Совесть
Жизнь моя, как летопись, загублена, киноварь не вьется по письму. Я и сам не знаю, почему мне рука вторая не отрублена… Разве мало мною крови пролито, мало перетуплено ножей? А в яру, а за курганом, в поле, до самой ночи поджидать гостей! Эти шеи, узкие и толстые, — как ужаки, потные, как вол, непреклонные, — рукой апостола Савла — за стволом ловил я ствол, Хвать — за горло, а другой — за ножичек (легонький, да кривенький ты мой), И бордовой застит очи тьмой, И тошнит в грудях, томит немножечко. А потом, трясясь от рясных судорог, кожу колупать из-под ногтей, И — опять в ярок, и ждать гостей на дороге, в город из-за хутора. Если всполошит что и запомнится, — задыхающийся соловей: от пронзительного белкой-скромницей детство в гущу юркнуло ветвей. И пришла чернявая, безусая (рукоять и губы набекрень) Муза с совестью (иль совесть с музою?) успокаивать мою мигрень. Шевелит отрубленною кистью, — червяками робкими пятью, — тянется к горячему питью, и, как Ева, прячется за листьями.
Похожие по настроению
В совести искал я долго обвиненья
Алексей Константинович Толстой
В совести искал я долго обвиненья, Горестное сердце вопрошал довольно — Чисты мои мысли, чисты побужденья, А на свете жить мне тяжело и больно.Каждый звук случайный я ловлю пытливо, Песня ли раздастся на селе далеком, Ветер ли всколышет золотую ниву — Каждый звук неясным мне звучит упреком.Залегло глубоко смутное сомненье, И душа собою вечно недовольна: Нет ей приговора, нет ей примиренья, И на свете жить мне тяжело и больно!Согласить я силюсь, что несогласимо, Но напрасно разум бьется и хлопочет, Горестная чаша не проходит мимо, Ни к устам зовущим низойти не хочет!
Музе (Умолкни навсегда. Тоску и сердца жар)
Алексей Апухтин
Умолкни навсегда. Тоску и сердца жар Не выставляй врагам для утешенья… Проклятье вам, минуты вдохновенья, Проклятие тебе, ненужный песен дар! Мой голос прозвучит в пустыне одиноко, Участья не найдет души изнывшей крик… О смерть, иди теперь! Без жалоб, без упрека Я встречу твой суровый лик. Ты все-таки теплей, чем эти люди-братья: Не жжешь изменой ты, не дышишь клеветой… Раскрой же мне свои железные объятья, Пошли мне наконец забвенье и покой!
Песнь грека
Дмитрий Веневитинов
Под небом Аттики богатой Цвела счастливая семья. Как мой отец, простой оратай, За плугом пел свободу я. Но турков злые ополченья На наши хлынули владенья… Погибла мать, отец убит, Со мной спаслась сестра младая, Я с нею скрылся, повторяя: «За всё мой меч вам отомстит!» Не лил я слез в жестоком горе, Но грудь стеснило и свело; Наш легкий челн помчал нас в море, Пылало бедное село, И дым столбом чернел над валом. Сестра рыдала — покрывалом Печальный взор полузакрыт; Но, слыша тихое моленье, Я припевал ей в утешенье: «За всё мой меч им отомстит!» Плывем — и при луне сребристой Мы видим крепость над скалой. Вверху, как тень, на башне мшистой Шагал турецкий часовой; Чалма склонилася к пищали — Внезапно волны засверкали, И вот — в руках моих лежит Без жизни дева молодая. Я обнял тело, повторяя: «За всё мой меч вам отомстит!» Восток румянился зарею, Пристала к берегу ладья, И над шумящею волною Сестре могилу вырыл я. Не мрамор с надписью унылой Скрывает тело девы милой,— Нет, под скалою труп зарыт; Но на скале сей неизменной Я начертал обет священный: «За всё вам меч мой отомстит!» С тех пор меня магометане Узнали в стычке боевой, С тех пор, как часто в шуме браней Обет я повторяю свой! Отчизны гибель, смерть прекрасной, Всё, всё припомню в час ужасный; И всякий раз, как меч блестит И падает глава с чалмою, Я говорю с улыбкой злою: «За всё мой меч вам отомстит!»
Муки совести
Евгений Александрович Евтушенко
Мы живем, умереть не готовясь, забываем поэтому стыд, но мадонной невидимой совесть на любых перекрестках стоит.И бредут ее дети и внуки при бродяжьей клюке и суме — муки совести — странные муки на бессовестной к стольким земле.От калитки опять до калитки, от порога опять на порог они странствуют, словно калики, у которых за пазухой — бог.Не они ли с укором бессмертным тусклым ногтем стучали тайком в слюдяные окошечки смердов, а в хоромы царей — кулаком?Не они ли на загнанной тройке мчали Пушкина1 в темень пурги, Достоевского гнали в остроги и Толстому шептали: «Беги!»Палачи понимали прекрасно: «Тот, кто мучится,— тот баламут. Муки совести — это опасно. Выбьем совесть, чтоб не было мук».Но как будто набатные звуки, сотрясая их кров по ночам, муки совести — грозные муки проникали к самим палачам.Ведь у тех, кто у кривды на страже, кто давно потерял свою честь, если нету и совести даже — муки совести вроде бы есть.И покуда на свете на белом, где никто не безгрешен, никто, в ком-то слышится: «Что я наделал?» можно сделать с землей кое-что.Я не верю в пророков наитья, во второй или в тысячный Рим, верю в тихое: «Что вы творите?», верю в горькое: «Что мы творим?»И целую вам темные руки у безверья на скользком краю, муки совести — светлые муки за последнюю веру мою.
Тяжелый небосвод скорбел
Илья Зданевич
Тяжелый небосвод скорбел о позднем часе, за чугуном ворот угомонился дом. В пионовом венке, на каменной террасе стояла женщина овитая хмелем. Смеялось проседью сиреневое платье, шуршал языческий избалованный рот, но платье прятало комедию Распятья, чело – изорванные отсветы забот, На пожелтелую потоптанную грядку Снялся с инжирника ширококрылый грач. Лицо отбросилось в потрескавшейся кадке, В глазах осыпался осолнцевшийся плач. Темнозеленые подстриженные туи Пленили стенами заброшенный пустырь. Избалованный рот голубил поцелуи, покорная душа просилась в монастырь. В прозрачном сумерке у ясеневой рощи метался нетопырь о ночи говоря. Но тихо над ольхой неумолимо тощей, как мальчик, всхлипывала глупая заря.
В крови моей
Иван Коневской
В крови моей — великое боренье. О, кто мне скажет, что в моей крови? Там собрались былые поколенья И хором ропщут на меня: живи! Богатые и вековые ткани Моей груди, предсердия и жил Осаждены толпою их алканий, Попреков их за то, что я не жил. Ужель не сжалитесь, слепые тени? За что попал я в гибельный ваш круг? Зачем причастен я мечте растений, Зачем же птица, зверь и скот мне друг? Но знайте — мне открыта весть иная: То — тайна, что немногим внушена. Чрез вас рожден я, плод ваш пожиная, Но родина мне — дальняя страна. Далеко и меж нас — страна чужая… И там — исток моих житейских сил. И жил я, вашу волю поражая, Коль этот мир о помощи просил. Не только кость и плоть от кости, плоти — Я — самобытный и свободный дух. Не покорить меня слепой работе, Покуда огнь мой в сердце не потух.
Обманутое сердце
Иван Козлов
О ты, ночь моя, ноченька, Ночь ты лунная, ночь морозная, Как тревожишь ты сердце томное, Сердце томное — безнадежное!Страшно мне: мой уголок, Как могила, вкруг чернеет; Разведу я огонек — Дуб трещит и пламенеет, Свет багровый на стенах Чудно зыблется в очах; И дохнуть не смею я, — Тени бродят вкруг меня.О, зачем я рождена Вянуть бедной сиротою! Жизнь моя отравлена Неотступною тоскою; Светлый призрак в тяжком сне На беду являлся мне; Даль мою затмил туман — Сердцу был во всем обман.На заре весны моей Голубка я приучила, Он был друг невиннык дней. О, как я его любила! Снегом белым он сиял, Томно, нежно ворковал; Но, как легкий ветерок, Улетел мой голубок.В бедном садике моем Рдела роза полевая. Любовалась я цветком; Часто, горе забывая, К розе с свежею волной Я бежала в летний зной. Туча бурная нашла — Розу молния сожгла.Был друг милый у меня!.. Ночь, ты знаешь, ты видала, Как в пылу безумном я Друга к сердцу прижимала; Вспомни: он твоей луной Мне клялся, что будет мой. — Но тень бродит… страшно мне! Не душней в могильном сне.О ты, ночь моя, ноченька, Ночь ты лунная, ночь морозная, Как тревожишь ты сердце томное, Сердце томное — безнадежное!
Не окрылить крылом плеча мне правого
Наталья Крандиевская-Толстая
Не окрылить крылом плеча мне правого, Когда на левом волочу грехи. О, Господи, — я знаю, от лукавого И голод мой, и жажда, и стихи. Не ангелом-хранителем хранима я, — Мечта-кликуша за руку ведёт, И купина твоя неопалимая Не для меня пылает и цветёт. Кто говорил об упоенье вымысла? Благословлял поэзии дары? Ах, ни одна душа ещё не вынесла Бесследно этой дьявольской игры!
Душа моя, как птица
Сергей Клычков
Душа моя, как птица, Живет в лесной глуши, И больше не родится На свет такой души. По лесу треск и скрежет: У нашего села Под ноги ели режет Железный змей-пила. Сожгут их в тяжких горнах, Как грешных, сунут в ад, А сколько бы просторных Настроить можно хат! Прости меня, сквозная Лесная моя весь, И сам-то я не знаю, Как очутился здесь, Гляжу в безумный пламень И твой целую прах За то, что греешь камень, За то, что гонишь страх! И здесь мне часто снится Один и тот же сон: Густая ель-светлица, В светлице хвойный звон, Светлы в светлице сени, И тепел дух от смол, Прилесный скат — ступени, Крыльцо — приречный дол, Разостлан мох дерюгой, И слились ночь и день, И сели в красный угол За стол трапезный — пень… Гадает ночь-цыганка, На звезды хмуря бровь: Где ж скатерть-самобранка, Удача и любовь? Но и она не знает, Что скрыто в строках звезд!.. И лишь с холма кивает Сухой рукой погост…
Последнее слово обвиняемого
Вадим Шершеневич
Не потому, что себя разменял я на сто пятачков, Иль, что вместо души обхожусь одной кашицей рубленной, — В сотый раз я пишу о цвете зрачков И о ласках мною возлюбленной.Воспевая Россию и народ, исхудавший в скелет, На лысину бы заслужил лавровые веники, Но разве заниматься логарифмами бед Дело такого, как я, священника?Говорят, что когда-то заезжий фигляр, Фокусник уличный, в церковь зайдя освященную, Захотел словами жарче угля Помолиться, упав перед Мадонною.Но молитвам не был обучен шутник. Он знал только фокусы, только арийки, И перед краюхой иконы поник И горячо стал кидать свои шарики.И этим проворством приученных рук, Которым смешил он в провинции девочек, Рассказал невозможную тысячу мук, Истерзавшую сердце у неуча.Точно так же и я… Мне до рези в желудке противно Писать, что кружится земля и поет, как комар. Нет, уж лучше перед вами шариком сердца наивно Будет молиться влюбленный фигляр.
Другие стихи этого автора
Всего: 10Зачем ты говоришь раной
Владимир Нарбут
Зачем ты говоришь раной, алеющей так тревожно? Искусственные румяна и локон неосторожный. Мы разно поем о чуде, но голосом человечьим, и, если дано нам будет, себя мы увековечим. Протянешь полную чашу, а я — не руку, а лапу. Увидим: ангелы пашут, и в бочках вынуты кляпы. Слезами и черной кровью сквозь пальцы брызжут на глыбы: тужеет вымя коровье, плодятся птицы и рыбы. И ягоды соком зреют, и радость полощет очи… Под облаком, темя грея, стоят мужик и рабочий. И этот — в дырявой блузе, и тот — в лаптях и ряднине: рассказывают о пузе по-русски и по-латыни. В березах гниет кладбище, и снятся поля иные… Ужели бессмертия ищем мы, тихие и земные? И сыростию тумана ужели смыть невозможно с проклятой жизни румяна и весь наш позор осторожный?
Россия
Владимир Нарбут
Щедроты сердца не разменяны, и хлеб — все те же пять хлебов, Россия Разина и Ленина, Россия огненных столбов! Бредя тропами незнакомыми и ранами кровоточа, лелеешь волю исполкомами и колесуешь палача. Здесь, в меркнущей фабричной копоти, сквозь гул машин вопит одно: — И улюлюкайте, и хлопайте за то, что мне свершить дано! А там — зеленая и синяя, туманно-алая дуга восходит над твоею скинией, где что ни капля, то серьга. Бесслезная и безответная! Колдунья рек, трущоб, полей! Как медленно, но всепобедная точится мощь от мозолей. И день грядет — и молний трепетных распластанные веера на труп укажут за совдепами, на околевшее Вчера. И Завтра… веки чуть приподняты, но мглою даль заметена. Ах, с розой девушка — Сегодня! — Ты обетованная страна.
Домбровицы
Владимир Нарбут
Сияй и пой, живой огонь, над раскаленной чашей — домною! В полнеба — гриву, ярый конь, вздыбленный крепкою рукой, — твоей рукой, страда рабочая! Тугою молнией звеня, стремглав летя, струит огромная катушка полосы ремня, и, ребрами валы ворочая, ворчит прилежно шестерня. А рядом ровно бьется пульс цилиндров выпуклых. И радуги стальной мерещащийся груз, и кран, спрутом распятый в воздухе, висят над лавой синих блуз. И мнится: протекут века, иссохнет ложе Вислы, Ладоги,Урал рассыплется под звездами, — но будет направлять рука привычный бег маховика; и зори будут лить вино, и стыть оранжевыми лужами; и будет петь веретено, огнем труда округлено, о человеческом содружестве.
России синяя роса
Владимир Нарбут
России синяя роса, крупитчатый, железный порох, и тонких сабель полоса, сквозь вихрь свистящая в просторах, — кочуйте, Мор, Огонь и Глад, — бичующее Лихолетье: отяжелевших век огляд на борозды годины третьей. Но каждый час, как вол, упрям, ярмо гнетет крутую шею; дубовой поросли грубее, рубцуется рубаки шрам; и, желтолицый печенег, сыпняк, иззябнувший в шинели, ворочает белками еле и еле правит жизни бег… Взрывайся, пороха крупа! Свисти, разящий полумесяц! Россия — дочь! Жена! Ступай — и мертвому скажи: «Воскресе». Ты наклонилась, и ладонь моя твое биенье чует, и конь, крылатый, молодой, тебя выносит — вон, из тучи…
Чека
Владимир Нарбут
1Оранжевый на солнце дым и перестук автомобильный. Мы дерево опередим: отпрыгни, граб, в проулок пыльный. Колючей проволоки низ лоскут схватил на повороте. — Ну, что, товарищ? — Не ленись, спроси о караульной роте. Проглатывает кабинет, и — пес, потягиваясь, трется у кресла кожаного. Нет: живой и на портрете Троцкий! Контрреволюция не спит: все заговор за заговором. Пощупать надо бы РОПИТ. А завтра… Да, в часу котором? По делу 1106 (в дверях матрос и брюки клешем) перо в чернила — справку: — Есть. — И снова отдан разум ношам. И бремя первое — тоска, сверчок, поющий дни и ночи: ни погубить, ни приласкать, а жизнь — все глуше, все короче. До боли гол и ярок путь — вторая мертвая обуза. Ты небо свежее забудь, душа, подернутая блузой! Учись спокойствию, душа, и будь бесстрастна — бремя третье. Расплющивая и круша, вращает жернов лихолетье. Истыкан пулею шпион, и спекулянт — в истоме жуткой. А кабинет, как пансион, где фрейлина да институтки. И цедят золото часы, песка накапливая конус, чтоб жало тонкое косы лизало красные законы; чтоб сыпкий и сухой песок швырнуть на ветер смелой жменей, чтоб на фортуны колесо рабочий наметнулся ремень! 2Не загар, а малиновый пепел, и напудрены густо ключицы. Не могло это, Герман, случиться, что вошел ты, взглянул и — как не был! Революции бьют барабаны, и чеканит Чека гильотину. .. Но старуха в наколке трясется и на мертвом проспекте бормочет. Не от вас ли чего она хочет, Александр, Елисеев, Высоцкий? И суровое Гоголя бремя, обомшелая сфинксова лапа не пугаются медного храпа жеребца над гадюкой, о Герман! Как забыть о громоздком уроне? Как не помнить гвоздей пулемета? А Россия? — Все та же дремота В Петербурге и на Ланжероне: и все той же малиновой пудрой посыпаются в полдень ключицы; и стучится, стучится, стучится та же кровь, так же пьяно и мудро…
Большевик
Владимир Нарбут
1Мне хочется о Вас, о Вас, о Вас бессонными стихами говорить… Над нами ворожит луна-сова, и наше имя и в разлуке: три. Как розовата каждая слеза из Ваших глаз, прорезанных впродоль! О теплый жемчуг! Серые глаза, и за ресницами живая боль. Озерная печаль живет в душе. Шуми, воспоминаний очерет, и в свежести весенней хорошей, святых святое, отрочества бред. Мне чудится: как мед, тягучий зной, дрожа, пшеницы поле заволок. С пригорка вниз, ступая крутизной, бредут два странника. Их путь далек… В сандальях оба. Высмуглил загар овалы лиц и кисти тонких рук. «Мария, — женщине мужчина, — жар долит, и в торбе сохнет хлеб и лук». И женщина устало: «Отдохнем». Так сладко сердцу речь ее звучит!.. А полдень льет и льет, дыша огнем, в мимозу узловатую лучи… Мария! Обернись, перед тобой Иуда, красногубый, как упырь. К нему в плаще сбегала ты тропой, чуть в звезды проносился нетопырь. Лилейная Магдала, Кари от, оранжевый от апельсинных рощ… И у источника кувшин… Поет девичий поцелуй сквозь пыль и дождь. Но девятнадцать сотен тяжких лет на память навалили жернова. Ах, Мариам! Нетленный очерет шумит про нас и про тебя, сова… Вы — в Скифии, Вы — в варварских степях. Но те же узкие глаза и речь, похожая на музыку, о Бах, и тот же плащ, едва бегущий с плеч. И, опершись на посох, как привык, пред Вами тот же, тот же, — он один! — Иуда, красногубый большевик, грозовых дум девичьих господин. Над озером не плачь, моя свирель. Как пахнет милой долгая ладонь!.. …Благословение тебе, апрель. Тебе, небес козленок молодой! 2 И в небе облако, и в сердце грозою смотанный клубок. Весь мир в тебе, в единоверце, коммунистический пророк! Глазами детскими добрея день ото дня, ты видишь в нем сапожника и брадобрея и кочегара пред огнем. С прозрачным запахом акаций смесился холодок дождя. И не тебе собак бояться, с клюкой дорожной проходя! В холсте суровом ты — суровей, грозит земле твоя клюка, и умные тугие брови удивлены грозой слегка. 3 Закачусь в родные межи, чтоб поплакать над собой, над своей глухой, медвежьей, черноземною судьбой. Разгадаю вещий ребус — сонных тучек паруса: зноем (яри на потребу) в небе копится роса. Под курганом заночую, в чебреце зарей очнусь. Клонишь голову хмельную, надо мной калиной, Русь! Пропиваем душу оба, оба плачем в кабаке. Неуемная утроба, нам дорога по руке! Рожь, тяни к земле колосья! Не дотянешься никак? Будяком в ярах разросся заколдованный кабак. И над ним лазурной рясой вздулось небо, как щека. В сердце самое впилася пьявка, шалая тоска… 4 Сандальи деревянные, доколе чеканить стуком камень мостовой? Уже не сушатся на частоколе холсты, натканные в ночи вдовой. Уже темно, и оскудела лепта, и кружка за оконницей пуста. И желчию, горчичная Сарепта, разлука мажет жесткие уста. Обритый наголо хунхуз безусый, хромая, по пятам твоим плетусь, о Иоганн, предтеча Иисуса, чрез воющую волкодавом Русь. И под мохнатой мордой великана пугаю высунутым языком, как будто зубы крепкого капкана зажали сердца обгоревший ком.
Рассвет
Владимир Нарбут
Размахами махновской сабли, Врубаясь в толпы облаков, Уходит месяц. Озими озябли, И легок холодок подков. Хвост за хвостом, за гривой грива, По косогорам, по ярам, Прихрамывают торопливо Тачанок кривобоких хлам. Апрель, и — табаком и потом Колеблется людская прель. И по стволам, по пулеметам Лоснится, щурится апрель. Сквозь лязг мохнатая папаха Кивнет, и матерщины соль За ворот вытряхнет рубаха. Бурсацкая, степная голь! В чемерках долгих и зловещих, Ползет, обрезы хороня, Чтоб выпотрошился помещик И поп, похожий на линя; Чтоб из-за красного-то банта Не посягнули на село Ни пан, ни немец, ни Антанта, Ни тот, кого там принесло! Рассвет. И озими озябли, И серп, без молота, как герб, Чрез горб пригорка, в муть дорожных верб, Кривою ковыляет саблей.
Годовщина взятия Одессы
Владимир Нарбут
От птичьего шеврона до лампаса казачьего — все погрузилось в дым. — О город Ришелье и Де-Рибаса, забудь себя! Умри и — встань другим! Твой скарб сметен и продан за бесценок. И в дни всеочистительных крестин, над скверной будней, там, где выл застенок, сияет теплой кровью Хворостин. Он жертвой пал. Разодрана завеса, и капище не храм, а прах и тлен. Не Ришелье, а Марксова Одесса приподнялась с натруженных колен. Приподнялась и видит: мчатся кони Котовского чрез Фельдмана бульвар, широким военморам у Фанкони артелью раздувают самовар… И Труд идет дорогою кремнистой, но с верной ношей: к трубам и станку, где (рукава жгутами) коммунисты закабалили плесень наждаку. Сощурилась и видит: из-за мола, качаясь, туловище корабля ползет с добычей, сладкой и тяжелой!.. — И все оно, Седьмое Февраля!
На смерть Александра Блока
Владимир Нарбут
Узнать, догадаться о тебе, Лежащем под жестким одеялом, По страшной, отвиснувшей губе, По темным под скулами провалам?.. Узнать, догадаться о твоем Всегда задыхающемся сердце?.. Оно задохнулось! Продаем Мы песни о веке-погорельце… Не будем размеривать слова… А здесь, перед обликом извечным, Плюгавые флоксы да трава Да воском заплеванный подсвечник. Заботливо женская рука Тесемкой поддерживает челюсть, Цингой раскоряченную… Так, Плешивый, облезший — на постели!.. Довольно! Гранатовый браслет — Земные последние оковы, Сладчайший, томительнейший бред Чиновника (помните?) Желткова.
Русь
Владимир Нарбут
Деревня на пригорке — В заплатанной сорочке: Избушки, как опорки, Овины — моха кочки. Поломанные крылья, Костлявые скелеты — То ветряки. И пылью Грустит над ними Лето. Убогие ходули Надев, шагают тучи. И клеет жёлтый улей Зной, точно мёд, тягучий.