Всего и надо, что вглядеться
Всего и надо, что вглядеться, — боже мой, Всего и дела, что внимательно вглядеться, — И не уйдешь, и никуда уже не деться От этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться, — боже мой, Всего и дела, что помедлить над строкою — Не пролистнуть нетерпеливою рукою, А задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки. И все ж строка — она со временем прочтется, И перечтется много раз и ей зачтется, И все, что было с ней, останется при ней.
Но вот глаза — они уходят навсегда, Как некий мир, который так и не открыли, Как некий Рим, который так и не отрыли, И не отрыть уже, и в этом вся беда.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас, За то, что суетно так жили, так спешили, Что и не знаете, чего себя лишили, И не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил как все. Вначале слово безраздельно мной владело. А дело было после, после было дело, И в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел — Покуда мнил себя судьей, в пророки метил, Каких сокровищ под ногами не заметил, Каких созвездий в небесах не разглядел!
Похожие по настроению
Вот и все
Давид Самойлов
Вот и все. Смежили очи гении. И когда померкли небеса, Словно в опустевшем помещении Стали слышны наши голоса. Тянем, тянем слово залежалое, Говорим и вяло и темно. Как нас чествуют и как нас жалуют! Нету их. И все разрешено.
Дивлюсь всему тому, что вижу
Федор Сологуб
Дивлюсь всему тому, что вижу, Уродство-ль это, красота-ль. За далью раскрываю даль, Дивлюсь всему тому, что вижу, И землю вкруг себя я движу, Как движу радость и печаль. Дивлюсь всему тому, что вижу, Уродство-ль это, красота-ль.
Ваши глаза
Игорь Северянин
В недоверчивых Ваших глазах, рассеянно-мягких, Чуть презрительных, умных глазах Отражаются мглисто незримые маки На журчащих безводных ручьях… Да, забвенье без отдыха, без утоленья Жажда жуткая — глаз Ваших суть. Здесь, пожалуй, доха неуместна оленья — Вас похитив, в нее завернуть… Я смотрю в глубину безразлично-прохладных, Скорбно-наглых и злых Ваших глаз, Иногда золотых, иногда шоколадных, Постигая, что мир не для Вас. Слишком дни монотонны, а ночи надрывны, Пошлость или капризный излом. Человек не родился, а люди противны И уж так примитивны при том!..
До и после
Иван Коневской
За что люблю я с детства жизнь и землю? За то, что все в ней тайной веселит, За то, что всюду вещему я внемлю — Ничто не дарует, но все сулит. Когда, крутым крушеньем удрученный В погоне за надменною мечтой, Спущуся в сумрак жизни обыденной, Вниз по ступеням лестницы витой, — В безвестной тишине я буду весел. Скользнув в укромно-милую мне клеть: Косящата окна я не завесил, И дум но буду духом я светлеть. Видны мне из окна небес просторы. Волнистая вся область облаков Увалы млечные, седые горы, И тающие глыбы ледников. И, рассевая ласковые пены, Как целой тверди безмятежный взор, Сияют во красе своей нетленной Струи небесных голубых озер…
Бывало
Иван Мятлев
Бывало… Бывало,— Как всё утешало, Как всё привлекало, Как всё забавляло, Как всё восхищало! Бывало… Бывало!Бывало… Бывало,— Как солнце сияло, Как небо пылало, Как всё расцветало, Резвилось, играло, Бывало… Бывало!Бывало… Бывало,— Как сердце мечтало, Как сердце страдало, И как замирало, И как оживало, Бывало… Бывало!Но сколько не стало Того, что бывало, Так сердце пленяло, Так мир оживляло, Так светло сияло, Бывало… Бывало!Иное завяло, Иное отстало, Иное пропало, Что сердце ласкало, Заветным считало! Бывало… Бывало!Теперь всё застлало Тоски покрывало, Ах, сердце, бывало, Тоски и не знало: Оно уповало! Бывало… Бывало!
Взгляни
Иван Саввич Никитин
Взгляни: небесный свод безоблачен над нами, И безмятежно угасает день, И листья темных ив, нависших над водами, Объяли сон и сладостная лень. Не тронется трава, камыш не шевелится, Резлюдны берега, молчит полей простор, И солнце на покой торжественно садится, И в золоте горит недвижный бор. Повсюду тишина и мир невозмутимый… Лишь слышен мельницы однообразный шум Да резвой рыбы плеск… О друг неутомимый! — Зачем же ты один и мрачен и угрюм? Вот оттого-то так мне тяжело и больно, Что все покоится в глубокой тишине, Тогда как нет отрады только мне, Тогда как плачу я от горьких дум невольно.
Разговор в дороге
Маргарита Алигер
Забайкалье. Зарево заката. Запоздалый птичий перелет. Мой попутчик, щурясь хитровато, мятные леденчики сосет. За окном бегут крутые сопки, словно волны замерших морей, стелются чуть видимые тропки — тайный след неведомых зверей. Он ученый малый, мой попутчик,— обложился целой грудой книг. Он читает, думает и учит — сам, считает, все уже постиг. Он твердит, что я не знаю жизни, нет меж нами кровного родства, и в его ленивой укоризне сдержанные нотки торжества. Мол, на мне горит густою краской жительства московского печать, мол, таким, избалованным лаской, надо жизнь поглубже изучать. Я молчу, ему не возражая, не желая спор вести пустой, раз уж человеку жизнь чужая кажется, как блюдечко, простой, раз уж он о ней надменно судит, не робеет, не отводит глаз… Жизнь моя! Другой уже не будет! Жизнь моя, что знает он о нас? Ничего не знает — и не надо. Очевидно, интересу нет. Дорогой мой, я была бы рада выполнить ваш дружеский совет, но, сказать по совести, не знаю, как приняться мне за этот труд. Почему, когда, с какого краю изучают жизнь, а не живут? С дальнего заветного начала тех путей, которыми прошла, никогда я жизнь не изучала, просто я дышала и жила… Людям верила, людей любила, отдавала людям, что могла, никакой науки не забыла, все, что мне дарили, берегла. Словно роща осенью сквозная, полная раздумья и огня, жизнь моя, чего же я не знаю, что ты утаила от меня? Не лелеяла и не щадила в непогоды лета и зимы, по обходным тропкам не водила напрямик, как люди, так и мы. Мне хватало счастья и печали. На пирах и в битвах я была. Вот ведь вы небось не изучали то, что я сама пережила. Или я опять не то сказала? Вижу, вы нахмурились опять: «Я сама… Ей-богу, это мало! Надо жизнь чужую изучать!» Изучать положено от века ремесло, науки, языки. Но живые чувства человека, жар любви и холодок тоски, негасимый свет, огонь горячий, тот, который злу не потушить… Это называется иначе. Понимать все это — значит жить. Не умею, как бы ни старалась, издали рассматривать людей, их живая боль, живая радость попросту становится моей. Сколько ни стараюсь, не умею, жизнь моя, делить тебя межой: мол, досюда ты была моею, а отсюда делалась чужой. Своего солдата провожая в сторону фашистского огня, это жизнь моя или чужая,— право, не задумывалась я. Разве обошла меня сторонкой хоть одна народная беда? Разве той штабною похоронкой нас не породнило навсегда? Разве в грозный год неурожая разная была у нас нужда? Это жизнь моя или чужая — я не размышляла никогда. Словно роща осенью сквозная, полная раздумья и огня, жизнь моя, чего же я не знаю, что ты утаила от меня? Буду ждать, гадая как о чуде, веря в жизнь и обещая ей жить неравнодушно, жить как люди, просто жить с людьми и для людей. Нету мне ни праздника, ни славы, люди мои добрые, без вас. Жизнь моя — судьба моей державы, каждый сущий день ее и час. Грозных бурь железные порывы, лучезарных полдней синева, все — мое, и всем, чем люди живы, я жива, покуда я жива! Не прошу о льготе и защите, жизнь моя, горю в твоем огне. Так что, мой попутчик, не взыщите и не сокрушайтесь обо мне. Жизнь огромна, жизнь везде и всюду, тем полней, чем больше человек. Я уж изучать ее не буду. Буду влюблена в нее навек!
Напрасно
Николай Константинович Рерих
Не видно знаков священных. Дай глазам твоим отдохнуть. Знаю, они утомились. Закрой их. Я за тебя посмотрю. Скажу о том, что увижу. Слушай! Вокруг нас та же равнина. Седые кусты шелестят. Озера сталью сверкают. Безответно замерли камни. Блестят в лугах сияньем холодным. Холодны тучи. В морщинку сложились. Ушли бесконечно. Знают, молчат и хранят. Птицы не вижу. Зверь не бежит по равнине. По-прежнему нет никого. Никто не идет. Ни одной точки. Путника — ни одного. Не понимаю. Не вижу. Не знаю. Глаз свой ты напрягал бы напрасно.
Содержание плюс горечь
Вадим Шершеневич
Послушай! Нельзя же быть такой безнадежно суровой, Неласковой! Я под этим взглядом, как рабочий на стройке новой, Которому: Протаскивай! А мне не протащить печаль свозь зрачок. Счастье, как мальчик С пальчик, С вершок. М и л а я ! Ведь навзрыд истомилась ты: Ну, так сорви Лоскуток милости От шуршащего счастья любви! Ведь даже городовой Приласкал кошку, к его сапогам пахучим Притулившуюся от вьги ночной, А мы зрачки свои дразним и мучим. Где-то масленница широкой волной Затопила засохший пост, И кометный хвост сметает метлой С небесного стола крошки скудных звезд. Хоть один поцелуй. Из под тишечной украдкой. Как внезапится солнце сквозь серенький день. Пойми: За спокойным лицом, непрозрачной облаткой, Горький хинин тоски! Я жду, когда рот поцелуем завишнится И из него косточкой поцелуя выскочит стон, А рассветного неба пятишница Уже радужно значит сто. Неужели же вечно радости объедки? Навсегда ль это всюдное «бы»? И на улицах Москвы, как в огромной рулетке, Мое сердце лишь шарик в искусных руках судьбы. И ждать, пока крупье, одетый в черное и серебро, Как лакей иль как смерть, все равно быть может, На кладбищенское зеро Этот красненький шарик положит!
Кинематограф
Юрий Левитанский
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет. А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет. А потом в стене внезапно загорается окно. Возникает звук рояля. Начинается кино. И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной. Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной! Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса заставляет меня плакать и смеяться два часа, быть участником событий, пить, любить, идти на дно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер этот равно гениальный и безумный режиссер? Как свободно он монтирует различные куски ликованья и отчаянья, веселья и тоски! Он актеру не прощает плохо сыгранную роль — будь то комик или трагик, будь то шут или король. О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом в этой драме, где всего-то меж началом и концом два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты от нехватки ярких красок, от невольной немоты. Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва выразительностью жестов, заменяющих слова. И спешат твои актеры, все бегут они, бегут — по щекам их белым-белым слезы черные текут. Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно… Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино! Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет, хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет. Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса. Слишком красные восходы. Слишком синие глаза. Слишком черное от крови на руке твоей пятно… Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино! А потом придут оттенки, а потом полутона, то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана. А потом и эта зрелость тоже станет в некий час детством, первыми шагами тех, что будут после нас жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно… Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино! Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов занимать любое место в тесноте твоих рядов. Но в великой этой драме я со всеми наравне тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне. Даже если где-то с краю перед камерой стою, даже тем, что не играю, я играю роль свою. И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны, как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны, как сплетается с другими эта тоненькая нить, где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить, потому что в этой драме, будь ты шут или король, дважды роли не играют, только раз играют роль. И над собственною ролью плачу я и хохочу. То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу. То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно, жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Другие стихи этого автора
Всего: 34Белая баллада
Юрий Левитанский
Снегом времени нас заносит — все больше белеем. Многих и вовсе в этом снегу погребли. Один за другим приближаемся к своим юбилеям, белые, словно парусные корабли.И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные. И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед. Пятидесяти орудий залпы неслышные. Пятидесяти невидимых молний свет.И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья. И вечным прощеньем пахнущая трава. …Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья. Последней Надежды туманные острова.И снова подводные рифы и скалы опасные. И снова к глазам подступает белая мгла. Ну, что ж, наше дело такое — плывите, парусные! Может, еще и вправду земля кругла.И снова нас треплет качка осатанелая. И оста и веста попеременна прыть. …В белом снегу, как в белом тумане, флотилия белая. Неведомо, сколько кому остается плыть.Белые хлопья вьются над нами, чайки летают. След за кормою, тоненькая полоса. В белом снегу, как в белом тумане, медленно тают попутного ветра не ждущие паруса.
Белый снег
Юрий Левитанский
В ожидании дел невиданных из чужой страны в сапогах, под Берлином выданных, я пришел с войны.Огляделся. Над белым бережком бегут облака. Горожанки проносят бережно куски молока.И скользят, на глаза на самые натянув платок. И скрежещут полозья санные, и звенит ледок.Очень белое все и светлое — ах, как снег слепит! Начинаю житье оседлое — позабытый быт.Пыль очищена, грязь соскоблена — и конец войне. Ничего у меня не скоплено, все мое — на мне.Я себя в этом мире пробую, я вхожу в права — то с ведерком стою над прорубью, то колю дрова.Растолку картофель отваренный — и обед готов. Скудно карточки отоварены хлебом тех годов.Но шинелка на мне починена, нигде ни пятна. Ребятишки глядят почтительно на мои ордена.И пока я гремлю, орудуя кочергой в печи, все им чудится: бьют орудия, трубят трубачи.Но снежинок ночных кружение, заоконный свет — словно полное отрешение от прошедших лет.Ходят ходики полусонные, и стоят у стены сапоги мои, привезенные из чужой страны.
В Оружейной палате
Юрий Левитанский
Не березы, не рябины и не черная изба — всё топазы, всё рубины, всё узорная резьба. В размышленья погруженный средь музейного добра, вдруг я замер, отраженный в личном зеркале Петра. Это вправду поражало: сколько лет ни утекло, все исправно отражало беспристрастное стекло — серебро щитов и сабель, и чугунное литье, и моей рубахи штапель, и обличие мое… Шел я улицей ночною, раздавался гул шагов, и мерцало надо мною небо тысячи веков, И под этим вечным кровом думал я, спеша домой, не о зеркале Петровом — об истории самой, о путях ее негладких, о суде ее крутом, без опаски, без оглядки перед плахой и кнутом. Это помнить не мешает, сколько б лет ни утекло,- все исправно отражает неподкупное стекло!
Вдали полыхнула зарница
Юрий Левитанский
Вдали полыхнула зарница. Качнулась за окнами мгла. Менялась погода — смениться погода никак не могла.И все-таки что-то менялось. Чем дальше, тем резче и злей менялась погода, менялось строенье ночных тополей.И листьев бездомные тени, в квартиру проникнув извне, в каком-то безумном смятенье качались на белой стене.На этом случайном квадрате, мятежной влекомы трубой, сходились несметные рати на братоубийственный бой.На этой квадратной арене, где ветер безумья сквозил, извечное длилось боренье издревле враждующих сил.Там бились, казнили, свергали, и в яростном вихре погонь короткие сабли сверкали и вспыхивал белый огонь.Там, памятью лета томима, томима всей памятью лет, последняя шла пантомима, последний в сезоне балет.И в самом финале балета, его безымянный солист, участник прошедшего лета, последний солировал лист.Последний бездомный скиталец шел по полю, ветром гоним, и с саблями бешеный танец бежал задыхаясь за ним.Скрипели деревья неслышно. Качалась за окнами мгла. И музыки не было слышно, но музыка все же была.И некто с рукою, воздетой к невидимым нам небесам, был автором музыки этой, и он дирижировал сам.И тень его палочки жесткой, с мелодией той в унисон, по воле руки дирижерской собой завершала сезон…А дальше из сумерек дома, из комнатной тьмы выплывал рисунок лица молодого, лица молодого овал.А дальше, виднеясь нечетко сквозь комнаты морок и дым, темнела короткая челка над спящим лицом молодым.Темнела, как венчик терновый, плыла, словно лист по волнам. Но это был замысел новый, покуда неведомый нам.
Вот приходит замысел рисунка
Юрий Левитанский
Вот приходит замысел рисунка. Поединок сердца и рассудка.Иногда рассудок побеждает: он довольно трезво рассуждает,здравые высказывает мысли — ну, и побеждает в этом смысле…Сердце бьется, сердце не сдается, ибо сердце сердцем остается.Пусть оно почаще побеждает! Это как-то больше убеждает.
Вы помните песню про славное море
Юрий Левитанский
Вы помните песню про славное море? О парус, летящий под гул баргузина! …Осенние звезды стояли над логом, осенним туманом клубилась низина.Потом начинало светать понемногу. Пронзительно пахли цветы полевые… Я с песнею тою пускался в дорогу, Байкал для себя открывая впервые.Вернее, он сам открывал себя. Медленно машина взбиралась на грань перевала. За петлями тракта, за листьями медными тянуло прохладой и синь проступала.И вдруг он открылся. Открылась граница меж небом и морем. Зарей освещенный, казалось, он вышел, желая сравниться с той самою песней, ему посвященной.И враз пробежали мурашки по коже, сжимало дыханье все туже и туже. Он знал себе цену. Он спрашивал: — Что же, похоже на песню? А может, похуже?Наполнен до края дыханьем соленым горячей смолы, чешуи омулиной, он был голубым, синеватым, зеленым, горел ежевикой и дикой малиной.Вскипала на гальке волна ветровая, крикливые чайки к воде припадали, и как ни старался я, рот открывая, но в море, но в море слова пропадали.И думалось мне под прямым его взглядом, что, как ни была бы ты, песня, красива, ты меркнешь, когда открывается рядом живая, земная, всесильная сила.
Годы
Юрий Левитанский
Годы двадцатые и тридцатые, словно кольца пружины сжатые, словно годичные кольца, тихо теперь покоятся где-то во мне, в глубине. Строгие годы сороковые, годы, воистину роковые, сороковые, мной не забытые, словно гвозди, в меня забитые, тихо сегодня живут во мне, в глубине. Пятидесятые, шестидесятые, словно высоты, недавно взятые, еще остывшие не вполне, тихо сегодня живут во мне, в глубине. Семидесятые годы идущие, годы прошедшие, годы грядущие больше покуда еще вовне, но есть уже и во мне. Дальше — словно в тумане судно, восьмидесятые — даль в снегу, и девяностые — хоть и смутно, а все же представить еще могу, Но годы двухтысячные и дале — не различимые мною дали — произношу, как названья планет, где никого пока еще нет и где со временем кто-то будет, хотя меня уже там не будет. Их мой век уже не захватывает — произношу их едва дыша — год две тысячи — сердце падает и замирает душа.
Грач над березовой чащей
Юрий Левитанский
Грач над березовой чащей. Света и сумрака заговор. Вечно о чем-то молчащий, неразговорчивый загород. Лес меня ветками хлещет в сумраке спутанной зелени. Лес меня бережно лечит древними мудрыми зельями. Мятой травою врачует — век исцеленному здравствовать, посох дорожный вручает — с посохом по лесу странствовать… Корни замшелого клена сучьями трогаю голыми, и откликается крона дальними строгими гулами. Резко сгущаются тени, перемещаются линии. Тихо шевелятся в тине странные желтые лилии. Гром осыпается близко, будит округу уснувшую. Щурюсь от быстрого блеска. Слушаю. Слушаю. Слушаю.
День все быстрее на убыль
Юрий Левитанский
День все быстрее на убыль катится вниз по прямой. Ветка сирени и Врубель. Свет фиолетовый мой.Та же как будто палитра, сад, и ограда, и дом. Тихие, словно молитва, вербы над тихим прудом.Только листы обгорели в медленном этом огне. Синий дымок акварели. Ветка сирени в окне.Господи, ветка сирени, все-таки ты не спеши речь заводить о старенье этой заблудшей глуши,этого бедного края, этих старинных лесов, где, вдалеке замирая, сдавленный катится зов,звук пасторальной свирели в этой округе немой… Врубель и ветка сирени. Свет фиолетовый мой.Это как бы постаренье, в сущности, может, всего только и есть повторенье темы заглавной его.И за разводами снега вдруг обнаружится след синих предгорий Казбека, тень золотых эполет,и за стеной глухомани, словно рисунок в альбом, парус проступит в тумане, в том же, еще голубом,и стародавняя тема примет иной оборот… Лермонтов. Облако. Демон. Крыльев упругий полет.И, словно судно к причалу в день возвращенья домой, вновь устремится к началу свет фиолетовый мой.
Диалог у новогодней елки
Юрий Левитанский
— Что происходит на свете? — А просто зима. — Просто зима, полагаете вы? — Полагаю. Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю в ваши уснувшие ранней порою дома. — Что же за всем этим будет? — А будет январь. — Будет январь, вы считаете? — Да, я считаю. Я ведь давно эту белую книгу читаю, этот, с картинками вьюги, старинный букварь. — Чем же все это окончится? — Будет апрель. — Будет апрель, вы уверены? — Да, я уверен. Я уже слышал, и слух этот мною проверен, будто бы в роще сегодня звенела свирель. — Что же из этого следует? — Следует жить, шить сарафаны и легкие платья из ситца. — Вы полагаете, все это будет носиться? — Я полагаю,что все это следует шить. — Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить, недолговечны ее кабала и опала. — Так разрешите же в честь новогоднего бала руку на танец, сударыня, вам предложить! — Месяц — серебряный шар со свечою внутри, и карнавальные маски — по кругу, по кругу! — Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку, и — раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три!..
Замирая, следил, как огонь
Юрий Левитанский
Замирая, следил, как огонь подступает к дровам. Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи. Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи…Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок. Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец — упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.Доиграла шарманка, в печи догорели дрова. Как трава на пожаре, остались от песни слова.Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь. А словам еще больно, словам еще хочется петь.Но у Рижского взморья все тише стучат поезда. В заметенном окне полуночная стынет звезда.Возле Рижского взморья, у кромки его берегов, опускается занавес белых январских снегов.Опускается занавес белый над сценой пустой. И уходят волхвы за неверной своею звездой.Остывает залив, засыпает в заливе вода. И стоят холода, и стоят над землей холода.
Здесь обычай древний
Юрий Левитанский
Здесь обычай древний не нарушат. В деревянный ставень постучи — чай заварят, валенки просушат, теплых щей достанут из печи.В этих избах, в этой снежной шири, белыми морозами дыша, издавна живет она — Сибири щедро хлебосольная душа.Если кто и есть еще, быть может, что шаги заслыша у ворот, на задвижку дверь свою заложит, ковшика воды не поднесет,и влечет его неудержимо встреча с каждым новым пятаком — пусть себе трясется эта жила над своим железным сундуком!Сколько раз меня в крестьянской хате приглашали к скромному столу! Клали на ночь только на кровати, сами ночевали на полу.Провожая утром до ограды, говорили, раскурив табак,- дескать, чем богаты, тем и рады. Извиняйте, если что не так!..В дом к себе распахивая двери, не тая ни помыслов, ни чувств, быть достойным, хоть в какой-то мере, этой высшей щедрости учусь.Чтоб делить в сочувственной тревоге все, что за душой имею сам, с человеком, сбившимся с дороги, путником, плутавшим по лесам.Чтобы, с ним прощаясь у ограды, раскурив по-дружески табак, молвить: — Чем богаты, тем и рады. Извиняйте, если что не так!