Василий Шибанов
Князь Курбский от царского гнева бежал, С ним Васька Шибанов, стремянный. Дороден был князь. Конь измученный пал — Как быть среди ночи туманной? Но рабскую верность Шибанов храня, Свого отдает воеводе коня: «Скачи, князь, до вражьего стану, Авось я пешой не отстану!»
И князь доскакал. Под литовским шатром Опальный сидит воевода, Стоят в изумленье литовцы кругом, Без шапок толпятся у входа, Всяк русскому витязю честь воздает, Недаром дивится литовский народ, И ходят их головы кругом: «Князь Курбский нам сделался другом!»
Но князя не радует новая честь, Исполнен он желчи и злобы; Готовится Курбский царю перечесть Души оскорбленной зазнобы: «Что долго в себе я таю и ношу, То всё я пространно к царю напишу, Скажу напрямик, без изгиба, За все его ласки спасибо!»
И пишет боярин всю ночь напролет, Перо его местию дышит; Прочтет, улыбнется, и снова прочтет, И снова без отдыха пишет, И злыми словами язвит он царя, И вот уж, когда залилася заря, Поспело ему на отраду Послание, полное яду.
Но кто ж дерзновенные князя слова Отвезть Иоанну возьмется? Кому не люба на плечах голова, Чье сердце в груди не сожмется? Невольно сомненья на князя нашли… Вдруг входит Шибанов, в поту и в пыли: «Князь, служба моя не нужна ли? Вишь, наши меня не догнали!»
И в радости князь посылает раба, Торопит его в нетерпенье: «Ты телом здоров, и душа не слаба, А вот и рубли в награжденье!» Шибанов в ответ господину: «Добро! Тебе здесь нужнее твое серебро, А я передам и за муки Письмо твое в царские руки!»
Звон медный несется, гудит над Москвой; Царь в смирной одежде трезвонит; Зовет ли обратно он прежний покой Иль совесть навеки хоронит? Но часто и мерно он в колокол бьет, И звону внимает московский народ И молится, полный боязни, Чтоб день миновался без казни.
В ответ властелину гудят терема, Звонит с ним и Вяземский лютый, Звонит всей опрични кромешная тьма, И Васька Грязной, и Малюта, И тут же, гордяся своею красой, С девичьей улыбкой, с змеиной душой, Любимец звонит Иоаннов, Отверженный Богом Басманов.
Царь кончил; на жезл опираясь, идет, И с ним всех окольных собранье. Вдруг едет гонец, раздвигает народ, Над шапкою держит посланье. И спрянул с коня он поспешно долой, К царю Иоанну подходит пешой И молвит ему, не бледнея: «От Курбского, князя Андрея!»
И очи царя загорелися вдруг: «Ко мне? От злодея лихого? Читайте же, дьяки, читайте мне вслух Посланье от слова до слова! Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!» И в ногу Шибанова острый конец Жезла своего он вонзает, Налег на костыль — и внимает:
«Царю, прославляему древле от всех, Но тонущу в сквернах обильных! Ответствуй, безумный, каких ради грех Побил еси добрых и сильных? Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны, Без счета твердыни врагов сражены? Не их ли ты мужеством славен? И кто им бысть верностью равен?
Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас, В небытную ересь прельщенный? Внимай же! Приидет возмездия час, Писанием нам предреченный, И аз, иже кровь в непрестанных боях За тя, аки воду, лиях и лиях, С тобой пред судьею предстану!» Так Курбский писал Иоанну.
Шибанов молчал. Из пронзенной ноги Кровь алым струилася током, И царь на спокойное око слуги Взирал испытующим оком. Стоял неподвижно опричников ряд; Был мрачен владыки загадочный взгляд, Как будто исполнен печали, И все в ожиданье молчали.
И молвил так царь: «Да, боярин твой прав, И нет уж мне жизни отрадной! Кровь добрых и сильных ногами поправ, Я пес недостойный и смрадный! Гонец, ты не раб, но товарищ и друг, И много, знать, верных у Курбского слуг, Что выдал тебя за бесценок! Ступай же с Малютой в застенок!»
Пытают и мучат гонца палачи, Друг к другу приходят на смену. «Товарищей Курбского ты уличи, Открой их собачью измену!» И царь вопрошает: «Ну что же гонец? Назвал ли он вора друзей наконец?» — «Царь, слово его всё едино: Он славит свого господина!»
День меркнет, приходит ночная пора, Скрыпят у застенка ворота, Заплечные входят опять мастера, Опять зачалася работа. «Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?» — «Царь, близок ему уж приходит конец, Но слово его все едино, Он славит свого господина:
О князь, ты, который предать меня мог За сладостный миг укоризны, «О князь, я молю, да простит тебе бог Измену твою пред отчизной! Услышь меня, боже, в предсмертный мой час, Язык мой немеет, и взор мой угас, Но в сердце любовь и прощенье — Помилуй мои прегрешенья!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час, Прости моего господина! Язык мой немеет, и взор мой угас, Но слово мое все едино: За грозного, боже, царя я молюсь, За нашу святую, великую Русь — И твердо жду смерти желанной!» Так умер Шибанов, стремянный.
Похожие по настроению
Змея подъ колодой
Александр Петрович Сумароков
Змѣя лежала подъ колодои, И вылезть не могла: Не льстилася свободой, И смерти тамъ себѣ ждала. Мужикъ дорогой Шелъ: Въ судьбѣ престрогой Змѣю нашелъ. Змѣя не укусила; Не льзя. Слезя, Ево просила, Прежалостно стѣня: Пожалуй мужичокъ, пожалуй вынь меня! Мужикъ сей прозьбы не оставилъ, Змѣю отъ пагубы избавилъ, Къ лютѣйшему врагу усердіе храня. О щедрая душа! о мужъ благоразсудный! А попросту, болванъ уродина пречудный! Змѣю ты спасъ. На что? чтобъ жалить насъ. Змѣя шипитъ, и жало Высовываетъ вонъ; Трухнулъ гораздо онъ, И серце задрожало. Змѣя бросастся яряся на нево, И за большую дружбу. Стремится учинить ему большую службу. Вертится мой мужикъ, всей силой, отъ тово, Хлопочетъ, И со змѣею въ судъ ийти онъ хочетъ. Бѣжала тутъ лиса, и говоритъ имъ: я Судья; Скажите братцы смѣло, О чемъ у васъ такой великой шумъ, И ваше дѣло: Я все перевершу, и приведу васъ въ умъ. Мужикъ отвѣтствовалъ: мои тебѣ доводы, Что вынулъ я ее изъ подъ колоды, И пекся оживить, Она меня, за то, печется умертвить. Змѣя отвѣтствуетъ: я тамъ опочивала, И въ страхѣ смертномъ я, тамъ лежа, не бывала, Такъ будто онъ меня отъ смерти свободилъ, Что отнялъ мой покой и дерзко разбудилъ. Судья змѣѣ сказалъ, не высунь больше жала, И прсжде покажи мнѣ то, какъ ты лежала; Такъ я изъ етова полутче разберу, И здѣлаю тобой, крестьянину кару. Впустилъ мужикъ туда змѣю обратно. Судья змѣѣ сказалъ: опочивай приятно, А ты, дружечикъ мой, Поди домой. Изъ канцеляріи, со смертна бою, Мужикъ зоветъ Лису съ собою, И говоритъ: мой свѣтъ! Поди ко мнѣ обѣдать, И куръ моихъ отвѣдать; За благодѣтель я твою, Впущу судью, Въ мой курникъ: пѣтухи тамъ, куры и цыплята. Хотя мала тебѣ такая плата. Чево достойна ты не льзя и говорить, Да не чѣмъ больше мнѣ тебя благодарить. Пошла лисица съ нимъ, ей ето и нравно, И не противенъ тотъ лисицѣ разговоръ: Наѣстся тамъ она преславно. Пришла къ нему на дворъ, И въ курникъ: только лишъ вошла туда лисица, Крестьянинъ говорилъ: дражайшій мой судья! Послушай ка сестрица, Голубушка моя, Простися съ братцомъ ты, съ своимъ любезнымъ свѣтом! А милость я твою усердно заплачу: У насъ по деревнямъ безъ шубы ходятъ лѣтомъ; Такъ шубу я съ тебя содрать хочу; Теперь тепло; такъ я не виненъ въ етомъ. И взявъ обухъ Онъ вынулъ изъ сестры однимъ ударомъ духъ.
Слепой
Алексей Константинович Толстой
1 Князь выехал рано средь гридней своих В сыр-бор полеванья изведать; Гонял он и вепрей, и туров гнедых, Но время доспело, звон рога утих, Пора отдыхать и обедать. 2 В логу они свежем под дубом сидят И брашна примаются рушать; И князь говорит: «Мне отрадно звучат Ковши и братины, но песню бы рад Я в зелени этой послушать!» 3 И отрок озвался: «За речкою там Убогий мне песенник ведом; Он слеп, но горазд ударять по струнам»; И князь говорит: «Отыщи его нам, Пусть тешит он нас за обедом!» 4 Ловцы отдохнули, братины допив, Сидеть им без дела не любо, Поехали дале, про песню забыв,— Гусляр между тем на княжой на призыв Бредёт ко знакомому дубу. 5 Он щупает посохом корни дерев, Плетётся один чрез дубраву, Но в сердце звучит вдохновенный напев, И дум благодатных уж зреет посев, Слагается песня на славу. 6 Пришёл он на место: лишь дятел стучит, Лишь в листьях стрекочет сорока — Но в сторону ту, где, не видя, он мнит, Что с гриднями князь в ожиданье сидит, Старик поклонился глубоко: 7 «Хвала тебе, княже, за ласку твою, Бояре и гридни, хвала вам! Начать песнопенье готов я стою — О чём же я, старый и бедный, спою Пред сонмищем сим величавым? 8 Что в вещем сказалося сердце моём, То выразить речью возьмусь ли?» Пождал — и, не слыша ни слова кругом, Садится на кочку, поросшую мхом, Персты возлагает на гусли. 9 И струн переливы в лесу потекли, И песня в глуши зазвучала… Все мира явленья вблизи и вдали: И синее море, и роскошь земли, И цветных камений начала, 10 Что в недрах подземия блеск свой таят, И чудища в море глубоком, И в тёмном бору заколдованный клад, И витязей бой, и сверкание лат — Всё видит духовным он оком. 11 И подвиги славит минувших он дней, И всё, что достойно, венчает: И доблесть народов, и правду князей — И милость могучих он в песне своей На малых людей призывает. 12 Привет полонённому шлёт он рабу, Укор градоимцам суровым, Насилье ж над слабым, с гордыней на лбу, К позорному он пригвождает столбу Грозящим пророческим словом. 13 Обильно растёт его мысли зерно, Как в поле ячмень золотистый; Проснулось, что в сердце дремало давно — Что было от лет и от скорбей темно, Воскресло прекрасно и чисто. 14 И лик озарён его тем же огнём, Как в годы борьбы и надежды, Явилася власть на челе поднятом, И кажутся царской хламидой на нём Лохмотья раздранной одежды. 15 Не пелось ему ещё так никогда, В таком расцветанье богатом Ещё не сплеталася дум череда — Но вот уж вечерняя в небе звезда Зажглася над алым закатом. 16 К исходу торжественный клонится лад, И к небу незрящие взоры Возвёл он, и, духом могучим объят, Он песнь завершил — под перстами звучат Последние струн переборы. 17 Но мёртвою он тишиной окружён, Безмолвье пустынного лога Порой прерывает лишь горлицы стон, Да слышны сквозь гуслей смолкающий звон Призывы далёкого рога. 18 На диво ему, что собранье молчит, Поник головою он думной — И вот закачалися ветви ракит, И тихо дубрава ему говорит: «Ты гой еси, дед неразумный! 19 Сидишь одинок ты, обманутый дед, На месте ты пел опустелом! Допиты братины, окончен обед, Под дубом души человеческой нет, Разъехались гости за делом! 20 Они средь моей, средь зелёной красы Порскают, свой лов продолжая; Ты слышишь, как, в след утыкая носы, По зверю вдали заливаются псы, Как трубит охота княжая! 21 Ко сбору ты, старый, прийти опоздал, Ждать некогда было боярам, Ты песней награды себе не стяжал, Ничьих за неё не услышишь похвал, Трудился, убогий, ты даром!» 22 «Ты гой еси, гой ты, дубравушка-мать, Сдаётся, ты правду сказала! Я пел одинок, но тужить и роптать Мне, старому, было б грешно и нестать — Наград моё сердце не ждало! 23 Воистину, если б очей моих ночь Безлюдья от них и не скрыла, Я песни б не мог и тогда перемочь, Не мог от себя отогнать бы я прочь, Что душу мою охватило! 24 Пусть по следу псы, заливаясь, бегут, Пусть ловлею князь удоволен! Убогому петь не тяжёлый был труд, А песня ему не в хвалу и не в суд, Зане он над нею не волен! 25 Она, как река в половодье, сильна, Как росная ночь, благотворна, Тепла, как душистая в мае весна, Как солнце приветна, как буря грозна, Как лютая смерть необорна! 26 Охваченный ею не может молчать, Он раб ему чуждого духа, Вожглась ему в грудь вдохновенья печать, Неволей иль волей он должен вещать, Что слышит подвластное ухо! 27 Не ведает горный источник, когда Потоком он в степи стремится, И бьёт и кипит его, пенясь, вода, Придут ли к нему пастухи и стада Струями его освежиться! 28 Я мнил: эти гусли для князя звучат, Но песня, по мере как пелась, Невидимо свой расширяла охват, И вольный лился без различия лад Для всех, кому слушать хотелось! 29 И кто меня слушал, привет мой тому! Земле-государыне слава! Ручью, что ко слову журчал моему! Вам, звёздам, мерцавшим сквозь синюю тьму! Тебе, мать сырая дубрава! 30 И тем, кто не слушал, мой также привет! Дай Бог полевать им не даром! Дай князю без горя прожить много лет, Простому народу без нужды и бед, Без скорби великим боярам!»
Эпаминонд
Алексей Апухтин
Когда на лаврах Мантинеи Герой Эллады умирал И сонм друзей, держа трофеи, Страдальца ложе окружал,- Мгновенный огнь одушевленья Взор потухавший озарил. И так, со взором убежденья, Он окружавшим говорил: «Друзья, не плачьте надо мною! Недолговечен наш удел; Блажен, кто жизни суетою Еще измерить не успел, Но кто за честь отчизны милой Ее вовеки не щадил, Разил врага,- и над могилой Его незлобливо простил! Да, я умру, и прах мой тленный Пустынный вихорь разнесет, Но счастье родины священной Красою новой зацветет!» Умолк… Друзья еще внимали… И видел месяц золотой, Как, наклонившися, рыдали Они над урной роковой. Но слава имени героя Его потомству предала, И этой славы, взятой с боя, И смерть сама не отняла.Пронзен ядром в пылу сраженья, Корнилов мертв в гробу лежит… Но всей Руси благословенье И в мир иной за ним летит. Еще при грозном Наварине Он украшеньем флота был; Поборник правды и святыни, Врагов отечества громил, И Севастополь величавый Надежней стен оберегал… Но смерть поспорила со славой, И верный сын России пал, За славу, честь родного края, Как древний Грек, он гордо пал, И, все земное покидая, Он имя родины призвал. Но у бессмертия порога Он, верой пламенной горя, Как христианин, вспомнил Бога, Как верноподданный — царя. О, пусть же ангел светозарный Твою могилу осенит И гимн России благодарной На ней немолчно зазвучит!
До рассвета поднявшись, извозчика взял
Антон Антонович Дельвиг
До рассвета поднявшись, извозчика взял Александр Ефимыч с Песков И без отдыха гнал от Песков чрез канал В желтый дом, где живет Бирюков; Не с Цертелевым он совокупно спешил На журнальную битву вдвоем, Не с романтиками переведаться мнил За баллады, сонеты путем. Но во фраке был он, был тот фрак запылен, Какой цветом — нельзя распознать; Оттопырен карман: в нем торчит, как чурбан, Двадцатифунтовая тетрадь. Вот к обеду домой возвращается он В трехэтажный Моденова дом, Его конь опенен, его Ванька хмелен, И согласно хмелен с седоком. Бирюкова он дома в тот день не застал, — Он с Красовским в цензуре сидел, Где на Олина грозно вдвоем напирал, Где фон Поль улыбаясь глядел. Но изорван был фрак, на манишке табак, Ерофеичем весь он облит. Не в парнасском бою, знать в питейном дому Был квартальными больно побит. Соскочивши у Конной с саней у столба, Притаясь у будки стоял; И три раза он крикнул Бориса-раба, Из харчевни Борис прибежал. «Пойди ты, мой Борька, мой трагик смешной, И присядь ты на брюхо мое; Ты скотина, но, право, скотина лихой, И скотство по нутру мне твое». (Продолжение когда-нибудь).
Ивановские ситцы
Евгений Александрович Евтушенко
ПоэмаГосударь Иван Васильевич Грозный мало хаживал по травушке росной, а всё больше по коврам, да по трупам, да по мрамору — с кровавым прихлюпом. Государь Иван Васильевич Грозный редко слушал соловьёв ночью звёздной. Чьи-то крики — или в башнях, или в яме — были царскими ночными соловьями. Но однажды государь был разбужен не похмельным животом, вконец разбухшим от медов да пирогов с вязигой, — а подмётной соловьиной музыкой. Тонок был тот одинокий голос, но живой, как будто дышащий волос на щербатом топоре после казни, и царю он пел из мглы: «Кайся, кайся!..» И покинул государь опочивальню. В сад прокрался он, босой, в рубахе длинной, принимая в страхе это бичеванье уцелевшей чудом песни соловьиной. Думал царь, обрывая повилику: «Да, у них — у соловьёв — другие страсти. Соловьиным обделён я, поелику наделён от бога бармами власти. Ну а если эта власть не от бога, а от дьявола?» Он вздрогнул: «Ересь, ересь… Ты отступник, соловей. Ты лжёшь убого. Власть божественна. Я в ней не разуверюсь!» Государь в саду запутался, как в чаще, и, певца ища когтями по-зверьи, прохрипел он соловью: «Я несчастен, потому что никому не верю…» И, столкнувшись на тропинке узковатой с государем, думный дьяк Висковатый притворился, что не слышал ни словечка. (Правда, это не спасло его навечно.) И сивухой опричники дышали, тужась, яблони трясли и берёзы, лишь впустую сбивая бердышами аксамитово-жемчужные росы. Висковатый сделал хитрую попытку прекратить соловьиную пытку. Можно, гнев царя учуяв песьим носом, заглушить и соловья доносом. «Государь… — промолвил дьяк Висковатый с вороватой повадкой, тороватой. — Есть сумленье у меня в печатном деле: как бы мы проруху в нём не проглядели». Государь Иван Васильевич Грозный всё же был Ивана Фёдорова крёстный. Самолично клал под пресс бумагу дерптскую и разглядывал, тая улыбку детскую, и показывал гостям заморским званым: «Вот какие наши русские Иваны…» Царь насупился: «Какая тут проруха?» «А проруха от печатного духа. Ежли будет книг во множестве великом, то холопы уподобятся владыкам. Ну а вдруг в башку втемяшится Ивашке отпечатывать подмётные бумажки? Рукописное — и то опасно словушко, а печатное — слышнее, чем соловушка. Почивать оно тогда не даст и вовсе…» Царь задумался: «Ты, дьяк, не суесловься. Есть ли письма те подмётные аль нету?» «Могут быть — Закрой ты, царь, печатню эту». «А Ивашка? Длань моя карать устала». «Намекнём. Дадим в дорогу сала».Государь Иван Васильевич Грозный был умён, хотя и не был умным прозван. Пил и пил он в эту ночь, лицом хмурея, но его не утешала романея. Тёмным людом править — станешь сам тупица. Править грамотными? Лучше утопиться. Вишни-яблони срубить под самый корень, чтобы слуха соловей не беспокоил? Срубишь — будет петь на иве, на раките. Царь был добр к Ивашке. Молвил: «Намекните». И намекнули. Фёдоров Иван прощался с государевой печатней. и литеры, спеша, в мешок совал — их пощадили редкостной пощадой. Лист подобрал. Расправил уголок. На нём поставил жирно и гвоздасто опричника подкованный сапог печать благодаренья государства. Подмётных писем в штанбе не нашли, но ведь в глазах опричнины подмётна любая буква, в коей соль земли, а не лукавство льстительного мёда. До глубины жестоко уязвлён, Иван собрал подводу — и с подворья. И — может быть, впервые в жизни — он свободу мыслям тайным дал от горя:«Как я верой в государя себя тешил, свою голову почтительно клоня! Государства я не пытывал, не вешал, а оно немножко вешало меня. Перед светлыми очами государства говорю, не ждущий правого суда: не достоин я подобного коварства, ибо не был сам коварным никогда. Государство, я тебя любить старался, я хотел тебе полезным быть всерьёз, но я чувствовал, что начисто стирался, если слушался тебя, как палки пёс. Государство, ты — холопство и боярство, царство лести, доносительство, вражда. Чувство родины и чувство государства у холопа не сольются никогда…»Ты понял бы, великий Гутенберг, всю прелесть жизни русского коллеги, когда он изгнан из Москвы, поверх гружённой только буквами телеги? Ты понял бы, прихлёбывая кирш, как взвыл Иван в рукав, никем не слышим, когда ему, как будто шавке: «Кыш!» — да хорошо, что обошёлся «кышем». Куда теперь тащить свои шрифты, бездомные печатальные доски? И корчился Иван от немоты, как столькие неведомые тёзки. Кто примет на чужбине, кто поймёт, что русские — не просто гужееды? Князь Курбский? — Это царь наоборот. А шведы — это всё же только шведы. Грязь, всюду грязь, как землю ни меси. Свобода подозрительно острожна. Жить невозможно русским на Руси, а без Руси и вовсе невозможно. Как гусляры, блукали облака. Дорога, сыро пахнущая глиной, как сказка про Ивана-дурака, была такой извилистой и длинной. И вдруг над рощей раскатился свист, и, на дорогу выскочив намётом, перед Иваном всадники взвились, но у седла — ни песьих морд, ни мётел. Один — он, видно, был у них старшой, дыша ноздрями рваными хрипато, ожогами покрытый, как паршой, «Чего везёшь?» — спросил. «Всё моё злато». Продрав рогожу саблей сгоряча, старшой узрел свинец: «Что в клади?» «Буквы». «Для ча?» «Для книг». «А книги-то для ча?» «Да для тебя, дурак…» — печатник буркнул. «Ах, для меня! — старшой загоготал. — Да я бы позапутался кромешно, когда бы я моей рваниной стал смысл букв твоих вынюхивать прилежно. А вот свинец действительно хорош — нам подойдет под пули для пищалей…» «Не дам!» «Тогда убью тебя». «Убьёшь — не станешь вольным от своих печалей». «Кто вольный? Воли нет и у ворья, и даже у расстриг — спроси расстригу. Так через что же вольным стану я?» «Как через что? А через букву, книгу…» Старшой смекнул: нет, это не купец. Такое злато отбирать постыдно. Ведь под ногтями не земля — свинец, но тот свинец — его земля, как видно. «Живи… — сказал старшой, прямясь в седле. — Пускай стреляют эти — как их? — буквы и без пищалей — сами по себе, но чтобы после — кровь, да не из клюквы…» «Всё кровью в мире этом не решишь…» — вздохнул печатник. «Я не травоядный, — осклабился старшой. — Я — Ванька Шиш». «И я — Иван». «Иван — и царь треклятый. Дошла до нас, людей гулящих, весть, что присланная из-за окиянов Ивангелье — такая книга есть. Там про царя или про всех Иванов?» «Е-вангелье…» «Так, значит, что ж — обман? Видать, для книг мы недостойны слишком? Но ты печатай книги нам, Иван, а мы авось подучимся буквишкам…» И ускакали, по бокам огрев коней плетьми, и это означало, что и в своей неграмотности гнев — уже народной грамоты начало. «Ивангелью ещё придёт черёд… — Иван подумал. — Ещё будут бунты…» А за плечьми на сотни лет вперёд в его телеге грохотали буквы…
Великой мукой крестной
Федор Сологуб
Великой мукой крестной Томился Царь Небесный, Струилась кровь из ран, И на Христовы очи, Предвестник смертной ночи, Всходил густой туман. Архистратиг великий, Незрим толпою дикой, Предстал Царю царей, И ужасом томимы Слетелись серафимы С мечами из огней. «Христос, довольно муки, — На ангельские руки Уйди от смертной тьмы, Скажи, чтобы с мечами И с грозными очами Толпе предстали мы, Чтоб творческая сила Пленила, устрашила, Блуждающих во мгле, И царство благодати Трудами нашей рати Воздвиглось на земле». Сказал ему Спаситель: «Не ты судеб решитель, Напрасно ты спешил. Насилия не надо, — Любовь и в безднах ада Сильней небесных сил. Одна неправда — тленна. Бессмертна, неизменна, Как истина, любовь. Пред ней трепещет злоба, — Из мёртвой сени гроба Она восстанет вновь».
Старый слуга
Иван Саввич Никитин
Сохнет старик от печали, Ночи не спит напролет: Барским добром поклепали, Вором вся дворня зовет. Не ждал он горькой невзгоды. Барину верно служил… Как его в прежние годы Старый слуга мой любил! В курточке красной, бывало, Весел, завит и румян, Прыгает, бьет ка,к попало Резвый барчук в барабан; Бьет, и кричит, и смеется, Детскою саблей звенит; Вдруг к старику повернется: «Смирно!» — и ножкой стучит. Ниткой его зануздает, На спину сядет верхом, В шутку кнутом погоняет, Едет по зале кругом. Рад мой старик — и проворно На четвереньках ползет. «Стой!» — и он станет покорно, Бровью седой не моргнет. Ручку ль барчук шаловливый, Ножку ль убьет за игрой, — Вздрогнет слуга боязливый: «Барин ты мой золотой!» Шепотом тужит-горюет: «Недосмотрел я, злодей!» Барскую ножку целует… «Бей меня, батюшка, бей!» Тошно под барской опалой! Недругов страшен навет! Пусть бы уж много пропало, — Ложки серебряной нет! Смотрит старик за овцами, На ноги лапти надел, Плечи покрыл лоскутами, — Так ему барин велел. Плакал бедняк, убивался, Вслух не винил никого: Раб своей тени боялся, Так напугали его. Господи! горе и голод… Долго ли чахнуть в тоске?.. Вырвался как-то он в город И загулял в кабаке. Пей, бесталанная доля! Пил он, и пел, и плясал… Волюшка, милая воля, Где же твой свет запропал?.. И потащился полями, Пьяный, в родное село. Вьюга неслась облаками, Ветром лицо его жгло, Снег заметал одежонку, Сон горемыку клонил… Лег он, надвинул шапчонку И середь поля застыл.
Дума XIV. Димитрий Самозванец
Кондратий Рылеев
Читавшим отечественную историю известен странный Лжедимитрий — Григорий Отрепьев. Повествуют, что он происходил из сословия детей боярских, несколько лет находился в Чудове монастыре иеродьяконом и был келейником у патриарха Иова. За беспорядочное поведение Отрепьев заслуживал наказание; он желал избежать сего и предался бегству. Долго скитаясь внутри России и переходя из монастыря в монастырь, наконец выехал в Польшу. Там он замыслил выдать себя царевичем Димитрием, сыном Иоанна Грозного, который умерщвлён был (в 1591 г.) в Угличе — как говорили — по проискам властолюбивого Годунова. Он начал разглашать выдуманные им обстоятельства мнимого своего спасения, привлек к себе толпу легковерных и, с помощию Сендомирского воеводы Юрия Мнишка, вторгся в отечество вооруженною рукою. Странное стечение обстоятельств благоприятствовало Отрепьеву: Годунов умер незапно, и на престоле российском воссел самозванец (1605 г.). Но торжество Отрепьева было недолговременно: явная преданность католицизму и терпимость иезуитов сделало его ненавистным в народе, а развратное поведение и дурное правление ускорили его падение. Князь Василий Шуйский (в 1606 г.) произвел заговор, возникло народное возмущение — и Лжедимитрия не стало. Явление сего самозванца, быстрые его успехи и странное стечение обстоятельств того времени составляют важную загадку в нашей истории. Чьи так дико блещут очи? Дыбом черный волос встал? Он страшится мрака ночи; Зрю — сверкнул в руке кинжал!.. Вот идет… стоит… трепещет… Быстро бросился назад; И, как злой преступник, мещет Вдоль чертога робкий взгляд! Не убийца ль сокровенной, За Москву и за народ, Над стезею потаенной Самозванца стережет?.. Вот к окну оборотился; Вдруг луны сребристый луч На чело к нему скатился Из-за мрачных, грозных туч. Что я зрю? То хищник власти Лжедимитрий там стоит; На лице пылают страсти; Трепеща, он говорит: «Там в чертогах кто-то бродит — Шорох — заскрыпела дверь!.. И вот призрак чей-то входит… Это ты — Бориса дщерь!.. О, молю! избавь от взгляда… Укоризною горя, Он вселяет муки ада В грудь преступного царя!..* Но исчезла у порога; Это кто ж мелькнул и стал, Притаясь в углу чертога?.. Это Шуйский!.. Я пропал!..» Так страдал злодей коварной В час спокойствия в Кремле; Проступал бесперестанно Пот холодный на челе. «Не укроюсь я от мщенья! — Он невнятно прошептал. — Для тирана нет спасенья: Друг ему — один кинжал!» На престоле, иль на ложе. Иль в толпе на площади, Рано, поздно ли, но всё же Быть ему в моей груди! Прекращу свой век постылый; Мне наскучило страдать Во дворце, как средь могилы, И убийцу нажидать». Сталь нанес — она сверкнула — И преступный задрожал, Смерть тирана ужаснула: Выпал поднятый кинжал. «Не настало еще время, — Простонал он, — но придет, И несносной жизни бремя Тяжкой ношею спадет». Но как будто вдруг очнувшись: «Что свершить решился я? — Он воскликнул, ужаснувшись. — Нет! не погублю себя. Завтра ж, завтра всё разрушу, Завтра хлынет кровь рекой — И встревоженную душу Вновь порадует покой! Вместо праотцев закона Я введу закон римлян {1}; Грозной местью гряну с трона В подозрительных граждан. И твоя падет на плахе, Буйный Шуйский, голова! И, дымясь в крови и прахе, Затрепещешь ты, Москва!» Смолк. Преступные надежды Удалили страх — и он Лег на пышный одр, и вежды Оковал тревожный сон. Вдруг среди безмолвья грянул Бой набата близ дворца, И тиран с одра воспрянул С смертной бледностью лица… Побежал и зрит у входа: Изо всех кремлевских врат Волны шумные народа, Ко дворцу стремясь, кипят. Вот приближились, напали; Храбрый Шуйский впереди — И сарматы побежали С хладным ужасом в груди. «Всё погибло! нет спасенья, Смерть прибежище одно!» — Рек тиран… еще мгновенье — И бросается в окно! Пал на камни, и, при стуках Сабель, копий и мечей, Жизнь окончил в страшных муках Нераскаянный злодей.
Други его — не тревожьте его…
Марина Ивановна Цветаева
Други его — не тревожьте его! Слуги его — не тревожьте его! Было так ясно на лике его: Царство моё не от мира сего. Вещие вьюги кружили вдоль жил, Плечи сутулые гнулись от крыл, В певчую прорезь, в запёкшийся пыл — Лебедем душу свою упустил! Падай же, падай же, тяжкая медь! Крылья изведали право: лететь! Губы, кричавшие слово: ответь! — Знают, что этого нет — умереть! Зори пьёт, море пьёт — в полную сыть Бражничает. — Панихид не служить! У навсегда повелевшего: быть! — Хлеба достанет его накормить!
На смерть Чернова
Вильгельм Карлович Кюхельбекер
Клянемся честью и Черновым: Вражда и брань временщикам, Царя трепещущим рабам, Тиранам, нас угнесть готовым!Нет! не отечества сыны — Питомцы пришлецов презренных! Мы чужды их семей надменных, Они от нас отчуждены.Так, говорят не русским словом, Святую ненавидят Русь; Я ненавижу их, клянусь, Клянуся честью и Черновым!На наших дев, на наших жен Дерзнешь ли вновь, любимец счастья, Взор бросить, полный сладострастья,- Падешь, перуном поражен.И прах твой будет в посмеянье! И гроб твой будет в стыд и срам! Клянемся дщерям и сестрам: Смерть, гибель, кровь за поруганье!А ты, брат наших ты сердец, Герой, столь рано охладелый, Взнесись в небесные пределы: Завиден, славен твой конец!Ликуй: ты избран русским богом Всем нам в священный образец! Тебе дан праведный венец! Ты чести будешь нам залогом!
Другие стихи этого автора
Всего: 220Вот уж снег последний в поле тает
Алексей Константинович Толстой
Вот уж снег последний в поле тает, Теплый пар восходит от земли, И кувшинчик синий расцветает, И зовут друг друга журавли.Юный лес, в зеленый дым одетый, Теплых гроз нетерпеливо ждет; Всё весны дыханием согрето, Всё кругом и любит и поет;Утром небо ясно и прозрачно. Ночью звезды светят так светло; Отчего ж в душе твоей так мрачно И зачем на сердце тяжело?Грустно жить тебе, о друг, я знаю, И понятна мне твоя печаль: Отлетела б ты к родному краю И земной весны тебе не жаль…
Грядой клубится белою
Алексей Константинович Толстой
Грядой клубится белою Над озером туман; Тоскою добрый молодец И горем обуян. Не довеку белеется Туманная гряда, Рассеется, развеется, А горе никогда!
Замолкнул гром, шуметь гроза устала
Алексей Константинович Толстой
Замолкнул гром, шуметь гроза устала, Светлеют небеса, Меж черных туч приветно засияла Лазури полоса; Еще дрожат цветы, полны водою И пылью золотой, — О, не топчи их с новою враждою Презрительной пятой!
То было раннею весной
Алексей Константинович Толстой
То было раннею весной, Трава едва всходила, Ручьи текли, не парил зной, И зелень рощ сквозила; Труба пастушья поутру Еще не пела звонко, И в завитках еще в бору Был папоротник тонкий. То было раннею весной, В тени берез то было, Когда с улыбкой предо мной Ты очи опустила. То на любовь мою в ответ Ты опустила вежды — О жизнь! о лес! о солнца свет! О юность! о надежды! И плакал я перед тобой, На лик твой глядя милый,- То было раннею весной, В тени берез то было! То было утро наших лет — О счастие! о слезы! О лес! о жизнь! о солнца свет! О свежий дух березы!
Клонит к лени полдень жгучий
Алексей Константинович Толстой
Из Крымских очерковКлонит к лени полдень жгучий, Замер в листьях каждый звук, В розе пышной и пахучей, Нежась, спит блестящий жук; А из камней вытекая, Однозвучен и гремуч, Говорит, не умолкая, И поет нагорный ключ.
Я задремал, главу понуря
Алексей Константинович Толстой
Я задремал, главу понуря, И прежних сил не узнаю; Дохни, господь, живящей бурей На душу сонную мою.Как глас упрека, надо мною Свой гром призывный прокати, И выжги ржавчину покоя, И прах бездействия смети.Да вспряну я, тобой подъятый, И, вняв карающим словам, Как камень от удара млата, Огонь таившийся издам!
Я вас узнал, святые убежденья
Алексей Константинович Толстой
Я вас узнал, святые убежденья, Вы спутники моих минувших дней, Когда, за беглой не гоняясь тенью, И думал я и чувствовал верней, И юною душою ясно видел Всe, что любил, и всe, что ненавидел! Средь мира лжи, средь мира мне чужого, Не навсегда моя остыла кровь; Пришла пора, и вы воскресли снова, Мой прежний гнев и прежняя любовь! Рассеялся туман и, слава богу, Я выхожу на старую дорогу! По-прежнему сияет правды сила, Ее сомненья боле не затмят; Неровный круг планета совершила И к солнцу снова катится назад, Зима прошла, природа зеленеет, Луга цветут, весной душистой веет!
Что ты голову склонила
Алексей Константинович Толстой
Что ты голову склонила? Ты полна ли тихой ленью? Иль грустишь о том, что было? Иль под виноградной сенью Начертания сквозные Разгадать хотела б ты, Что на землю вырезные Сверху бросили листы? Но дрожащего узора Нам значенье непонятно — Что придет, узнаешь скоро, Что прошло, то невозвратно! Час полуденный палящий, Полный жизни огневой, Час веселый настоящий, Этот час один лишь твой! Не клони ж печально взора На рисунок непонятный — Что придет, узнаешь скоро, Что прошло, то невозвратно!
Что ни день, как поломя со влагой
Алексей Константинович Толстой
Что ни день, как поломя со влагой, Так унынье борется с отвагой, Жизнь бежит то круто, то отлого, Вьется вдаль неровною дорогой, От беспечной удали к заботам Переходит пестрым переплетом, Думы ткут то в солнце, то в тумане Золотой узор на темной ткани.
Что за грустная обитель
Алексей Константинович Толстой
Что за грустная обитель И какой знакомый вид! За стеной храпит смотритель, Сонно маятник стучит!Стукнет вправо, стукнет влево, Будит мыслей длинный ряд; В нем рассказы и напевы Затверженные звучат.А в подсвечнике пылает Догоревшая свеча, Где-то пес далеко лает, Ходит маятник, стуча;Стукнет влево, стукнет вправо, Все твердит о старине; Грустно так! Не знаю, право, Наяву я иль во сне?Вот уж лошади готовы — Сел в кибитку и скачу,- Полно, так ли? Вижу снова Ту же сальную свечу,Ту же грустную обитель, И кругом знакомый вид, За стеной храпит смотритель, Сонно маятник стучит…
Хорошо, братцы, тому на свете жить
Алексей Константинович Толстой
Хорошо, братцы, тому на свете жить, У кого в голове добра не много есть, А сидит там одно-одинешенько, А и сидит оно крепко-накрепко, Словно гвоздь, обухом вколоченный. И глядит уж он на свое добро, Всё глядит на него, не спуская глаз, И не смотрит по сторонушкам, А знай прет вперед, напролом идет, Давит встречного-поперечного.А беда тому, братцы, на свете жить, Кому бог дал очи зоркие, Кому видеть дал во все стороны, И те очи у него разбегаются; И кажись, хорошо, а лучше есть! А и худо, кажись, не без доброго! И дойдет он до распутьица, Не одну видит в поле дороженьку, И он станет, призадумается, И пойдет вперед, воротится, Начинает идти сызнова; А дорогою-то засмотрится На луга, на леса зеленые, Залюбуется на божьи цветики И заслушается вольных пташечек. И все люди его корят, бранят: «Ишь идет, мол, озирается, Ишь стоит, мол, призадумался, Ему б мерить всё да взвешивать, На все боки бы поворачивать. Не бывать ему воеводою, Не бывать ему посадником, Думным дьяком не бывать ему. Ни торговым делом не правити!»
Ходит Спесь, надуваючись
Алексей Константинович Толстой
Ходит Спесь, надуваючись, С боку на бок переваливаясь. Ростом-то Спесь аршин с четвертью, Шапка-то на нем во целу сажень, Пузо-то его все в жемчуге, Сзади-то у него раззолочено. А и зашел бы Спесь к отцу, к матери, Да ворота некрашены! А и помолился б Спесь во церкви божией, Да пол не метен! Идет Спесь, видит: на небе радуга; Повернул Спесь во другую сторону: Не пригоже-де мне нагибатися!