если вам сбросить его — разобьётся…» «Ну хоть полизать, когда разольётся. А правда, товарищ начальник, в Америке — пиво в железных банках?» «Это для тех, у кого есть валюта в банках…» «А будет у нас «Жигулёвское», которое не разбивается?» «Не всё, товарищи, сразу… Промышленность развивается». И тогда возникает северная тоска по пиву, по русскому — с кружечкой, с воблочкой — пиру.
И начинают: «Когда и где последний раз я его… того… Да, боже мой, братцы, — в Караганде! Лет десять назад всего…» Теперь у парня в руках весь барак: «А как?» «Иду я с шабашки и вижу — цистерна, такая бокастая, рыжая стерва, Я к ней — без порыва. Ну, думаю, знаю я вас: написано «Пиво», а вряд ли и квас…» Барак замирает, как цирк-шапито: «А дальше-то что?» «Я стал притворяться, как будто бы мне всё равно. Беру себе кружечку, братцы, И — гадом я буду — оно!» «Холодное?» — глубокомысленно вопрос, как сухой наждачок. «Холёное…» «А не прокислое?» «Ни боже мой — свежачок!» «А очередь?» «Никакошенькой!», и вдруг пробасил борода, рассказчика враз укокошивший: «Какое же пиво тогда? Без очереди трудящихся какой же у пива вкус! А вот постоишь три часика и столько мотаешь на ус… Такое общество избранное, хотя и табачный чад. Такие мысли, не изданные в газетах, где воблы торчат. Свободный обмен информацией, свободный обмен идей. Ссорит нас водка, братцы, пиво сближает людей…» Но барак, притворившийся только, что спит: «А спирт?» И засыпает барак на обрыве, своими снами от вьюги храним, и радужное, как наклейка на пиве, сиянье северное над ним. А когда открывается навигация, на первый, ободранный о льдины пароход, на лодках угрожающе надвигается, размахивая сотенными, обеспивевший народ, и вздрагивает мир от накопившегося пыла: «Пива! Пива!»
[B]3[/B]
Я уплывал на одном из таких пароходов. Едва успевший в каюту влезть, сосед, чтобы главного не прохлопать, Хрипло выдохнул: «Пиво есть?» «Есть», — я ответил. «А сколько ящиков?» — последовал северный крупный вопрос, и целых три ящика настоящего живого пива буфетчик внёс. Закуской были консервные мидии. Под сонное бульканье за кормой с бульканьем пил из бутылок невидимых и ночью сосед невидимый мой. А утром, способный уже для бесед, такую исповедь выдал сосед:
«Летать Аэрофлотом? Мы лучше обождём. Мы мёрзли по мерзлотам не за его боржом.
Я сяду лучше в поезд «Владивосток — Москва», и я в брюшную полость себе налью пивка.
Сольцой, чтоб зашипело! Найду себе дружков, чтоб тёплая капелла запела бы с боков.
С подобием улыбки сквозь пенистый фужер увижу я Подлипки, как будто бы Танжер.
Аккредитивы в пояс зашил я глубоко, но мой финкарь пропорист — отпарывать легко.
Куплю в комиссионке костюм — сплошной кремплин. Заахают девчонки, но это лишь трамплин.
Я в первом туалете носки себе сменю. Двадцатое столетье раскрою, как меню.
Пять лет я торопился на этот пир горой. Попользую я «пильзен», попраздную «праздрой».
Потом, конечно, в Сочи с компашкой закачусь — там погуляю сочно от самых полных чувств.
Спроворит, как по нотам, футбольнейший подкат официант с блокнотом: «Вам хванчкару, мускат?»
Но зря шустряк в шалмане ждёт от меня кивка. «Компании — шампании! А для меня — пивка!
Смеёшься надо мною? Мол, я не из людей, животное пивное, без никаких идей!
Скажи, а ты по ягелю таскал теодолит, не пивом, а повальною усталостью налит?
Скажи, а ты счастливо, без всяких лососин пил бархатное пиво из тундровых трясин?
А о пивную пену крутящейся пурги ты бился, как о стену, когда вокруг ни зги?
Мы тёплыми телами боролись, кореш, с той, как ледяное пламя дышавшей, мерзлотой.
А тех, кто приустали, внутрь приняла земля, и там, в гробу хрустальном, тепа из хрусталя.
Я, кореш, малость выжат, прости мою вину. Но ты скажи: кто движет на Север всю страну?
На этот отпусочек — кусочек жития, на пиво и на Сочи имею право я!
Я северной надбавкой не то чтоб слишком горд. Я мамку, деда с бабкой зарыл в голодный год.
Срединная Россия послевоенных лет глядит — теперь я в силе, за пивом шлю в буфет!
Сеструха есть — Валюха. Живёт она в Клину, и к ней ещё до юга, конечно, заверну…
Пей… Разве в пиве горечь, что ёрзаешь лицом? По пиву вдарим, кореш, пивцо зальём пивцом…»
[B]4[/B]
Эх, надбавка северная, вправду сумасшедшая, на снегу посеянная, на снегу взошедшая!
Впрочем, здесь все рублики, как шагрень, сжимаются. От мороза хрупкие сотни здесь ломаются.
И, до боли яркие, в самолётах ёрзая, прилетают яблоки, все насквозь промёрзлые.
Тело ещё вынесло, ночью изъелозилось, а душа не вымерзла — только подморозилась.
[B]5[/B]
В столице были слипшиеся дни… Он легче стал на три аккредитива и тяжелей бутылок на сто пива, и захотелось чаю и родни. Особенно он как-то испугался, когда, проснувшись, вдруг нащупал галстук на шее у себя, а на ноге почувствовал чужую чью-то ногу, а чью — понять не мог, придя к итогу: «Эге, пора в дорогу…»
Сестру свою не видел он пять лет. Пропахший запланированным «пильзеном», как блудный брат, в кремплине грешном вылез он в Клину чуть свет с коробкою конфет. В России было воскресенье, но очередей оно не отменяло, а в двориках тишайших домино гремело наподобье аммонала. Не знали покупатели трески и козлозабиватели ретивые, что в поясе приезжего с Москвы на десять тыщ лежат аккредитивы. Московскою «гаваною» дымя, он шёл, сбивая новенькие «корочки». Окончились красивые дома и даже некрасивые окончились. Он постукал в окраинный барак, который столь похожим был на северный. «Чего стучишь? Открыта дверь и так…» — угрюмо пробурчал старик рассерженный. Вошёл приезжий в длинный коридор, смущаясь: «Мне бы Щепочкину Валю…» «Такой здесь нет… Все ходют, носют сор, и, кстати, нас вчерась обворовали…» «Как нет? Я брат ей… Я писал сюда. Ну, правда, года три последним разом. Дед, вспомни — медицинская сестра. С рыжцой! Косит немного левым глазом!» «Ах, эта Валька — Юркина жена! Я хоть старик, а человек здесь новый и путаюсь в фамилиях. Она не Щепочкина вовсе, а Чернова». «А где они живут?» «Вон там живут. Был Юрка на бульдозере, а нынче Валюха его тянет в институт, и мужа и двоих детишек нянча. Валюха, доложу тебе, душа… А как насчёт уколов хороша! И даже ездит к самому завскладом, и всаживает шприц легко-легко… Как видишь, оценили высоко своим — научно выражаясь — задом». Рванул приезжий дверь сестры слегка, и ручка вмиг с шурупами осталась в его руке, и вздрогнула рука, как будто бы нечаянно состарясь. Он в мокрое внезапно ткнулся лбом и о прищепку щёку оцарапал. Пелёнки в блеске бело-голубом роняли, как минуты, капли на пол. И он увидел, сжавшийся в углу, раздвинув тихо занавес пелёнок: один ребёнок ерзал на полу, и грудь сестры сосал другой ребёнок. А над электроплиткой, юн и тощ, половником помешивая борщ, сестрёнкин муж читал, как будто требник, по дизельной механике учебник. С глазами наподобие маслин в жабо воздушном у электроплитки здесь, правда, третий лишний был — Муслим, но это не считалось — на открытке. Приезжий от пелёнок сделал шаг, и сдавленно он выговорил: «Валя…» — как будто призрак тех болот и шахт, где есть концерты шумные едва ли. Сестра с подмокшей ношею своей привстала, грудь прикрыла на мгновенье, Всё женщины роняют от волненья, но не роняют никогда детей. «Я думала, что ты уже…» «Погиб? Как бы не так! Держи, сестра, конфеты!» «А что ж ты не писал?» «Я странный тип… К тому ж у нас нехватка на конверты…» «Мой муж…» «Усёк…» «Племянники твои…» «И это я усёк… Я, значит, дядя! А где твой шприц? Шампанского вколи! Да, завязав глаза, вколи, не глядя!» «Шампанского, Петюша? Я сейчас…» Сестра засуетилась виновато, в момент из-под певца-лауреата достав десятку — тайный свой запас. «Пётр Щепочкин, ты, братец, сукин сын!» — в сердцах подумал о себе приезжий. Муж приоделся и в сорочке свежей направился в соседний магазин. Пётр Щепочкин за ним тогда вдогон, ему у кассы сотенную сунул, но даже не рукой, а просто сумкой небрежно отстранил дензнаки он. Пётр Щепочкин его зауважал — нет, этот парень явно не нахлебник, не зря, как видно, дизельный учебник, страницы в борщ макая, он держал. А в комнатку тащил, что мог, барак — гость северный, особенный, ещё бы! Был холодец, и даже был форшмак! Был даже красный одинокий рак — с изысканною щедростью трущобы! Не может жить Россия без пиров, а если пир, то это пир всемирный! Припёрся дед. боявшийся воров, с полупустой бутылочкой имбирной. Принёс монтёр, как битлы, долгогрив, с вишнёвкой, простоявшей зиму, четверть, и, марлю осторожно приоткрыв, стал вишенки из чашки ложкой черпать. Зубровку — неизвестное лицо внесло, уже в подпитии отчасти, прибавив к ней варёное яйцо, и притащила няня — тётя Настя — больничных нянь любимое винцо — кагор, напоминающий причастье. Был самогон, взлелеянный в селе, с чуть лиловатым свёкольным отливом… Лишь пива не случилось на столе. В Клину в то время плохо было с пивом. И даже не мешало ребятне, и так сияла Щепочкина Валя, как будто в эту комнатку её всё населенье Родины созвали. Но отгонявший тосты, словно мух, напоминая, что она — Чернова, шампанское прихлёбывая, муж украдкою листал учебник снова. Глаз Валин, словно в детстве, чуть косил, но больше на него, им озабочен. «Ты счастлива?» — Пётр Щепочкин спросил. «Ой, Петенька, — вздохнула, — очень… Чего, а счастья нам не брать взаймы. Да только комнатушка тесновата. Три года, как на очереди мы. А в кооператив — не та зарплата…» Пётр Щепочкин как шваркнулся об лёд: «Ты сколько получаешь?» «Сто пятнадцать. Там Юрина стипендия пойдёт, и малость легче будет нам подняться…» Пётр Щепочкин плеснул себе кагор, запил вишнёвкой, а потом зубровкой, и старику сказал он с расстановкой: «Воров боишься? Я, старик, не вор…» Он думал — что такое героизм? Чего геройство показное стоит, когда оно вздымает гири ввысь, наполненные только пустотою! А настоящий героизм — он есть. Ему неважно — признан ли, не признан. Но всем в глаза он не желает лезть, себя не называя героизмом. Мы бьёмся с тундрой. Нрав её крутой. Но женщины ведут не меньше битву с бесчеловечной вечной мерзлотой не склонного к оттаиванью быта. Не меньше, чем солдат поднять в бою, когда своим геройством убеждают, геройство есть — поднять свою семью, и в этом гибнут или побеждают… Все гости постепенно разошлись. Заснула Валя. Было мирно в мире. Сопели дети. Продолжалась жизнь. Пётр Щепочкин и муж тарелки мыли. Певец вздыхал с открытки, но слабо солисту было, выпрыгнув оттуда, пожертвовать воздушное жабо на протиранье вилок и посуды… Хотя чуть-чуть кружилась голова, что делать, стало Щепочкину ясно, но если не подысканы слова, мысль превращать в слова всегда опасно. И, расставляя стулья на места, нащупывая правильное слово, Пётр Щепочкин боялся неспроста загадочного Юрия Чернова. Пётр начал так: «Когда-то, огольцом, одну старушку я дразнил ягою, кривую, с рябоватеньким лицом, с какой-то скособоченной ногою. Тогда сестрёнке было года три, но мне она тайком, на сеновале шепнула, что старушка та внутри красавица. Её заколдовали, Мне с той поры мерещилось, нет-нет, мерцание в той сгорбленной старушке, как будто голубой, нездешний свет внутри болотной, кривенькой гнилушки. Когда осиротели мы детьми, то, притащив заветную заначку, старушка протянула мне: «Возьми…» — бечёвкой перетянутую пачку. Как видно, пачку прятала в стреху — помётом птичьим, паклей пахли деньги. «Копила для надгробья старику, но камень подождёт. Берите, дети», Старухин глаз единственный с тоской слезой закрыло — медленной, большою, но твёрдо бабка стукнула клюкой, нам приказав: «Берите — не чужое…» Сестра шепнула на ухо: «Бери…» И с детства, словно тайный свет в подспудьи, мне чудятся красивые внутри и лишь нерасколдованные люди…» Пётр Щепочкин стряхнул с тарелки шпрот: «Сестрёнка с детства в людях разумеет…» Чернов, лапшинку направляя в рот, с достоинством кивнул: «Она умеет…» Был заметён весь праздничный погром, а Щепочкин чесал затылок снова, пока исчезла с мусорным ведром фигура монолитная Чернова. Он гостю раскладушку распластал. Почистил зубы, щётку вымыл строго и преспокойно на голову встал. Гость вздрогнул, впрочем, после понял — «йога». И Щепочкин решил: «Ну — так не так! Быть может, легче, чтоб не быть врагами, душевный устанавливать контакт, когда все люди встанут вверх ногами…» И начал он, решительно уже, чуть вилкой не задев, как будто в схватке, качавшиеся чуть настороже черновские мозолистые пятки:
«Я для тебя, надеюсь, не яга, хотя меня ты всё же дразнишь малость, но для меня Валюха дорога — из Щепочкиных двое нас осталось. И пусть продлится щепочкинский род, хотя и прозывается черновским, пусть он во внуках ваших не умрёт, ну хоть в глазёнках — проблеском чертовским. Ты парень дельный. Правда, с холодком. Но ничего. Я даже приморожен, а что-то хлобыстнуло кипятком, и я оттаял. Ты оттаешь тоже. С Валюхой всё делили вместе мы, но разговор мой с нею отпадает. Так вот: я дать хочу тебе взаймы. Тебе. Не ей. Взаймы. А не в подарок. На кооператив. На десять лет. И — десять тыщ, Прими. Не будь ханжою. Той бабке заколдованной вослед я говорю: «Берите — не чужое…» Но, целеустремлённо холодна, чуть дёргаясь, как будто от нападок, черновская возникла голова на уровне его пропавших пяток. «Легко заметить нашу бедность вам, но вы помимо этого заметьте: всего на свете я добился сам, и только сам всего добьюсь на свете. Отец мой пил. В долгу был, как в шелку. Во мне с тех самых детских унижений есть неприязнь к чужому кошельку и страх любых долгов и одолжений. Когда перед собой я ставлю цель, не жажду я участья никакого. Кому-то быть обязанным — как цепь, которой ты к чужой руке прикован». «Как цепь! Ну что ж, тогда я в кандалах! — Пётр Щёпочкин воскликнул шепоточком. — Я каторжник! Я весь кругом в долгах! Вовек не расквитаться мне, и точка! Прикован я к России — есть должок. Я к старикам прикован, к малым детям. Я весь не человек — сплошной ожог от собственных цепей и счастлив этим!»
«Вы человек такой, а я другой… — Чернов старался быть как можно мягче, — Вы щедростью шумите, как трубой турист-канадец на хоккейном матче. Бывает, Валя еле держит шприц, зажата стиркой, магазинной давкой, и вдруг вы заявляетесь, как принц, швыряясь вашей северной надбавкой. Но эта щедрость, Щепочкин, мелка. Мы не бедны. У вас плохое зренье. Жалеть людей наездом, свысока, отделавшись подачкой, — оскорбленье…» И осенило Щепочкина вдруг: он, призывая фильм-спектакль на помощь, «Я — труп! — вскричал, — Ещё живой, но труп! И рыданул: — Зачем ты с трупом споришь! Возьми ты десять тыщ, потом отдашь. Какой я щедрый! Я валяю ваньку. Тебе открою тайну — я алкаш. Моим деньгам, Чернов, ищу я няньку. Пусть эти деньги смирно полежат, — не то сопьюсь». Он пальцы растопырил. «Ты видишь?» «Что?» «Как что? Они дрожат. Особенная дрожь, Тоска по спирту». «Но Валя спирт могла достать, а вам шампанского красиво захотелось». «Чернов, недопустима мягкотелость к таким, как я, отрезанным ломтям! С копыт я был бы сразу спиртом сбит, и стало б меньше членом профсоюза. На Севере, смешав с шампанским спирт, мы называем наш коктейль: «Шампузо». Но это лишь на скромный опохмел. Я спирт предпочитаю без разводки. Чернов, я ренегат, предатель водки и в тридцать пять морально одряхлел. Бывает ностальгия и во рту. Порой, как зверь ощерившись клыкасто, пью, разболтав с водой, зубную пасту, поскольку она тоже на спирту. Когда тоска по спирту жжёт, да так, Что купорос могу себе позволить, лосьоны пью, пью маникюрный лак. Способен и на жидкость для мозолей. Недавно, в белокаменной греша, я у одной любительницы Рильке опустошил флакон «Мадам Роша», и ничего — вполне прошло под кильки…»
Оторопев от ужасов таких, изображённых Щепочкиным живо, Чернов спросил, бестактно поступив: «Но почему не перейти на пиво?» Пётр Щепочкин Шаляпиным в «Блохе» захохотал, аж затрясло открытку, и выразилось в яростном плевке презрение к подобному напитку. «У нас его на Севере завал! Облились пивом! Спирт, ей-богу, слаще. Я знал бы раньше — сорганизовал тебе пивка спецбаночного ящик…» «Как — баночного?» «Думаешь, враньё?» «Почти. Из фантастических романов». «А я, товарищ, верю в громадьё, как говорят поэты, наших планов, Всё будет. Всё, быть может, даже есть, — лишь выяснится это чуть попозже, но в том прекрасном будущем — похоже — не выпить мне уже и не поесть. Чернов, Чернов, меня не понял ты. До Сочи я ещё в Москву заеду. Мне там вошьют особую «торпеду» чтоб я не пил. А выпью — Мне кранты. Но при бутылках, а не при свечах я лягу в гроб, достойнейший из трупов. И как не выпить, если там, в Сочах, на стольких бёдрах столько хулахупов! Инстинкты пожирают нас живьём. Они смертельны, но неукротимы. Прощай, товарищ! В поясе моём зашита смерть моя — аккредитивы…» Чернов его у двери — за рукав: «Постойте, ну, куда вы на ночь глядя?» И зарыдал, детей предсмертно гладя, Пётр Щепочкин, трагически лукав: «Прощайте, дети… Погибает дядя…» Стальные волчьи зубы не разжав на горле у Чернова — он молился: «Рожай, дружок, решеньице, рожай… Ну, ну, родимый, раз — и отелился!..»
Чернов отёр со лба холодный пот. Задёргался кадык, худущ, синеющ: «Да, вы в нелёгком положеньи, Пётр…». И Щепочкин услужливо: «Савельич…» «Я знаю ваше отчество и сам. Так вот что, Пётр Савельич, в этом деле теперь всё ясно. Принимаю деньги. С условием — я вам расписку дам». «А как же! Без расписочки нельзя! А где свидетель?» — с радостным оскальцем Пётр Щепочкин куражился, грозя кривым от обмороженностей пальцем. «Бюрократизм проник и в алкашей», — Чернов подумал сдержанно и грустно, но документ составил он искусно под чмоканье невинных малышей. В охапке гостем дед был принесён, болтающий тесёмками кальсон, за жизнь цепляясь, дверь срывая с петель при слове угрожающем: «Свидетель». Вокруг себя распространяя тишь, легли без обаянья чистогана в аккредитивах скромных десять тыщ на мокрый круг от чайного стакана. Там были цифры прописью ясны, и гриф «на предьявителя» был ясен. Пётр Щепочкин застёгивал штаны и размышлял: «Чернов ещё опасен. Возьмёт он деньги — и на срочный вклад. А через десять лет вернёт проценты. До отвращенья честен этот гад. В Америку таких бы, в президенты. Вернусь на Север — вскоре отобью про собственную гибель телеграммку. Валюха мой портрет оправит в рамку — я со стены Муслиму подпою… Приеду к ним лет эдак через пять — всё время спишет… Даже странно как-то. Но мы — живые люди, то есть факты. Нас грех списать. Нас надо описать. Жаль, не пишу. Есть парочка идей, несложных, без особых назиданий. Вот первая — нет маленьких страданий. Ещё одна — нет маленьких людей. Быть может, несмышлёный мой племяш, ты превратишься в нового Толстого, и в будущем ты Щепочкину дашь им в прошлом неполученное слово. И пусть продлится щепочкинский род, в России, слава богу, нам не тесной, и пусть Россия движется вперёд к России внуков — новой, неизвестной… «Во мне, как в пиве, пены до хрена. Улучшусь. Сам себя возьму я в руки. Какие мы — такая и страна. Мы будем лучше — лучше будут внуки». Кончалась ночь. В ней люди, и мосты, и дымкою подёрнутые дали, казалось, ждали чьей-то доброты, казалось, расколдованности ждали. Цистерна, оказав бараку честь, прогрохотала мимо торопливо, но не старался Щепочкин прочесть, что на боку её — «Квас» или «Пиво». Он вспомнил ночь, когда пурга мела, когда и вправду, в состояньи трупа тащил в рулоне карту, где была пунктиром — кимберлитовая трубка. Хлестал снежище с четырёх сторон. «Вдруг не дойду?» — саднила мысль занозой. Но Щепочкин раскрыл тогда рулон, грудь картой обмотав, чтоб не замёрзнуть. Ко сну тянуло, будто бы ко дну, но дотащил он всё-таки до базы к своей груди прижатую страну, и с нею вместе — все её алмазы… Так Щепочкин, стоявший у окна, глядел, как небо тихо очищалось. Невидимой вокруг была страна, но всё-таки была, но ощущалась.
[B]6[/B]
Большая ты, Россия, и вширь и в глубину. Как руки ни раскину, тебя не обниму. Ты вместе с пистолетом, как рану, а не роль твоим большим поэтам дала большую боль. Большие здесь морозы — от них не жди тепла. Большие были слёзы, большая кровь была. Большие перемены не обошлись без бед. Большими были цены твоих больших побед. Ты вышептала ртами больших очередей: нет маленьких страданий, нет маленьких людей. Россия, ты большая и будь всегда большой, себе не разрешая мельчать ни в чём душой. Ты мёртвых, нас, разбудишь, нам силу дашь взаймы, и ты большая будешь, пока большие мы…
[B]7[/B]
Аэропорт «Домодедово» — стеклянная ёрш-изба, где коктейль из «Гуд бай!» и «Покедова!» Здесь можно увидеть индуса, летящего в лапы к Якутии лютой, уже опустившего уши ондатровой шапки валютной. А рядом — якут с невесёлыми мыслями о перегрузе верхом восседает на каторжнике-арбузе. «Je vous en prie…» — «Чего ты, не видишь коляски с ребёнком, — не при!» «Ме gusta mucho andar a Sibeia…» «Зин, айда к телевизору… Может, про Штирлица новая серия…» «Danke schon! Aufwiedersehen!..» «Ванька, наш рейс объявляют — не стой ротозеем!» Корреспондент реакционный строчит в блокнот: «Здесь шум и гам аукционный. Никто не знает про отлёт, Что ищет русский человек в болотах Тынд и Нарьян-Маров? От взглядов красных комиссаров он совершает свой побег…» Корреспондент попрогрессивней строчит, вздыхая иногда: «Что потрясло меня в России — её движенье… Но куда? Когда пишу я строки эти, передо мной стоит в буфете и что-то пьёт — сибирский бог, но в нашем, западном кремплине. Альтернативы нет отныне — с Россией нужен диалог!» А кто там в буфете кефирчик пьёт, в кремплине импортном, в пляжной кепочке? Пётр? Щепочкин? Пьющий кефир? Это что — его новый чефирь? «Ну как там, в Сочи?» «Да так, не очень…» «А было пиво?» «Да никакого. Новороссийская квасокола». «А где же загар?» «Летит багажом». «Вдарим по пиву!» «Я лучше боржом». «Вшили «торпеду»? Сдался врачу?» «Нет, без торпед… Привыкать не хочу». И когда самолёт, за собой оставляя свист, взмыл в небеса, то внизу, над землёй отуманенной, ещё долго кружился списочный лист, Щепочкиным не отоваренный: «Зам. нач. треста Сковородин — в любом количестве валокордин. Завскладом Курочкина, вдова, — чулки из магазина «Богатырь». Без шва. Братья — геодезисты Петровы — патроны. Подрывник Жорка — нить для сетей из парашютного шёлка. Далее — мелко — фамилий полста: детских колготок на разные возраста. Завхоз экспедиции Зотов — новых анекдотов. Зотиха — два — для неё и подруги — японских зонтика. Для Анны Филипповны — акушерки — двухтомник Евтушенки. Дине — дыню. Для Наумовичей — обои. Моющиеся. Воспитательнице детсада — зелёнку. Это — общественное. Личное — дублёнку. Парикмахерше Семечкиной — парик. Желательно корейский. С темечком. Для жены завгара — крем от загара. Для милиционера по прозвищу «Пиф-паф» — пластинку Эдит (неразборчиво) Пьехи или Пиафф. Для рыбинспектора по прозвищу «едрёна феня» — блесну «Юбилейная» на тайменя. Для Кеши-монтёра — свечи для лодочного мотора. Для клуба — лазурной масляной краски, для общежития — копчёной колбаски, кому — неизвестно — колёсико для детской коляски, меховые сапожки типа «Аляски», Ганс Христиан Андерсен «Сказки». Летал и летал воззывающий список, как будто хотел взлететь на Луну, и таяло где-то, в неведомых высях: «Бурильщику Васе Бородину — баночку пива. Хотя бы одну».
Похожие по настроению
Вверх по Волге
Аполлон Григорьев
[B]1[/B] Без сожаления к тебе, Без сожаления к себе Я разорвал союз несчастный… Но, боже, если бы могла Понять ты только, чем была Ты для моей природы страстной!.. Увы! мне стыдно, может быть, Что мог я так тебя любить!.. Ведь ты меня не понимала! И не хотела понимать, Быть может, не могла понять, Хоть так умно под час молчала. Жизнь не была тебе борьба… Уездной барышни судьба Тебя опутала с рожденья… Тщеславно-пошлые мечты Забыть была не в силах ты В самих порывах увлеченья… Не прихоть, не любовь, не страсть Заставили впервые пасть Тебя, несчастное созданье… То злость была на жребий свой, Да мишурой и суетой Безумное очарованье. Я не виню тебя… Еще б Я чей-то медный лоб Винил, что ловко он и смело Пустить и блеск, и деньги мог, И даже опиума сок В такое «миленькое» дело… Старо все это на земли… Но помнишь ты , как привели Тебя ко мне?.. Такой тоскою Была полна ты, и к тебе, Несчастной, купленной рабе, Столь тяготившейся судьбою, Больную жалость сразу я Почуял — и душа твоя Ту жалость сразу оценила; И страстью первой за нее, За жалость ту, дитя мое, Меня ты крепко полюбила. Постой… рыданья давят грудь, Дай мне очнутся и вздохнуть, Чтоб предать любви той повесть О! пусть не я тебя сгубил, — Но, если б я кого убил, Меня бы так не грызла совесть. Один я в городе чужом Сижу теперь пред окном, Смотрю на небо: нет ответа! Владыко боже! дай ответ! Скажи мне: прав был я аль нет? Покоя дай мне, мира, света! Убийцу Каина едва ль Могла столь адская печаль Терзать. Душа болит и ноет… Вина, вина! Оно одно, Лиэя древний дар — вино, Волненья сердца успокоит. [B]2[/B] Я не был в городе твоем, Но, по твоим рассказам, в нем Я жил как будто годы, годы… Его черт три года искал, И раз зимою подъезжал, Да струсил снежной непогоды, Два раза плюнул и бежал. Мне видится домишко бедный На косогоре; профиль бледный И тонкий матери твоей. О! как она тебя любила, Как баловала, как рядила, И как хотелось, бедной ей, Чтоб ты как барышня ходила. Отец суров был и угрюм, Да пил запоем. Дан был ум Ему большой, и желчи много В нем было. Горе испытав, На жизнь невольно осерчав, Едва ль он даже верил в бога (В тебя его вселился нрав). Смотрел он злобою печальной — Предвидя в будущности дальной Твоей и горе, и нужду, — Как мать девчонку баловала, И как в ней суетность питала, И как ребенку ж на беду В нем с детства куклу развивала. И был он прав, но слишком крут; В нем неудачи, тяжкий труд Да жизнь учительская съели Все соки лучшие. Умен, Учен, однако в знаньи он Ни проку не видал, ни цели… Он даже часто раздражен Бывал умом твоим пытливым, Уже тогда самолюбивым, Но знанья жаждавшим. Увы! Безумец! Он и не предвидел, Что он спасенья ненавидел Твоей горячей головы, — И в просвещеньи зло лишь видел. Работы мозг лишил он твой… Ведь если б, друг несчастный мой, Ты смолоду чему училась, Ты жизнь бы шире понимать Могла, умела б не скучать, С кухаркой пошло б не бранилась, На светских женщин бы не злилась. Ты поздно встретилась со мной. Хоть ты была чиста душой, Но ум твой полон был разврата. Тебе хотелось бы блистать, Да «по-французскому» болтать — Ты погибала без возврата, А я мечтал тебя спасать. Вновь тяжко мне. Воспоминанья Встают, и лютые терзанья Мне сушат мозг и давят грудь. О! нет лютейшего мученья, Как видеть, что , кому спасенья Желаешь, осужден тонуть, И нет надежды избавленья! Пойду-ка я в публичный сад: Им славится Самара-град… Вот Волга-мать предо мной Катит широкие струи, И думы ширятся мои, И над великою рекою Свежею, крепну я душою. Зачем я в сторону взглянул? Передо мною промелькнул Довольно милой «самарянки» Прозрачный облик… Боже мой! Он мне напомнил образ твой Каким-то профилем цыганки, Какой-то грустной красотой. И вновь изменчивые глазки, Вновь кошки гибкость, кошки ласки. Скользящей тени поступь вновь Передо мной… Творец! нет мочи! Безумной страсти нашей ночи Вновь ум мутят, волнуют кровь… Опять и ревность, и любовь! Другой… еще другой… Проклятья! Тебя сожмут в свои объятья… Ты, знаю, будешь холодна… Но им отдашься все же, все же! Продашь себя, отдашься… Боже! Скорей забвенья, вновь вина… И завтра, послезавтра тоже! [B]3[/B] Писал недавно мне один Достопочтенный господин И моралист весьма суровый, Что «так и так, дескать, ты в грязь Упал: плотская эта связь, И в ней моральной нет основы». О старый друг, наставник мой И в деле мысли вождь прямой, Светильник истины великий, Ты страсти знал по одному Лишь слуху, а кто жил — тому Поздравленья ваши дики. Да! Было время… Я иной Любил любовью, образ той В моей «Venezia la bella» Похоронен; была чиста, Как небо, страсть, и песня та — Молитва: Ave Maria stella! Чтоб снова миг тот пережить Той чистой страсти, чтоб вкусить И счастья мук, и муки счастья, Без сожаленья б отдал я Остаток бедный бытия И все соблазны сладострастья. А отчего?.. Так развилось Во мне сомненье, что вопрос Приходит в ум: не оттого ли, Что не была моей она?.. Что в той любви лишь призрак сна Все были радости и боли? Как хорошо я тосковал, Как мой далекий идеал Меня тревожно-сладко мучил! Как раны я любил дразнить, Как я любил тогда любить, Как славно «псом тогда я скучил»! Далекий, светлый призрак мой, Плотскою мыслью ни одной В душе моей не оскорбленный! Нет, никогда тебя у ног Другой я позабыть не мог, В тебя всегда, везде влюбленный. Но то любовь, а это страсть! Плотская ль, нет ли — только власть Она взяла и над душою. Чиста она иль не чиста, Но без нее так жизнь пуста, Так сердце мчится тоскою. Вот Нижний под моим окном В великолепии немом В своих садах зеленых тонет; Ночь так светла и так тиха, Что есть для самого греха Успокоение… А стонет Всё так же сердце… Если б ты Одна, мой ангел чистоты, В больной душе моей царила… В нее сошла бы благодать, Ее теперь природа-мать Радушно бы благословила. Да не одна ты… вот беда! От угрызений и стыда Я скрежещу порой зубами… Ты всё передо мной светла, Но прожитая жизнь легла Глубокой бездной между нами. И Нижний — город предо мной Напрасно в красоте немой В своих садах зеленых тонет… Напрасно ты, ночная тишь, Душе забвение сулишь… Душа болит, и сердце стонет. Былого призраки встают, Воспоминания грызут Иль вновь огнем терзают жгучим. Сырых Полюстрова ночей, Лобзанья страстных и речей Воспоминаньями я мучим. Вина, вина! Хоть яд оно, Лиэя древний дар — вино!.. [B]4[/B] А что же делать? На борьбу Я вызвал вновь свою судьбу, За клад заветный убеждений Меня опять насильно влек В свой пеной брызжуший поток Мой неотвязный, злобный гений. Ты помнишь ли, как мы с тобой Въезжали в город тот степной? Я думал: вот приют покоя; Здесь буду жить да поживать, Пожалуй даже… прозябать, Не корча из себя героя. Лишь жить бы (честно)… Бог ты мой! Какой ребенок я смешной, Идеалист сорокалетний! — Жить честно там, где всяк живет, Неся усердно всякий гнет, Купаясь в луже хамских сплетней. В Аркадию собравшись раз (Гласит нам басенный рассказ), Волк старый взял с собою зубы… И я, в Аркадию хамов Взял, не бояся лая псов, Язык свой вольный, нрав свой грубый. По хамству скоро гвалт пошел, Что «дикий» человек пришел Не спать, а честно делать дело… Ну, я, хоть вовсе не герой, А человек весьма простой, В борьбу рванулся с ними смело. Большая смелость тут была Нужна… Коли б тут смерть ждала! А то ведь пошлые мученья, Рутины ковы мелочной, Интриги зависти смешной… В конце же всех концов (лишенья). Ну! ты могла ль бы перенесть Всё, что худого только есть На свете?.. всё, что хуже смерти- Нужду, скопленье мелких бед, Долги докучные? О, нет! Вы в этом, друг мой, мне поверьте… На жертвы ты способна… да! Тебя я знаю, друг! Когда Скакала ты зимой холодной В бурнусе легком, чтоб опять С безумцем старым жизнь связать, То был порыв — благородный! Иль за бесценок продала Когда ты всё, что добыла Моя башка работой трудной, — Чтоб только вместе быть со мной, То был опять порыв святой, Хотя безумно-безрассудный… Но пить по капле жизни яд, Но вынесть мелочностей ад Без жалоб, хныканья, упреков Ты, даже искренно любя, Была не в силах… От тебя Видал немало я уроков. Я обмануть тебя хотел Иною страстью… и успел! Ты легкомысленно-ревнива… Да сил-то где ж мне было взять, Чтоб к цели новой вновь скакать? Я — конь избитый, хоть ретивый! Ты мне мешала… Не бедна На свете голова одна, — Бедна, коль есть при ней другая… Один стоял я без оков И не пугался глупых псов, Ни визга дикого, ни лая. И мне случалось, не шутя Скажу тебе, мое дитя, Не раз питаться коркой хлеба, Порою кров себе искать И даже раз заночевать Под чистым, ясным кровом неба… Зато же я и устоял, Зато же идолом я стал Для молодого поколенья… И всё оно прощало мне: И трату сил, и что в вине Ищу нередко я забвенья. И в тесной конуре моей Высокие случались встречи, Свободные лилися речи Готовых честно жить людей.. О молодое поколенье! На Волге, матери святой, Тебе привет, благословенье На благородное служенье Шлет старый друг, наставник твой. Я устоял, я перемог, Я победил… Но, знает бог, Какой тяжелою ценою Победа куплена… Увы! Для убеждений головы Я сердцем жертвовал — тобою! Немая ночь, и всё кругом Почиет благодатным сном А мне не дремлется, не спится, Страшна мне ночи тишина: Я слышу шорох твой… Вина! И до бесчувствия напиться! [B]5[/B] Зачем, несчастное дитя, Ты не слегка и не шутя, А искренне меня любила. Ведь я не требовал любви: Одно волнение в крови Во мне сначала говорило. С Полиной, помнишь, до тебя Я жил; любя иль не любя, Но по душе… Обоим было Нам хорошо. Я знать, ей-ей, И не хотел, кого дарила Дешевой ласкою своей Она — и с кем по дням кутила. Во-первых, всех не перечесть… Потом, не всё ль равно?… Но есть На свете дурни. И влюбился Один в Полину; был он глуп, Как говорят, по самый пуп, Он ревновал, страдал, бесился И, кажется, на ней женился. Я сам, как честный человек, Ей говорил, что целый век Кутить без устали нельзя же, Что нужен маленький расчет, Что скоро молодость пройдет, Что замужем свободней даже… И мы расстались. Нам была Разлука та не тяжела; Хотя по-своему любила Она меня, и верю я… Ведь любит борова свинья, Ведь жизнь во всё любовь вложила. А я же был тогда влюблен… Ах! это был премилый сон: Я был влюблен слегка, немножко… Болезненно-прозрачный цвет Лица, в глазах фосфора свет, Воздушный стан, испанки ножка, Движений гибкость… Словом: кошка Вполне, как ты же, может быть… Мне было сладко так любить Без цели, чувством баловаться, С больной по вечерам сидеть, То проповедовать, то петь, То увлекать, то увлекаться… Но я боялся заиграться… Всецело жил в душе моей Воздушный призрак лучших дней: Молился я моей святыне И вклад свой бережно хранил И чувствовал, что свет светил Мне издали в моей пустыне… Увы! тот свет померкнул ныне. Плут Алексей Арсентьев, мой Личарда верный, нумерной Хозяин, как-то «предоставил» Тебя мне. Как он скоро мог Обделать дело — знает (бог) Да он. Купцом московским славил Меня он, сказывала ты… А впрочем — бог ему прости! И впрямь, как купчик, в эту пору Я жил… Я деньгами сорил, Как миллионщик, и — кутил Без устали и без зазору… Я «безобразие» любил С младых ногтей. Покаюсь в этом, Пожалуй, перед целым светом… Какой-то странник вечный я… Меня оседлость не прельщает, Меня минута увлекает… Ну, хоть минута, да моя! А там… а та суди, владыко! Я знаю сам, что это дико, Что это к ужасам ведет… Но переспорить ли природу? Я в жизни верю лишь в свободу, Неведом вовсе мне расчет… Я вечно, не спросяся броду, Как омежной кидался в воду, Но честно я тебе сказал И кто, и что я… Я желал, Чтоб ты не увлекалась очень Ни положением моим, Ни особливо мной самим… Я знал, что в жизни я не прочен… Зачем же делать вред другим? Но ты во фразы и восторги Безумно диких наших оргий, Ты верила… Ты увлеклась И мной, и юными друзьями, И прочной становилась связь Между тобой и всеми нами. Меня притом же дернул черт Быть очень деликатным. Горд Я по натуре; не могу я, Хоть это грустно, может быть, По следствиям, — переварить По принужденью поцелуя. И сам увлечься, и увлечь Всегда, как юноша, хочу я… А мало ль, право, в жизни встреч, В которых лучше, может статься, Не увлекать, не увлекаться… В них семя мук, безумства, зла, Быть может, в будущем таиться: За них расплата тяжела, От них морщины вдоль чела Ложатся, волос серебрится… Но продолжаю… Уж не раз Видал я, что, в какой бы час Ни воротился я, — горела Всё свечка в комнатке твоей. Горда ты, но однажды с ней Ты выглянуть не утерпела Из полузамкнутых дверей. Я помню: раз друзья кутили И буйны головы сложили Повалкой в комнате моей… Едва всем места доставало, А всё меня раздумье брало, Не спать ли ночь, идти ли к ней? Я подошел почти смущенный К дверям. С лукаво-затаенной, Но видной радостью меня Ты встретила. Задул свечу я… Слились мы в долгом поцелуе, Не нужно было нам огня. А как-то раз я воротился Мертвецки — и тотчас свалился, Иль сложен был на свой диван Алешкой верным. Просыпаюсь… Что это? сплю иль ошибаюсь? Что это? правда иль обман? Сама пришла — и, головою Склонившись, опершись рукою На кресла… дремлет или спит… И так грустна, и так прекрасна… В тот миг мне стало слишком ясно, Что полюбила и молчит. Я разбудил тебя лобзаньем, И с нервно-страстным содроганьем Тогда прижалась ты ко мне. Не помню, что мы говорили, Но мы любили, мы любили Друг друга оба — и вполне!.. О старый, мудрый мой учитель, О ты, мой книжный разделитель Между моральным и плотским!.. Ведь ты не знал таких мгновений? Так как же — будь ты хоть и гений — Даешь названье смело им? Ведь это не вопрос норманской, Не древность азбуки славянской, Не княжеских усобиц ряд… В живой крови скальпель потонет, Живая жизнь под ним застонет, А хартии твои молчат, Неловко ль, ловко ль кто их тронет. А тут вот видишь: голова Горит, безумные слова Готовы с уст опять срываться… Ну, вот себя я перемог, Я с ней расстался — но у ног Теперь готов ее валяться… Какой в анализе тут прок? Эх! Душно мне… Пойду опять я На Волгу… Там «бурлаки-братья Под лямкой песню запоют»… Но тихо… песен их не слышно, Лишь величаво, вольно, пышно Струи багряные текут. Что в них, в струях, скажи мне, дышит? Что лоно моря так колышет? Я море видел: убежден, Что есть у синего у моря Волненья страсти, счастья, горя, Хвалебный гимн, глубокий стон… Привыкли плоть делить мы духом… Но тот, кто слышит чутким ухом Природы пульс, будь жизнью чист И не порочен он пред богом, А всё же, взявши в смысле строгом, И он частенько пантеист, И пантеист весьма во многом. [B]6[/B] А впрочем, виноват я сам… Зачем я волю дал мечтам И чувству разнуздал свободу? Ну, что бы можно, то и брал… А я бесился, ревновал И страсти сам прибавил ходу. Ты помнишь ночь… безумный крик И драку пьяную… (Я дик Порою.) Друг с подбитым глазом Из битвы вышел, но со мной Покойник — истинный герой — Успел он сладить как-то разом: Он был силен, хоть ростом мал — Легко три пуда поднимал. Очнулся я… Она лежала Больная, бледная… страдала От мук душевных… Оскорбил Ее я страшно, но понятно Ей было то, что я любил… Ей стало больно и приятно… Ведь без любви же ревновать, Хоть и напрасно, — что за стать? О, как безумствовали оба Мы в эту ночь… Сменилась злоба В душе — меня так создал бог — Безумством страсти без сознанья, И жгли тебя мои лобзанья Всю, всю от головы до ног… С тобой — хоть умирать мы будем — Мы ночи той не позабудем. Ведь ты со мной, с одним со мной, Мой друг несчастный и больной, Восторги страсти узнавала, — Ведь вся ты отдавалась мне, И в лихорадочном огне Порой, как кошка, ты визжала. Да! вся ты, вся мне отдалась, И жизнь, как лава понеслась Для нас с той ночи! Доверяясь Вполне, любя, шаля, шутя, Впервые, бедное дитя, Свободной страсти отдаваясь, Резвясь, как кошка, и ласкаясь, Как кошка… чудо как была Ты благодарна и мила! Прочь, прочь ты, коршун Прометея, Прочь, злая память… Не жалея, Сосешь ты сердце, рвешь ты грудь… И каторжник, и тот ведь знает Успокоенье… Затихает В нем ад, и может он заснуть. А я Манфреда мукой адской, Своею памятью дурацкой Наказан… Иль совсем до дна, До самой горечи остатка Жизнь выпил я?.. Но лихорадка Меня трясет… Вина, вина! Эх! Жить порою больно, гадко! [B]7[/B] У гроба Минина стоял В подземном склепе я… Мерцал Лишь тусклый свет лампад. Но было Во тьме и тишине немой Не страшно мне. В душе больной Заря рассветная всходила. Презренье к мукам мелочным Я вдруг почувствовал своим — И тем презреньем очищался, Я крепнул духом, сердцем рос… Молитве, благодати, слез Я весь восторженно отдался. Хотелось снова у судьбы Просить и жизни, и борьбы, И помыслов, и дел высоких… Хотелось, хоть на склоне дней, Из узких выбравшись стезей, Идти путем стезей широких. А ты… Казалось мне в тот миг, Что тайну мук твоих постиг Я глубоко, что о душе я Твоей лишь, в праздной пустоте Погрязшей, в жалкой суете Скорблю, как друг, как брат жалею… Скорблю, жалею, плачу… Да — О том скорблю, что никогда Тебе из праха не подняться, О том жалею, что, любя, Я часто презирал себя, Что должно было нам расстаться. Да, что тебе ни суждено — Нам не сойтись… Так решено Душою. Пусть воспоминаний Змея мне сердце иссосет, — К борьбе и жизни рвусь вперед Я смело, не боясь страданий! Страданья ниже те меня… Я чувствую, еще огня Есть у души в запасе много… Пускай я сам его гасил, Еще я жив, коль сохранил Я жажду жизни, жажду бога! [B]8[/B] Дождь ливмя льет… Так холодна Ночь на реке и так темна, Дрожь до костей меня пробрала. Но я… я рад… Как Лир, готов Звать на себя и я ветров, И бури злобу — лишь бы спала Змея-тоска и не сосала. Меня знобит, а пароход Всё словно медленней идет, И в плащ я кутаюсь напрасно. Но пусть я дрогну, пусть промок Насквозь я — позабыть не мог О ней, о ней, моей несчастной. Надолго ль? Ветер позатих… Опять я жертва дум своих. О, неотвязное мученье! Коробит горе душу вновь, И горе это — не любовь, А хуже, хуже: сожаленье! И снова в памяти моей Из многих горестных ночей Одна, ужасная, предстала… Одна некрасовская ночь, Без дров, без хлеба… Ну, точь-в-точь, Как та, какую создавала Поэта скорбная душа, Тоской и злобою дыша… Ребенка в бедной колыбели Больные стоны моего И бедной матери его Глухие вопли на постели. Всю ночь, убитый и немой, Я просидел… Когда ж с зарей Ушел я… Что-то забелело, Как нитки, в бороде моей: Два волоса внезапно в ней В ту ночь клятую поседело. Дня за два, за три заезжал Друг старый… Словом донимал Меня он спьяну очень строгим; О долге жизни говорил, Да связь беспутную бранил, Коря меня житьем убогим, Позором общим — словом, многим… Он помощи не предлагал… А я — ни слова не сказал. Меня те речи уязвили. Через неделю до чертей С ним, с старым другом лучших дней, Мы на Крестовском два дня пили — Нас в часть за буйство посадили. Помочь — дешевле, может быть, Ему бы стало… Но спросить Он позабыл или, имeя В виду высокую мораль, И не хотел… «Хоть, мол, и жаль, А уж дойму его, злодея!» Ну вот, премудрые друзья, Что ж? вы довольны? счастлив я? Не дай вам бог таких терзаний! Вот я благоразумен стал, Союз несчастный разорвал И ваших жду рукоплесканий. Эх! мне не жаль моей семьи… Меня все ближние мои Так равнодушно продавали… Но вас, мне вас глубоко жаль! В душе безвыходна печаль По нашей дружбе… Крепче стали Она казалась — вы сломали. А всё б хотелось, чтоб из вас Хоть кто-нибудь в предсмертный час Мою хладеющую руку Пришел по-старому пожать И слово мира мне сказать На эту долгую разлуку, Чтоб тихо старый друг угас… Придет ли кто-нибудь из вас? Но нет! вы лучше остудите Порывы сердца; помяните Меня одним… Коль вам ее Придется встретить падшей, бедной, Худой, больной, разбитой, бледной, Во имя грешное мое Подайте ей хоть грош вы медный. Монета мелкая, но все ж Ведь это ценность, это — грош. Однако знобко… Сердца боли Как будто стихли… Водки, что ли?
Петровна
Эдуард Асадов
[B]I[/B] Вьюга метет неровно, Бьет снегом в глаза и рот, И хочет она Петровну С обрыва швырнуть на лед. А та, лишь чуть-чуть сутулясь И щеки закрыв платком, Шагает, упрямо щурясь, За рослым проводником. Порой он басит нескладно: — Прости уж… что так вот… в ночь., Она улыбается:— Ладно! Кто будет-то, сын иль дочь? А утром придет обратно И скажет хозяйке:— Ну, Пацан! Да такой занятный, Почти шестьдесят в длину. Поест и, не кончив слова, Устало сомкнет глаза… И кажется, что готова До завтра проспать! Но снова Под окнами голоса… Охотник ли смят медведем, Рыбак ли попал в беду, Болезнь ли подкралась к детям: — Петровна, родная, едем! — Сейчас я… Иду, иду!.. «Петровнушкой» да «Петровной» Не месяц, не первый год Застенчиво и любовно Зовет ее тут народ. Хоть, надо сказать, Петровне Нету и сорока, Ей даже не тридцать ровно, Ей двадцать седьмой пока! В решительную минуту Нервы не подвели, Когда раздавали маршруты,— Прямо из института Шагнула на край земли. А было несладко? Было! Да так, что раз поутру Поплакала и решила: — Не выдержу, удеру! А через час от дома, Забыв про хандру и страх, Летела уже в санях Сквозь посвист пурги к больному. И все-таки было, было Одно непростое «но». Все горе в том, что любила Преданно и давно. И надо ж вот так, как дуре, Жить с вечной мечтой в груди: Он где-то в аспирантуре, А ты не забудь и жди!.. Но, видно, не ради смеха Тот свет для нее светил. Он все-таки к ней приехал. Не выдержал и приехал! Как видно, и сам любил! Рассветы все лето плыли Пожарами вдоль реки… Они превосходно жили И в селах людей лечили В два сердца, в четыре руки. Но дятел в свой маленький молот Стучит уж: готовь закрома, Тайга — это вам не город, Скоро пурга и холод — Северная зима. И парень к осени словно Чуточку заскучал, Потом захандрил, безусловно, Печально смотрел на Петровну, Посвистывал и молчал. Полный дальних проектов, Спорил с ней. Приводил Сотни разных моментов, Тысячи аргументов. И все же смог, убедил. Сосны слезой гудели, Ныли тоской провода: Что же ты, в самом деле?! Куда ты, куда, куда? А люди не причитали. Красив, но суров их край. Люди, они понимали: Тайга — не столичный рай. Они лишь стояли безмолвно На холоде битый час, Ты не гляди, Петровна, Им только в глаза сейчас. Они ведь не осуждают. И, благодарны тебе, Они тебя провожают К новой твоей судьбе. А грусть? Ну так ты ведь знаешь, Тебе-то легко понять: Когда душой прирастаешь, Это непросто — рвать! От дома и до машины Сорок шагов всего. Спеши же по тропке мимо, Не глядя ни на кого. Чтоб вдруг не заныло сердце И чтоб от прощальных слов Не дрогнуть, не разреветься! — Ты скоро ли? Я готов! Ну вот они все у хаты, Сколько же их пришло: Охотники и ребята, Косцы, трактористы, девчата, Да тут не одно село! Как труден шаг на крыльцо… В горле сушь, как от жажды. Ведь каждого, каждого, каждого Не просто знала в лицо! Помнишь, как восемь суток Сидела возле Степана. Взгляд по-бредовому жуток, Предплечье — сплошная рана. Поднял в тайге медведя. Сепсис. Синеет рука… В город везти — не доедет. А рана в два кулака… Как только не спасовала? — Сама бы сказать не смогла. Но только взялась. Сшивала, Колола и бинтовала, И ведь не сдалась. Спасла! После профессор долго Крутил его и вздыхал. — Ну, милая комсомолка, Просто не ожидал! Помнишь доярку Зину, Тяжкий ее плеврит? Вон она у рябины, Плачет сейчас и молчит. А комбайнер Серега? Рука в барабане… Шок… Ты с ним провозилась много. Но жив! И работать смог! А дети? Ну разве мало За них довелось страдать? Этих ты принимала, Других от хвороб спасала, И всем как вторая мать! Глаза тоскуют безмолвно… Фразы:— Счастливый путь!.. Аннушка! Анна Петровна! Будь счастлива! Не забудь! Сорок шагов к машине… Сорок шагов всего! А сердце горит и стынет, Бьется, как вихрь в лощине, И не сдержать его! Сорок всего-то ровно… И город в огнях впереди… Ну что же ты встала, Петровна? Иди же, скорей иди! Дорожный билет в кармане Жжет, словно уголь, грудь. Все как в сплошном тумане… Ни двинуться, ни шагнуть. И, будто нарочно, Ленка — Дочь Зины, смешной попугай, Вдруг, побелев как стенка, Прижалась с плачем к коленкам: «Не надо! Не уезжай!» Петровна, еще немного… Он у машины. Ждет… Совсем немного вперед, И вдаль полетит дорога! «Бегу, как от злой напасти, От жизни. Куда, зачем? А может, вот это и счастье — Быть близкой и нужной всем?! Так что же, выходит, мало. От лучших друзей бегу!» Вдруг села на тюк устало И глухо-глухо сказала: — Не еду я… не могу!.. Не еду, не уезжаю! — И, подавляя дрожь, Шагнула к нему:— Я знаю, Ты добрый, ты все поймешь! Прости меня… Не упрямься… Прошу… Ну, почти молю! При всех вот прошу: останься! Я очень тебя люблю! И будто прорвало реку: Разом во весь свой пыл К приезжему человеку Кинулись все, кто был. Заговорили хором — Грусть как рукой смело,— Каким будет очень скоро Вот это у них село. Какая будет больница И сколько новых домов, Телецентр подключится, А воздух? Такой в столице Не купишь за будь здоров! Тот даже заколебался: — Ой, хитрые вы, друзья! — Хмурился, улыбался И вроде почти остался. Но после вздохнул:— Нельзя!. И тихо Петровне:— Слушай, Так не решают вопрос. Очнись. Не мотай мне душу! Ведь ты это не всерьез?! Романтика. Понимаю… Я тоже не вобла. Но Все это… я не знаю, Даже и не смешно! И там, там ведь тоже дело.— И взглядом ищет ответ. Петровна, белее мела, Прямо в глаза посмотрела: — Нет!— И еще раз:— Нет!.. Он тоже взглянул в упор И тоже жестко и хмуро: — Хорошая ты, но дура… И кончили разговор! Как же ты устояла? И как поборола печаль?.. Машина давно умчала, А ты все стояла, стояла, Глядя куда-то вдаль… Потом повернулась:— Будет!- Смахнула слезинки с глаз И улыбнулась людям: — Ну, здравствуйте еще раз! Забыть ли тебе, Петровна, Глаза, что тебя любя (В чем виноваты словно), Радостно и смущенно Смотревшие на тебя?! Все вдруг зашумели вновь: — Постой-ка, ну как же? Как ты? Выходит, что из-за нас ты Сломала свою любовь?! — Не бойтесь. Мне не в чем каяться. Это не ложный след. Любовь же так не ломается. Она или есть, или нет! В глазах ни тоски, ни смеха. Лишь сердце щемит в груди: «У-ехал, у-ехал, у-ехал… И что еще впереди?!» Что будет? А то и будет! Твердо к дому пошла. Но люди… Ведь что за люди! Сколько же в них тепла… В знак ласки и уваженья Они у ее крыльца, Застывшую от волненья, Растрогали до конца, Когда, от смущенья бурый, Лесник — седой человек — Большую медвежью шкуру Рывком постелил на снег. Жар в щеки! А сердце словно Сразу зашлось в груди!.. Шкуру расправил ровно: — Спасибо за все, Петровна, Шагни вот теперь… Входи! Слов уже не осталось… Взглянула на миг кругом, Шагнула, вбежала в дом И в первый раз разрыдалась… [B]II[/B] На улице так темно, Что в метре не видно зданья. Только пришла с собранья, А на столе — письмо! Вот оно! Первый аист! С чем только ты заглянул? Села, не раздеваясь, Скинув платок на стул. Кто он — этот листочек: Белый иль черный флаг? Прыгают нитки строчек… Что ты? Нельзя же так! «…У вас там еще морозы, А здесь уже тает снег. Все в почках стоят березы В парках и возле рек. У нас было все, Анюта, Дни радости и тоски, Мне кажется почему-то, Что оба мы чудаки… Нет, ты виновата тоже: Решила, и все. Конец! Нельзя же вот так. А все же В чем-то ты молодец! В тебе есть какая-то сила. И хоть я далек от драм, Но в чем-то ты победила, А в чем — не пойму и сам. Скажу: мне не слишком нравится Жить так вот, себя закопав. Что-то во мне ломается, А что-то кричит: «Ты прав!» Я там же. Веду заочный. Поздравь меня — кандидат! Эх, как же я был бы рад… Да нет, ты сидишь там прочно! Скажу еще ко всему, Что просто безбожно скучаю, Но как поступить, не знаю И мучаюсь потому…» [B]III[/B] Белым костром метели Все скрыло и замело, Сосны платки надели, В платьицах белых ели, Все что ни есть — бело! К ночи мороз крепчает, Лыжи как жесть звенят, Ветер слезу выжимает И шубку, беля, крахмалит, Словно врачебный халат. Ночь пала почти мгновенно, Синею стала ель, Синими — кедров стены, Кругом голубые тени И голубая метель… Крепчает пурга и в злобе Кричит ей:. «Остановись! Покуда цела — вернись, Не то застужу в сугробе!» Э, что там пурга-старуха! И время ли спорить с ней?! Сердце стучится глухо: «Петровна, скорей, скорей!» Лед на реке еще тонок, Пускай! Все равно — на лед! На прииске ждет ребенок, Он болен. Он очень ждет! Романтика? Подвиг? Бросьте! Фразы — сплошной пустяк! Здесь так рассуждают гости, А те, кто живут,— не так. Здесь трудность не ради шуток, Не веришь, так убедись. Романтика — не поступок, Романтика — это жизнь! Бороться, успеть, дойти И все одолеть напасти (Без всякой фразы, учти), Чтоб жизнь человеку спасти,— Великое это счастье! [B]IV[/B] Месяц седую бороду Выгнул в ночи, как мост, Звезды висят над городом, Тысячи ярких звезд… Сосульки падают в лужицы, Город уснул. Темно. Ветер кружится, кружится, Ветер стучит в окно. Туда, где за шторой тихою Один человек не спит, Молча сидит за книгою И сигаретой дымит. К окошку шагнул. Откинул Зеленую канитель. Как клавиши ледяные, Позванивает капель. Ветер поет и кружит, Сначала едва-едва, Потом, все преграды руша, Гудит будто прямо в душу, А в ветре звучат слова: Трудно тебе и сложно… Я к вешним твоим ночам Примчал из глуши таежной, Откуда — ты знаешь сам. Да что говорить откуда! Ты понял небось и так. Хочешь увидеть чудо? Смотри же во тьму, чудак! Видишь, дома исчезают, Скрываются фонари, Они растворяются, тают… Ты дальше, вперед смотри… Видишь: тайга в метели Плывет из белесой тьмы, Тут нет никакой капели, Здесь полная власть зимы. Крутятся вихри юрко… А вот… в карусельной мгле Крохотная фигурка Движется по земле. Без всякой лыжни, сквозь ели, Сквозь режущий колкий снег Она под шабаш метели Упрямо движется к цели: Туда, где в беде человек! Сквозь полночь и холод жгучий, Сквозь мглистый гудящий вал Сощурься., взгляни получше! Узнал ты ее? Узнал? Узнал ты ее такую, Какую видел не раз: Добрую, озорную И вовсе ничуть не стальную, С мягкою синью глаз… Веки зажмурь и строго, Какая б ни шла борьба, Скажи, помолчав немного, Это ли не дорога? И это ли не судьба? Сейчас вам обоим больно. И может, пора сказать, Что думать уже довольно, Что время уже решать?! Снова город за стеклами. В город идет апрель, Снова пальцами звонкими По клавишам бьет капель… Нелепых сомнений ноша Тебе ли, чудак, идет? Вернись к ней с последней порошей, Вернись, если ты хороший! Она тебя очень ждет…
Веселые нищие
Эдуард Багрицкий
*Автор Роберт Бернс Перевод Эдуарда Багрицкого* Листва набегом ржавых звезд Летит на землю, и норд-ост Свистит и стонет меж стволами, Траву задела седина, Морозных полдней вышина Встает над сизыми лесами. Кто в эту пору изнемог От грязи нищенских дорог, Кому проклятья шлют деревни: Он задремал у очага, Где бычья варится нога, В дорожной воровской харчевне; Здесь Нэнси нищенский приют, Где пиво за тряпье дают. Здесь краж проверяется опыт В горячем чаду ночников. Харчевня трещит: это топот Обрушенных в пол башмаков. К огню очага придвигается ближе Безрукий солдат, горбоносый и рыжий, В клочки изодрался багровый мундир. Своей одинокой рукою Он гладит красотку, добытую с бою, И что ему холодом пахнущий мир. Красотка не очень красива, Но хмелем по горло полна, Как кружку прокисшего пива, Свой рот подставляет она. И, словно удары хлыста, Смыкаются дружно уста. Смыкаются и размыкаются громко. Прыщавые лбы освещает очаг. Меж тем под столом отдыхает котомка — Знак ордена Нищих, Знак братства Бродяг. И кружку подняв над собою, Как знамя, готовое к бою, Солодом жарким объят, Так запевает солдат: — Ах! Я Марсом порожден, в перестрелках окрещен, Поцарапано лицо, шрам над верхнею губою, Оцарапан — страсти знак! — этот шрам врубил тесак В час, как бил я в барабан пред французскою толпою. В первый раз услышал я заклинание ружья, Где упал наш генерал в тень Абрамского кургана, А когда военный рог пел о гибели Моро, Служба кончилась моя под раскаты барабана. Куртис вел меня с собой к батареям над водой, Где рука и где нога? Только смерч огня и пыли. Но безрукого вперед в бой уводит Эллиот; Я пошел, а впереди барабаны битву били… Пусть погибла жизнь моя, пусть костыль взамен ружья, Ветер гнезда свил свои, ветер дует по карманам, Но любовь верна всегда — путеводная звезда, Будто снова я спешу за веселым барабаном. Рви, метель, и, ветер, бей. Волос мой снегов белей. Разворачивайся, путь! Вой, утроба океана! Я доволен — я хлебнул! Пусть выводит Вельзевул На меня полки чертей под раскаты барабана! — Охрип или слов не достало, И сызнова топот и гам, И крысы, покрытые салом, Скрываются по тайникам. И та, что сидела с солдатом, Над сборищем встала проклятым. — Encore! — восклицает скрипач. Косматый вздымается волос; Скажи мне: то женский ли голос, Шипение пива, иль плач? — И я была девушкой юной, Сама не припомню когда; Я дочь молодого драгуна, И этим родством я горда. Трубили горнисты беспечно, И лошади строились в ряд, И мне полюбился, конечно, С барсучьим султаном солдат. И первым любовным туманом Меня он покрыл, как плащом. Недаром он шел с барабаном Пред целым драгунским полком; Мундир полыхает пожаром, Усы палашами торчат… Недаром, недаром, недаром Тебя я любила, солдат. Но прежнего счастья не жалко, Не стоит о нем вспоминать, И мне барабанную палку На рясу пришлось променять. Я телом рискнула, — а душу Священник пустил напрокат. Ну, что же! Я клятву нарушу, Тебе изменю я, солдат! Что может, что может быть хуже Слюнявого рта старика! Мой норов с военщиной дружен, — Я стала женою полка! Мне все равно: юный иль старый, Командует, трубит ли в лад, Играла бы сбруя пожаром, Кивал бы султаном солдат. Но миром кончаются войны, И по миру я побрела. Голодная, с дрожью запойной, В харчевне под лавкой спала. На рынке, у самой дороги, Где нищие рядом сидят, С тобой я столкнулась, безногий, Безрукий и рыжий солдат. Я вольных годов не считала, Любовь раздавая свою; За рюмкой, за кружкой удалой Я прежние песни пою. Пока еще глотка глотает, Пока еще зубы скрипят, Мой голос тебя прославляет, С барсучьим султаном солдат! — И снова женщина встает, Знакомы ей туман и лед, В горах случайные дороги, Косуля, тетерев и лис, Игла сосны и дуба лист, Разбойничий двупалый свист, Непроходимые берлоги. Ее приятель горцем был, Он пиво пил, он в рог трубил, Норд-ост трепал его отрепья, Он чуял ветер неудач, Но вот его пеньковой цепью Почетно обвязал палач. И нынче пьяная подруга Над пивом вспоминает друга: — Под елью Шотландии горец рожден. Да здравствует клан! Да погибнет закон! Он знает равнину, и камень, и лог, Мой Джон легконогий, мой горный стрелок. В тартановом пледе, расшитом пестро, На шапке болотного гуся перо, Рука на кинжале, и взведен курок, Мой Джон легконогий, мой горный стрелок! Мы шли по дороге от Твида до Спей, Под выход волынки, под пляску ветвей Мы пели вдвоем, мы не чуяли ног, Мой Джон легконогий, мой горный стрелок! Его осудили — и выгнали вон, Но вереск цветет — появляется он; Рука на кинжале, и взведен курок, Мой Джон легконогий, мой горный стрелок. Погоня! Погоня! Исполнился день — Захвачен Шотландии вольный олень. Палач. И веревка намылена в срок. Мой Джон легконогий, мой горный стрелок! Прощайте, веселые реки мои, Волынка, попутчица нашей любви. За ветер, за песни последний глоток! Мой Джон легконогий, мой горный стрелок! Хор Надо выпить за Джона! Надо выпить за Джона! Нет на земле шотландца Доблестней горца Джона! Перед шотландскою красоткой Огромной, рыжей, как кумач, Стоит влюбившийся скрипач, Разбитый временем и водкой. Не достигая до плеча, Он ей бормочет сгоряча: — Я джентльмен, и должен я, мой друг, утешить тебя. Ты можешь очень весело жить, лишь скрипача любя. Я в жертву тебе принести готов и музыку и себя. На остальное плевать! По свадьбам начнем мы ходить с тобой — что может быть веселей? О, пляски на фермерском дворе среди золотых полей, Когда скрипач кричит жениху: «Жених! наливай полней!» На остальное плевать! И солнце покажется нам тогда как донце кружки пивной, И ветер подушкою будет нам, покрывалом — июльский зной, Любовь и музыка по бокам, котомка — за спиной!, На остальное плевать! Довольно! — И скрипку пунцовым платком С веселою нежностью кутает гном; Глаза подымает — и видит старик Огромной возлюбленной пламенный лик... Но к черту ломаются стулья и стол, Кузнец подымается, груб и тяжел, Моргая глазами, сопя и ворча, Он в зубы, по правилам, бьет скрипача. Огромен кузнец. Огневой, кровяной, Шибает в лицо ему выпивки зной; Свои бакенбарды из шерсти овечьей Кладет он шотландке на жирные плечи. Любви музыканта приходит конец; Как два монумента — она и кузнец. Он щиплет ее, запевая спьяна, И в лад его песне икает она. — Из Лондона в Глазго стучат мои шаги, Паяльник мой шипит, и молоток стрекочет, Распорот мой жилет, и в дырьях сапоги, Но коль кузнец влюблен — он пляшет и хохочет... В солдаты я иду, когда работы нет: Бесплатная жратва и пиво даровое. Но, деньги получив, я заметаю след, Паяльник мой в руках, жаровня за спиною. Хор О, что тебе скрипач, — он жертва неудач! Сыграет и споет — и песня позабыта. Твой новый господин — железа властелин: Он подкует любви веселые копыта! Пускай горят сердца во славу кузнеца! Назавтра снова путь, работа спозаранку. Гремят среди лугов две пары каблуков; Друг под руку ведет веселую шотландку. Скрипач не зевает. Долой кузнеца! Жена хороша у бродяги-певца, Подобно коту, подошедшему к пище. Скрипач осторожно мурлычет и спишет, Нечаянно ногу коленкой прижмет, Нечаянно плечи рукой обоймет, Покуда кузнец неуклюже, без правил, Его не побил и под стол не отправил, Совсем неудачная ночь! Как дрозд веселится бродяга-певец. Дорогам и песням не скоро конец. Он пышет румянцем, зубами блестит, Деревьям смеется и птицам свистит. Для бренного ж тела он должен иметь Литровую кружку и добрую снедь. И в ночь запевает певец: — Веселого певца Не услыхать вельможам, Недаром я пою В лесах, по бездорожьям... Уродлив посох мой, Кафтан мой в прахе сером, Но пчел веселый рой, Крутясь, летит за мной, Как прежде за Гомером. Увы! Кастальский ключ Не вычерпать стаканом. От греческой воды Не быть вовеки пьяным. В передвечерний час Меня приносят ноги К тебе в приют не строгий, Мой нищенский Парнас, Открытый при дороге. Дыхание любви Нежней, чем ветер с юга. Зови меня, зови, Бездомная подруга. Цветет ночная высь, Травою пруд волнуем, Чтоб мы, внимая струям, Сошлись и разошлись С веселым поцелуем. Встречайте ж день за днем Свободой и вином...» Над языками фитилей Кружится сажа жирным пухом, И нищие единым духом Вопят: — Давай! Прими! Налей! И черной жаждою полно Их сердце. Едкое вино Не утоляет их, а дразнит. Ах, скоро ли настанет праздник. И воздух горечью сухой Их напоит. И с головой Они нырнут в траву поляны, В цветочный мир, в пчелиный гуд. Где, на кирку склоняясь, Труд Стоит в рубахе полотняной И отирает лоб. Но вот Столкнулись кружки, и фагот Заверещал. И черной жаждой Пылает и томится каждый. И в исступленном свете свеч Они тряпье срывают с плеч; Густая сажа жирным пухом Плывет над пьяною толпой… И нищие единым духом Орут: — Еще, приятель, пой! — И в крик и в запах дрожжевой Певец бросает голос свой: — Плещет жижей пивною В щеки выпивки зной! Начинайте за мною, Запевайте за мной! Королевским законам Нам голов не свернуть. По равнинам зеленым Залегает наш путь. Мы проходим в безлюдьи С крепкой палкой в руках Мимо чопорных судей В завитых париках; Мимо пасторов чинных, Наводящих тоску! Мимо… Мимо… В равнинах Воронье начеку. Мы довольны. Вельможе Не придется заснуть, Если в ночь, в бездорожье Залегает наш путь. И ханже не придется Похваляться собой, Если ночь раздается Перед нашей клюкой… Встанет полдень суровый Над раздольями тьмы, Горечь пива иного Уж попробуем мы!.. Братья! Звезды погасли, Что им в небе торчать! Надо в теплые ясли Завалиться — и спать. Но и пьяным и сонным Затверди, не забудь: — Королевским законам Нам голов не свернуть!
Беседа Самоварова с Кофейкиным (диалог)
Игорь Северянин
Самоваров: Что пьешь лениво? Ну-ка, ну-ка, Давай-ка хватим по второй… Кофейкин: Изволь, потешить надо друга; Ну, будь здоров, любезный мой. Самоваров: И ты. Закусывай селедкой. Или вот семгой, — выбирай. Огурчики приятны с водкой… Кофейкин: Да ты меня не угощай, Я, братец, сам найти сумею, Что выбрать: выбор ведь не мал, А коли в случье охмелею, Скажу, что ты наугощал. Самоваров: Ну, ладно там, не философствуй, Знай пей; и больше никаких… Уж коли вдов, так ты и вдовствуй — Пей больше с горьких дум своих. Кофейкин: И, братец, горя-то немало И впрямь приходится мне пить. Здоровье только б позволяло, — Сумею грусть свою залить. Самоваров: Чего здоровье, ты ли болен? Здоров, как бык, силища — во! За это должен быть доволен. Кофейкин: Не видишь сердца моего И говоришь ты, эдак, сдуру, Что только в голову придет. Имею крепкую натуру, Да сердцем, сердцем я не тот. Самоваров: Ну, съехал дурень на амура. Кофейкин: Как умерла моя хозяйка, Оставив пятерых птенцов, Узнал я горя… Ты узнай-ка, Ты испытай, что значит «вдов». Самоваров: Э, надоел мне. Только скуку На всех умеешь нагонять. Давай-ка лучше хватим, ну-ка, Не заставляй же угощать. Эх, вспомню я порой, Петруша, Как жизнь мы нашу провели, Как отводили наши души, Как много денег мы прожгли. И жалко мне, да вспомнить сладко: Вот это жизнь так жизнь была! С тобою жили мы вприсядку, Глядишь — и старость подошла. Вспомянь, как пили мы у Лиды «Клико», да разные «Помри». Да што там, видывали виды И пожил всласть, черт побери. А как француженок купали В шампанском, помнишь? Ха, ха, ха! Мы в ванны дюжины вливали И пили, пили вороха. Однажды, помню, мы на тройке Компаньей теплой, удалой, Катили с дружеской попойки, «Вдрызг нализавшися», домой. Катим. Навстречу мужичонка С дровами едет напрямик. «Эй, отверни свою клячонку!» — Кричит напившийся ямщик. А он, каналья, в ус не дует, Кричим, как будто не ему. «Не знаешь, што ль, где рак зимует? Покажем мы тебе зиму». Захохотали мы тут звонко, Ямщик по тройке выгнул кнут, И вот с дровами мужичонка Перевернулся, старый шут…
Русские женщины
Николай Алексеевич Некрасов
B]I. Княгиня Трубецкая ЧАСТЬ ПЕРВАЯ[/B] Покоен, прочен и легок На диво слаженный возок; Сам граф-отец не раз, не два Его попробовал сперва. Шесть лошадей в него впрягли, Фонарь внутри его зажгли. Сам граф подушки поправлял, Медвежью полость в ноги стлал, Творя молитву, образок Повесил в правый уголок И — зарыдал… Княгиня-дочь Куда-то едет в эту ночь… [B]I[/B] «Да, рвем мы сердце пополам Друг другу, но, родной, Скажи, что ж больше делать нам? Поможешь ли тоской! Один, кто мог бы нам помочь Теперь… Прости, прости! Благослови родную дочь И с миром отпусти! [B]II[/B] Бог весть, увидимся ли вновь, Увы! надежды нет. Прости и знай: твою любовь, Последний твой завет Я буду помнить глубоко В далекой стороне… Не плачу я, но не легко С тобой расстаться мне! [B]III[/B] О, видит бог!.. Но долг другой, И выше и трудней, Меня зовет… Прости, родной! Напрасных слез не лей! Далек мой путь, тяжел мой путь, Страшна судьба моя, Но сталью я одела грудь… Гордись — я дочь твоя! [B]IV[/B] Прости и ты, мой край родной, Прости, несчастный край! И ты… о город роковой, Гнездо царей… прощай! Кто видел Лондон и Париж, Венецию и Рим, Того ты блеском не прельстишь, Но был ты мной любим — [B]V[/B] Счастливо молодость моя Прошла в стенах твоих, Твои балы любила я, Катанья с гор крутых, Любила блеск Невы твоей В вечерней тишине, И эту площадь перед ней С героем на коне… [B]VI[/B] Мне не забыть… Потом, потом Расскажут нашу быль… А ты будь проклят, мрачный дом, Где первую кадриль Я танцевала… Та рука Досель мне руку жжет… Ликуй……………………… ………………………….» Покоен, прочен и легок, Катится городом возок. Вся в черном, мертвенно бледна, Княгиня едет в нем одна, А секретарь отца (в крестах, Чтоб наводить дорогой страх) С прислугой скачет впереди… Свища бичом, крича: «Пади!» Ямщик столицу миновал…. Далек княгине путь лежал, Была суровая зима… На каждой станции сама Выходит путница: «Скорей Перепрягайте лошадей!» И сыплет щедрою рукой Червонцы челяди ямской. Но труден путь! В двадцатый день Едва приехали в Тюмень, Еще скакали десять дней, «Увидим скоро Енисей, — Сказал княгине секретарь, Не ездит так и государь!..» Вперед! Душа полна тоски, Дорога всё трудней, Но грезы мирны и легки — Приснилась юность ей. Богатство, блеск! Высокий дом На берегу Невы, Обита лестница ковром, Перед подъездом львы, Изящно убран пышный зал, Огнями весь горит. О радость! нынче детский бал, Чу! музыка гремит! Ей ленты алые вплели В две русые косы, Цветы, наряды принесли Невиданной красы. Пришел папаша — сед, румян,- К гостям ее зовет. «Ну, Катя! чудо сарафан! Он всех с ума сведет!» Ей любо, любо без границ. Кружится перед ней Цветник из милых детских лиц, Головок и кудрей. Нарядны дети, как цветы, Нарядней старики: Плюмажи, ленты и кресты, Со звоном каблуки… Танцует, прыгает дитя, Не мысля ни о чем, И детство резвое шутя Проносится… Потом Другое время, бал другой Ей снится: перед ней Стоит красавец молодой, Он что-то шепчет ей… Потом опять балы, балы… Она — хозяйка их, У них сановники, послы, Весь модный свет у них… «О милый! что ты так угрюм? Что на сердце твоем?» — «Дитя! мне скучен светский шум, Уйдем скорей, уйдем!» И вот уехала она С избранником своим. Пред нею чудная страна, Пред нею — вечный Рим… Ах! чем бы жизнь нам помянуть — Не будь у нас тех дней, Когда, урвавшись как-нибудь Из родины своей И скучный север миновав, Примчимся мы на юг. До нас нужды, над нами прав Ни у кого… Сам-друг Всегда лишь с тем, кто дорог нам, Живем мы, как хотим; Сегодня смотрим древний храм, А завтра посетим Дворец, развалины, музей… Как весело притом Делиться мыслию своей С любимым существом! Под обаяньем красоты, Во власти строгих дум, По Ватикану бродишь ты Подавлен и угрюм; Отжившим миром окружен, Не помнишь о живом. Зато как страшно поражен Ты в первый миг потом, Когда, покинув Ватикан, Вернешься в мир живой, Где ржет осел, шумит фонтан, Поет мастеровой; Торговля бойкая кипит, Кричат на все лады: «Кораллов! раковин! улит! Мороженой воды!» Танцует, ест, дерется голь, Довольная собой, И косу черную как смоль Римлянке молодой Старуха чешет… Жарок день, Несносен черни гам, Где нам найти покой и тень? Заходим в первый храм. Не слышен здесь житейский шум, Прохлада, тишина И полусумрак… Строгих дум Опять душа полна. Святых и ангелов толпой Вверху украшен храм, Порфир и яшма под ногой И мрамор по стенам… Как сладко слушать моря шум! Сидишь по часу нем, Неугнетенный, бодрый ум Работает меж тем…. До солнца горною тропой Взберешься высоко — Какое утро пред тобой! Как дышится легко! Но жарче, жарче южный день, На зелени долин Росинки нет… Уйдем под тень Зонтообразных пинн… Княгине памятны те дни Прогулок и бесед, В душе оставили они Неизгладимый след. Но не вернуть ей дней былых, Тех дней надежд и грез, Как не вернуть потом о них Пролитых ею слез!.. Исчезли радужные сны, Пред нею ряд картин Забитой, загнанной страны: Суровый господин И жалкий труженик-мужик С понурой головой… Как первый властвовать привык! Как рабствует второй! Ей снятся группы бедняков На нивах, на лугах, Ей снятся стоны бурлаков На волжских берегах… Наивным ужасом полна, Она не ест, не спит, Засыпать спутника она Вопросами спешит: «Скажи, ужель весь край таков? Довольства тени нет?..» — «Ты в царстве нищих и рабов!» — Короткий был ответ… Она проснулась — в руку сон! Чу, слышен впереди Печальный звон — кандальный звон! «Эй, кучер, погоди!» То ссыльных партия идет, Больней заныла грудь. Княгиня деньги им дает,- «Спасибо, добрый путь!» Ей долго, долго лица их Мерещатся потом, И не прогнать ей дум своих, Не позабыться сном! «И та здесь партия была… Да… нет других путей… Но след их вьюга замела. Скорей, ямщик, скорей!..» Мороз сильней, пустынней путь, Чем дале на восток; На триста верст какой-нибудь Убогий городок, Зато как радостно глядишь На темный ряд домов, Но где же люди? Всюду тишь, Не слышно даже псов. Под кровлю всех загнал мороз, Чаек от скуки пьют. Прошел солдат, проехал воз, Куранты где-то бьют. Замерзли окна… огонек В одном чуть-чуть мелькнул… Собор… на выезде острог… Ямщик кнутом махнул: «Эй вы!» — и нет уж городка, Последний дом исчез… Направо — горы и река, Налево темный лес… Кипит больной, усталый ум, Бессонный до утра, Тоскует сердце. Смена дум Мучительно быстра: Княгиня видит то друзей, То мрачную тюрьму, И тут же думается ей — Бог знает почему,- Что небо звездное — песком Посыпанный листок, А месяц — красным сургучом Оттиснутый кружок… Пропали горы; началась Равнина без конца. Еще мертвей! Не встретит глаз Живого деревца. «А вот и тундра!» — говорит Ямщик, бурят степной. Княгиня пристально глядит И думает с тоской: Сюда-то жадный человек За золотом идет! Оно лежит по руслам рек, Оно на дне болот. Трудна добыча на реке, Болота страшны в зной, Но хуже, хуже в руднике, Глубоко под землей!.. Там гробовая тишина, Там безрассветный мрак… Зачем, проклятая страна, Нашел тебя Ермак?.. Чредой спустилась ночи мгла, Опять взошла луна. Княгиня долго не спала, Тяжелых дум полна… Уснула… Башня снится ей… Она вверху стоит; Знакомый город перед ней Волнуется, шумит; К обширной площади бегут Несметные толпы: Чиновный люд, торговый люд, Разносчики, попы; Пестреют шляпки, бархат, шелк, Тулупы, армяки… Стоял уж там какой-то полк, Пришли еще полки, Побольше тысячи солдат Сошлось. Они «ура!» кричат, Они чего-то ждут… Народ галдел, народ зевал, Едва ли сотый понимал, Что делается тут… Зато посмеивался в ус, Лукаво щуря взор, Знакомый с бурями француз, Столичный куафер… Приспели новые полки: «Сдавайтесь!»- тем кричат. Ответ им — пули и штыки, Сдаваться не хотят. Какой-то бравый генерал, Влетев в каре, грозиться стал — С коня снесли его. Другой приблизился к рядам: «Прощенье царь дарует вам!» Убили и того. Явился сам митрополит С хоругвями, с крестом: «Покайтесь, братия! — гласит, — Падите пред царем!» Солдаты слушали, крестясь, Но дружен был ответ: «Уйди, старик! молись за нас! Тебе здесь дела нет…» Тогда-то пушки навели, Сам царь скомандовал: «па-ли!..» Картечь свистит, ядро ревет, Рядами валится народ… «О, милый! жив ли ты?..» Княгиня, память потеряв, Вперед рванулась и стремглав Упала с высоты! Пред нею длинный и сырой Подземный коридор, У каждой двери часовой, Все двери на запор. Прибою волн подобный плеск Снаружи слышен ей; Внутри — бряцанье, ружей блеск При свете фонарей; Да отдаленный шум шагов И долгий гул от них, Да перекрестный бой часов, Да крики часовых… С ключами, старый и седой, Усатый инвалид. «Иди, печальница, за мной! — Ей тихо говорит. — Я проведу тебя к нему, Он жив и невредим…» Она доверилась ему, Она пошла за ним… Шли долго, долго… Наконец Дверь взвизгнула — и вдруг Пред нею он… живой мертвец… Пред нею — бедный друг! Упав на грудь ему, она Торопится спросить: «Скажи, что делать? Я сильна, Могу я страшно мстить! Достанет мужества в груди, Готовность горяча, Просить ли надо?..» — «Не ходи, Не тронешь палача!» — «О милый! Что сказал ты? Слов Не слышу я твоих. То этот страшный бой часов, То крики часовых! Зачем тут третий между нас?..» — «Наивен твой вопрос». «Пора! пробил урочный час!» — Тот «третий» произнес… Княгиня вздрогнула,- глядит Испуганно кругом, Ей ужас сердце леденит: Не всё тут было сном!.. Луна плыла среди небес Без блеска, без лучей, Налево был угрюмый лес, Направо — Енисей. Темно! Навстречу ни души, Ямщик на козлах спал, Голодный волк в лесной глуши Пронзительно стонал, Да ветер бился и ревел, Играя на реке, Да инородец где-то пел На странном языке. Суровым пафосом звучал Неведомый язык И пуще сердце надрывал, Как в бурю чайки крик… Княгине холодно; в ту ночь Мороз был нестерпим, Упали силы; ей невмочь Бороться больше с ним. Рассудком ужас овладел, Что не доехать ей. Ямщик давно уже не пел, Не понукал коней, Передней тройки не слыхать. «Эй! жив ли ты, ямщик? Что ты замолк? не вздумай спать!» — «Не бойтесь, я привык…» Летят… Из мерзлого окна Не видно ничего, Опасный гонит сон она, Но не прогнать его! Он волю женщины больной Мгновенно покорил И, как волшебник, в край иной Ее переселил. Тот край — он ей уже знаком,- Как прежде неги полн, И теплым солнечным лучом И сладким пеньем волн Ее приветствовал, как друг… Куда ни поглядит: «Да, это — юг! да, это юг!» — Всё взору говорит… Ни тучки в небе голубом, Долина вся в цветах, Всё солнцем залито, — на всем, Внизу и на горах, Печать могучей красоты, Ликует всё вокруг; Ей солнце, море и цветы Поют: «Да — это юг!» В долине между цепью гор И морем голубым Она летит во весь опор С избранником своим. Дорога их — роскошный сад, С деревьев льется аромат, На каждом дереве горит Румяный, пышный плод; Сквозь ветви темные сквозит Лазурь небес и вод; По морю реют корабли, Мелькают паруса, А горы, видные вдали, Уходят в небеса. Как чудны краски их! За час Рубины рдели там, Теперь заискрился топаз По белым их хребтам… Вот вьючный мул идет шажком, В бубенчиках, в цветах, За мулом — женщина с венком, С корзиною в руках. Она кричит им: «Добрый путь!» — И, засмеявшись вдруг, Бросает быстро ей на грудь Цветок… да! это юг! Страна античных, смуглых дев И вечных роз страна… Чу! мелодический напев, Чу! музыка слышна!.. «Да, это юг! да, это юг! (Поет ей добрый сон.) Опять с тобой любимый друг, Опять свободен он!..» [B]ЧАСТЬ ВТОРАЯ[/B] Уже два месяца почти Бессменно день и ночь в пути На диво слаженный возок, А всё конец пути далек! Княгинин спутник так устал, Что под Иркутском захворал. Два дня прождав его, она Помчалась далее одна… Ее в Иркутске встретил сам Начальник городской; Как мощи сух, как палка прям, Высокий и седой. Сползла с плеча его доха, Под ней — кресты, мундир, На шляпе — перья петуха. Почтенный бригадир, Ругнув за что-то ямщика, Поспешно подскочил И дверцы прочного возка Княгине отворил… [I]КНЯГИНЯ (входит в станционный дом)[/I] В Нерчинск! Закладывать скорей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Пришел я — встретить вас. [I]КНЯГИНЯ[/I] Велите ж дать мне лошадей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Прошу помедлить час. Дорога наша так дурна, Вам нужно отдохнуть… [I]КНЯГИНЯ[/I] Благодарю вас! Я сильна… Уж недалек мой путь… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Всё ж будет верст до восьмисот, А главная беда: Дорога хуже там пойдет, Опасная езда!.. Два слова нужно вам сказать По службе, — и притом Имел я счастье графа знать, Семь лет служил при нем. Отец ваш редкий человек По сердцу, по уму, Запечатлев в душе навек Признательность к нему, К услугам дочери его Готов я… весь я ваш… [I]КНЯГИНЯ[/I] Но мне не нужно ничего! [I/I] Готов ли экипаж? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Покуда я не прикажу, Его не подадут… [I]КНЯГИНЯ[/I] Так прикажите ж! Я прошу… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но есть зацепка тут: С последней почтой прислана Бумага… [I]КНЯГИНЯ[/I] Что же в ней: Уж не вернуться ль я должна? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да-с, было бы верней. [I]КНЯГИНЯ[/I] Да кто ж прислал вам и о чем Бумагу? что же — там Шутили, что ли, над отцом? Он всё устроил сам! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Нет… не решусь я утверждать… Но путь еще далек… [I]КНЯГИНЯ[/I] Так что же даром и болтать! Готов ли мой возок? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Нет! Я еще не приказал… Княгиня! здесь я — царь! Садитесь! Я уже сказал, Что знал я графа встарь, А граф… хоть он вас отпустил, По доброте своей, Но ваш отъезд его убил… Вернитесь поскорей! [I]КНЯГИНЯ[/I] Нет! что однажды решено — Исполню до конца! Мне вам рассказывать смешно, Как я люблю отца, Как любит он. Но долг другой, И выше и святей, Меня зовет. Мучитель мой! Давайте лошадей! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Позвольте-с. Я согласен сам, Что дорог каждый час, Но хорошо ль известно вам, Что ожидает вас? Бесплодна наша сторона, А та — еще бедней, Короче нашей там весна, Зима — еще длинней. Да-с, восемь месяцев зима Там — знаете ли вы? Там люди редки без клейма, И те душой черствы; На воле рыскают кругом Там только варнаки; Ужасен там тюремный дом, Глубоки рудники. Вам не придется с мужем быть Минуты глаз на глаз: В казарме общей надо жить, А пища: хлеб да квас. Пять тысяч каторжников там, Озлоблены судьбой, Заводят драки по ночам, Убийства и разбой; Короток им и страшен суд, Грознее нет суда! И вы, княгиня, вечно тут Свидетельницей… Да! Поверьте, вас не пощадят, Не сжалится никто! Пускай ваш муж — он виноват… А вам терпеть… за что? [I]КНЯГИНЯ[/I] Ужасно будет, знаю я, Жизнь мужа моего. Пускай же будет и моя Не радостней его! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но вы не будете там жить: Тот климат вас убьет! Я вас обязан убедить, Не ездите вперед! Ах! вам ли жить в стране такой, Где воздух у людей Не паром — пылью ледяной Выходит из ноздрей? Где мрак и холод круглый год, А в краткие жары — Непросыхающих болот Зловредные пары? Да… Страшный край! Оттуда прочь Бежит и зверь лесной, Когда стосуточная ночь Повиснет над страной… [I]КНЯГИНЯ[/I] Живут же люди в том краю, Привыкну я шутя… [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Живут? Но молодость свою Припомните… дитя! Здесь мать — водицей снеговой, Родив, омоет дочь, Малютку грозной бури вой Баюкает всю ночь, А будит дикий зверь, рыча Близ хижины лесной, Да пурга, бешено стуча В окно, как домовой. С глухих лесов, с пустынных рек Сбирая дань свою, Окреп туземный человек С природою в бою, А вы?.. [I]КНЯГИНЯ[/I] Пусть смерть мне суждена — Мне нечего жалеть!.. Я еду! еду! я должна Близ мужа умереть. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, вы умрете, но сперва Измучите того, Чья безвозвратно голова Погибла. Для него Прошу: не ездите туда! Сноснее одному, Устав от тяжкого труда, Прийти в свою тюрьму, Прийти — и лечь на голый пол И с черствым сухарем Заснуть… а добрый сон пришел — И узник стал царем! Летя мечтой к родным, к друзьям, Увидя вас самих, Проснется он, к дневным трудам И бодр, и сердцем тих, А с вами?.. с вами не знавать Ему счастливых грез, В себе он будет сознавать Причину ваших слез. [I]КНЯГИНЯ[/I] Ах!.. Эти речи поберечь Вам лучше для других. Всем вашим пыткам не извлечь Слезу из глаз моих! Покинув родину, друзей, Любимого отца, Приняв обет в душе моей Исполнить до конца Мой долг,- я слез не принесу В проклятую тюрьму — Я гордость, гордость в нем спасу, Я силы дам ему! Презренье к нашим палачам, Сознанье правоты Опорой верной будет нам. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Прекрасные мечты! Но их достанет на пять дней. Не век же вам грустить? Поверьте совести моей, Захочется вам жить. Здесь черствый хлеб, тюрьма, позор, Нужда и вечный гнет, А там балы, блестящий двор, Свобода и почет. Как знать? Быть может, бог судил… Понравится другой, Закон вас права не лишил… [I]КНЯГИНЯ[/I] Молчите!.. Боже мой!.. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, откровенно говорю, Вернитесь лучше в свет. [I]КНЯГИНЯ[/I] Благодарю, благодарю За добрый ваш совет! И прежде был там рай земной, А нынче этот рай Своей заботливой рукой Расчистил Николай. Там люди заживо гниют — Ходячие гробы, Мужчины — сборище Иуд, А женщины — рабы. Что там найду я? Ханжество, Поруганную честь, Нахальной дряни торжество И подленькую месть. Нет, в этот вырубленный лес Меня не заманят, Где были дубы до небес, А ныне пни торчат! Вернуться? жить среди клевет, Пустых и темных дел?.. Там места нет, там друга нет Тому, кто раз прозрел! Нет, нет, я видеть не хочу Продажных и тупых, Не покажусь я палачу Свободных и святых. Забыть того, кто нас любил, Вернуться — всё простя? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Но он же вас не пощадил? Подумайте, дитя: О ком тоска? к кому любовь? [I]КНЯГИНЯ[/I] Молчите, генерал! [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Когда б не доблестная кровь Текла в вас — я б молчал. Но если рветесь вы вперед, Не веря ничему, Быть может, гордость вас спасет… Достались вы ему С богатством, с именем, с умом, С доверчивой душой, А он, не думая о том, Что станется с женой, Увлекся призраком пустым И — вот его судьба!.. И что ж?.. бежите вы за ним, Как жалкая раба! [I]КНЯГИНЯ[/I] Нет! я не жалкая раба, Я женщина, жена! Пускай горька моя судьба — Я буду ей верна! О, если б он меня забыл Для женщины другой, В моей душе достало б сил Не быть его рабой! Но знаю: к родине любовь Соперница моя, И если б нужно было, вновь Ему простила б я!.. Княгиня кончила… Молчал Упрямый старичок. «Ну что ж? Велите, генерал, Готовить мой возок?» Не отвечая на вопрос, Смотрел он долго в пол, Потом в раздумьи произнес: «До завтра» — и ушел… Назавтра тот же разговор, Просил и убеждал, Но получил опять отпор Почтенный генерал. Все убежденья истощив И выбившись из сил, Он долго, важен, молчалив, По комнате ходил И наконец сказал: «Быть так! Вас не спасешь, увы!.. Но знайте: сделав этот шаг, Всего лишитесь вы!..»— «Да что же мне еще терять?» — «За мужем поскакав, Вы отреченье подписать Должны от ваших прав!» Старик эффектно замолчал, От этих страшных слов Он, очевидно, пользы ждал, Но был ответ таков: «У вас седая голова, А вы еще дитя! Вам наши кажутся права Правами — не шутя. Нет! ими я не дорожу, Возьмите их скорей! Где отреченье? Подпишу! И живо — лошадей!..» [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Бумагу эту подписать! Да что вы?.. Боже мой! Ведь это значит нищей стать И женщиной простой! Всему вы скажите прости, Что вам дано отцом, Что по наследству перейти Должно бы к вам потом! Права имущества, права Дворянства потерять! Нет, вы подумайте сперва — Зайду я к вам опять!.. Ушел и не был целый день… Когда спустилась тьма, Княгиня, слабая как тень, Пошла к нему сама. Ее не принял генерал: Хворает тяжело… Пять дней, покуда он хворал, Мучительных прошло, А на шестой пришел он сам И круто молвил ей: «Я отпустить не вправе вам, Княгиня, лошадей! Вас по этапу поведут С конвоем…» [I]КНЯГИНЯ[/I] Боже мой! Но так ведь месяцы пройдут В дороге?.. [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Да, весной В Нерчинск придете, если вас Дорога не убьет. Навряд версты четыре в час Закованный идет; Посередине дня — привал, С закатом дня — ночлег, А ураган в степи застал — Закапывайся в снег! Да-с, промедленьям нет числа, Иной упал, ослаб… [I]КНЯГИНЯ[/I] Не хорошо я поняла — Что значит ваш этап? [I]ГУБЕРНАТОР[/I] Под караулом казаков С оружием в руках, Этапом водим мы воров И каторжных в цепях, Они дорогою шалят, Того гляди сбегут, Так их канатом прикрутят Друг к другу — и ведут Трудненек путь! Да вот-с каков: Отправится пятьсот, А до нерчинских рудников И трети не дойдет! Они как мухи мрут в пути, Особенно зимой… И вам, княгиня, так идти?.. Вернитесь-ка домой! [I]КНЯГИНЯ[/I] О нет! я этого ждала… Но вы, но вы… злодей!.. Неделя целая прошла… Нет сердца у людей! Зачем бы разом не сказать?.. Уж я бы шла давно… Велите ж партию сбирать — Иду! мне всё равно!.. —«Нет! вы поедете!..- вскричал Нежданно старый генерал, Закрыв рукой глаза.- Как я вас мучил… Боже мой!.. (Из-под руки на ус седой Скатилася слеза.) Простите! да, я мучил вас, Но мучился и сам, Но строгий я имел приказ Преграды ставить вам! И разве их не ставил я? Я делал всё, что мог, Перед царем душа моя Чиста, свидетель бог! Острожным жестким сухарем И жизнью взаперти, Позором, ужасом, трудом Этапного пути Я вас старался напугать. Не испугались вы! И хоть бы мне не удержать На плечах головы, Я не могу, я не хочу Тиранить больше вас… Я вас в три дня туда домчу… [I]Отворяя дверь, кричит[/I] Эй! запрягать, сейчас!..» [B]КНЯГИНЯ М. Н. ВОЛКОНСКАЯ [I (1826-27 г.)/I] Глава I[/B] Проказники внуки! Сегодня они С прогулки опять воротились: «Нам, бабушка, скучно! В ненастные дни, Когда мы в портретной садились И ты начинала рассказывать нам, Так весело было!.. Родная, Еще что-нибудь расскажи!..» По углам Уселись. Но их прогнала я: «Успеете слушать; рассказов моих Достанет на целые томы, Но вы еще глупы: узнаете их, Как будете с жизнью знакомы! Я всё рассказала, доступное вам По вашим ребяческим летам: Идите гулять по полям, по лугам! Идите же… пользуйтесь летом!» И вот, не желая остаться в долгу У внуков, пишу я записки; Для них я портреты людей берегу, Которые были мне близки, Я им завещаю альбом — и цветы С могилы сестры — Муравьевой, Коллекцию бабочек, флору Читы И виды страны той суровой; Я им завещаю железный браслет… Пускай берегут его свято: В подарок жене его выковал дед Из собственной цепи когда-то… Родилась я, милые внуки мои, Под Киевом, в тихой деревне; Любимая дочь я была у семьи. Наш род был богатый и древний, Но пуще отец мой возвысил его: Заманчивей славы героя, Дороже отчизны — не знал ничего Боец, не любивший покоя. Творя чудеса, девятнадцати лет Он был полковым командиром, Он мужество добыл и лавры побед И почести, чтимые миром. Воинская слава его началась Персидским и шведским походом, Но память о нем нераздельно слилась С великим двенадцатым годом: Тут жизнь его долгим сраженьем была. Походы мы с ним разделяли, И в месяц иной не запомним числа, Когда б за него не дрожали. «Защитник Смоленска» всегда впереди Опасного дела являлся… Под Лейпцигом раненный, с пулей в груди, Он вновь через сутки сражался, Так летопись жизни его говорит: В ряду полководцев России, Покуда отечество наше стоит, Он памятен будет! Витии Отца моего осыпали хвалой, Бессмертным его называя; Жуковский почтил его громкой строфой, Российских вождей прославляя: Под Дашковой личного мужества жар И жертву отца-патриота Поэт воспевает. Воинственный дар Являя в сраженьях без счета, Не силой одною врагов побеждал Ваш прадед в борьбе исполинской: О нем говорили, что он сочетал С отвагою гений воинский. Войной озабочен, в семействе своем Отец ни во что не мешался, Но крут был порою; почти божеством Он матери нашей казался, И сам он глубоко привязан был к ней. Отца мы любили — в герое, Окончив походы, в усадьбе своей Он медленно гас на покое. Мы жили в большом подгородном дому. Детей поручив англичанке, Старик отдыхал. Я училась всему, Что нужно богатой дворянке. А после уроков бежала я в сад И пела весь день беззаботно, Мой голос был очень хорош, говорят, Отец его слушал охотно; Записки свои приводил он к концу, Читал он газеты, журналы, Пиры задавал; наезжали к отцу Седые, как он, генералы, И шли бесконечные споры тогда; Меж тем молодежь танцевала. Сказать ли вам правду? была я всегда В то время царицею бала: Очей моих томных огонь голубой И черная с синим отливом Большая коса, и румянец густой На личике смуглом, красивом, И рост мой высокий, и гибкий мой стан, И гордая поступь — пленяли Тогдашних красавцев: гусаров, улан, Что близко с полками стояли. Но слушала я неохотно их лесть… Отец за меня постарался: «Не время ли замуж? Жених уже есть, Он славно под Лейпцигом дрался, Его полюбил государь, наш отец, И дал ему чин генерала. Постарше тебя… а собой молодец, Волконский! Его ты видала На царском смотру… и у нас он бывал, По парку с тобой всё шатался!» — «Да, помню! Высокий такой генерал…» — «Он самый!» — старик засмеялся… «Отец, он так мало со мной говорил!» — Заметила я, покраснела… «Ты будешь с ним счастлива!» — круто решил Старик, — возражать я не смела… Прошло две недели — и я под венцом С Сергеем Волконским стояла, Не много я знала его женихом, Не много и мужем узнала,- Так мало мы жили под кровлей одной, Так редко друг друга видали! По дальним селеньям, на зимний постой, Бригаду его разбросали, Ее объезжал беспрестанно Сергей. А я между тем расхворалась; В Одессе потом, по совету врачей, Я целое лето купалась; Зимой он приехал за мною туда, С неделю я с ним отдохнула При главной квартире… и снова беда! Однажды я крепко уснула. Вдруг слышу я голос Сергея (в ночи, Почти на рассвете то было): «Вставай! Поскорее найди мне ключи! Камин затопи!» Я вскочила… Взглянула: встревожен и бледен он был. Камин затопила я живо. Из ящиков муж мой бумаги сносил К камину — и жег торопливо. Иные прочитывал бегло, спеша, Иные бросал не читая. И я помогала Сергею, дрожа И глубже в огонь их толкая… Потом он сказал: «Мы поедем сейчас», Волос моих нежно касаясь. Всё скоро уложено было у нас, И утром, ни с кем не прощаясь, Мы тронулись в путь. Мы скакали три дня, Сергей был угрюм, торопился, Довез до отцовской усадьбы меня И тотчас со мною простился. [B]Глава II[/B] «Уехал!.. Что значила бледность его И всё, что в ту ночь совершилось? Зачем не сказал он жене ничего? Недоброе что-то случилось!» Я долго не знала покоя и сна, Сомнения душу терзали: «Уехал, уехал! опять я одна!..» Родные меня утешали, Отец торопливость его объяснял Каким-нибудь делом случайным: «Куда-нибудь сам император послал Его с поручением тайным, Не плачь! Ты походы делила со мной, Превратности жизни военной Ты знаешь; он скоро вернется домой! Под сердцем залог драгоценный Ты носишь: теперь ты беречься должна! Всё кончится ладно, родная; Жена муженька проводила одна, А встретит, ребенка качая!..» Увы! предсказанье его не сбылось! Увидеться с бедной женою И с первенцем сыном отцу довелось Не здесь — не под кровлей родною! Как дорого стоил мне первенец мой! Два месяца я прохворала. Измучена телом, убита душой, Я первую няню узнала. Спросила о муже. — «Еще не бывал!» — «Писал ли?» — «И писем нет даже». — «А где мой отец?» — «В Петербург ускакал». — «А брат мой?» — «Уехал туда же». «Мой муж не приехал, нет даже письма, И брат и отец ускакали, — Сказала я матушке: — Еду сама! Довольно, довольно мы ждали!» И как ни старалась упрашивать дочь Старушка, я твердо решилась; Припомнила я ту последнюю ночь И всё, что тогда совершилось, И ясно сознала, что с мужем моим Недоброе что-то творится… Стояла весна, по разливам речным Пришлось черепахой тащиться. Доехала я чуть живая опять. «Где муж мой» — отца я спросила. «В Молдавию муж твой ушел воевать». — «Не пишет он?..» Глянул уныло И вышел отец… Недоволен был брат, Прислуга молчала, вздыхая. Заметила я, что со мною хитрят, Заботливо что-то скрывая; Ссылаясь на то, что мне нужен покой, Ко мне никого не пускали, Меня окружили какой-то стеной, Мне даже газет не давали! Я вспомнила: много у мужа родных, Пишу — отвечать умоляю. Проходят недели, — ни слова от них! Я плачу, я силы теряю… Нет чувства мучительней тайной грозы. Я клятвой отца уверяла, Что я не пролью ни единой слезы,- И он, и кругом всё молчало! Любя, меня мучил мой бедный отец; Жалея, удвоивал горе… Узнала, узнала я всё наконец!.. Прочла я в самом приговоре, Что был заговорщиком бедный Сергей: Стояли они настороже, Готовя войска к низверженью властей. В вину ему ставилось тоже, Что он… Закружилась моя голова… Я верить глазам не хотела… «Ужели?..» В уме не вязались слова: Сергей — и бесчестное дело! Я помню, сто раз я прочла приговор, Вникая в слова роковые. К отцу побежала, — с отцом разговор Меня успокоил, родные! С души словно камень тяжелый упал. В одном я Сергея винила: Зачем он жене ничего не сказал? Подумав, и то я простила: «Как мог он болтать? Я была молода, Когда ж он со мной расставался, Я сына под сердцем носила тогда: За мать и дитя он боялся!- Так думала я. — Пусть беда велика, Не всё потеряла я в мире. Сибирь так ужасна, Сибирь далека, Но люди живут и в Сибири!..» Всю ночь я горела, мечтая о том, Как буду лелеять Сергея. Под утро глубоким, крепительным сном Уснула, — и встала бодрее. Поправилось скоро здоровье мое, Приятельниц я повидала, Нашла я сестру, — расспросила ее И горького много узнала! Несчастные люди!.. «Всё время Сергей (Сказала сестра) содержался В тюрьме; не видал ни родных, ни друзей… Вчера только с ним повидался Отец. Повидаться с ним можешь и ты: Когда приговор прочитали, Одели их в рубище, сняли кресты, Но право свиданья им дали!..» Подробностей ряд пропустила я тут… Оставив следы роковые, Доныне о мщеньи они вопиют… Не знайте их лучше, родные. Я в крепость поехала к мужу с сестрой, Пришли мы сперва к «генералу», Потом нас привел генерал пожилой В обширную, мрачную залу. «Дождитесь, княгиня! мы будем сейчас!» Раскланявшись вежливо с нами, Он вышел. С дверей не спускала я глаз. Минуты казались часами. Шаги постепенно смолкали вдали, За ними я мыслью летела. Мне чудилось: связку ключей принесли, И ржавая дверь заскрипела. В угрюмой каморке с железным окном Измученный узник томился. «Жена к вам приехала!..» Бледным лицом, Он весь задрожал, оживился: «Жена!..» Коридором он быстро бежал, Довериться слуху не смея… «Вот он!» — громогласно сказал генерал, И я увидала Сергея… Недаром над ним пронеслася гроза: Морщины на лбу появились, Лицо было мертвенно бледно, глаза Не так уже ярко светились, Но больше в них было, чем в прежние дни, Той тихой, знакомой печали; С минуту пытливо смотрели они И радостно вдруг заблистали, Казалось он в душу мою заглянул… Я горько, припав к его груди, Рыдала… Он обнял меня и шепнул: «Здесь есть посторонние люди». Потом он сказал, что полезно ему Узнать добродетель смиренья, Что, впрочем, легко переносит тюрьму, И несколько слов одобренья Прибавил… По комнате важно шагал Свидетель — нам было неловко… Сергей на одежду свою показал: «Поздравь меня, Маша, с обновкой, — И тихо прибавил: — [I]Пойми и прости[/I]», — Глаза засверкали слезою, Но тут соглядатай успел подойти, Он низко поник головою. Я громко сказала: «Да, я не ждала Найти тебя в этой одежде». И тихо шепнула: «Я всё поняла. Люблю тебя больше, чем прежде..» — «Что делать? И в каторге буду я жить [I/I]». — «Ты жив, ты здоров, так о чем же тужить? [I[/I]» «Так вот ты какая!» — Сергей говорил, Лицо его весело было… Он вынул платок, на окно положил, И рядом я свой положила, Потом, расставаясь, Сергеев платок Взяла я — мой мужу остался… Нам после годичной разлуки часок Свиданья короток казался, Но что ж было делать! Наш срок миновал — Пришлось бы другим дожидаться… В карету меня посадил генерал, Счастливо желал оставаться… Великую радость нашла я в платке: Целуя его, увидала Я несколько слов на одном уголке; Вот что я, дрожа, прочитала: «Мой друг, ты свободна. Пойми — не пеняй! Душевно я бодр и — желаю Жену мою видеть такой же. Прощай! Малютке поклон посылаю…» Была в Петербурге большая родня У мужа; всё знать — да какая! Я ездила к ним, волновалась три дня, Сергея спасти умоляя. Отец говорил: «Что ты мучишься, дочь? Я всё испытал — бесполезно!» И правда: они уж пытались помочь, Моля императора слезно, Но просьбы до сердца его не дошли.., Я с мужем еще повидалась, И время приспело: его увезли!.. Как только одна я осталась, Я тотчас послышала в сердце моем, Что надо и мне торопиться, Мне душен казался родительский дом, И стала я к мужу проситься. Теперь расскажу вам подробно, друзья, Мою роковую победу. Вся дружно и грозно восстала семья, Когда я сказала: «Я еду!» Не знаю, как мне удалось устоять, Чего натерпелась я… Боже!.. Была из-под Киева вызвана мать, И братья приехали тоже: Отец «образумить» меня приказал. Они убеждали, просили. Но волю мою сам господь подкреплял, Их речи ее не сломили! А много и горько поплакать пришлось… Когда собрались мы к обеду, Отец мимоходом мне бросил вопрос: «На что ты решилась?» — «Я еду!» Отец промолчал… промолчала семья… Я вечером горько всплакнула, Качая ребенка, задумалась я… Вдруг входит отец, — я вздрогнула. Ждала я грозы, но, печален и тих, Сказал он сердечно и кротко: «За что обижаешь ты кровных родных? Что будет с несчастным сироткой? Что будет с тобою, голубка моя? Там нужно не женскую силу! Напрасна великая жертва твоя, Найдешь ты там только могилу!» И ждал он ответа, и взгляд мой ловил, Лаская меня и целуя… «Я сам виноват! Я тебя погубил! — Воскликнул он вдруг, негодуя. — Где был мой рассудок? Где были глаза! Уж знала вся армия наша…» И рвал он седые свои волоса: «Прости! не казни меня, Маша! Останься!..» И снова молил горячо… Бог знает, как я устояла! Припав головою к нему на плечо, «Поеду!» — я тихо сказала… «Посмотрим!..» И вдруг распрямился старик, Глаза его гневом сверкали: «Одно повторяет твой глупый язык: «Поеду!» Сказать не пора ли, Куда и зачем? Ты подумай сперва! Не знаешь сама, что болтаешь! Умеет ли думать твоя голова? Врагами ты, что ли, считаешь И мать, и отца? Или глупы они… Что споришь ты с ними, как с ровней? Поглубже ты в сердце свое загляни, Вперед посмотри хладнокровней, Подумай!.. Я завтра увижусь с тобой…» Ушел он, грозящий и гневный, А я, чуть жива, пред иконой святой Упала — в истоме душевной… [B]Глава III[/B] «Подумай!..» Я целую ночь не спала, Молилась и плакала много. Я божию матерь на помощь звала, Совета просила у бога, Я думать училась: отец приказал Подумать… нелегкое дело! Давно ли он думал за нас — и решал, И жизнь наша мирно летела? Училась я много; на трех языках Читала. Заметна была я В парадных гостиных, на светских балах, Искусно танцуя, играя; Могла говорить я почти обо всем, Я музыку знала, я пела, Я даже отлично скакала верхом, Но думать совсем не умела. Я только в последний, двадцатый мой год Узнала, что жизнь не игрушка, Да в детстве, бывало, сердечко вздрогнет, Как грянет нечаянно пушка. Жилось хорошо и привольно; отец Со мной не говаривал строго; Осьмнадцати лет я пошла под венец И тоже не думала много… В последнее время моя голова Работала сильно, пылала; Меня неизвестность томила сперва. Когда же беду я узнала, Бессменно стоял предо мною Сергей, Тюрьмою измученный, бледный, И много неведомых прежде страстей Посеял в душе моей бедной. Я всё испытала, а больше всего Жестокое чувство бессилья. Я небо и сильных людей за него Молила — напрасны усилья! И гнев мою душу больную палил, И я волновалась нестройно, Рвалась, проклинала… но не было сил Ни времени думать спокойно. Теперь непременно я думать должна — Отцу моему так угодно. Пусть воля моя неизменно одна, Пусть всякая дума бесплодна, Я честно исполнить отцовский приказ Решилась, мои дорогие. Старик говорил: «Ты подумай о нас, Мы люди тебе не чужие: И мать, и отца, и дитя, наконец, — Ты всех безрассудно бросаешь, За что же?» — «Я долг исполняю, отец!» — «За что ты себя обрекаешь На муку?» — «Не буду я мучиться там! Здесь ждет меня страшная мука. Да если останусь, послушная вам, Меня истерзает разлука. Не зная покою ни ночью, ни днем, Рыдая над бедным сироткой, Всё буду я думать о муже моем Да слышать упрек его кроткий. Куда ни пойду я — на лицах людей Я свой приговор прочитаю: В их шепоте — повесть измены моей. В улыбке укор угадаю: Что место мое не на пышном балу, А в дальней пустыне угрюмой, Где узник усталый в тюремном углу Терзается лютою думой, Один… без опоры… Скорее к нему! Там только вздохну я свободно. Делила с ним радость, делить и тюрьму Должна я… Так небу угодно!.. Простите, родные! Мне сердце давно Мое предсказало решенье. И верю я твердо: от бога оно! А в вас говорит — сожаленье. Да, ежели выбор решить я должна Меж мужем и сыном — не боле, Иду я туда, где я больше нужна, Иду я к тому, кто в неволе! Я сына оставлю в семействе родном, Он скоро меня позабудет. Пусть дедушка будет малютке отцом, Сестра ему матерью будет. Он так еще мал! А когда подрастет И страшную тайну узнает, Я верю: он матери чувство поймет И в сердце ее оправдает! Но если останусь я с ним… и потом Он тайну узнает и спросит: «Зачем не пошла ты за бедным отцом?..» — И слово укора мне бросит? О, лучше в могилу мне заживо лечь, Чем мужа лишить утешенья И в будущем сына презренье навлечь. .. Нет, нет! не хочу я презренья!.. А может случиться — подумать боюсь! — Я первого мужа забуду, Условиям новой семьи подчинюсь И сыну не матерью буду, А мачехой лютой?.. Горю от стыда... Прости меня, бедный изгнанник! Тебя позабыть! Никогда! никогда! Ты сердца единый избранник... Отец! ты не знаешь, как дорог он мне! Его ты не знаешь! Сначала, В блестящем наряде, на гордом коне, Его пред полком я видала; О подвигах жизни его боевой Рассказы товарищей боя Я слушала жадно — и всею душой Я в нем полюбила героя... Позднее я в нем полюбила отца Малютки, рожденного мною. Разлука тянулась меж тем без конца. Он твердо стоял под грозою... Вы знаете, где мы увиделись вновь — Судьба свою волю творила! — Последнюю, лучшую сердца любовь В тюрьме я ему подарила! Напрасно чернила его клевета, Он был безупречней, чем прежде, И я полюбила его, как Христа... В своей арестантской одежде Теперь он бессменно стоит предо мной, Величием кротким сияя. Терновый венец над его головой, Во взоре любовь неземная… Отец мой! должна я увидеть его… Умру я, тоскуя по муже… Ты, долгу служа, не щадил ничего И нас научил ты тому же. .. Герой, выводивший своих сыновей Туда, где смертельней сраженье, — Не верю, чтоб дочери бедной своей Ты сам не одобрил решенья!» Вот что я подумала в долгую ночь, И так я с отцом говорила… Он тихо сказал: «Сумасшедшая дочь! » — И вышел: молчали уныло И братья, и мать… Я ушла наконец… Тяжелые дни потянулись: Как туча ходил недовольный отец, Другие домашние дулись. Никто не хотел ни советом помочь, Ни делом; но я не дремала, Опять провела я бессонную ночь: Письмо к государю писала (В то время молва начала разглашать, Что будто вернуть Трубецкую С дороги велел государь. Испытать Боялась я участь такую, Но слух был неверен). Письмо отвезла Сестра моя, Катя Орлова. Сам царь отвечал мне… Спасибо, нашла В ответе я доброе слово! Он был элегантен и мил (Николай Писал по-французски). Сначала Сказал государь, как ужасен тот край, Куда я поехать желала, Как грубы там люди, как жизнь тяжела, Как возраст мой хрупок и нежен; Потом намекнул (я не вдруг поняла) На то, что возврат безнадежен; А дальше — изволил хвалою почтить Решимость мою, сожалея, Что, долгу покорный, не мог пощадить Преступного мужа… Не смея Противиться чувствам высоким таким, Давал он свое позволенье; Но лучше желал бы, чтоб с сыном моим Осталась я дома… Волненье Меня охватило. «Я еду!» Давно Так радостно сердце не билось… «Я еду! я еду! Теперь решено!..» Я плакала, жарко молилась… В три дня я в далекий мой путь собралась, Всё ценное я заложила, Надежною шубой, бельем запаслась, Простую кибитку купила. Родные смотрели на сборы мои, Загадочно как-то вздыхая; Отъезду не верил никто из семьи… Последнюю ночь провела я С ребенком. Нагнувшись над сыном моим, Улыбку малютки родного Запомнить старалась; играла я с ним Печатью письма рокового. Играла и думала: «Бедный мой сын! Не знаешь ты, чем ты играешь! Здесь участь твоя: ты проснешься один, Несчастный! Ты мать потеряешь!» И в горе упав на ручонки его Лицом, я шептала, рыдая: «Прости, что тебя, для отца твоего, Мой бедный, покинуть должна я…» А он улыбался: не думал он спать, Любуясь красивым пакетом; Большая и красная эта печать Его забавляла… С рассветом Спокойно и крепко заснуло дитя, И щечки его заалели. С любимого личика глаз не сводя, Молясь у его колыбели, Я встретила утро… Я вмиг собралась. Сестру заклинала я снова Быть матерью сыну… Сестра поклялась… Кибитка была уж готова. Сурово молчали родные мои, Прощание было немое. Я думала: «Я умерла для семьи, Всё милое, всё дорогое Теряю… нет счета печальных потерь!..» Мать как-то спокойно сидела, Казалось, не веря еще и теперь, Чтоб дочка уехать посмела, И каждый с вопросом смотрел на отца. Сидел он поодаль понуро, Не молвил словечка, не поднял лица, — Оно было бледно и хмуро. Последние вещи в кибитку снесли, Я плакала, бодрость теряя, Минуты мучительно медленно шли… Сестру наконец обняла я И мать обняла. «Ну, господь вас хранит!» — Сказала я, братьев целуя. Отцу подражая, молчали они… Старик поднялся, негодуя, По сжатым губам, по морщинам чела Ходили зловещие тени… Я молча ему образок подала И стала пред ним на колени: «Я еду! хоть слово, хоть слово, отец! Прости свою дочь, ради бога!..» Старик на меня поглядел наконец Задумчиво, пристально, строго И, руки с угрозой подняв надо мной, Чуть слышно сказал (я дрожала): «Смотри, через год возвращайся домой, Не то — прокляну!..» Я упала… [B]Глава IV[/B] «Довольно, довольно объятий и слез!» Я села — и тройка помчалась. «Прощайте, родные!» В декабрьский мороз Я с домом отцовским рассталась И мчалась без отдыху с лишком три дня; Меня быстрота увлекала, Она была лучшим врачом для меня… Я скоро в Москву прискакала, К сестре Зинаиде. Мила и умна Была молодая княгиня, Как музыку знала! Как пела она! Искусство ей было святыня. Она нам оставила книгу новелл, Исполненных грации нежной, Поэт Веневитинов стансы ей пел, Влюбленный в нее безнадежно; В Италии год Зинаида жила И к нам — по сказанью поэта — «Цвет южного неба в очах принесла». Царица московского света, Она не чуждалась артистов, — житье Им было у Зины в гостиной; Они уважали, любили ее И Северной звали Коринной… Поплакали мы. По душе ей была Решимость моя роковая: «Крепись, моя бедная! будь весела! Ты мрачная стала такая. Чем мне эти темные тучи прогнать? Как мы распростимся с тобою? А вот что! ложись ты до вечера спать, А вечером пир я устрою. Не бойся! всё будет во вкусе твоем, Друзья у меня не повесы, Любимые песни твои мы споем, Сыграем любимые пьесы…» И вечером весть, что приехала я, В Москве уже многие знали. В то время несчастные наши мужья Вниманье Москвы занимали: Едва огласилось решенье суда, Всем было неловко и жутко, В салонах Москвы повторялась тогда Одна ростопчинская шутка: «В Европе сапожник, чтоб барином стать, Бунтует, — понятное дело! У нас революцию сделала знать: В сапожники, что ль, захотела?..» И сделалась я «героинею дня». Не только артисты, поэты — Вся двинулась знатная наша родня; Парадные, цугом кареты Гремели; напудрив свои парики, Потемкину ровня по летам, Явились былые тузы-старики С отменно учтивым приветом; Старушки, статс-дамы былого двора, В объятья меня заключали: «Какое геройство!.. Какая пора!..» — И в такт головами качали. Ну, словом, что было в Москве повидней, Что в ней мимоездом гостило, Всё вечером съехалось к Зине моей: Артистов тут множество было, Певцов-итальянцев тут слышала я, Что были тогда знамениты, Отца моего сослуживцы, друзья Тут были, печалью убиты. Тут были родные ушедших туда, Куда я сама торопилась, Писателей группа, любимых тогда. Со мной дружелюбно простилась: Тут были Одоевский, Вяземский; был Поэт вдохновенный и милый, Поклонник кузины, что рано почил, Безвременно взятый могилой. И Пушкин тут был… Я узнала его… Он другом был нашего детства, В Юрзуфе он жил у отца моего, В ту пору проказ и кокетства Смеялись, болтали мы, бегали с ним, Бросали друг в друга цветами. Всё наше семейство поехало в Крым, И Пушкин отправился с нами. Мы ехали весело. Вот наконец И горы, и Черное море! Велел постоять экипажам отец, Гуляли мы тут на просторе. Тогда уже был мне шестнадцатый год. Гибка, высока не по летам, Покинув семью, я стрелою вперед Умчалась с курчавым поэтом; Без шляпки, с распущенной длинной косой; Полуденным солнцем палима, Я к морю летела, — и был предо мной Вид южного берега Крыма! Я радостным взором глядела кругом, Я прыгала, с морем играла; Когда удалялся прилив, я бегом До самой воды добегала, Когда же прилив возвращался опять И волны грядой подступали, От них я спешила назад убежать, А волны меня настигали!.. И Пушкин смотрел… и смеялся, что я Ботинки мои промочила. «Молчите! идет гувернантка моя!» — Сказала я строго. (Я скрыла, Что ноги промокли)… Потом я прочла В «Онегине» чудные строки. Я вспыхнула вся — я довольна была… Теперь я стара, так далеки Те красные дни! Я не буду скрывать, Что Пушкин в то время казался Влюбленным в меня… но, по правде сказать, В кого он тогда не влюблялся! Но, думаю, он не любил никого Тогда, кроме музы: едва ли Не больше любви занимали его Волнения ее и печали… Юрзуф живописен: в роскошных садах Долины его потонули, У ног его море, вдали Аюдаг… Татарские хижины льнули К подножию скал; виноград выбегал На кручу лозой отягченной, И тополь местами недвижно стоял Зеленой и стройной колонной. Мы заняли дом под нависшей скалой, Поэт наверху приютился, Он нам говорил, что доволен судьбой, Что в море и горы влюбился. Прогулки его продолжались по дням И были всегда одиноки, Он у моря часто бродил по ночам. По-английски брал он уроки У Лены, сестры моей: Байрон тогда Его занимал чрезвычайно. Случалось сестре перевесть иногда Из Байрона что-нибудь — тайно; Она мне читала попытки свои, А после рвала и бросала, Но Пушкину кто-то сказал из семьи, Что Лена стихи сочиняла: Поэт подобрал лоскутки под окном И вывел всё дело на сцену. Хваля переводы, он долго потом Конфузил несчастную Лену… Окончив занятья, спускался он вниз И с нами делился досугом; У самой террасы стоял кипарис, Поэт называл его другом, Под ним заставал его часто рассвет, Он с ним, уезжая, прощался… И мне говорили, что Пушкина след В туземной легенде остался: «К поэту летал соловей по ночам, Как в небо луна выплывала, И вместе с поэтом он пел — и, певцам Внимая, природа смолкала! Потом соловей — повествует народ — Летал сюда каждое лето: И свищет, и плачет, и словно зовет К забытому другу поэта! Но умер поэт — прилетать перестал Пернатый певец… Полный горя, С тех пор кипарис сиротою стоял, Внимая лишь ропоту моря..» Но Пушкин надолго прославил его: Туристы его навещают, Садятся под ним и на память с него Душистые ветки срывают… Печальна была наша встреча. Поэт Подавлен был истинным горем. Припомнил он игры ребяческих лет В далеком Юрзуфе, над морем. Покинув привычный насмешливый тон, С любовью, с тоской бесконечной, С участием брата напутствовал он Подругу той жизни беспечной! Со мной он по комнате долго ходил, Судьбой озабочен моею, Я помню, родные, что он говорил, Да так передать не сумею: «Идите, идите! Вы сильны душой, Вы смелым терпеньем богаты, Пусть мирно свершится ваш путь роковой, Пусть вас не смущают утраты! Поверьте, душевной такой чистоты Не стоит сей свет ненавистный! Блажен, кто меняет его суеты На подвиг любви бескорыстной! Что свет? опостылевший всем маскарад! В нем сердце черствеет и дремлет, В нем царствует вечный, рассчитанный хлад И пылкую правду объемлет… Вражда умирится влияньем годов, Пред временем рухнет преграда, И вам возвратятся пенаты отцов И сени домашнего сада! Целебно вольется в усталую грудь Долины наследственной сладость, Вы гордо оглянете пройденный путь И снова узнаете радость. Да, верю! не долго вам горе терпеть, Гнев царский не будет же вечным… Но если придется в степи умереть, Помянут вас словом сердечным: Пленителен образ отважной жены, Явившей душевную силу И в снежных пустынях суровой страны Сокрывшейся рано в могилу! Умрете, но ваших страданий рассказ Поймется живыми сердцами, И заполночь правнуки ваши о вас Беседы не кончат с друзьями. Они им покажут, вздохнув от души, Черты незабвенные ваши, И в память прабабки, погибшей в глуши, Осушатся полные чаши!.. Пускай долговечнее мрамор могил, Чем крест деревянный в пустыне, Но мир Долгорукой еще не забыл, А Бирона нет и в помине. Но что я?.. Дай бог вам здоровья и сил! А там и увидеться можно: Мне царь «Пугачева» писать поручил, Пугач меня мучит безбожно, Расправиться с ним я на славу хочу, Мне быть на Урале придется. Поеду весной, поскорей захвачу, Что путного там соберется, Да к вам и махну, переехав Урал…» Поэт написал «Пугачева», Но в дальние наши снега не попал. Как мог он сдержать это слово? Я слушала музыку, грусти полна, Я пению жадно внимала; Сама я не пела, — была я больна, Я только других умоляла: «Подумайте: я уезжаю с зарей… О, пойте же, пойте! играйте!… Ни музыки я не услышу такой, Ни песни… Наслушаться дайте!…» И чудные звуки лились без конца! Торжественной песней прощальной Окончился вечер, — не помню лица Без грусти, без думы печальной! Черты неподвижных, суровых старух Утратили холод надменный, И взор, что, казалось, навеки потух, Светиться слезой умиленной… Артисты старались себя превзойти, Не знаю я песни прелестней Той песни-молитвы о добром пути, Той богословляющей песни… О, как вдохновенно играли они! Как пели!.. и плакали сами… И каждый сказал мне: «Господь вас храни!» — Прощаясь со мной со слезами… [B]Глава V[/B] Морозно. Дорога бела и гладка, Ни тучи на всем небосклоне… Обмерзли усы, борода ямщика, Дрожит он в своем балахоне. Спина его, плечи и шапка в снегу, Хрипит он, коней понукая, И кашляют кони его на бегу, Глубоко и трудно вздыхая… Обычные виды: былая краса Пустынного русского края, Угрюмо шумят строевые леса, Гигантские тени бросая; Равнины покрыты алмазным ковром, Деревни в снегу потонули, Мелькнул на пригорке помещичий дом, Церковные главы блеснули… Обычные встречи: обоз без конца, Толпа богомолок старушек, Гремящая почта, фигура купца На груде перин и подушек; Казенная фура! с десяток подвод: Навалены ружья и ранцы. Солдатики! Жидкий, безусый народ, Должно быть, еще новобранцы; Сынков провожают отцы-мужики Да матери, сестры и жены. «Уводят, уводят сердечных в полки!»- Доносятся горькие стоны… Подняв кулаки над спиной ямщика, Неистово мчится фельдъегерь. На самой дороге догнав русака, Усатый помещичий егерь Махнул через ров на проворном коне, Добычу у псов отбивает. Со всей своей свитой стоит в стороне Помещик — борзых подзывает… Обычные сцены: на станциях ад — Ругаются, спорят, толкутся. «Ну, трогай!» Из окон ребята глядят, Попы у харчевни дерутся; У кузницы бьется лошадка в станке, Выходит весь сажей покрытый Кузнец с раскаленной подковой в руке: «Эй, парень, держи ей копыты!..» В Казани я сделала первый привал, На жестком диване уснула; Из окон гостиницы видела бал И, каюсь, глубоко вздохнула! Я вспомнила: час или два с небольшим Осталось до Нового года. «Счастливые люди! как весело им! У них и покой, и свобода, Танцуют, смеются!… а мне не знавать Веселья… я еду на муки!..» Не надо бы мыслей таких допускать, Да молодость, молодость, внуки! Здесь снова пугали меня Трубецкой, Что будто ее воротили: «Но я не боюсь — позволенье со мной!» Часы уже десять пробили. Пора! я оделась. «Готов ли ямщик?» — «Княгиня, вам лучше дождаться Рассвета, — заметил смотритель-старик.- Метель начала подыматься!» — «Ах, то ли придется еще испытать! Поеду. Скорей, ради бога!..» Звенит колокольчик, ни зги не видать, Что дальше, то хуже дорога, Поталкивать начало сильно в бока, Какими-то едем грядами, Не вижу я даже спины ямщика: Бугор намело между нами. Чуть-чуть не упала кибитка моя, Шарахнулась тройка и стала. Ямщик мой заохал: «Докладывал я: Пождать бы! дорога пропала!…» Послала дорогу искать ямщика, Кибитку рогожей закрыла, Подумала: верно, уж полночь близка, Пружинку часов подавила: Двенадцать ударило! Кончился год, И новый успел народиться! Откинув циновку, гляжу я вперед — По-прежнему вьюга крутится. Какое ей дело до наших скорбей, До нашего нового года? И я равнодушна к тревоге твоей И к стонам твоим, непогода! Своя у меня роковая тоска, И с ней я борюсь одиноко… Поздравила я моего ямщика. «Зимовка тут есть недалеко,- Сказал он,- рассвета дождемся мы в ней!» Подъехали мы, разбудили Каких-то убогих лесных сторожей, Их дымную печь затопили. Рассказывал ужасы житель лесной, Да я его сказки забыла… Согрелись мы чаем. Пора на покой! Метель всё ужаснее выла. Лесник покрестился, ночник погасил И с помощью пасынка Феди Огромных два камня к дверям привалил. «Зачем?» — «Одолели медведи!» Потом он улегся на голом полу, Всё скоро уснуло в сторожке, Я думала, думала… лежа в углу На мерзлой и жесткой рогожке… Сначала веселые были мечты: Я вспомнила праздники наши, Огнями горящую залу, цветы, Подарки, заздравные чаши, И шумные речи, и ласки… кругом Всё милое, всё дорогое — Но где же Сергей?.. И подумав о нем, Забыла я всё остальное! Я живо вскочила, как только ямщик Продрогший в окно постучался. Чуть свет на дорогу нас вывел лесник, Но деньги принять отказался. «Не надо, родная! Бог вас защити, Дороги-то дальше опасны!» Крепчали морозы по мере пути И сделались скоро ужасны. Совсем я закрыла кибитку мою — И темно, и страшная скука! Что делать? Стихи вспоминаю, пою, Когда-нибудь кончится мука! Пусть сердце рыдает, пусть ветер ревет И путь мой заносят метели, А все-таки я продвигаюсь вперед! Так ехала я три недели… Однажды, заслышав какой-то содом, Циновку мою я открыла, Взглянула: мы едем обширным селом, Мне сразу глаза ослепило: Пылали костры по дороге моей… Тут были крестьяне, крестьянки, Солдаты и — целый табун лошадей… «Здесь станция: ждут серебрянки, — Сказал мой ямщик, — Мы увидим ее, Она, чай, идет недалече…» Сибирь высылала богатство свое, Я рада была этой встрече: «Дождусь серебрянки! Авось что-нибудь О муже, о наших узнаю. При ней офицер, из Нерчинска их путь…» В харчевне сижу, поджидаю… Вошел молодой офицер; он курил, Он мне не кивнул головою, Он как-то надменно глядел и ходил, И вот я сказала с тоскою: «Вы видели, верно… известны ли вам Те… жертвы декабрьского дела… Здоровы они? Каково-то им там? О муже я знать бы хотела…» Нахально ко мне повернул он лицо — Черты были злы и суровы — И, выпустив изо рту дыму кольцо, Сказал: «Несомненно здоровы, Но я их не знаю — и знать не хочу, Я мало ли каторжных видел!..» Как больно мне было, родные! Молчу… Несчастный! меня же обидел! Я бросила только презрительный взгляд, С достоинством юноша вышел… У печки тут грелся какой-то солдат, Проклятье мое он услышал И доброе слово — не варварский смех — Нашел в своем сердце солдатском: «Здоровы! — сказал он, — я видел их всех, Живут в руднике Благодатском!..» Но тут возвратился надменный герой, Поспешно ушла я в кибитку. «Спасибо, солдатик! спасибо, родной! Недаром я вынесла пытку!» Поутру на белые степи гляжу, Послышался звон колокольный, Тихонько в убогую церковь вхожу, Смешалась с толпой богомольной. Отслушав обедню, к попу подошла, Молебен служить попросила… Всё было спокойно — толпа не ушла… Совсем меня горе сломило! За что мы обижены столько, Христос? За что поруганьем покрыты? И реки давно накопившихся слез Упали на жесткие плиты! Казалось, народ мою грусть разделял, Молясь молчаливо и строго, И голос священника скорбью звучал, Прося об изгнанниках бога… Убогий, в пустыне затерянный храм! В нем плакать мне было не стыдно, Участье страдальцев, молящихся там, Убитой душе необидно… (Отец Иоанн, что молебен служил И так непритворно молился, Потом в каземате священником был И с нами душой породнился.) А ночью ямщик не сдержал лошадей, Гора была страшно крутая, И я полетела с кибиткой моей С высокой вершины Алтая! В Иркутске проделали то же со мной, Чем там Трубецкую терзали… Байкал. Переправа — и холод такой, Что слезы в глазах замерзали. Потом я рассталась с кибиткой моей (Пропала санная дорога). Мне жаль ее было: я плакала в ней И думала, думала много! Дорога без снегу — в телеге! Сперва Телега меня занимала, Но вскоре потом, ни жива, ни мертва, Я прелесть телеги узнала. Узнала и голод на этом пути. К несчастию, мне не сказали, Что тут ничего невозможно найти, Тут почту бурята держали. Говядину вялят на солнце они Да греются чаем кирпичным, И тот еще с салом! Господь сохрани Попробовать вам, непривычным! Зато под Нерчинском мне задали бал: Какой-то купец тороватый В Иркутске заметил меня, обогнал И в честь мою праздник богатый Устроил… Спасибо! я рада была И вкусным пельменям, и бане… А праздник как мертвая весь проспала В гостиной его на диване… Не знала я, что впереди меня ждет! Я утром в Нерчинск прискакала, Не верю глазам, — Трубецкая идет! «Догнала тебя я, догнала!» «Они в Благодатске!» — Я бросилась к ней, Счастливые слезы роняя… В двенадцати только верстах мой Сергей, И Катя со мной Трубецкая! [B]Глава VI[/B] Кто знал одиночество в дальнем пути, Чьи спутники — горе да вьюга, Кому провиденьем дано обрести В пустыне негаданно друга, Тот нашу взаимную радость поймет… «Устала, устала я, Маша!» -«Не плачь, моя бедная Катя! Спасет Нас дружба и молодость наша! Нас жребий один неразрывно связал, Судьба нас равно обманула, И тот же поток твое счастье умчал, В котором мое потонуло. Пойдем же мы об руку трудным путем, Как шли зеленеющем лугом, И обе достойно свой крест понесем, И будем мы сильны друг другом. Что мы потеряли? подумай, сестра! Игрушки тщеславья… Не много! Теперь перед нами дорога добра, Дорога избранников бога! Найдем мы униженных, скорбных мужей, Но будем мы им утешеньем, Мы кротостью нашей смягчим палачей, Страданье осилим терпеньем. Опорою гибнущим, слабым, больным Мы будем в тюрьме ненавистной, И рук не положим, пока не свершим Обета любви бескорыстной!.. Чиста наша жертва, — мы всё отдаем Избранникам нашим и богу. И верю я: мы невредимо пройдем Всю трудную нашу дорогу…» Природа устала с собой воевать — День ясный, морозный и тихий. Снега под Нерчинском явились опять, В санях покатили мы лихо… О ссыльных рассказывал русский ямщик (Он знал по фамилии даже): «На этих конях я возил их в рудник, Да только в другом экипаже. Должно быть, дорога легка им была: Шутили, смешили друг дружку; На завтрак ватрушку мне мать испекла, Так я подарил им ватрушку, Двугривенный дали — я брать не хотел: «Возьми, паренек, пригодится…» Болтая, он живо в село прилетел. «Ну, барыни, где становиться?» — «Вези нас к начальнику прямо в острог». — «Эй, други, не дайте в обиду!» Начальник был тучен и, кажется, строг, Спросил, по какому мы виду? «В Иркутске читали инструкцию нам И выслать в Нерчинск обещали…» — «Застряла, застряла, голубушка, там!» «Вот копия, нам ее дали…» — «Что копия? с ней попадешься впросак!» — «Вот царское вам позволенье!» Не знал по-французски упрямый чудак, Не верил нам, — смех и мученье! «Вы видите подпись царя: Николай?» До подписи нет ему дела, Ему из Нерчинска бумагу подай! Поехать за ней я хотела, Но он объявил, что отправится сам И к утру бумагу добудет. «Да точно ли?..» — «Честное слово! А вам Полезнее выспаться будет!..» И мы добрались до какой-то избы, О завтрашнем утре мечтая; С оконцем из слюды, низка, без трубы, Была наша хата такая, Что я головою касалась стены, А в дверь упиралась ногами; Но мелочи эти нам были смешны, Не то уж случалося с нами. Мы вместе! теперь бы легко я снесла И самые трудные муки… Проснулась я рано, а Катя спала, Пошла по деревне от скуки: Избушки такие ж, как наша, числом До сотни, в овраге торчали, А вот и кирпичный с решетками дом! При нем часовые стояли. «Не здесь ли преступники?» — «Здесь, да ушли». — «Куда?» — «На работу, вестимо!» Какие-то дети меня повели… Бежали мы все — нестерпимо Хотелось мне мужа увидеть скорей; Он близко! Он шел тут недавно! «Вы видите их?» — я спросила детей. «Да, видим! Поют они славно! Вон дверца… Гляди же! Пойдем мы теперь, Прощай!..» Убежали ребята… И словно под землю ведущую дверь Увидела я — и солдата. Сурово смотрел часовой, — наголо В руке его сабля сверкала. Не золото, внуки, и здесь помогло, Хоть золото я предлагала! Быть может, вам хочется дальше читать, Да просится слово из груди! Помедлим немного. Хочу я сказать Спасибо вам, русские люди! В дороге, в изгнанье, где я ни была, Всё трудное каторги время, Народ! я бодрее с тобою несла Мое непосильное бремя. Пусть много скорбей тебе пало на часть, Ты делишь чужие печали, И где мои слезы готовы упасть, Твои уж давно там упали!.. Ты любишь несчастного, русский народ! Страдания нас породнили… «Вас в каторге самый закон не спасет!» — На родине мне говорили; Но добрых людей я встречала и там, На крайней ступени паденья, Умели по-своему выразить нам Преступники дань уваженья; Меня с неразлучною Катей моей Довольной улыбкой встречали: «Вы — ангелы наши!» За наших мужей Уроки они исполняли. Не раз мне украдкой давал из полы Картофель колодник клейменый: «Покушай! горячий, сейчас из золы!» Хорош был картофель печеный, Но грудь и теперь занывает с тоски, Когда я о нем вспоминаю… Примите мой низкий поклон, бедняки! Спасибо вам всем посылаю! Спасибо!.. Считали свой труд ни во что Для нас эти люди простые, Но горечи в чашу не подлил никто, Никто — из народа, родные!.. Рыданьям моим часовой уступил, Как бога его я просила! Светильник (род факела) он засветил, В какой-то подвал я вступила И долго спускались всё ниже; потом Пошла я глухим коридором, Уступами шел он; темно было в нем И душно; где плесень узором Лежала; где тихо струилась вода И лужами книзу стекала. Я слышала шорох; земля иногда Комками со стен упадала; Я видела страшные ямы в стенах; Казалось, такие ж дороги От них начинались. Забыла я страх, Проворно несли меня ноги! И вдруг я услышала крики: «Куда, Куда вы? Убиться хотите? Ходить не позволено дамам туда! Вернитесь скорей! Погодите!» Беда моя! видно, дежурный пришел (Его часовой так боялся) Кричал он так грозно, так голос был зол, Шум скорых шагов приближался… Что делать? Я факел задула. Вперед Впотьмах наугад побежала… Господь, коли хочет, везде проведет! Не знаю, как я не упала, Как голову я не оставила там! Судьба берегла меня. Мимо Ужасных расселин, провалов и ям Бог вывел меня невредимо: Я скоро увидела свет впереди, Там звездочка словно светилась… И вылетел радостный крик из груди: «Огонь!» Я крестом осенилась… Я сбросила шубу… Бегу на огонь, Как бог уберег во мне душу! Попавший в трясину испуганный конь Так рвется, завидевши сушу… И стало, родные, светлей и светлей! Увидела я возвышенье: Какая-то площадь… и тени на ней… Чу… молот! работа, движенье… Там люди! Увидят ли только они? Фигуры отчетливей стали… Всё ближе, сильней замелькали огни. Должно быть, меня увидали… И кто-то стоявший на самом краю Воскликнул: «Не ангел ли божий? Смотрите, смотрите!» — «Ведь мы не в раю: Проклятая шахта похожей На ад!» — говорили другие, смеясь. И быстро на край выбегали, И я приближалась поспешно. Дивясь, Недвижно они ожидали. «Волконская!» — вдруг закричал Трубецкой (Узнала я голос). Спустили Мне лестницу; я поднялася стрелой! Всё люди знакомые были: Сергей Трубецкой, Артамон Муравьев, Борисовы, князь Оболенский… Потоком сердечных, восторженных слов, Похвал моей дерзости женской Была я осыпана; слезы текли По лицам их, полным участья… Но где же Сергей мой? «За ним уж пошли, Не умер бы только от счастья! Кончает урок: по три пуда руды Мы в день достаем для России, Как видите, нас не убили труды!» Веселые были такие, Шутили, но я под веселостью их Печальную повесть читала (Мне новостью были оковы на них Что их закуют — я не знала)… Известьем о Кате, о милой жене, Утешила я Трубецкого; Все письма, по счастию, были при мне, С приветом из края родного Спешила я их передать. Между тем, Внизу офицер горячился: «Кто лестницу принял? Куда и зачем Смотритель работ отлучился? Сударыня! Вспомните слово мое, Убьетесь!.. Эй, лестницу, черти! Живей!..» (Но никто не подставил ее…) «Убьетесь, убьетесь до смерти! Извольте спуститься! да что ж вы?..» Но мы Всё в глубь уходили… Отвсюду Бежали к нам мрачные дети тюрьмы, Дивясь небывалому чуду. Они пролагали мне путь впереди, Носилки свои предлагали… Орудья подземных работ на пути, Провалы, бугры мы встречали. Работа кипела под звуки оков, Под песни, — работа над бездной! Стучались в упругую грудь рудников И заступ и молот железный. Там с ношею узник шагал по бревну, Невольно кричала я: «Тише!» Там новую мину вели в глубину, Там люди карабкались выше По шатким подпоркам… Какие труды! Какая отвага!… Сверкали Местами добытые глыбы руды И щедрую дань обещали… Вдруг кто-то воскликнул: «Идет он! идет!» Окинув пространство глазами, Я чуть не упала, рванувшись вперед, — Канава была перед нами. «Потише, потише! Ужели затем Вы тысячи верст пролетели,- Сказал Трубецкой, — чтоб на горе нам всем В канаве погибнуть — у цели?» И за руку крепко меня он держал: «Что б было, когда б вы упали?» Сергей торопился, но тихо шагал. Оковы уныло звучали. Да, цепи! Палач не забыл никого (О, мстительный трус и мучитель!), — Но кроток он был, как избравший его Орудьем своим искупитель. Пред ним расступались, молчанье храня, Рабочие люди и стража… И вот он увидел, увидел меня! И руки простер ко мне: «Маша!» И стал, обессиленный словно, вдали… Два ссыльных его поддержали. По бледным щекам его слезы текли, Простертые руки дрожали… Душе моей милого голоса звук Мгновенно послал обновленье, Отраду, надежду, забвение мук, Отцовской угрозы забвенье! И с криком «иду!» я бежала бегом, Рванув неожиданно руку, По узкой доске над зияющим рвом Навстречу призывному звуку… «Иду!..» Посылало мне ласку свою Улыбкой лицо испитое… И я побежала… И душу мою Наполнило чувство святое. Я только теперь, в руднике роковом, Услышав ужасные звуки, Увидев оковы на муже моем, Вполне поняла его муки, И силу его… и готовность страдать! Невольно пред ним я склонила Колени, — и прежде чем мужа обнять, Оковы к губам приложила!.. И тихого ангела бог ниспослал В подземные копи, — в мгновенье И говор, и грохот работ замолчал, И замерло словно движенье, Чужие, свои — со слезами в глазах, Взволнованны, бледны, суровы, Стояли кругом. На недвижных ногах Не издали звука оковы, И в воздухе поднятый молот застыл… Всё тихо — ни песни, ни речи… Казалось, что каждый здесь с нами делил И горечь, и счастие встречи! Святая, святая была тишина! Какой-то высокой печали, Какой-то торжественной думы полна. «Да где же вы все запропали?» — Вдруг снизу донесся неистовый крик. Смотритель работ появился. «Уйдите! — сказал со слезами старик. — Нарочно я, барыня, скрылся, Теперь уходите. Пора! Забранят! Начальники люди крутые…» И словно из рая спустилась я в ад… И только… и только, родные! По-русски меня офицер обругал Внизу, ожидавший в тревоге, А сверху мне муж по-французски сказал: «Увидимся, Маша, — в остроге!..»
Н.Д. Киселеву отчет о любви
Николай Языков
Я знаю, друг, и в шуме света Ты помнишь первые дела И песни русского поэта При звоне дерптского стекла. Пора бесценная, святая! Тогда свобода удалая, Восторги музы и вина Меня живили, услаждали; Дни безмятежные мелькали; Душа не слушалась печали И не бывала холодна! Пускай известности прекрасной И дум высоких я не знал; Зато учился безопасно Зато себя не забывал. Бывало, кожаной монетой Куплю таинственных отрад — И романтически с Лилетой Часы ночные пролетят.Теперь, как прежде, своенравно Я жизнь студентскую веду; Но было время — и недавно! Любви неметкой и неславной Я был в удушливом чаду; Я рабствовал; я все оставил Для безответной красоты; Простосердечно к ней направил Мои надежды и мечты; Я ждал прилежного участья: Я пел ланиты и уста, И стаy, и тайные места Моей богини сладострастья; Мне соблазнительна была Ее супружеская скромность, Очей загадочная томность И ясность белого чела,- Все нежило, все волновало Мою неопытную кровь, Все в юном сердце зажигало Живую первую любовь. Ах! сколько ….. сновидений, Тяжелых вздохов, даже слез, Алкая полных наслаждений, В часы полуночных явлений, Я для надменной перенес! Я думал страстными стихами Ее принудить угадать, Куда горячими мечтами Приятно мне перелетать. И что ж? Она не разумела, Кого любил, кому я пел. Я мучился, а знаком тела Ей объяснить не захотел, Чего душа моя хотела. Так пронеслися дни поста, И, вольнодумна и свята, Она усердно причастилась. Меж тем узнал я, кто она; Меж тем сердечная война Во мне помалу усмирилась, И муза юная моя Непринужденно отучилась Мечтать о счастье бытия. Опять с надеждой горделивой Гляжу на Шиллеров полет, Опять и радостно и живо В моей груди славолюбивой Огонь поэзии растет.И призиаюся откровенно, Я сам постигнуть не могу, Как жар любви не награжденной Не превратил меня в брюзгу! Мои телесные затеи Отвергла гордая краса.- А не сержусь на небеса, А мне все люди — не злодеи; А романтической тоской Я не стеснил живую душу, И в честь зазорному Картушу Не начал песни удалой!Сия особенность поэта Не кстати нынешним годам, Когда питомцы бога света Так мило воспевают нам Свое невинное мученье, Так помыкают вдохновенье, И так презрительны к тому, Что не доступно их уму! Но как мне быть? На поле славы Смешаю ль звук моих стихов С лихими песнями аравы Всегда отчаянных певцов? Мне нестерпимы их жеманства, Их голос буйный и чужой… Нет, муза вольная со мной! Прочь жажда славы мелочной И легкий демон обезьянства! Спокоен я: мои стихи Живит не ложная свобода, Им не закон — чужая мода, В них нет заемной чепухи И перевода с перевода; В них неподдельная природа, Свое добро, свои грехи!Теперь довольно, до свиданья! Тогда, подробней и ясней Сего нестройного посланья, Я расскажу тебе доянья Любви поконченной моей!* * *Напрасно я любви Светланы Надежно, пламенно искал; Напрасно пьяный и непьяный Ее хвалил, ее певал. Я понял ветренность прекрасной, Пустые взгляды и слова — Во мне утихнул жар опасной, И не кружится голова! И сердце вольность сохранило, За холод холодом плачу; Она res publica, мой милой, Я с ней бороться не хочу!
Слово о полку Игореве
Николай Алексеевич Заболоцкий
Не пора ль нам, братия, начать О походе Игоревом слово, Чтоб старинной речью рассказать Про деянья князя удалого? А воспеть нам, братия, его — В похвалу трудам его и ранам — По былинам времени сего, Не гоняясь мыслью за Бояном. Тот Боян, исполнен дивных сил, Приступая к вещему напеву, Серым волком по полю кружил, Как орёл, под облаком парил, Растекался мыслию по древу. Жил он в громе дедовских побед, Знал немало подвигов и схваток, И на стадо лебедей чуть свет Выпускал он соколов десяток. И, встречая в воздухе врага, Начинали соколы расправу, И взлетала лебедь в облака И трубила славу Ярославу. Пела древний киевский престол, Поединок славила старинный, Где Мстислав Редедю заколол Перед всей косожскою дружиной, И Роману Красному хвалу Пела лебедь, падая во мглу. Но не десять соколов пускал Наш Боян, но, вспомнив дни былые, Вещие персты он подымал И на струны возлагал живые, — Вздрагивали струны, трепетали, Сами князям славу рокотали. Мы же по-иному замышленью Эту повесть о године бед Со времён Владимира княженья Доведём до Игоревых лет И прославим Игоря, который, Напрягая разум, полный сил, Мужество избрал себе опорой, Ратным духом сердце поострил И повёл полки родного края, Половецким землям угрожая. О Боян, старинный соловей! Приступая к вещему напеву, Если б ты о битвах наших дней Пел, скача по мысленному древу; Если б ты, взлетев под облака, Нашу славу с дедовскою славой Сочетал на долгие века, Чтоб прославить сына Святослава: Если б ты Траяновой тропой Средь полей помчался и курганов, — Так бы ныне был воспет тобой Игорь-князь, могучий внук Траянов: «То не буря соколов несёт За поля широкие и долы, То не стаи галочьи летят К Дону на великие просторы!». Или так воспеть тебе, Боян, Внук Велесов, наш военный стан: «За Сулою кони ржут, Слава в Киеве звенит, В Новеграде трубы громкие трубят, Во Путивле стяги бранные стоят!». BRЧасть первая/B1/B] Игорь-князь с могучею дружиной Мила-брата Всеволода ждёт. Молвит буй-тур Всеволод: — Единый Ты мне брат, мой Игорь, и оплот! Дети Святослава мы с тобою, Так седлай же борзых коней, брат! А мои давно готовы к бою, Возле Курска под седлом стоят. [B]2[/B] — А куряне славные — Витязи исправные: Родились под трубами, Росли под шеломами, Выросли, как воины, С конца копья вскормлены. Все пути им ведомы, Все яруги знаемы, Луки их натянуты, Колчаны отворены, Сабли их наточены, Шеломы позолочены. Сами скачут по полю волками И, всегда готовые к борьбе, Добывают острыми мечами Князю — славы, почестей — себе! [B]3[/B] Но, взглянув на солнце в этот день, Подивился Игорь на светило: Середь бела-дня ночная тень Ополченья русские покрыла. И, не зная, что сулит судьбина, Князь промолвил: — Братья и дружина! Лучше быть убиту от мечей, Чем от рук поганых полонёну! Сядем, братья, на лихих коней, Да посмотрим синего мы Дону! — Вспала князю эта мысль на ум — Искусить неведомого края, И сказал он, полон ратных дум, Знаменьем небес пренебрегая: — Копиё хочу я преломить В половецком поле незнакомом, С вами, братья, голову сложить Либо Дону зачерпнуть шеломом! [B]4[/B] Игорь-князь во злат-стремень вступает, В чистое он поле выезжает. Солнце тьмою путь ему закрыло, Ночь грозою птиц перебудила, Свист зверей несётся, полон гнева, Кличет Див над ним с вершины древа, Кличет Див, как половец в дозоре, За Сулу, на Сурож, на Поморье, Корсуню и всей округе ханской, И тебе, болван тмутороканский! [B]5[/B] И бегут, заслышав о набеге, Половцы сквозь степи и яруги, И скрипят их старые телеги, Голосят, как лебеди в испуге. Игорь к Дону движется с полками, А беда несётся вслед за ним: Птицы, поднимаясь над дубами, Реют с криком жалобным своим, По оврагам волки завывают, Крик орлов доносится из мглы — Знать, на кости русские скликают Зверя кровожадные орлы; Уж лиса на щит червлёный брешет, Стон и скрежет в сумраке ночном… О Русская земля! Ты уже за холмом. [B]6[/B] Долго длится ночь. Но засветился Утренними зорями восток. Уж туман над полем заклубился, Говор галок в роще пробудился, Соловьиный щекот приумолк. Русичи, сомкнув щиты рядами, К славной изготовились борьбе, Добывая острыми мечами Князю — славы, почестей — себе. [B]7[/B] На рассвете, в пятницу, в туманах, Стрелами по полю полетев, Смяло войско половцев поганых И умчало половецких дев. Захватили золота без счёта, Груду аксамитов и шелков, Вымостили топкие болота Япанчами красными врагов. А червлёный стяг с хоругвью белой, Челку и копьё из серебра Взял в награду Святославич смелый, Не желая прочего добра. [B]8[/B] Выбрав в поле место для ночлега И нуждаясь в отдыхе давно, Спит гнездо бесстрашное Олега — Далеко подвинулось оно! Залетело храброе далече, И никто ему не господин — Будь то сокол, будь то гордый кречет, Будь то чёрный ворон — половчин. А в степи, с ордой своею дикой Серым волком рыская чуть свет, Старый Гзак на Дон бежит великий, И Кончак спешит ему вослед. [B]9[/B] Ночь прошла, и кровяные зори Возвещают бедствие с утра. Туча надвигается от моря На четыре княжеских шатра. Чтоб четыре солнца не сверкали, Освещая Игореву рать, Быть сегодня грому на Каяле, Лить дождю и стрелами хлестать! Уж трепещут синие зарницы, Вспыхивают молнии кругом. Вот где копьям русским преломиться, Вот где саблям острым притупиться, Загремев о вражеский шелом! О Русская земля! Ты уже за холмом. [B]10[/B] Вот Стрибожьи вылетели внуки — Зашумели ветры у реки, И взметнули вражеские луки Тучу стрел на русские полки. Стоном стонет мать-земля сырая, Мутно реки быстрые текут, Пыль несётся, поле покрывая, Стяги плещут: половцы идут! С Дона, с моря, с криками и с воем Валит враг, но полон ратных сил, Русский стан сомкнулся перед боем — Шит к щиту — и степь загородил. [B]11[/B] Славный яр-тур Всеволод! С полками В обороне крепко ты стоишь, Прыщешь стрелы, острыми клинками О шеломы ратные гремишь. Где ты ни проскачешь, тур, шеломом Золотым посвечивая, там Шишаки земель аварских с громом Падают, разбиты пополам. И слетают головы с поганых, Саблями порублены в бою, И тебе ли, тур, скорбеть о ранах, Если жизнь не ценишь ты свою! Если ты на ратном этом поле Позабыл о славе прежних дней, О златом черниговском престоле, О желанной Глебовне своей! [B]12[/B] Были, братья, времена Траяна, Миновали Ярослава годы, Позабылись правнуками рано Грозные Олеговы походы. Тот Олег мечом ковал крамолу, Пробираясь к отчему престолу, Сеял стрелы и, готовясь к брани, В злат-стремень вступал в Тмуторокани. В злат-стремень вступал, готовясь к сече, Звон тот слушал Всеволод далече, А Владимир за своей стеною Уши затыкал перед бедою. [B]13[/B] А Борису, сыну Вячеслава, Зелен-саван у Канина брега Присудила воинская слава За обиду храброго Олега. На такой же горестной Каяле, Протянув носилки между вьюков, Святополк отца увёз в печали, На конях угорских убаюкав. Прозван Гориславичем в народе, Князь Олег пришёл на Русь, как ворог, Внук Даждь-бога бедствовал в походе, Век людской в крамолах стал недолог. И не стало жизни нам богатой, Редко в поле выходил оратай, Вороны над пашнями кружились, На убитых с криками садились, Да слетались галки на беседу, Собираясь стаями к обеду… Много битв в те годы отзвучало, Но такой, как эта, не бывало. [B]14[/B] Уж с утра до вечера и снова — С вечера до самого утра Бьётся войско князя удалого, И растёт кровавых тел гора. День и ночь над полем незнакомым Стрелы половецкие свистят, Сабли ударяют по шеломам, Копья харалужные трещат. Мёртвыми усеяно костями, Далеко от крови почернев, Задымилось поле под ногами, И взошёл великими скорбями На Руси кровавый тот посев. [B]15[/B] Что там шумит, Что там звенит Далеко во мгле, перед зарёю? Игорь, весь израненный, спешит Беглецов вернуть обратно к бою. Не удержишь вражескую рать! Жалко брата Игорю терять. Бились день, рубились день, другой, В третий день к полудню стяги пали, И расстался с братом брат родной На реке кровавой, на Каяле. Недостало русичам вина, Славный пир дружины завершили — Напоили сватов допьяна Да и сами головы сложили. Степь поникла, жалости полна, И деревья ветви приклонили. [B]16[/B] И настала тяжкая година, Поглотила русичей чужбина, Поднялась Обида от курганов И вступила девой в край Траянов. Крыльями лебяжьими всплеснула, Дон и море оглашая криком, Времена довольства пошатнула, Возвестив о бедствии великом. А князья дружин не собирают, Не идут войной на супостата, Малое великим называют И куют крамолу брат на брата. А враги на Русь несутся тучей, И повсюду бедствие и горе. Далеко ты, сокол наш могучий, Птиц бия, ушёл на сине-море! [B]17[/B] Не воскреснуть Игоря дружине, Не подняться после грозной сечи! И явилась Карна и в кручине Смертный вопль исторгла, и далече Заметалась Желя по дорогам, Потрясая искромётным рогом. И от края, братья, и до края Пали жёны русские, рыдая: — Уж не видеть милых лад нам боле! Кто разбудит их на ратном поле? Их теперь нам мыслию не смыслить, Их теперь нам думою не сдумать, И не жить нам в тереме богатом, Не звенеть нам сЕребром да златом! [B]18[/B] Стонет, братья, Киев над горою, Тяжела Чернигову напасть, И печаль обильною рекою По селеньям русским разлилась. И нависли половцы над нами, Дань берут по белке со двора, И растёт крамола меж князьями, И не видно от князей добра. [B]19[/B] Игорь-князь и Всеволод отважный — Святослава храбрые сыны — Вот ведь кто с дружиною бесстрашной Разбудил поганых для войны! А давно ли мощною рукою За обиды наши покарав, Это зло великою грозою Усыпил отец их Святослав! Был он грозен в Киеве с врагами И поганых ратей не щадил — Устрашил их сильными полками, Порубил булатными мечами И на Степь ногою наступил. Потоптал холмы он и яруги, Возмутил теченье быстрых рек, Иссушил болотные округи, Степь до лукоморья пересек. А того поганого Кобяка Из железных вражеских рядов Вихрем вырвал и упал — собака — В Киеве, у княжьих теремов. [B]20[/B] Венецейцы, греки и морава Что ни день о русичах поют, Величают князя Святослава, Игоря отважного клянут. И смеётся гость земли немецкой, Что когда не стало больше сил, Игорь-князь в Каяле половецкой Русские богатства утопил. И бежит молва про удалого, Будто он, на Русь накликав зло, Из седла, несчастный, золотого Пересел в кащеево седло… Приумолкли города, и снова На Руси веселье полегло. [BRЧасть вторая 1/B] В Киеве далёком, на горах, Смутный сон приснился Святославу, И объял его великий страх, И собрал бояр он по уставу. — С вечера до нынешнего дня, — Молвил князь, поникнув головою, — На кровати тисовой меня Покрывали чёрной пеленою. Черпали мне синее вино, Горькое отравленное зелье, Сыпали жемчуг на полотно Из колчанов вражьего изделья. Златоверхий терем мой стоял Без конька и, предвещая горе, Серый ворон в Плесенске кричал И летел, шумя, на сине-море. [B]2[/B] И бояре князю отвечали: — Смутен ум твой, княже, от печали. Не твои ли два любимых чада Поднялись над полем незнакомым — Поискать Тмуторокани-града Либо Дону зачерпнуть шеломом? Да напрасны были их усилья. Посмеявшись на твои седины, Подрубили половцы им крылья, А самих опутали в путины. — [B]3[/B] В третий день окончилась борьба На реке кровавой, на Каяле, И погасли в небе два столба, Два светила в сумраке пропали. Вместе с ними, за море упав, Два прекрасных месяца затмились — Молодой Олег и Святослав В темноту ночную погрузились. И закрылось небо, и погас Белый свет над Русскою землею, И, как барсы лютые, на нас Кинулись поганые с войною. И воздвиглась на Хвалу Хула, И на волю вырвалось Насилье, Прянул Див на землю, и была Ночь кругом и горя изобилье. [B]4[/B] Девы готские у края Моря синего живут. Русским золотом играя, Время Бусово поют. Месть лелеют Шаруканью, Нет конца их ликованью… Нас же, братия-дружина, Только беды стерегут. [B]5[/B] И тогда великий Святослав Изронил своё златое слово, Со слезами смешано, сказав: — О сыны, не ждал я зла такого! Загубили юность вы свою, На врага не во-время напали, Не с великой честию в бою Вражью кровь на землю проливали. Ваше сердце в кованой броне Закалилось в буйстве самочинном. Что ж вы, дети, натворили мне И моим серебряным сединам? Где мой брат, мой грозный Ярослав, Где его черниговские слуги, Где татраны, жители дубрав, Топчаки, ольберы и ревуги? А ведь было время — без щитов, Выхватив ножи из голенища, Шли они на полчища врагов, Чтоб отмстить за наши пепелища. Вот где славы прадедовской гром! Вы ж решили бить наудалую: «Нашу славу силой мы возьмём, А за ней поделим и былую». Диво ль старцу — мне помолодеть? Старый сокол, хоть и слаб он с виду, Высоко заставит птиц лететь, Никому не даст гнезда в обиду. Да князья помочь мне не хотят, Мало толку в силе молодецкой. Время, что ли, двинулось назад? Ведь под самым Римовым кричат Русичи под саблей половецкой! И Владимир в ранах, чуть живой, — Горе князю в сече боевой! [B]6[/B] Князь великий Всеволод! Доколе Муки нам великие терпеть? Не тебе ль на суздальском престоле О престоле отчем порадеть? Ты и Волгу вёслами расплещешь, Ты шеломом вычерпаешь Дон, Из живых ты луков стрелы мечешь, Сыновьями Глеба окружён. Если б ты привёл на помощь рати, Чтоб врага не выпустить из рук, — Продавали б девок по ногате, А рабов — по резани на круг. [B]7[/B] Вы, князья буй-Рюрик и Давид! Смолкли ваши воинские громы. А не ваши ль плавали в крови Золотом покрытые шеломы? И не ваши ль храбрые полки Рыкают, как туры, умирая От калёной сабли, от руки Ратника неведомого края? Встаньте, государи, в злат-стремень За обиду в этот чёрный день, За Русскую землю, За Игоревы раны — Удалого сына Святославича! [B]8[/B] Ярослав, князь галицкий! Твой град Высоко стоит под облаками. Оседлал вершины ты Карпат И подпёр железными полками. На своём престоле золотом Восемь дел ты, князь, решаешь разом, И народ зовёт тебя кругом Осмомыслом — за великий разум. Дверь Дуная заперев на ключ, Королю дорогу заступая, Бремена ты мечешь выше туч, Суд вершишь до самого Дуная. Власть твоя по землям потекла, В Киевские входишь ты пределы, И в салтанов с отчего стола Ты пускаешь княжеские стрелы. Так стреляй в Кончака, государь, С дальних гор на ворога ударь — За Русскую землю, За Игоревы раны — Удалого сына Святославича! [B]9[/B] Вы, князья Мстислав и буй-Роман! Мчит ваш ум на подвиг мысль живая. И несётесь вы на вражий стан, Соколом ширяясь сквозь туман, Птицу в буйстве одолеть желая. Вся в железе княжеская грудь, Золотом шелом латинский блещет, И повсюду, где лежит ваш путь, Вся земля от тяжести трепещет. Хинову вы били и Литву; Деремела, половцы, ятвяги, Бросив копья, пали на траву И склонили буйную главу Под мечи булатные и стяги. [B]10[/B] Но уж прежней славы больше с нами нет. Уж не светит Игорю солнца ясный свет. Не ко благу дерево листья уронило: Поганое войско грады поделило. По Суле, по Роси счёту нет врагу. Не воскреснуть Игореву храброму полку! Дон зовёт нас, княже, кличет нас с тобой! Ольговичи храбрые одни вступили в бой. [B]11[/B] Князь Ингварь, князь Всеволод! И вас Мы зовём для дальнего похода, Трое ведь Мстиславичей у нас, Шестокрыльцев княжеского рода! Не в бою ли вы себе честном Города и волости достали? Где же ваш отеческий шелом, Верный щит, копьё из ляшской стали? Чтоб ворота Полю запереть, Вашим стрелам время зазвенеть За русскую землю, За Игоревы раны — Удалого сына Святославича! [B]12[/B] Уж не течёт серебряной струёю К Переяславлю-городу Сула. Уже Двина за полоцкой стеною Под клик поганых в топи утекла. Но Изяслав, Васильков сын, мечами В литовские шеломы позвонил, Один с своими храбрыми полками Всеславу-деду славы прирубил. И сам, прирублен саблею калёной, В чужом краю, среди кровавых трав, Кипучей кровью в битве обагрённый, Упал на щит червлёный, простонав: — Твою дружину, княже, приодели Лишь птичьи крылья у степных дорог, И полизали кровь на юном теле Лесные звери, выйдя из берлог. — И в смертный час на помощь храбру мужу Никто из братьев в бой не поспешил. Один в степи свою жемчужну душу Из храброго он тела изронил. Через златое, братья, ожерелье Ушла она, покинув свой приют. Печальны песни, замерло веселье, Лишь трубы городенские поют… [B]13[/B] Ярослав и правнуки Всеслава! Преклоните стяги! Бросьте меч! Вы из древней выскочили славы, Коль решили честью пренебречь. Это вы раздорами и смутой К нам на Русь поганых завели, И с тех пор житья нам нет от лютой Половецкой проклятой земли! [B]14[/B] Шёл седьмой по счету век Троянов. Князь могучий полоцкий Всеслав Кинул жребий, в будущее глянув, О своей любимой загадав. Замышляя новую крамолу, Он опору в Киеве нашёл И примчался к древнему престолу, И копьём ударил о престол. Но не дрогнул старый княжий терем, И Всеслав, повиснув в синей мгле, Выскочил из Белгорода зверем — Не жилец на киевской земле. И, звеня секирами на славу, Двери новгородские открыл, И расшиб он славу Ярославу, И с Дудуток через лес-дубраву До Немиги волком проскочил. А на речке, братья, на Немиге Княжью честь в обиду не дают — День и ночь снопы кладут на риге, Не снопы, а головы кладут. Не цепом — мечом своим булатным В том краю молотит земледел, И кладёт он жизнь на поле ратном, Веет душу из кровавых тел. Берега Немиги той проклятой Почернели от кровавых трав — Не добром засеял их оратай, А костями русскими — Всеслав. [B]15[/B] Тот Всеслав людей судом судил, Города Всеслав князьям делил, Сам всю ночь, как зверь, блуждал в тумане, Вечер — в Киеве, до зорь — в Тмуторокани, Словно волк, напав на верный путь, Мог он Хорсу бег пересягнуть. [B]16[/B] У Софии в Полоцке, бывало, Позвонят к заутрене, а он В Киеве, едва заря настала, Колокольный слышит перезвон. И хотя в его могучем теле Обитала вещая душа, Всё ж страданья князя одолели И погиб он, местию дыша. Так свершил он путь свой небывалый. И сказал Боян ему тогда: «Князь Всеслав! Ни мудрый, ни удалый Не минуют божьего суда». [B]17[/B] О, стонать тебе, земля родная, Прежние годины вспоминая И князей давно минувших лет! Старого Владимира уж нет. Был он храбр, и никакая сила К Киеву б его не пригвоздила. Кто же стяги древние хранит? Эти — Рюрик носит, те — Давид, Но не вместе их знамёна плещут, Врозь поют их копия и блещут. [BRЧасть третья 1[/B] Над широким берегом Дуная, Над великой Галицкой землёй Плачет, из Путивля долетая, Голос Ярославны молодой: — Обернусь я, бедная, кукушкой, По Дунаю-речке полечу И рукав с бобровою опушкой, Наклонясь, в Каяле омочу. Улетят, развеются туманы, Приоткроет очи Игорь-князь, И утру кровавые я раны, Над могучим телом наклонясь. Далеко в Путивле, на забрале, Лишь заря займётся поутру, Ярославна, полная печали, Как кукушка, кличет на юру: — Что ты, Ветер, злобно повеваешь, Что клубишь туманы у реки, Стрелы половецкие вздымаешь, Мечешь их на русские полки? Чем тебе не любо на просторе Высоко под облаком летать, Корабли лелеять в синем море, За кормою волны колыхать? Ты же, стрелы вражеские сея, Только смертью веешь с высоты. Ах, зачем, зачем моё веселье В ковылях навек развеял ты? На заре в Путивле причитая, Как кукушка раннею весной, Ярославна кличет молодая, На стене рыдая городской: — Днепр мой славный! Каменные горы В землях половецких ты пробил, Святослава в дальние просторы До полков Кобяковых носил. Возлелей же князя, господине, Сохрани на дальней стороне, Чтоб забыла слёзы я отныне, Чтобы жив вернулся он ко мне! Далеко в Путивле, на забрале, Лишь заря займётся поутру, Ярославна, полная печали, Как кукушка, кличет на юру: — Солнце трижды светлое! С тобою Каждому приветно и тепло. Что ж ты войско князя удалое Жаркими лучами обожгло? И зачем в пустыне ты безводной Под ударом грозных половчан Жаждою стянуло лук походный, Горем переполнило колчан? [B]2[/B] И взыграло море. Сквозь туман Вихрь промчался к северу родному — Сам господь из половецких стран Князю путь указывает к дому. Уж погасли зори. Игорь спит. Дремлет Игорь, но не засыпает. Игорь к Дону мыслями летит До Донца дорогу измеряет. Вот уж полночь. Конь давно готов. Кто свистит в тумане за рекою? То Овлур. Его условный зов Слышит князь, укрытый темнотою: — Выходи, князь Игорь! — И едва Смолк Овлур, как от ночного гула Вздрогнула земля, Зашумела трава, Буйным ветром вежи всколыхнуло. В горностая-белку обратясь, К тростникам помчался Игорь-князь, И поплыл, как гоголь по волне, Полетел, как ветер, на коне. Конь упал, и князь с коня долой, Серым волком скачет он домой. Словно сокол, вьётся в облака, Увидав Донец издалека. Без дорог летит и без путей, Бьёт к обеду уток-лебедей. Там, где Игорь соколом летит, Там Овлур, как серый волк, бежит, Все в росе от полуночных трав, Борзых коней в беге надорвав. [B]3[/B] Уж не каркнет ворон в поле, Уж не крикнет галка там, Не трещат сороки боле, Только скачут по кустам. Дятлы, Игоря встречая, Стуком кажут путь к реке, И, рассвет весёлый возвещая, Соловьи ликуют вдалеке. [B]4[/B] И, на волнах витязя лелея, Рек Донец: — Велик ты, Игорь-князь! Русским землям ты принёс веселье, Из неволи к дому возвратясь. — О, река! — ответил князь. — Немало И тебе величья! В час ночной Ты на волнах Игоря качала, Берег свой серебряный устлала Для него зелёною травой. И когда дремал он под листвою, Где царила сумрачная мгла, Страж ему был гоголь над водою, Чайка князя в небе стерегла. [B]5[/B] А не всем рекам такая слава. Вот Стугна, худой имея нрав, Разлилась близ устья величаво, Все ручьи соседние пожрав, И закрыла Днепр от Ростислава, И погиб в пучине Ростислав. Плачет мать над тёмною рекою, Кличет сына-юношу во мгле, И цветы поникли, и с тоскою Приклонилось дерево к земле. [B]6[/B] Не сороки вО поле стрекочут, Не вороны кличут у Донца — Кони половецкие топочут, Гзак с Кончаком ищут беглеца. И сказал Кончаку старый Гзак: — Если сокол улетает в терем, Соколёнок попадёт впросак — Золотой стрелой его подстрелим. — И тогда сказал ему Кончак: — Если сокол к терему стремится, Соколёнок попадёт впросак — Мы его опутаем девицей. — Коль его опутаем девицей, — Отвечал Кончаку старый Гзак, — Он с девицей в терем свой умчится, И начнёт нас бить любая птица В половецком поле, хан Кончак! [B]7[/B] И изрёк Боян, чем кончить речь Песнотворцу князя Святослава: — Тяжко, братья, голове без плеч, Горько телу, коль оно безглаво. — Мрак стоит над Русскою землёй: Горько ей без Игоря одной. [B]8[/B] Но восходит солнце в небеси — Игорь-князь явился на Руси. Вьются песни с дальнего Дуная, Через море в Киев долетая. По Боричеву восходит удалой К Пирогощей богородице святой. И страны рады, И веселы грады. Пели песню старым мы князьям, Молодых настало время славить нам: Слава князю Игорю, Буй-тур Всеволоду, Владимиру Игоревичу! Слава всем, кто, не жалея сил, За христиан полки поганых бил! Здрав будь, князь, и вся дружина здрава! Слава князям и дружине слава!
Масленица на чужой стороне
Петр Вяземский
Здравствуй, в белом сарафане Из серебряной парчи! На тебе горят алмазы, Словно яркие лучи. Ты живительной улыбкой, Свежей прелестью лица Пробуждаешь к чувствам новым Усыплённые сердца. Здравствуй, русская молодка, Раскрасавица-душа, Белоснежная лебёдка, Здравствуй, матушка зима! Из-за льдистого Урала Как сюда ты невзначай, Как, родная, ты попала В бусурманский этот край? Здесь ты, сирая, не дома, Здесь тебе не по нутру; Нет приличного приёма, И народ не на юру. Чем твою мы милость встретим? Как задать здесь пир горой? Не суметь им, немцам этим, Поздороваться с тобой. Не напрасно дедов слово Затвердил народный ум: «Что для русского здорово, То для немца карачун!» Нам не страшен снег суровый, С снегом — батюшка-мороз, Наш природный, нагл дешёвый Пароход и паровоз. Ты у нас краса и слава, Наша сила и казна, Наша бодрая забава, Молодецкая зима! Скоро масленицы бойкой Закипит широкий пир, И блинами и настойкой Закутит крещёный мир. В честь тебе и ей Россия, Православных предков дочь, Строит горы ледяные И гуляет день и ночь. Игры, братские попойки, Настежь двери и сердца! Пышут бешеные тройки, Снег топоча у крыльца. Вот взвились и полетели, Что твой сокол в облаках! Красота ямской артели Вожжи ловко сжал в руках; В шапке, в синем полушубке Так и смотрит молодцом, Погоняет закадычных Свистом, ласковым словцом. Мать дородная в шубейке Важно в розвальнях сидит, Дочка рядом в душегрейке Словно маков цвет горит. Яркой пылью иней сыплет И одежду серебрит, А мороз, лаская, щиплет Нежный бархатец ланит. И белее и румяней Дева блещет красотой, Как алеет на поляне Снег под утренней зарёй. Мчатся вихрем, без помехи По полям и по рекам, Звонко щёлкают орехи На веселие зубкам. Пряник, мой однофамилец, Также тут не позабыт, А наш пенник, наш кормилец Сердце любо веселит. Разгулялись город, сёла, Загулялись стар и млад, — Всем зима родная гостья, Каждый масленице рад. Нет конца весёлым кликам, Песням, удали, пирам. Где тут немцам-горемыкам Вторить вам, богатырям? Сани здесь — подобной дряни Не видал я на веку; Стыдно сесть в чужие сани Коренному русаку. Нет, красавица, не место Здесь тебе, не обиход, Снег здесь — рыхленькое тесто, Вял мороз и вял народ. Чем почтят тебя, сударку? Разве кружкою пивной, Да копеечной сигаркой, Да копчёной колбасой. С пива только кровь густеет, Ум раскиснет и лицо; То ли дело, как прогреет Наше рьяное винцо! Как шепнёт оно в догадку Ретивому на ушко, — Не поёт, ей-ей, так сладко Хоть бы вдовушка Клико! Выпьет чарку-чародейку Забубённый наш земляк: Жизнь копейка! — Смерть-злодейку Он считает за пустяк. Немец к мудрецам причислен, Немец — дока для всего, Немец так глубокомыслен, Что провалишься в него. Но, по нашему покрою, Если немца взять врасплох, А особенно зимою, Немец — воля ваша! — плох.
Четверостишия «Тише вы»
Римма Дышаленкова
Цикл стиховЗемляк Среди наших земляков он один у нас таков: он и к дружбе тяготеет, и к предательству готов. Гурман Вкушая дружбу, понял я, что очень вкусные друзья. Вкусил врага на ужин: враги намного хуже. Самохвал О, если б самохвал был само-хвал! Он требует моих, твоих похвал. Беда ли, что не стоит он того? Беда, что я вовсю хвалю его. Ханжа Он созерцал «Венеру» Тициана для выполненья государственного плана. Ревность Люблю родной завод. О, сколько бед в любви моей, сколь ревности и злости! Ко мне не ходит в гости мой сосед, я тоже не хожу к ревнивцу в гости. На пути к штампу Его назвали многогранным, и он доверчиво, как школьник, гранил себя весьма исправно и стал похож на треугольник. Мираж Реальный, будто новенький гараж, явился мне из воздуха мираж. — Уйди, мираж! — сказал я гаражу. Гараж в ответ: «Обижен, ухожу». Смешные нынче стали миражи, уж ты ему и слова не скажи. Дешевая продукция Наше промобъединение производит впечатление. Нет дешевле ничего впечатления того. Я и идея У меня в голове есть идея. Я идеей в идее владею. И случается проблеск иной, что идея владеет и мной. А на деле ни я, ни идея абсолютно ничем не владеем. История История, друзья мои, всегда правдива, история, друзья мои, всегда права. Об этом говорит всегда красноречиво чья-нибудь отрубленная голова. Парадокс Наука устраняет парадокс, художник парадоксы добывает. Но парадоксу это невдомек, ведь парадоксы истины не знают. Прекрасное и безобразное Уничтожая безобразное, прекрасное сбивалось с ног. — Но я люблю тебя, прекрасное, — шептал восторженно порок. Бессовестная статуя Когда бы у статуи совесть была, она бы сама с пьедестала сошла. Пошла бы, куда ее совесть велит, Но совести нет, вот она и стоит. Идеалист и материалист Спорят два философа устало, древний спор уму непостижим: — Это бог ведет людей к финалу! — Нет, мы сами к финишу бежим! Творчество Ученый паучок, философ и жуир, познал весь белый свет и весь подлунный мир, и взялся сотворить всемирную картину, но получилась только паутина. Дедукция Этот метод очень важен. Если вор — прокурор, то дедукция подскажет, что судья подавно вор. Ошибочно Ни матери не понял, ни отца, ни старика не видел, ни калеку и заявлял с улыбкой мудреца: «Ошибочно считаюсь человеком». Под каблуком Зачем ему семья и дом? Он жить привык под каблуком: любой каблук повыше ему заменит крышу. Трос От тяжести порвался трос и стал похожим на вопрос. Я тоже был надежным тросом, а стал язвительным вопросом. Стыдливый страус Обычный страус не стыдился от страха скрыться под песком, а этот от стыда прикрылся еще и фиговым листком. Гонение на влюбленных При всех эпохах и законах гоненье было на влюбленных. От страха за такую жизнь влюбленные перевелись. И правда, чем гонимым быть, уж лучше вовсе не любить. Дитя Идти боится по лесной дорожке, страшится муравья и конопли. Сторонится коровы и земли. Не ест ни молока и ни картошки. На Урале Далеко-далеко на Урале ящер с ящерицей проживали. Жили двести лет, а может, триста между хрусталей и аметистов. А теперь на шлаковых отвалах ящеров и ящериц не стало, да и бесполезных самоцветов на Урале тоже больше нету. Любитель тупика Зашел в тупик — доволен тупиком. Но в тупике возник родник. Вся жизнь ушла на битву с родником. А что ж тупик? Тупик теперь в болотце. А что ж родник? Как лился, так и льется.
Пью за Кавказию
Василий Каменский
Если ты одинока —Эй невесты — девушки — сестры Братья — друзья — женихи, Поднимем бокалы — Кавказскую молодость — Выпьем вино за стихи.Я весь в ароматных симфониях Расцветающих роз. Я весь среди злата акаций У заветно-приветных мимоз. Тайра-тайра Тайра-тарамм. Сердце звенит полнозвучно. Тайра-тайра Тайра-тарамм. Песни со мной неразлучно. И я от земли далеко — Мне легко. Я на небо смотрю — Мне легко.Эй невесты — девушки — сестры Братья — друзья — женихи, Поднимем бокалы — Кавказскую молодость — Выпьем вино за стихи.И будем петь и будем нежны, Цветы и птицы полюбят нас. Пусть наши души утроснежны И путь венчанный на Парнас.И будем просты как растения И станем радостно расти И славить мудро расцветения Благословенное — прости.А если я — поэт поющий Взобрался легким на Парнас, Но я весной — для всех цветущий И мне тоскливо жить без вас.Эй невесты — девушки — сестры Братья — друзья — женихи, Поднимем бокалы — Кавказскую молодость Выпьем вино за стихи.
Другие стихи этого автора
Всего: 243Цветы лучше пуль
Евгений Александрович Евтушенко
Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!
Не возгордись
Евгений Александрович Евтушенко
Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать. Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда! Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей. Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим. Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус. Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.
Под невыплакавшейся ивой
Евгений Александрович Евтушенко
Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу? Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно. Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо. Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид. Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус? Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.
Сила страстей
Евгений Александрович Евтушенко
Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан… Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.
А снег повалится, повалится
Евгений Александрович Евтушенко
А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым.И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.
Бабий Яр
Евгений Александрович Евтушенко
Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!
Белые ночи в Архангельске
Евгений Александрович Евтушенко
Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…
Благодарность
Евгений Александрович Евтушенко
Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.
В магазине
Евгений Александрович Евтушенко
Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут.О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей.Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои.Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут.Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.
Вагон
Евгений Александрович Евтушенко
Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.
Вальс на палубе
Евгений Александрович Евтушенко
Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.
Волга
Евгений Александрович Евтушенко
Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны.Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей.Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река.А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она.Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою.Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.