Перейти к содержимому

Еврей-священник

Евгений Агранович

Еврей-священник — видели такое? Нет, не раввин, а православный поп, Алабинский викарий, под Москвою, Одна из видных на селе особ.

Под бархатной скуфейкой, в чёрной рясе Еврея можно видеть каждый день: Апостольски он шествует по грязи Всех четырёх окрестных деревень.

Работы много, и встаёт он рано, Едва споют в колхозе петухи. Венчает, крестит он, и прихожанам Со вздохом отпускает их грехи.

Слегка картавя, служит он обедню, Кадило держит бледною рукой. Усопших провожая в путь последний, На кладбище поёт за упокой…

Он кончил институт в пятидесятом — Диплом отгрохал выше всех похвал. Тогда нашлась работа всем ребятам — А он один пороги обивал.

Он был еврей — мишень для шутки грубой, Ходившей в те неважные года, Считался инвалидом пятой группы, Писал в графе «Национальность»: «Да».

Столетний дед — находка для музея, Пергаментный и ветхий, как талмуд, Сказал: «Смотри на этого еврея, Никак его на службу не возьмут.

Еврей, скажите мне, где синагога? Свинину жрущий и насквозь трефной, Не знающий ни языка, ни Бога… Да при царе ты был бы первый гой».

«А что? Креститься мог бы я, к примеру, И полноправным бы родился вновь. Так царь меня преследовал — за веру, А вы — биологически, за кровь».

Итак, с десятым вежливым отказом Из министерских выскочив дверей, Всевышней благости исполнен, сразу В святой Загорск направился еврей.

Крещённый без бюрократизма, быстро, Он встал омытым от мирских обид, Евреем он остался для министра, Но русским счёл его митрополит.

Студенту, закалённому зубриле, Премудрость семинарская — пустяк. Святым отцам на радость, без усилий Он по два курса в год глотал шутя.

Опять диплом, опять распределенье… Но зря еврея оторопь берёт: На этот раз без всяких ущемлений Он самый лучший получил приход.

В большой церковной кружке денег много. Рэб батюшка, блаженствуй и жирей. Что, чёрт возьми, опять не слава Богу? Нет, по-людски не может жить еврей!

Ну пил бы водку, жрал курей и уток, Построил дачу и купил бы ЗИЛ, — Так нет: святой районный, кроме шуток Он пастырем себя вообразил.

И вот стоит он, тощ и бескорыстен, И громом льётся из худой груди На прихожан поток забытых истин, Таких, как «не убий», «не укради».

Мы пальцами показывать не будем, Но многие ли помнят в наши дни: Кто проповедь прочесть желает людям, Тот жрать не должен слаще, чем они.

Еврей мораль читает на амвоне, Из душ заблудших выметая сор… Падение преступности в районе — Себе в заслугу ставит прокурор.

Похожие по настроению

Мальчик-еврей

Борис Рыжий

Мальчик-еврей принимает из книжек на веру гостеприимство и русской души широту, видит березы с осинами, ходит по скверу и христианства на сердце лелеет мечту. Следуя заданной логике, к буйству и пьянству твердой рукою себя приучает, и тут — видит березу с осиной в осеннем убранстве, делает песню, и русские люди поют. Что же касается мальчика, он исчезает. А относительно пения — песня легко то форму города некоего принимает, то повисает над городом, как облако.

Благословен святое возвестивший!..

Евгений Абрамович Боратынский

Благословен святое возвестивший! Но в глубине разврата не погиб Какой-нибудь неправедный изгиб Сердец людских пред нами обнаживший. Две области - сияния и тьмы - Исследовать равно стремимся мы. Плод яблони со древа упадает: Закон небес постигнул человек! Так в дикий смысл порока посвящает Нас иногда один его намек.

Богобоязнь

Игорь Северянин

Но это же, ведь, беспримерность: Глумясь, святыни топчет в грязь, Едва исчезла суеверность — Единственная с небом связь!.. Не зная сущности религий, — Любви, — боясь одних расплат, Он веровал, влача вериги, В чертей, сковороду и ад… Итак, вся вера — страх пред казнью. Так вот каков он, пахарь нив! Воистину богобоязнен, А думали — боголюбив…

Барабек (Как нужно дразнить обжору)

Корней Чуковский

Робин Бобин Барабек Скушал сорок человек, И корову, и быка, И кривого мясника, И телегу, и дугу, И метлу, и кочергу, Скушал церковь, скушал дом, И кузницу с кузнецом, А потом и говорит: «У меня живот болит!»

Мир еврейских местечек

Наум Коржавин

Мир еврейских местечек… Ничего не осталось от них, Будто Веспасиан здесь прошел средь пожаров и гула. Сальных шуток своих не отпустит беспутный резник, И, хлеща по коням, не споет на шоссе балагула. Я к такому привык — удивить невозможно меня. Но мой старый отец, все равно ему выспросить надо, Как людей умирать уводили из белого дня И как плакали дети и тщетно просили пощады. Мой ослепший отец, этот мир ему знаем и мил. И дрожащей рукой, потому что глаза слеповаты, Ощутит он дома, синагоги и камни могил,- Мир знакомых картин, из которого вышел когда-то. Мир знакомых картин — уж ничто не вернет ему их. И пусть немцам дадут по десятку за каждую пулю, Сальных шуток своих все равно не отпустит резник, И, хлеща по коням, уж не спеть никогда балагуле.

Отдыхающие крестьяне

Николай Алексеевич Заболоцкий

Толпа высоких мужиков Сидела важно на древне. Обычай жизни был таков, Досуги, милые вдвойне. Царя ли свергнут, или разом Скотину волк на поле съест, Они сидят, гуторя басом. Про то да се узнав окрест. Иногда во тьме ночной Приносят длинную гармошку, Извлекают резкие продолжительные звуки И на травке молодой Скачут страшными прыжками, Взявшись за руки, толпой. Вот толпа несется, воет, Слышен запах потной кожи, Музыканты рожи строят, На чертей весьма похожи. В громе, давке, кувырканья "Эх, пошла! — кричат. — Наддай-ка!" Реют бороды бараньи, Стонет, воет балалайка. "Эх, пошла!" И дым столбом, От натуги бледны лица. Многоногий пляшет ком, Воет, стонет, веселится. Но старцы сумрачной толпой Сидят на бревнах меж домами, И лунный свет, виясь столбами, Висит над ними как живой. Тогда, привязанные к хатам, Они глядят на этот мир, Обсуждают, что такое атом, Каков над воздухом эфир. И скажет кто-нибудь, печалясь, Что мы, пожалуй, не цари, Что наверху плывут, качаясь, Миров иные кубари. Гром мечут, искры составляют, Живых растеньями питают, А мы, приклеены к земле, Сидим, как птенчики, в дупле. Тогда крестьяне, созерцая Природы стройные холмы, Сидят, задумчиво мерцая Глазами страшной старины. Иной жуков наловит в шапку, Глядит, внимателен и тих, Какие есть у тварей лапки, Какие крылышки у них. Иной первоначальный астроном Слагает из бересты телескоп, И ворон с каменным крылом Стоит на крыше, словно поп. А на вершинах Зодиака, Где слышен музыки орган, Двенадцать люстр плывут из мрака, Составив круглый караван. И мы под ними, как малютки, Сидим, считая день за днем, И, в кучу складывая сутки, Весь месяц в люстру отдаем.

Последнее слово обвиняемого

Вадим Шершеневич

Не потому, что себя разменял я на сто пятачков, Иль, что вместо души обхожусь одной кашицей рубленной, — В сотый раз я пишу о цвете зрачков И о ласках мною возлюбленной.Воспевая Россию и народ, исхудавший в скелет, На лысину бы заслужил лавровые веники, Но разве заниматься логарифмами бед Дело такого, как я, священника?Говорят, что когда-то заезжий фигляр, Фокусник уличный, в церковь зайдя освященную, Захотел словами жарче угля Помолиться, упав перед Мадонною.Но молитвам не был обучен шутник. Он знал только фокусы, только арийки, И перед краюхой иконы поник И горячо стал кидать свои шарики.И этим проворством приученных рук, Которым смешил он в провинции девочек, Рассказал невозможную тысячу мук, Истерзавшую сердце у неуча.Точно так же и я… Мне до рези в желудке противно Писать, что кружится земля и поет, как комар. Нет, уж лучше перед вами шариком сердца наивно Будет молиться влюбленный фигляр.

Алайский рынок

Владимир Луговской

Три дня сижу я на Алайском рынке, На каменной приступочке у двери В какую-то холодную артель. Мне, собственно, здесь ничего не нужно, Мне это место так же ненавистно, Как всякое другое место в мире, И даже есть хорошая приятность От голосов и выкриков базарных, От беготни и толкотни унылой… Здесь столько горя, что оно ничтожно, Здесь столько масла, что оно всесильно. Молочнолицый, толстобрюхий мальчик Спокойно умирает на виду. Идут верблюды с тощими горбами, Стрекочут белорусские еврейки, Узбеки разговаривают тихо. О, сонный разворот ташкентских дней!.. Эвакуация, поляки в желтых бутсах, Ночной приезд военных академий, Трагические сводки по утрам, Плеск арыков и тополиный лепет, Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше… Пошли дожди, и очень равнодушно Сырая глина со стены сползает. Во мне, как танцовщица, пляшет злоба, То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой, То улыбнется темному портрету В широких дырах удивленных ртов. В балетной юбочке она светло порхает, А скрипочки под палочкой поют. Какое счастье на Алайском рынке! Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно На горемычные пустые лица С тяжелой ненавистью и тревогой, На сумочки московских маникюрш. Отребье это всем теперь известно, Но с первозданной юной, свежей силой Оно входило в сердце, как истома. Подайте, ради бога. Я сижу На маленьких ступеньках. Понемногу Рождается холодный, хищный привкус Циничной этой дребедени. Я, Как флюгерок, вращаюсь. Я канючу. Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь К старинным темам лжи и подхалимства И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский, В большие области снегов и ледников, Откуда есть одно движенье вниз, На юг, на Индию, через Памир. Вот я сижу, слюнявлю черный палец, Поигрываю пуговицей черной, Так, никчемушник, вроде отщепенца. А над Алтайским мартовским базаром Царит холодный золотой простор. Сижу на камне, мерно отгибаюсь. Холодное, пустое красноречье Во мне еще играет, как бывало. Тоскливый полдень. Кубометры свеклы, Коричневые голые лодыжки И запах перца, сна и нечистот. Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий, Вторую жизнь и третью жизнь,- и после, Над шорохом морковок остроносых, Над непонятной круглой песней лука Сказать о том, что я хочу покоя,- Лишь отдыха, лишь маленького счастья Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья Скорей покончить с этими рябыми Дневными спекулянтами. А ночью Поднимутся ночные спекулянты, И так опять все сызнова пойдет,- Прыщавый мир кустарного соседа Со всеми примусами, с поволокой Очей жены и пяточками деток, Которые играют тут, вот тут, На каменных ступеньках возле дома. Здесь я сижу. Здесь царство проходимца. Три дня я пил и пировал в шашлычных, И лейтенанты, глядя на червивый Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета», На желтый галстук, светлый дар Парижа, — Мне подавали кружки с темным зельем, Шумели, надрываясь, тосковали И вспоминали: неужели он Когда-то выступал в армейских клубах, В ночных ДК — какой, однако, случай! По русскому обычаю большому, Пропойце нужно дать слепую кружку И поддержать за локоть: «Помню вас…» Я тоже помнил вас, я поднимался, Как дым от трубки, на широкой сцене. Махал руками, поводил плечами, Заигрывал с передним темным рядом, Где изредка просвечивали зубы Хорошеньких девиц широконоздрых. Как говорил я! Как я говорил! Кокетничая, поддавая басом, Разметывая брови, разводя Холодные от нетерпенья руки, Поскольку мне хотелось лишь покоя, Поскольку я хотел сухой кровати, Но жар и молодость летели из партера, И я качался, вился, как дымок, Как медленный дымок усталой трубки. Подайте, ради бога. Я сижу, Поигрывая бровью величавой, И если правду вам сказать, друзья, Мне, как бывало, ничего не надо. Мне дали зренье — очень благодарен. Мне дали слух — и это очень важно. Мне дали руки, ноги — ну, спасибо. Какое счастье! Рынок и простор. Вздымаются литые груды мяса, Лежит чеснок, как рыжие сердечки. Весь этот гомон жестяной и жаркий Ко мне приносит только пустоту. Но каждое движение и оклик, Но каждое качанье черных бедер В тугой вискозе и чулках колючих Во мне рождает злое нетерпенье Последней ловли. Я хочу сожрать Все, что лежит на плоскости. Я слышу Движенье животов. Я говорю На языке жиров и сухожилий. Такого униженья не видали Ни люди, ни зверюги. Я один Еще играю на крапленых картах. И вот подошвы отстают, темнеют Углы воротничков, и никого, Кто мог бы поддержать меня, и ночи Совсем пустые на Алайском рынке. А мне заснуть, а мне кусочек сна, А мне бы справедливость — и довольно. Но нету справедливости. Слепой — Протягиваю в ночь сухие руки И верю только в будущее. Ночью Все будет изменяться. Поутру Все будет становиться. Гроб дощатый Пойдет, как яхта, на Алайском рынке, Поигрывая пятками в носочках, Поскрипывая костью лучевой. Так ненавидеть, как пришлось поэту, Я не советую читателям прискорбным. Что мне сказать? Я только холод века, А ложь — мое седое острие. Подайте, ради бога. И над миром Опять восходит нищий и прохожий, Касаясь лбом бензиновых колонок, Дредноуты пуская по морям, Все разрушая, поднимая в воздух, От человечьей мощи заикаясь. Но есть на свете, на Алайском рынке Одна приступочка, одна ступенька, Где я сижу, и от нее по свету На целый мир расходятся лучи. *Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.* Подайте, ради бога, ради правды, Пока ступеньки не сожмут меня. Я наслаждаюсь горьким духом жира, Я упиваюсь запахом моркови, Я удивляюсь дряни кишмишовой, А удивленье — вот цена вдвойне. Ну, насладись, остановись, помедли На каменных обточенных ступеньках, Среди мангалов и детей ревущих, По-своему, по-царски насладись! Друзья ходили? — Да, друзья ходили. Девчонки пели? — Да, девчонки пели. Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся. Сижу холодный на Алайском рынке И меры поднадзорности не знаю. И очень точно, очень непостыдно Восходит в небе первая звезда. Моя надежда — только в отрицанье. Как завтра я унижусь — непонятно. Остыли и обветрились ступеньки Ночного дома на Алайском рынке, Замолкли дети, не поет капуста, Хвостатые мелькают огоньки. Вечерняя звезда стоит над миром, Вечерний поднимается дымок. Зачем еще плутать и хныкать ночью, Зачем искать любви и благодушья, Зачем искать порядочности в небе, Где тот же строгий распорядок звезд? Пошевелить губами очень трудно, Хоть для того, чтобы послать, как должно, К такой-то матери все мирозданье И синие киоски по углам. Какое счастье на Алайском рынке, Когда шумят и плещут тополя! Чужая жизнь — она всегда счастлива, Чужая смерть — она всегда случайность. А мне бы только в кепке отсыревшей Качаться, прислонившись у стены. Хозяйка варит вермишель в кастрюле, Хозяин наливается зубровкой, А деточки ложатся по углам. Идти домой? Не знаю вовсе дома… Оделись грязью башмаки сырые. Во мне, как балерина, пляшет злоба, Поводит ручкой, кружит пируэты. Холодными, бесстыдными глазами Смотрю на все, подтягивая пояс. Эх, сосчитаться бы со всеми вами! Да силы нет и нетерпенья нет, Лишь остаются сжатыми колени, Поджатый рот, закушенные губы, Зияющие зубы, на которых, Как сон, лежит вечерняя звезда. Я видел гордости уже немало, Я самолюбием, как черт, кичился, Падения боялся, рвал постромки, Разбрасывал и предавал друзей, И вдруг пришло спокойствие ночное, Как в детстве, на болоте ярославском, Когда кувшинки желтые кружились И ведьмы стыли от ночной росы… И ничего мне, собственно, не надо, Лишь видеть, видеть, видеть, видеть, И слышать, слышать, слышать, слышать, И сознавать, что даст по шее дворник И подмигнет вечерняя звезда. Опять приходит легкая свобода. Горят коптилки в чужестранных окнах. И если есть на свете справедливость, То эта справедливость — только я.

Мишка Шифман

Владимир Семенович Высоцкий

Мишка Шифман башковит — У его предвиденье. «Что мы видим, — говорит, — Кроме телевиденья?! Смотришь конкурс в Сопоте — И глотаешь пыль, А кого ни попадя Пускают в Израиль!» Мишка также сообщил По дороге в Мнёвники, Говорит: «Голду Меир я словил В радиоприёмнике…» И такое рассказал, Ну до того красиво, Что я чуть было не попал В лапы Тель-Авива. Я сперва-то был не пьян, Возразил два раза я — Говорю: «Моше Даян — Стерва одноглазая. Агрессивный, бестия, Чистый фараон. Ну, а где агрессия — Там мне не резон». Мишка тут же впал в экстаз — После литры выпитой — И говорит: «Они же нас Выгнали с Египета! Оскорбления простить Не могу такого! Я позор желаю смыть С Рождества Христова!» Мишка взял меня за грудь, Говорит: «Мне нужна компания! Мы ж с тобой не как-нибудь Просто здравствуй-до свидания. Мы побредём, паломники, Чувства придавив!.. Хрена ли нам Мнёвники — Едем, вон, в Тель-Авив!» Я сказал: «Я вот он весь, Ты же меня спас в порту». Но, говорю, загвоздка есть: Русский я по паспорту. Только русские в родне, Прадед мой — Самарин, Если кто и влез ко мне, Так и тот — татарин. Мишку Шифмана не трожь, С Мишки — прочь сомнения: У его евреи сплошь — В каждом поколении. Вон дед параличом разбит — Бывший врач-вредитель… А у меня — антисемит На антисемите. Мишка — врач, он вдруг затих: В Израиле бездна их, Там гинекологов одних — Как собак нерезаных; Нет зубным врачам пути — Потому что слишком много просятся. А где на всех зубов найти? Значит — безработица! Мишка мой кричит: «К чертям! Виза — или ванная! Едем, Коля, — море там Израилеванное!..» Видя Мишкину тоску (А он в тоске опасный), Я ещё хлебнул кваску И сказал: «Согласный!» …Хвост огромный в кабинет Из людей, пожалуй, ста. Мишке там сказали «нет», Ну а мне — «пожалуйста». Он кричал: «Ошибка тут! Это я еврей!..» А ему говорят: «Не шибко тут! Выйди, вон, из дверей!» Мишку мучает вопрос: Кто здесь враг таинственный? А ответ ужасно прост — И ответ единственный. Я — в порядке. Тьфу-тьфу-тьфу. Мишка пьёт проклятую, Говорит, что за графу Не пустили — пятую.

Голус

Владислав Ходасевич

*Автор Залман Шнеур Перевод Владислава Ходасевича* …Я царский сын. Взгляни ж: от ветхости истлела Моя, давно скитальческая, обувь, Но смуглые нежны еще ланиты — Востока неизменное наследье. В глазах — какая грусть, и сколько в них презренья! В моей глуби все океаны тонут, И слезы все — в одной моей слезе. Все реки горестей в мое впадают море, И все-таки оно еще не полно. В котомке у меня такие родословья, Какими ни один вельможа похвалиться Не может никогда. И многие народы Обязаны мне властию, величьем, Победами, богатством, славой царств. Здесь на пергаменте записаны долги Слезой и кровью моего народа. Здесь Сафаоф писал, и Моисей скрепил. Свидетелями были — твой Спаситель, Пророк Аравии и все провидцы Божьи. Я — пасынок земли, вельможа разоренный — Как я потребую назад свои богатства, С кого взыщу сокровища души? По всем тропам, по всем большим дорогам Напрасно я искал себе путей. В ворота всех судов стучался я: никто Награбленных не отдает сокровищ. И видел я: Во прахе всех дорог, в грабительских вертепах, В потоке всех времен и в смене поколений Разбросаны сокровища мои. И с каждым шагом видел я: в грязи — Вся сила духа, что досталась мне В наследие от многих поколений; Из храма каждого мне слышен голос Бога, Из леса каждого звучит мне песня жизни, — Но слушать мне нельзя, на всем лежит запрет. В высоких замках, утром озлащенных, В окошке каждом, где горит огонь, Моих героев вижу, вижу предков, — Моей страны, моих надежд осколки, — И все они, увы, чужим покрыты прахом, Все в образах мне предстают суровых И с чуждым гневом смотрят на меня. И даже к их ногам упасть я не могу, Чтоб лобызать края святых одежд, Благоухающих куреньями… Я видел Хоть я еще живу — раб духа моего И мудрости моей стал господином. А знаешь ты раба, который господину Наследовал? Земля дрожит под ним, Когда он воцаряется. Вовеки Мне не простят рабы своих воспоминаний О грязной луже той, где родились они. Мой каждый шаг напоминает им Их низкое рожденье. Древний путь мой — Зерцало вечное их преступлений. Знак Каина на лбу у всех народов, Знак подлости, кровавое пятно На сердце мира. И глубоко въелся Тот страшный знак, и смыть его нельзя Ни пламенем, ни кровью, ни водою Крещения… Презренье, горделивое презренье Рабам рабов, вознесшихся высоко! Покуда сердце бьется, не возьму Их жалкой красоты, законов их лукавых За свитки, опороченные ими. В упадочном и дряхлом этом мире — Презренье им! Презренью моему Воздайте честь: оно в моих мехах — Как старое вино, сок сорока столетий. Очищено оно и выдержано крепко, Вино тысячелетнее мое… Отравятся им маленькие души, И слабый мозг не вынесет его, Не помутясь, не потеряв сознанья. Не молодым народам пить его, Не новым племенам, не первенцам природы, Которые вчера лишь из яйца Успели вылупиться. Чистый, крепкий, Мой винный сок — не им… Но ненависть ко мне Бессильна выплеснуть его из мира… Презрение мое! Тебя благословляю: Доныне ты меня питало и хранило. Меня возненавидел мир. Он избавленья Не признает, которое несу я. И вот, от жажды бледный, я стою Пред родником живым. Расколотое, пусто Мое ведро. Мной этот мир отвергнут С неправой справедливостью его. И если сам Господь, отчаявшийся, древний, Придет и скажет мне: «Я стар, Я не могу Тебя хранить в боях, сломай Мои печати, Последний свиток разорви, смирись!» — Я не смирюсь. И на Него ожесточился я! И если будет день, и смерть ко мне придет, Смерть безнадежного народа моего, — Тогда, клянусь, не смертью жалких смертных Погибну я! Вся мощь моей души, все тайное презренье В последнем мятеже зальют весь мир. На лапах мощных мой воспрянет лев, Сей древний знак моих заветных свитков… Венчанную главу подняв, тряхнет он гривой, И зарычит Рычаньем льва, что малым, слабым львенком Похищен из родимой кущи, Из пламенных пустынь, от золотых песков И ловчим злым навеки заточен На севере, в туманах и снегах. Эй, северный медведь, поберегись тогда! Счастлив тогда медведь, что в темноте берлоги Укрылся — и сопит, сося большую лапу. Коль Божий лев умрет — умрет он в груде трупов, Меж тел растерзанных его взметнется грива! Вот как умрет великий лев Егуда! И волосы народов станут дыбом, Когда они узнают, как погиб Последний иудей…

Другие стихи этого автора

Всего: 35

От героев былых времен не осталось порой имен

Евгений Агранович

От героев былых времен не осталось порой имен, — Те, кто приняли смертный бой, стали просто землей и травой. Только грозная доблесть их поселилась в сердцах живых. Этот вечный огонь, нам завещаный одним, мы в груди храним. Погляди на моих бойцов, целый свет помнит их в лицо, Вот застыл батальон в строю, снова старых друзей узнаю. Хоть им нет двадцати пяти — трудный путь им пришлось пройти. Это те, кто в штыки поднимался, как один, те, кто брал Берлин. Нет в России семьи такой, где б не памятен был свой герой. И глаза молодых солдат с фотографий увядших глядят. Этот взгляд, словно Высший Суд для ребят, что сейчас растут. И мальчишкам нельзя ни солгать, ни обмануть, ни с пути свернуть.

Тополиный пух

Евгений Агранович

Был урожайный год на тополиный пух – Сугробы у ворот и тучи белых мух. И ёлочка плыла, как фея на балу, Пушинку наколов на каждую иглу.И пенился прибой у самого крыльца, И метил сединой беспечного юнца. А девочка его – принцесса белых стай В накидке меховой, как царский горностай.Пророчествовал пух, прикидываясь вдруг Для девочки – фатой, для мальчика пургой. От сплетен и невзгод укутывало двух… Был урожайный год на тополиный пух. В метельный час ночной ты шёл на дальний свет, А кто-то за тобой настойчиво вослед. И тополиный пух, Обманывая слух, Похрустывал снежком Под чьим-то башмаком… Счастливый, молодой внезапно умер друг. Был урожайный год на тополиный пух.

Весна тиха была сначала

Евгений Агранович

Весна тиха была сначала, И не проснулась ты, когда В окошко пальцем постучалась Весенняя вода.Но как орлёнок разбивая Непрочную скорлупку льда, Забила крыльями живая Весенняя вода.И вот, глядишь, под небом синим Широк лежит разлив речной, По грудь берёзам и осинам, Калине – с головой.Не думай, что любовь слабее, Что ей раскрыться не дано, Когда смущаясь и робея Она стучит в окно.

Мельница-метелица

Евгений Агранович

Высоко над крышами, на морозе голом Мельница-метелица жернова крутит, Засыпает улицы ледяным помолом. Засыпает милая на моей груди.Весь я сжат отчаянно тонкими руками, Будто отнимает кто и нельзя отдать. А уста припухшие шепотом ругают И велят покинуть тёплую кровать: «Встань, лентяй бессовестный, и закрой заслонку. Уголь прогорел давно, ведь упустим печь! Слышишь, в окна стужа бьёт, словно в бубен звонкий? Нам тепло в такой мороз надо поберечь…» Я же ей доказывал: это не опасно, И пока мы рядышком – не замёрзнем мы… Я ещё не знал тогда, что теплом запасся На четыре лютых фронтовых зимы. Отболели многие горшие потери, Только эта – всё ещё ранка, а не шрам. И в Зарядье новое захожу теперь я, Там ищу домишко твой я по вечерам. Словно храм гостиница, гордая «Россия», Мелочь деревянную сдула и смела. И не помнят граждане, кого не спроси я, Где такая улица, где ты тут жила. А церквушка старая чудом уцелела – Есть с кем перемолвиться, помянуть добром. Знать, она окрашена снегом, а не мелом, Прислонись – и вот он тут, ветхий старый дом. Аж до крыш засыпана ледяной мукою Рубленая, тёсаная старая Москва… До рассвета мутного колотясь и воя, Мельница-метелица вертит жернова.

Бард

Евгений Агранович

Город прописки Я вижу в окне. Рядом я, близко И всё-таки вне. Кто же обижен, Любезный сосед: Я тебя вижу, А ты меня – нет. Судороги, спазмы Трясут молодёжь. Я тебя спас бы, А ты не даёшь. Топот по крыше И камни вослед… Я тебя слышу, А ты меня – нет. Грозные кары И брызги свинца Против гитары И шутки певца. Каша из башен, Ракет и анкет. Я тебе страшен, а ты мне – нет.

Пыль, пыль

Евгений Агранович

*Первые три строфы — по стихам Р. Киплинга в переводе Я. Ишкевича-Яцаны, остальные сочинены Е. Аграновичем на фронте в годы войны.* День, ночь, день, ночь, Мы идем по Африке, День, ночь, день, ночь, Всё по той же Африке. Только пыль, пыль, пыль От шагающих сапог. Отпуска нет на войне. Ты, ты, ты, ты — Пробуй думать о другом. Чуть сон взял верх — Задние тебя сомнут. Пыль, пыль, пыль От шагающих сапог. Отпуска нет на войне. Я шел сквозь ад Шесть недель, и я клянусь: Там нет ни тьмы, Ни жаровен, ни чертей — Только пыль, пыль, пыль От шагающих сапог. Отпуска нет на войне. Весь май приказ: Шире шаг и с марша в бой, Но дразнит нас Близкий дым передовой. Пыль, пыль, пыль От шагающих сапог. Отдыха нет на войне. Года пройдут, Вспомнит тот, кто уцелел, Не смертный бой, Не бомбежку, не обстрел, А пыль, пыль, пыль От шагающих сапог, И отдыха нет на войне.

Первый в атаке

Евгений Агранович

Если б каждая мина и каждый снаряд, Что сегодня с рассвета над нами висят, Оставляли бы след за собой, — То сплелись бы следы эти в плотный навес, Даже вовсе тогда не видать бы небес. Вот бой!Автоматом треща, встал ефрейтор мой, Пули первые – в бруствер, потом – над землёй, — Через миг все встаём, пора. Уши громом забило и нам и им. Не слыхать. Наплевать – для себя кричим: «Ура!»Брось гранату в траншею и прыгай в разрыв, Оглушённого немца собой накрыв, А теперь уж – победа моя… Кто заметил, что первым ефрейтор встал? Тут же следом вскочил я под тот же шквал, — Почему же он, а не я?Завтра вместе к полковнику нас позовут, Ордена одинаковые дадут, Будет равный почёт двоим. А ведь он вставал, когда я лежал. Когда я вставал, он уже бежал. Он – в траншею, а я – за ним.Даже доброе дело непросто начать, А на парне, должно быть, такая печать… Свой табак я ему отдаю. Паренька сохранить, уберечь мы должны. Как он будет нам нужен и после войны – Тот, кто первым встаёт в бою!

Зарубите на носу

Евгений Агранович

Зарубите на носу, Не дразните волка. Кто мне встретится в лесу, Проживёт недолго. Тут в лесу любой герой Предо мною – птаха. Щёлкнут зубы – даже свой Хвост дрожит от страха.

Старуха

Евгений Агранович

Земля от разрывов стонала, Слетала листва от волны, И шёл как ни в чём не бывало Пятнадцатый месяц войны. Старуха – былинка сухая, Мой взвод уложив на полу, Всю ночь бормоча и вздыхая, Скрипела, как нож по стеклу. Предвидя этап наступлений И Гитлера близкий провал, Её стратегический гений Прогнозы с печи подавал. Часа через три наша рота В дальнейший отправится путь. Кончайте вы политработу, Позвольте, мамаша, уснуть. А утром старуха – ну сила! – Схватила за полу: постой! И трижды перекрестила Морщинистой тёмной рукой. А я никогда не молился, Не слушал звона церквей, И сроду я не крестился. Да я вообще еврей. Но что-то мне грудь стеснило, Я даже вздохнуть не мог, Когда – «Мой сыночек милый, Гони их, спаси тебя Бог!» И растеряв слова я С покорной стоял головой, Пока меня Русь вековая Благословляла на бой. Да пусть же пулею вражей Я сбит буду трижды с ног – Фашистам не дам я даже Взглянуть на её порог.

Моему поколению

Евгений Агранович

К неоткрытому полюсу мы не протопчем тропинки, Не проложим тоннелей по океанскому дну, Не подарим потомкам Шекспира, Родена и Глинки, Не излечим проказы, не вылетим на Луну. Мы готовились к этому, шли в настоящие люди, Мы учились поспешно, в ночи не смыкая глаз… Мы мечтали об этом, но знали прекрасно – не будет: Не такую работу век приготовил для нас. Может, Ньютон наш был всех физиков мира зубастей, Да над ним ведь не яблоки, вражие мины висят. Может быть, наш Рембрандт лежит на столе в медсанбате, Ампутацию правой без стона перенося. Может, Костя Ракитин из всех симфонистов планеты Был бы самым могучим, осколок его бы не тронь. А Кульчицкий и Коган – были такие поэты! – Одиссею бы создали, если б не беглый огонь. Нас война от всего отделила горящим заслоном, И в кольце этих лет такая горит молодежь! Но не думай, мой сверстник, не так уж не повезло нам: В эти черные рамки не втиснешь нас и не запрешь. Человечество будет божиться моим поколеньем, Потому, что мы сделали то, что мы были должны. Перед памятью нашей будет вставать на колени Исцелитель проказы и покоритель Луны.

Как сказать о тебе

Евгений Агранович

Как сказать о тебе? Это плечи ссутулила дрожь, Будто ищешь, клянёшься, зовёшь – отвечают: не верю. Или в стылую ночь, когда еле пригревшись, заснёшь, — Кто-то вышел бесшумно и бросил открытыми двери.О тебе промолчу, потому что не знаю, снесу ль? Я в беде новичок, так нелепо, пожалуй, и не жил… Избалован на фронте я промахом вражеских пуль, Мимолётностью мин, и окопным уютом изнежен.Под стеклянный колпак обнажённых высоких небес Приняла меня жизнь и поила дождём до отвала, Согревала пожаром, как в мех меня кутала в лес, И взрывною волной с меня бережно пыль обдувала…

Киты

Евгений Агранович

Киты – неразговорчивые звери, Понятно: при солидности такой. Не принято у них ни в коей мере Надоедать соседям болтовнёй.И только в случае последнем, крайнем, Когда он тяжко болен или ранен, Не в силах всплыть, чтоб воздуху глотнуть, — Кит может кинуть в голубую муть Трёхсложный клич. Нетрудно догадаться, Что это значит: выручайте, братцы!И тут к нему сквозь толщи голубые Летят со свистом на призыв беды Не то чтобы друзья или родные – Чужие, посторонние киты.И тушами литыми подпирая, Несчастного выносят на волну… «Ух, братцы, воздух! Думал, помираю. Ну всё, хорош, теперь не утону».Бионика – наука есть такая, Проникшая в глубокие места, — Язык зверей прекрасно понимая, На плёнку записала крик кита.Гуляет китобоец над волнами. К магнитофону подошёл матрос, И вот под киль прикрученный динамик Пускает в океан китовый SOS.За много миль тревожный крик услышав, Бросает кит кормёжку и детишек, Чтоб вынести собрата на горбу. Торпедою летит… Успел, удача! Ещё кричит, еще не поздно, значит… И в аккурат выходит под гарпун.Мудрец-бионик, было ли с тобою, Чтоб друга на спине ты нёс из боя, От тяжести и жалости дрожа? Была ли на твоём веку минута, Когда бы ты на выручку кому-то, Захлёбываясь воздухом, бежал?Тут все друг друга жрут, я понимаю. Я не с луны, я сам бифштексы жру. Я удочку у вас не отнимаю, Но вот наживка мне не по нутру.По-всякому на этом свете ловят: Щук – на блесну, а птичек – на пшено. Мышей – на сало, а людей – на слове. На доброте ловить – запрещено.Плывите, корабли, дорогой новой За пищей, по которой стонет мир, — За грузом солидарности китовой, Она нужней нам, чем китовый жир.