Перейти к содержимому

Памяти Корнея ЧуковскогоВот лежит перед морем девочка. Рядом книга. На буквах песок. А страничка под пальцем не держится — трепыхается, как парусок.Море сдержанно камни ворочает, их до берега не докатив. Я надеюсь, что книга хорошая — не какой-нибудь там детектив.Я не вижу той книги названия — ее край сердоликом прижат, но ведь автор — мой брат по призванию и, быть может, умерший мой брат.И когда умирают писатели — не торговцы словами с лотка,— как ты чашу утрат ни подсахари, эта чаша не станет сладка.Но испей эту чашу, готовую быть решающей чашей весов в том сраженье за души, которые, может, только и ждут парусов.Не люблю я красивых надрывностей. Причитать возле смерти не след. Но из множества несправедливостей наибольшая все-таки — смерть.Я платочка к глазам не прикладываю, боль проглатываю свою, если снова с повязкой проклятою в карауле почетном стою.С каждой смертью все меньше мы молоды, сколько горьких утрат наяву канцелярской булавкой приколото прямо к коже, а не к рукаву…Наше дело, как парус, тоненько бьется, дышит и дарит свет, но ни Яшина, ни Паустовского, ни Михал Аркадьича нет.И — Чуковский… О, лучше бы издали поклониться, но рядом я встал. О, как вдруг на лице его выступило то, что был он немыслимо стар.Но он юно, изящно и весело фехтовал до конца своих дней, Айболит нашей русской словесности, с бармалействующими в ней.Было легкое в нем, чуть богемное. Но достойнее быть озорным, даже легким, но добрым гением, чем заносчивым гением злым.И у гроба Корнея Иваныча я увидел — вверху, над толпой он с огромного фото невянуще улыбался над мертвым собой.Сдвинув кепочку, как ему хочется, улыбался он миру всему, и всему благородному обществу, и немножко себе самому.Будет столько меняться и рушиться, будут новые голоса, но словесность великая русская никогда не свернет паруса.…Даже смерть от тебя отступается, если кто-то из добрых людей в добрый путь отплывает под парусом хоть какой-то странички твоей…

Похожие по настроению

Пушкин в Кишиневе

Борис Корнилов

Здесь привольно воронам и совам, Тяжело от стянутых ярем, Пахнет душным Воздухом, грозовым – Недовольна армия царем. Скоро загреметь огромной вьюге, Да на полстолетия подряд, – то в Тайном обществе на юге О цареубийстве говорят. Заговор, переворот И эта Молния, летящая с высот. Ну кого же, Если не поэта, Обожжет, подхватит, понесет? Где равнинное раздолье волку, Где темны просторы и глухи, – Переписывают втихомолку Запрещенные его стихи. И они по спискам и по слухам, От негодования дрожа, Были песнью, Совестью И духом Славного навеки мятежа. Это он, Пораненный судьбою, Рану собственной рукой зажал. Никогда не дорожил собою, Воспевая мстительный кинжал. Это он О родине зеленой Находил любовные слова, – Как начало пламенного льва. Злом сопровождаемый И сплетней – И дела и думы велики, – Неустанный, Двадцатидвухлетний, Пьет вино И любит балыки. Пасынок романовской России. Дни уходят ровною грядой. Он рисует на стихах босые Ноги молдаванки молодой. Милый Инзов, Умудренный старец, Ходит за поэтом по пятам, Говорит, в нотацию ударясь, Сообразно старческим летам. Но стихи, как раньше, наготове, Подожжен – Гори и догорай, – И лавина африканской крови И кипит И плещет через край. Сотню лет не выбросить со счета. В Ленинграде, В Харькове, В Перми Мы теперь склоняемся – Почета Нашего волнение прими. Мы живем, Моя страна – громадна, Светлая и верная навек. Вам бы через век родиться надо, Золотой, Любимый человек. Вы ходили чащею и пашней, Ветер выл, пронзителен и лжив… Пасынок на родине тогдашней, Вы упали, срока не дожив. Подлыми увенчаны делами Люди, прославляющие месть, Вбили пули в дула шомполами, И на вашу долю пуля есть. Чем отвечу? Отомщу которым, Ненависти страшной не тая? Неужели только разговором Ненависть останется моя? За окном светло над Ленинградом, Я сижу за письменным столом. Ваши книги-сочиненья рядом Мне напоминают о былом. День ударит об землю копытом, Смена на посту сторожевом. Думаю о вас, не об убитом, А всегда о светлом, О живом. Всё о жизни, Ничего о смерти, Всё о слове песен и огня… Легче мне от этого, Поверьте, И простите, дорогой, меня.

Богдановичу

Евгений Абрамович Боратынский

В садах Элизия, у вод счастливой Леты, Где благоденствуют отжившие поэты, О Душенькин поэт, прими мои стихи! Никак в писатели попал я за грехи И, надоев живым посланьями своими, Несчастным мертвецам скучать решаюсь ими. Нет нужды до того! Хочу в досужный час С тобой поговорить про русский наш Парнас, С тобой, поэт живой, затейливый и нежный, Всегда пленительный, хоть несколько небрежный, Чертам заметнейшим лукавой остроты Дающий милый вид сердечной простоты И часто, наготу рисуя нам бесчинно, Почти бесстыдным быть умеющий невинно. Не хладной шалостью, но сердцем внушена, Веселость ясная в стихах твоих видна; Мечты игривые тобою были петы. В печаль влюбились мы. Новейшие поэты Не улыбаются в творениях своих, И на лице земли всё как-то не по них. Ну что ж? Поклон, да вон! Увы, не в этом дело: Ни жить им, ни писать еще не надоело, И правду без затей сказать тебе пора: Пристала к музам их немецких муз хандра. Жуковский виноват: он первый между нами Вошел в содружество с германскими певцами И стал передавать, забывши божий страх, Жизнехуленья их в пленительных стихах. Прости ему господь! Но что же! все мараки Ударились потом в задумчивые враки, У всех унынием оделося чело, Душа увянула и сердце отцвело. «Как терпит публика безумие такое?» — Ты спросишь? Публике наскучило простое, Мудреное теперь любезно для нее: У века дряхлого испортилось чутье. Ты в лучшем веке жил. Не столько просвещенный, Являл он бодрый ум и вкус неразвращенный, Венцы свои дарил, без вычур толковит, Он только истинным любимцам Аонид. Но нет явления без творческой причины: Сей благодатный век был век Екатерины! Она любила муз, и ты ли позабыл, Кто «Душеньку» твою всех прежде оценил? Я думаю, в садах, где свет бессмертья блещет, Поныне тень твоя от радости трепещет, Воспоминая день, сей день, когда певца, Еще за милый труд не ждавшего венца, Она, друзья ее достойно наградили И, скромного, его так лестно изумили, Страницы «Душеньки» читая наизусть. Сердца завистников стеснила злая грусть, И на другой же день расспросы о поэте И похвалы ему жужжали в модном свете. Кто вкуса божеством служил теперь бы нам? Кто в наши времена, и прозе и стихам Провозглашая суд разборчивый и правый, Заведовать бы мог парнасскою управой? О, добрый наш народ имеет для того Особенных судей, которые его В листах условленных и в цену приведенных Снабжают мнением о книгах современных! Дарует между нас и славу и позор Торговой логики смышленый приговор. О наших судиях не смею молвить слова, Но слушай, как честят они один другого: Товарищ каждого — глупец, невежда, враль; Поверить надо им, хотя поверить жаль. Как быть писателю? В пустыне благодатной, Забывши модный свет, забывши свет печатный, Как ты, философ мой, таиться без греха, Избрать в советники кота и петуха И, в тишине трудясь для собственного чувства, В искусстве находить возмездие искусства! Так, веку вопреки, в сей самый век у нас Сладко поющих лир порою слышен глас, Благоуханный дым от жертвы бескорыстной! Так нежный Батюшков, Жуковский живописный, Неподражаемый, и целую орду Злых подражателей родивший на беду, Так Пушкин молодой, сей ветреник блестящий, Всё под пером своим шутя животворящий (Тебе, я думаю, знаком довольно он: Недавно от него товарищ твой Назон Посланье получил), любимцы вдохновенья, Не могут поделить сердечного влеченья И между нас поют, как некогда Орфей Между мохнатых пел, по вере старых дней. Бессмертие в веках им будет воздаяньем! А я, владеющий убогим дарованьем, Но рвением горя полезным быть и им, Я правды красоту даю стихам моим, Желаю доказать людских сует ничтожность И хладной мудрости высокую возможность. Что мыслю, то пишу. Когда-то веселей Я славил на заре своих цветущих дней Законы сладкие любви и наслажденья. Другие времена, другие вдохновенья; Теперь важней мой ум, зрелее мысль моя. Опять, когда умру, повеселею я; Тогда беспечных муз беспечного питомца Прими, философ мой, как старого знакомца.

По Печоре

Евгений Александрович Евтушенко

За ухой, до слез перченной, сочиненной в котелке, спирт, разбавленный Печорой, пили мы на катерке.Катерок плясал по волнам без гармошки трепака и о льды на самом полном обдирал себе бока.И плясали мысли наши, как стаканы на столе, то о Даше, то о Маше, то о каше на земле.Я был вроде и не пьяный, ничего не упускал. Как олень под снегом ягель, под словами суть искал.Но в разброде гомонившем не добрался я до дна, ибо суть и говорившем не совсем была ясна.Люди все куда-то плыли по работе, по судьбе. Люди пили. Люди были неясны самим себе.Оглядел я, вздрогнув, кубрик: понимает ли рыбак, тот, что мрачно пьет и курит, отчего он мрачен так?Понимает ли завскладом, продовольственный колосс, что он спрашивает взглядом из-под слипшихся волос?Понимает ли, сжимая локоть мой, товаровед,— что он выяснить желает? Понимает или нет?Кулаком старпом грохочет. Шерсть дымится на груди. Ну, а что сказать он хочет — разбери его поди.Все кричат: предсельсовета, из рыбкопа чей-то зам. Каждый требует ответа, а на что — не знает сам.Ах ты, матушка — Россия, что ты делаешь со мной? То ли все вокруг смурные? То ли я один смурной!Я — из кубрика на волю, но, суденышко креня, вопрошаюшие волны навалились на меня.Вопрошали что-то искры из трубы у катерка, вопрошали ивы, избы, птицы, звери, облака.Я прийти в себя пытался, и под крики птичьих стай я по палубе метался, как по льдине горностай.А потом увидел ненца. Он, как будто на холме, восседал надменно, немо, словно вечность, на корме.Тучи шли над ним, нависнув, ветер бил в лицо, свистя, ну, а он молчал недвижно — тундры мудрое дитя.Я застыл, воображая — вот кто знает все про нас. Но вгляделся — вопрошали щелки узенькие глаз.«Неужели,— как в тумане крикнул я сквозь рев и гик,— все себя не понимают, и тем более — других?»Мои щеки повлажнели. Вихорь брызг меня шатал. «Неужели? Неужели? Неужели?» — я шептал.«Может быть, я мыслю грубо? Может быть, я слеп и глух? Может, все не так уж глупо — просто сам я мал и глуп?»Катерок то погружался, то взлетал, седым-седой. Грудью к тросам я прижался, наклонился над водой.«Ты ответь мне, колдовская, голубая глубота, отчего во мне такая горевая глупота?Езжу, плаваю, летаю, все куда-то тороплюсь, книжки умные читаю, а умней не становлюсь.Может, поиски, метанья — не причина тосковать? Может, смысл существованья в том, чтоб смысл его искать?»Ждал я, ждал я в криках чаек, но ревела у борта, ничего не отвечая, голубая глубота.

Перед памятником Пушкину в Одессе

Иосиф Александрович Бродский

Якову Гордину Не по торговым странствуя делам, разбрасывая по чужим углам свой жалкий хлам, однажды поутру с тяжелым привкусом во рту я на берег сошел в чужом порту. Была зима. Зернистый снег сек щеку, но земля была черна для белого зерна. Хрипел ревун во всю дурную мочь. Еще в парадных столбенела ночь. Я двинул прочь. О, города земли в рассветный час! Гостиницы мертвы. Недвижность чаш, незрячесть глаз слепых богинь. Сквозь вас пройти немудрено нагим, пока не грянул государства гимн. Густой туман листал кварталы, как толстой роман. Тяжелым льдом обложенный Лиман, как смолкнувший язык материка, серел, и, точно пятна потолка, шли облака. И по восставшей в свой кошмарный рост той лестнице, как тот матрос, как тот мальпост, наверх, скребя ногтем перила, скулы серебря слезой, как рыба, я втащил себя. Один как перст, как в ступе зимнего пространства пест, там стыл апостол перемены мест спиной к отчизне и лицом к тому, в чью так и не случилось бахрому шагнуть ему. Из чугуна он был изваян, точно пахана движений голос произнес: «Хана перемещеньям!» — и с того конца земли поддакнули звон бубенца с куском свинца. Податливая внешне даль, творя пред ним свою горизонталь, во мгле синела, обнажая сталь. И ощутил я, как сапог — дресва, как марширующий раз-два, тоску родства. Поди, и он здесь подставлял скулу под аквилон, прикидывая, как убраться вон, в такую же — кто знает — рань, и тоже чувствовал, что дело дрянь, куда ни глянь. И он, видать, здесь ждал того, чего нельзя не ждать от жизни: воли. Эту благодать, волнам доступную, бог русских нив сокрыл от нас, всем прочим осенив, зане — ревнив. Грек на фелюке уходил в Пирей порожняком. И стайка упырей вываливалась из срамных дверей, как черный пар, на выученный наизусть бульвар. И я там был, и я там в снег блевал. Наш нежный Юг, где сердце сбрасывало прежде вьюк, есть инструмент державы, главный звук чей в мироздании — не сорок сороков, рассчитанный на череду веков, но лязг оков. И отлит был из их отходов тот, кто не уплыл, тот, чей, давясь, проговорил «Прощай, свободная стихия» рот, чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт, где нет ворот. Нет в нашем грустном языке строки отчаянней и больше вопреки себе написанной, и после от руки сто лет копируемой. Так набегает на пляж в Ланжероне за волной волна, земле верна.

Плаванье

Максимилиан Александрович Волошин

(ОДЕССА- АК-МЕЧЕТЬ. 10- 15 МАЯ)Поcв. Т. Цемах Мы пятый день плывем, не опуская Поднятых парусов, Ночуя в устьях рек, в лиманах, в лукоморьях, Где полная луна цветет по вечерам. Днем ветер гонит нас вдоль плоских, Пустынных отмелей, кипящих белой пеной. С кормы возвышенной, держась за руль резной, Я вижу, Как пляшет палуба, Как влажною парчою Сверкают груды вод, а дальше Сквозь переплет снастей — пустынный окоем. Плеск срезанной волны, Тугие скрипы мачты, Журчанье под кормой И неподвижный парус… А сзади — город, Весь в красном исступленьи Расплесканных знамен, Весь воспаленный гневами и страхом, Ознобом слухов, дрожью ожиданий, Томимый голодом, поветриями, кровью, Где поздняя весна скользит украдкой В прозрачном кружеве акаций и цветов. А здесь безветрие, безмолвие, бездонность… И небо и вода — две створы Одной жемчужницы. В лучистых паутинах застыло солнце. Корабль повис в пространствах облачных, В сиянии притупленном и дымном. Вон виден берег твоей земли — Иссушенной, полынной, каменистой, Усталой быть распутьем народов и племен. Тебя свидетелем безумий их поставлю И проведу тропою лезвийной Сквозь пламена войны Братоубийственной, напрасной, безысходной, Чтоб ты пронес в себе великое молчанье Закатного, мерцающего моря.

Благая весть (В сокровищницу…)

Марина Ивановна Цветаева

B]1[/B] В сокровищницу Полунощных глубин Недрогнувшую Опускаю ладонь. Меж водорослей — Ни приметы его! Сокровища нету В морях — моего! В заоблачную Песнопенную высь — Двумолнием Осмелеваюсь — и вот Мне жаворонок Обронил с высоты — Что зá морем ты, Не за облаком ты! [BR2/B] Жив и здоров! Громче громов — Как топором — Радость! Нет, топором Мало: быком Под обухом Счастья! Оглушена, Устрашена. Что же взамен — Вырвут? И от колен Вплоть до корней Вставших волос — Ужас. Стало быть, жив? Веки смежив, Дышишь, зовут — Слышишь? Вывез корабль? О мой журавль Младший — во всей Стае! Мёртв — и воскрес?! Вздоху в обрез, Камнем с небес, Ломом По голове, — Нет, по эфес Шпагою в грудь — Радость! [BR3/B] Под горем не горбясь, Под камнем — крылатой — — Орлом! — уцелев, Земных матерей И небесных любовниц Двойную печаль Взвалив на плеча, — Горяча мне досталась Мальтийская сталь! Но гневное небо К орлам — благосклонно. Не сон ли: в волнах Сонм ангелов конных! Меж ними — осанна! — Мой — снегу белей… Лилейные ризы, — Конь вывезет! — Гривой Вспенённые зыби. — Вал вывезет! — Дыбом Встающая глыба… Бог вынесет… — Ох! — [BR4/B] Над спящим юнцом — золотые шпоры. Команда: вскачь! Уже по пятам воровская свора. Георгий, плачь! Свободною левою крест нащупал. Команда: вплавь! Чтоб всем до единого им под купол Софийский, — правь! Пропали! Не вынесут сухожилья! Конец! — Сдались! — Двумолнием раскрепощает крылья. Команда: ввысь! [BR5[/B] Во имя расправы Крепись, мой Крылатый! Был час переправы, А будет — расплаты. В тот час стопудовый — Меж бредом и былью — Гребли тяжело Корабельные крылья. Меж Сциллою — да! — И Харибдой гребли. О крылья мои, Журавли-корабли! Тогда по крутому Эвксинскому брегу Был топот Побега, А будет — Победы. В тот час непосильный — Меж дулом и хлябью — Сердца не остыли, Крыла не ослабли, Плеча напирали, Глаза стерегли. — О крылья мои, Журавли-корабли! Птенцов узколицых Не давши в обиду, Сказалось — Орлицыно сердце Тавриды. На крик длинноклювый — С ерами и с ятью! — Проснулась — Седая Монархиня-матерь. И вот уже купол Софийский — вдали… О крылья мои, Журавли-корабли! Крепитесь! Кромешное Дрогнет созвездье. Не с моря, а с неба Ударит Возмездье. Глядите: небесным Свинцом налитая, Грозна, тяжела Корабельная стая. И нету конца ей, И нету земли… — О крылья мои, Журавли-корабли!

Послание К.И. Чуковскому

Самуил Яковлевич Маршак

Корней Иванович Чуковский, Прими привет мой маршаковский.Пять лет, шесть месяцев, три дня Ты пожил в мире без меня, А целых семь десятилетий Мы вместе прожили на свете.Я в первый раз тебя узнал, Какой-то прочитав журнал, На берегу столицы невской. Писал в то время Скабичевский, Почтенный, скучный, с бородой. И вдруг явился молодой, Веселый, буйный, дерзкий критик, Не прогрессивный паралитик, Что душит грудою цитат, Загромождающих трактат, Не плоских истин проповедник, А умный, острый собеседник, Который, книгу разобрав, Подчас бывает и неправ, Зато высказывает мысли, Что не засохли, не прокисли.Лукавый, ласковый и злой, Одних колол ты похвалой, Другим готовил хлесткой бранью Дорогу к новому изданью.Ты строго Чарскую судил. Но вот родился крокодил, Задорный, шумный, энергичный,— Не фрукт изнеженный, тепличный. И этот лютый крокодил Всех ангелочков проглотил В библиотеке детской нашей, Где часто пахло манной кашей.Мое приветствие прими! Со всеми нашими детьми Я кланяюсь тому, чья лира Воспела звучно Мойдодыра. С тобой справляют юбилей И Айболит, и Бармалей, И очень бойкая старуха Под кличкой «Муха-Цокотуха».Пусть пригласительный билет Тебе начислил много лет, Но, поздравляя с годовщиной, Не семь десятков с половиной Тебе я дал бы, друг старинный.Могу я дать тебе — прости!— От двух, примерно, до пяти… Итак, будь счастлив и расти!

Пловец

Василий Андреевич Жуковский

Вихрем бедствия гонимый, Без кормила и весла, В океан неисходимый Буря челн мой занесла. В тучах звездочка светилась; «Не скрывайся!»- я взывал; Непреклонная сокрылась; Якорь был — и тот пропал. Все оделось черной мглою: Всколыхалися валы; Бездны в мраке предо мною; Вкруг ужасные скалы. «Нет надежды на спасенье!»- Я роптал, уныв душой… О безумец! Провиденье Было тайный кормщик твой. Невидимою рукою, Сквозь ревущие валы, Сквозь одеты бездны мглою И грозящие скалы, Мощный вел меня хранитель. Вдруг — все тихо! мрак исчез; Вижу райскую обитель… В ней трех ангелов небес. О спаситель-провиденье! Скорбный ропот мой утих; На коленах, в восхищенье, Я смотрю на образ их. О! кто прелесть их опишет? Кто их силу над душой? Всё окрест их небом дышит И невинностью святой. Неиспытанная радость — Ими жить, для них дышать; Их речей, их взоров сладость В душу, в сердце принимать. О судьба! одно желанье: Дай все блага им вкусить; Пусть им радость — мне страданье; Но… не дай их пережить.

Товарищу Нетте, пароходу и человеку

Владимир Владимирович Маяковский

Я недаром вздрогнул.                  Не загробный вздор. В порт,      горящий,        как расплавленное лето, разворачивался         и входил              товарищ «Теодор Нетте». Это — он.     Я узнаю его. В блюдечках — очках спасательных кругов. — Здравствуй, Нетте!           Как я рад, что ты живой дымной жизнью труб,           канатов              и крюков. Подойди сюда!        Тебе не мелко? От Батума,       чай, котлами покипел… Помнишь, Нетте,—           в бытность человеком ты пивал чаи       со мною в дипкупе? Медлил ты.        Захрапывали сони. Глаз      кося        в печати сургуча, напролет        болтал о Ромке Якобсоне и смешно потел,           стихи уча. Засыпал к утру.        Курок            аж палец свел… Суньтеся —      кому охота! Думал ли,      что через год всего встречусь я        с тобою —           с пароходом. За кормой лунища.          Ну и здорово! Залегла,      просторы надвое порвав. Будто навек            за собой                   из битвы коридоровой тянешь след героя,                 светел и кровав. В коммунизм из книжки                      верят средне. «Мало ли,       что можно           в книжке намолоть!» А такое —       оживит внезапно «бредни» и покажет       коммунизма               естество и плоть. Мы живем,      зажатые          железной клятвой. За нее —      на крест,         и пулею чешите: это —      чтобы в мире               без России,                      без Латвии, жить единым             человечьим общежитьем. В наших жилах —                 кровь, а не водица. Мы идем          сквозь револьверный лай, чтобы,        умирая,                 воплотиться в пароходы,             в строчки                      и в другие долгие дела. Мне бы жить и жить,                      сквозь годы мчась. Но в конце хочу —                    других желаний нету — встретить я хочу                  мой смертный час так,    как встретил смерть                     товарищ Нетте.

Парус (Песня-беспокойство)

Владимир Семенович Высоцкий

А у дельфина Взрезано брюхо винтом! Выстрела в спину Не ожидает никто. На батарее Нету снарядов уже. Надо быстрее На вираже! Парус! Порвали, парус! Каюсь! Каюсь! Каюсь! Даже в дозоре Можешь не встретить врага. Это не горе — Если болит нога. Петли дверные Многим скрипят, многим поют : Кто вы такие? Вас здесь не ждут! Парус! Порвали, парус! Каюсь! Каюсь! Каюсь! Многие лета — Тем, кто поет во сне! Все части света Могут лежать на дне, Все континенты Могут гореть в огне, — Только всё это — Не по мне! Парус! Порвали, парус! Каюсь! Каюсь! Каюсь!

Другие стихи этого автора

Всего: 243

Цветы лучше пуль

Евгений Александрович Евтушенко

Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!

Не возгордись

Евгений Александрович Евтушенко

Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать. Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда! Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей. Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим. Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус. Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.

Под невыплакавшейся ивой

Евгений Александрович Евтушенко

Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу? Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно. Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо. Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид. Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус? Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.

Сила страстей

Евгений Александрович Евтушенко

Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан… Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.

А снег повалится, повалится

Евгений Александрович Евтушенко

А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым.И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.

Бабий Яр

Евгений Александрович Евтушенко

Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!

Белые ночи в Архангельске

Евгений Александрович Евтушенко

Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…

Благодарность

Евгений Александрович Евтушенко

Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.

В магазине

Евгений Александрович Евтушенко

Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут.О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей.Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои.Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут.Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.

Вагон

Евгений Александрович Евтушенко

Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.

Вальс на палубе

Евгений Александрович Евтушенко

Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.

Волга

Евгений Александрович Евтушенко

Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны.Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей.Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река.А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она.Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою.Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.