Змеевик
Если б я в бога веровал И верой горел, как свеча, На развалинах древнего Мерва Я сидел бы И молчал.Я сидел бы до страшной поверки, Я бы видел в каждом глазу Невероятную синеву Сверху, Невероятную желтизну Внизу.Я, как змей, завился бы от жара, Стал бы проволочно худым, Над моей головой дрожали бы Нимбы, ромбы, Пламя и дым. Хорошо быть мудрым и добрым, Объективно играть на флейте, Чтоб ползли к тебе пустынные кобры С лицами Конрада Фейдта. Это милые рисунчатые звери, Они танцуют спиральные танцы. Вот что значит твердая вера — Преимущество Магометанства. Я взволнован, и сведения эти Сообщаю, почти уверовав: Я сегодня дервиша встретил На развалинах Древнего Мерва. Он сидел, обнимая необъятное, Тишиной пустыни объятый. На халате его, халате ватном, Было все до ниточки Свято. О, не трогайте его, большевики, Пожалейте Худобу тысячелетней шеи! Старый шейх играет на флейте, И к нему приползают Змеи. Они качаются перед ним, Как перед нами Качается шнур занавески. Песня свистит, как пламя, То шуршаще, То более резко. А потом эти змеи дуреют, Как на длинном заседаньи Месткома. Они улыбаются всё добрее, Трагической флейтой Влекомые. А потом эти змеи валятся, Пьяные, как совы. Вся вселенная стала для них вальсом На мотив Загранично-новый. Но старик поднимает палку, Палку,— Понимаешь ли ты? Он, как бог, Сердито помалкивая, Расшибает им в доску Хребты. И, вздымая грудную клетку, Потому что охрип И устал, Измеряет змей на рулетке От головы До хвоста. Он сидит на змеином морге, Старичина, Древний, как смерть, И готовит шкурки Госторгу, По полтиннику Погонный метр.
Похожие по настроению
Змеиный вал
Алексей Толстой
Широко разлился синий Буг. По берегу ограда. Кузнец кует железный плуг, В саду гуляет лада. «Кузнец, – кричит, – оставь ковать: Волна о брег клокочет, – То змей из моря вышел вспять, Ласкать меня он хочет!..» Кузнец хватил клещи в огонь, На дверь надвинул болты. А змей скакал, встряхая бронь По брюху ржаво-желтый. «Открой, кузнец!» – был скорый зык; Сквозь дверь лизнуло жало; Словил кузнец клещьми язык, Каленными доала. Завыл от боли змей и вдруг Затих: «Пусти на волю». Кузнец сказал: «Впрягайся в плуг, Иди, ори по полю». И змей пошел, и прах степной С бразды поднялся тучей. К закату змей истек слюной И встал, хрипя, над кручей… По ребрам бил его кузнец… А окиан червленый Гудел. И змей, согнув крестец, Припал к воде соленой… И пил, мутя волну с песком, Раздулся выше гор он… И лопнул… Падалью влеком, На камне граял ворон.
Пчельная матка и змея (Басня)
Антиох Кантемир
Змея, к пчельной на цветке подкравшися матке И подражая льстецов прегнусной повадке, Скучными стала взносить ее похвалами, Славя в ней силу, красу над всеми пчелами, Добрый чин, в ком подданный народ держать знает, И пользу, что от трудов ея получает Все племя пчел и весь свет. Потом же, склоняя К цели своей хитру речь: «Заслуга такая В веки б, де, могла твою утвердить державу, Если б было чем тебе щитить свою славу И власть против всякого, кто вред твой желает; Но беззлобие твое злобных ободряет Сердца, видя, что тебе бог, дав пчел корону, Собственну против врагов не дал оборону. Все скоты могут вредить и отмщать досады — Ты безопасность свою от их ждешь пощады, Взыди в небо к Йовишу испросить ти жала, Никому так, как царю, лютость не пристала». Простерши крыла, пчела от зверя лукавна Отлетела, сказав: «Речь мне твоя не нравна. От внешних врагов щитят меня мои дети; Внутренних — любовь к моим не даст мне имети. Изрядно ж бог в образ мя царям хотел дати, Чтоб, будучи добрыми, как злым быть, не знати». Злы советы травящим под небом народы Бегать должно и добрым — не злым быть с природы.
Молитва змеи
Белла Ахатовна Ахмадулина
Как холодна змея, красива, когда черты ее видны. Все крапинки ее курсива так четко распределены. Внимая древнему мотиву, она касается земли и погружается в молитву, молитву страшную змеи. Знать, душу грешную свою с надеждой богу поверяет, в молитве с нею порывает и просит: «Бог, прости змею!» О, нету, нету больше мочи! — и к скалам приникает грудь, и вдруг таинственная грусть змеиные заслонит очи. И будет шепот этот литься с ее двойного языка, пока вокруг сухие листья толкают руки ветерка. Сейчас пусти ее в пески, не попрекни смертельным делом — с глазами, полными тоски, и к солнцу обращенным телом. Пусть отстоит свою молитву и чудно полосы свернет, и сквозь просвирник и малину всей кожей крапчатой сверкнет. Пусть после этих странных таинств она взовьется вдалеке, чтоб отплясать свой страшный танец как будто с бубнами в руке. Так пусть отпляшет разудало, своими кольцами звеня. Быть может, старый «узундара» сегодня выберет змея…
Змеиная природа
Демьян Бедный
…Лучшая змея, По мне, ни к чёрту не годится. И. А. КрыловСтрелок был в сапогах добротных, Охотничьих, подкованных и плотных. Он придавил змею железным каблуком. Взмолилася змея перед стрелком: «Не разлучай меня со светом! Я натворила много зла. Винюсь и ставлю крест на этом! Есть змеи подлые. Я не из их числа. Я буду, позабыв, что значит слово «злоба», Великодушие твое ценить до гроба. Вот доказательство: два зуба у меня, В обоих яд, их все боятся, как огня. Ты можешь выкрутить мне оба!» «Умильны, — отвечал стрелок, — слова твои, Но только тот от них растает, Природы кто твоей не знает: Коль не добить зубов лишившейся змеи, Пасть снова у неё зубами зарастает!»Ещё не наступили дни, Но все мы знаем, что они Не за горою, Когда, прижатая железным каблуком, Прикинувшись чуть не родной сестрою, Фашистская змея затреплет языком: «Клянусь, я жизнь свою по-новому устрою, Ребёнку малому не причиню вреда. Россия!.. Господи, да чтобы я когда… Я горько плакала порою, Все, мной сожжённые, припомнив города! Я каюсь и в своём раскаянье тверда!» Да мало ли чего ещё змея наскажет. Но зубы вырастут, она их вновь покажет, Все покаянные свои забыв слова. Змеиная природа такова! Змея, раскаявшись наружно, Не станет жить с одной травы. Лишить её, конечно, нужно, Но не зубов, а — головы!
Чаша со змейкой
Иосиф Александрович Бродский
B]I[/B] Дождливым утром, стол, ты не похож на сельского вдовца-говоруна. Что несколько предвидел макинтош, хотя не допускала борона, в том, собственно, узревшая родство, что в ящик было вделано кольцо. Но лето миновало. Торжество клеенки над железом налицо. [BRII/B] Я в зеркало смотрюсь и нахожу седые волосы (не перечесть) и пятнышки, которые ужу, наверное, составили бы честь и место к холодам (как экспонат) в каком-нибудь виварии: на вид хоть он витиеват и страшноват, не так уж плодовит и ядовит. [BRIII/B] Асклепий, петухами мертвеца из гроба поднимавший! незнаком с предметом — полагаюсь на отца, служившего Адмету пастухом. Пусть этот кукарекающий маг, пунцовой эспаньолкою горя, меня не отрывает от бумаг (хоть, кажется, я князь календаря). [BRIV/B] Пусть старый, побежденный материал с кряхтением вгоняет в борозду озимые. А тот, кто не соврал, — потискает на вешалке узду. Тут, в мире, где меняются столы, слиянием с хозяином грозя, поклясться нерушимостью скалы на почве сейсмологии нельзя. [BRV/B] На сей раз обоняние и боль, и зрение, пожалуй, не у дел. Не видел, как цветет желтофиоль, да, собственно, и роз не разглядел. Дождливые и ветреные дни таращатся с Олимпа на четверг. Но сердце, как инструктор в Шамони, усиленно карабкается вверх. [BRVI /B] Моряк, заночевавший на мели, верней, цыган, который на корню украв у расстояния нули, на чувств своих нанижет пятерню, я, в сущности, желавший защитить зрачком недостающее звено, — лишь человек, которому шутить по-своему нельзя, запрещено. [BRVII/B] Я, в сущности… Любители острот в компании с искателями правд пусть выглянут из времени вперед: увидев, как бывалый астронавт топорщит в замешательстве усы при запуске космических ракет, таращась на песочные часы, как тикающий в ужасе брегет. [BRVIII/B] Тут в мире, где меняются столы, слиянием с хозяином грозя, где клясться нерушимостью скалы на почве сейсмологии нельзя, надев бинокулярные очки, наточим перочинные ножи, чтоб мир не захватили новички, коверкая сердца и падежи. [BRIX[/B] Дождливым утром проседь на висках, моряк, заночевавший на мели, холодное стояние в носках и Альпы, потонувшие в пыли. И Альпы… и движение к теплу такое же немного погодя, как пальцы барабанят по стеклу навстречу тарахтению дождя.
В избе гармоника
Николай Клюев
В избе гармоника: «Накинув плащ с гитарой…» А ставень дедовский провидяще грустит: Где Сирии — красный гость, Вольга с Мемелфой старой, Божниц рублевский сон, и бархат ал и рыт?«Откуля, доброхот?» — «С Владимира-Залесска…» — «Сгорим, о братия, телес не посрамим!..» Махорочная гарь, из ситца занавеска, И оспа полуслов: «Валета скозырим».Под матицей резной (искусством позабытым) Валеты с дамами танцуют «вальц-плезир», А Сирин на шестке сидит с крылом подбитым, Щипля сусальный пух и сетуя на мир.Кропилом дождевым смывается со ставней Узорчатая быль про ярого Вольгу, Лишь изредка в зрачках у вольницы недавней Пропляшет царь морской и сгинет на бегу.
Е.А. Свербеевой (Мысль неразгульного поэта)
Николай Языков
Мысль неразгульного поэта Является божественно-стройна: В живые образы одета, Святым огнем озарена; Счастлив, кто силен ей предаться, Тот, чья душа спокойна и чиста, Да в ней вполне изобразятся Ее гармония, и свет, и чистота. Так вы блистательно-прекрасны… А что мой стих? Питомец буйных лет И проповедник разногласный Мирских соблазнов и сует! Доныне пьяными мечтами Студент кипеть не перестал — И странны были бы пред вами Вакхический напев и хмель его похвал. Но, чужд святому вдохновенью, Он ведает, где небо на земле; Но место есть благоговенью На удалом его челе: И полн таинственной отрады, Усердно вам приносит он Свои потупленные взгляды, Смутившуюся речь и робкий свой поклон.
Бумажный змей
Сергей Владимирович Михалков
Я взял бумагу, щепки, клей, Весь день сидел, потел, Бумажный змей — воздушный змей Я смастерить хотел. Я делал всё по чертежам, Заглядывал в журнал, И я работал только сам — Я помощи не знал. Так появился Змей на свет Из дома моего. Мой друг сказал: — Такого нет Нигде! Ни у кого! Лиловый нос, багровый рот, Из ниток борода, И всё же вовсе не урод, А просто хоть куда! Мы Змея вынесли на луг. В то утро ветер был, И здесь он вырвался из рук И над землёю взмыл. Своим трепещущим хвостом Он распугал ворон, Он, видно, чувствовал притом, Что на свободе он. Змей был над нами высоко, А мы вдвоём — под ним, Но удивительно легко Мы управляли им. Он так и рвался в облака, Чтоб скрыться в облаках, Но мы-то знали: нить крепка И Змей у нас в руках!
Горгона
Владислав Ходасевич
Внимая дикий рев погони, И я бежал в пустыню, вдаль, Взглянуть в глаза моей Горгоне, Бежал скрестить со сталью сталь. И в час, когда меня с врагиней Сомкнуло бранное кольцо, — Я вдруг увидел над пустыней Ее стеклянное лицо. Когда, гремя, с небес сводили Огонь мечи и шла гроза — Меня топтали в вихрях пыли Смерчам подобные глаза. Сожженный молнией и страхом, Я встал, слепец полуседой, Но кто хоть раз был смешан с прахом, Не сложит песни золотой.
Лев
Всеволод Рождественский
Миновав и решетки и стены, Оглушенный внезапным свистком, В ослепительный полдень арены Он одним вылетает прыжком.И, охвачен неистовым светом, Под назойливо стонущий джаз, Перед пестрым встает парапетом, Как стоял уже тысячу раз.Царь пустыни с косматою гривой, Повелитель погонь и добыч, Всходит он на помост терпеливо, Слыша сзади отщелкнувший бич.И на зыбкой высокой площадке, Равнодушно сужая зрачки, Застывает в привычном порядке Изваянием сонной тоски.Что ему эти смутные тени, Полукругом ушедшие в мрак? И глядит он в безмерном презреньи На притихших в испуге зевак.
Другие стихи этого автора
Всего: 52Алайский рынок
Владимир Луговской
Три дня сижу я на Алайском рынке, На каменной приступочке у двери В какую-то холодную артель. Мне, собственно, здесь ничего не нужно, Мне это место так же ненавистно, Как всякое другое место в мире, И даже есть хорошая приятность От голосов и выкриков базарных, От беготни и толкотни унылой… Здесь столько горя, что оно ничтожно, Здесь столько масла, что оно всесильно. Молочнолицый, толстобрюхий мальчик Спокойно умирает на виду. Идут верблюды с тощими горбами, Стрекочут белорусские еврейки, Узбеки разговаривают тихо. О, сонный разворот ташкентских дней!.. Эвакуация, поляки в желтых бутсах, Ночной приезд военных академий, Трагические сводки по утрам, Плеск арыков и тополиный лепет, Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше… Пошли дожди, и очень равнодушно Сырая глина со стены сползает. Во мне, как танцовщица, пляшет злоба, То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой, То улыбнется темному портрету В широких дырах удивленных ртов. В балетной юбочке она светло порхает, А скрипочки под палочкой поют. Какое счастье на Алайском рынке! Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно На горемычные пустые лица С тяжелой ненавистью и тревогой, На сумочки московских маникюрш. Отребье это всем теперь известно, Но с первозданной юной, свежей силой Оно входило в сердце, как истома. Подайте, ради бога. Я сижу На маленьких ступеньках. Понемногу Рождается холодный, хищный привкус Циничной этой дребедени. Я, Как флюгерок, вращаюсь. Я канючу. Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь К старинным темам лжи и подхалимства И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский, В большие области снегов и ледников, Откуда есть одно движенье вниз, На юг, на Индию, через Памир. Вот я сижу, слюнявлю черный палец, Поигрываю пуговицей черной, Так, никчемушник, вроде отщепенца. А над Алтайским мартовским базаром Царит холодный золотой простор. Сижу на камне, мерно отгибаюсь. Холодное, пустое красноречье Во мне еще играет, как бывало. Тоскливый полдень. Кубометры свеклы, Коричневые голые лодыжки И запах перца, сна и нечистот. Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий, Вторую жизнь и третью жизнь,- и после, Над шорохом морковок остроносых, Над непонятной круглой песней лука Сказать о том, что я хочу покоя,- Лишь отдыха, лишь маленького счастья Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья Скорей покончить с этими рябыми Дневными спекулянтами. А ночью Поднимутся ночные спекулянты, И так опять все сызнова пойдет,- Прыщавый мир кустарного соседа Со всеми примусами, с поволокой Очей жены и пяточками деток, Которые играют тут, вот тут, На каменных ступеньках возле дома. Здесь я сижу. Здесь царство проходимца. Три дня я пил и пировал в шашлычных, И лейтенанты, глядя на червивый Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета», На желтый галстук, светлый дар Парижа, — Мне подавали кружки с темным зельем, Шумели, надрываясь, тосковали И вспоминали: неужели он Когда-то выступал в армейских клубах, В ночных ДК — какой, однако, случай! По русскому обычаю большому, Пропойце нужно дать слепую кружку И поддержать за локоть: «Помню вас…» Я тоже помнил вас, я поднимался, Как дым от трубки, на широкой сцене. Махал руками, поводил плечами, Заигрывал с передним темным рядом, Где изредка просвечивали зубы Хорошеньких девиц широконоздрых. Как говорил я! Как я говорил! Кокетничая, поддавая басом, Разметывая брови, разводя Холодные от нетерпенья руки, Поскольку мне хотелось лишь покоя, Поскольку я хотел сухой кровати, Но жар и молодость летели из партера, И я качался, вился, как дымок, Как медленный дымок усталой трубки. Подайте, ради бога. Я сижу, Поигрывая бровью величавой, И если правду вам сказать, друзья, Мне, как бывало, ничего не надо. Мне дали зренье — очень благодарен. Мне дали слух — и это очень важно. Мне дали руки, ноги — ну, спасибо. Какое счастье! Рынок и простор. Вздымаются литые груды мяса, Лежит чеснок, как рыжие сердечки. Весь этот гомон жестяной и жаркий Ко мне приносит только пустоту. Но каждое движение и оклик, Но каждое качанье черных бедер В тугой вискозе и чулках колючих Во мне рождает злое нетерпенье Последней ловли. Я хочу сожрать Все, что лежит на плоскости. Я слышу Движенье животов. Я говорю На языке жиров и сухожилий. Такого униженья не видали Ни люди, ни зверюги. Я один Еще играю на крапленых картах. И вот подошвы отстают, темнеют Углы воротничков, и никого, Кто мог бы поддержать меня, и ночи Совсем пустые на Алайском рынке. А мне заснуть, а мне кусочек сна, А мне бы справедливость — и довольно. Но нету справедливости. Слепой — Протягиваю в ночь сухие руки И верю только в будущее. Ночью Все будет изменяться. Поутру Все будет становиться. Гроб дощатый Пойдет, как яхта, на Алайском рынке, Поигрывая пятками в носочках, Поскрипывая костью лучевой. Так ненавидеть, как пришлось поэту, Я не советую читателям прискорбным. Что мне сказать? Я только холод века, А ложь — мое седое острие. Подайте, ради бога. И над миром Опять восходит нищий и прохожий, Касаясь лбом бензиновых колонок, Дредноуты пуская по морям, Все разрушая, поднимая в воздух, От человечьей мощи заикаясь. Но есть на свете, на Алайском рынке Одна приступочка, одна ступенька, Где я сижу, и от нее по свету На целый мир расходятся лучи. *Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.* Подайте, ради бога, ради правды, Пока ступеньки не сожмут меня. Я наслаждаюсь горьким духом жира, Я упиваюсь запахом моркови, Я удивляюсь дряни кишмишовой, А удивленье — вот цена вдвойне. Ну, насладись, остановись, помедли На каменных обточенных ступеньках, Среди мангалов и детей ревущих, По-своему, по-царски насладись! Друзья ходили? — Да, друзья ходили. Девчонки пели? — Да, девчонки пели. Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся. Сижу холодный на Алайском рынке И меры поднадзорности не знаю. И очень точно, очень непостыдно Восходит в небе первая звезда. Моя надежда — только в отрицанье. Как завтра я унижусь — непонятно. Остыли и обветрились ступеньки Ночного дома на Алайском рынке, Замолкли дети, не поет капуста, Хвостатые мелькают огоньки. Вечерняя звезда стоит над миром, Вечерний поднимается дымок. Зачем еще плутать и хныкать ночью, Зачем искать любви и благодушья, Зачем искать порядочности в небе, Где тот же строгий распорядок звезд? Пошевелить губами очень трудно, Хоть для того, чтобы послать, как должно, К такой-то матери все мирозданье И синие киоски по углам. Какое счастье на Алайском рынке, Когда шумят и плещут тополя! Чужая жизнь — она всегда счастлива, Чужая смерть — она всегда случайность. А мне бы только в кепке отсыревшей Качаться, прислонившись у стены. Хозяйка варит вермишель в кастрюле, Хозяин наливается зубровкой, А деточки ложатся по углам. Идти домой? Не знаю вовсе дома… Оделись грязью башмаки сырые. Во мне, как балерина, пляшет злоба, Поводит ручкой, кружит пируэты. Холодными, бесстыдными глазами Смотрю на все, подтягивая пояс. Эх, сосчитаться бы со всеми вами! Да силы нет и нетерпенья нет, Лишь остаются сжатыми колени, Поджатый рот, закушенные губы, Зияющие зубы, на которых, Как сон, лежит вечерняя звезда. Я видел гордости уже немало, Я самолюбием, как черт, кичился, Падения боялся, рвал постромки, Разбрасывал и предавал друзей, И вдруг пришло спокойствие ночное, Как в детстве, на болоте ярославском, Когда кувшинки желтые кружились И ведьмы стыли от ночной росы… И ничего мне, собственно, не надо, Лишь видеть, видеть, видеть, видеть, И слышать, слышать, слышать, слышать, И сознавать, что даст по шее дворник И подмигнет вечерняя звезда. Опять приходит легкая свобода. Горят коптилки в чужестранных окнах. И если есть на свете справедливость, То эта справедливость — только я.
Астроном
Владимир Луговской
Ты осторожно закуталась сном, А мне неуютно и муторно как-то: Я знаю, что в Пулкове астроном Вращает могучий, безмолвный рефрактор, Хватает планет голубые тела И шарит в пространстве забытые звезды, И тридцать два дюйма слепого стекла Пронзают земной, отстоявшийся воздух. А мир на предельных путях огня Несется к созвездию Геркулеса, И ночь нестерпимо терзает меня, Как сцена расстрела в халтурной пьесе. И память (но разве забвенье порок?), И сила (но сила на редкость безвольна), И вера (но я не азартный игрок) Идут, как забойщики, в черную штольню И глухо копаются в грузных пластах, Следя за киркой и сигналом контрольным. А совесть? Но совесть моя пуста, И ночь на исходе. Довольно!
Баллада о пустыне
Владимир Луговской
Давно это было… Разъезд пограничный в далеком Шираме,— Бойцов было трое, врагов было двадцать,— Погнался в пустыню за басмачами. Он сгинул в песках и не мог отозваться.Преследовать — было их долгом и честью. На смерть от безводья шли смелые трое. Два дня мы от них не имели известий, И вышел отряд на спасенье героев.И вот день за днем покатились барханы, Как волны немые застывшего моря. Осталось на свете жары колыханье На желтом и синем стеклянном просторе.А солнце всё выше и выше вставало, И зной подступал огнедышащим валом. В ушах раздавался томительный гул,Глаза расширялись, морщинились лица. Хоть лишнюю каплю, хоть горсткой напиться! И корчился в муках сухой саксаул. Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье. Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья. Кустарник согбенный, и кости верблюжьи, Да сердца и пульса глухое биенье. А солнце всё выше и выше вставало, И наша разведка в песках погибала. Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина. Бархан за барханом, один, как другие. И медленно седла скрипели тугие. Росла беспредельного неба стена. Шатаются кони, винтовки, как угли. Жара нависает, слабеют колени. Слова замирают, и губы распухли. Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени. А солнце всё выше и выше вставало, И воздуха было до ужаса мало. Змея проползла, не оставив следа. Копыта ступают, ступают копыта. Земля исполинскою бурей разрыта, Земля поднялась и легла навсегда. Неужто когда-нибудь мощь человека Восстанет, безлюдье песков побеждая, Иль будет катиться от века до века Барханное море, пустыня седая? А солнце всё выше и выше вставало, И смертью казалась минута привала. Но люди молчали, и кони брели. Мы шли на спасенье друзей и героев, Обсохшие зубы сжимая сурово, На север, к далеким колодцам Чули. Двоих увидали мы, легших безмолвно, И небо в глазах у них застекленело. Над ними вставали застывшие волны Без края, конца, без границ, без предела. А солнце всё выше и выше всходило. Клинками мы братскую рыли могилу. Раздался прощальный короткий залп. Три раза поднялись горячие дула, И наш командир на ветвях саксаула Узлами багряный кумач завязал. Мы с мертвых коней сняли седла и сбрую, В горячее жерло, не в землю сырую, Солдаты пустыни достойно легли. А третьего мы через час услыхали: Он полз и стрелял в раскаленные дали В бреду, всё вперед, хоть до края земли. Мы жизнь ему флягой последней вернули, От солнца палатку над ним растянули И дальше в проклятое пекло пошли. Мы шли за врагами… Слюны не хватало, А солнце всё выше и выше вставало. И коршуна вдруг увидали — плывет. Кружится, кружится всё ниже и ниже Над зыбью барханов, над впадиной рыжей И всё замедляет тяжелый полет. И встали мы, глядя глазами сухими На дикое логово в черной пустыне. Несло, как из настежь раскрытых печей. В ложбине песчаной, что ветром размыло, Раскиданы, словно их бурей скосило, Лежали, согнувшись, тела басмачей. И свет над пустыней был резок и страшен. Она только смертью могла насладиться, Она отомстить за товарищей наших И то не дала нам, немая убийца. Пустыня! Пустыня! Проклятье валам твоих огненных полчищ! Пришли мы с тобою помериться силой. Стояли кругом пограничники молча, А солнце всё выше и выше всходило… Я был молодым. И давно это было. Окончен рассказ мой на трассе канала В тот вечер узнал я немало историй. Бригада топографов здесь ночевала, На месте, где воды сверкнут на просторе.
Басмач
Владимир Луговской
Дым папиросный качнулся, замер и загустел. Частокол чужеземных винтовок криво стоял у стен. Кланяясь, покашливая, оглаживая клок бороды, В середину табачного облака сел Иган-Берды. Пиала зеленого чая — успокоитель души — Кольнула горячей горечью челюсти курбаши. Носком сапога покатывая одинокий патрон на полу, Нетвердыми жирными пальцами он поднял пиалу. А за окном пшеница гуляла в полном соку, Но тракторист, не мигая, прижался щекой к штыку. Он восемь бессонных суток искал по горам следы И на девятые сутки встретил Иган-Берды. Выстрелами оглушая дикие уши горы, Взяли усталую шайку совхозники Дангары. Тракторист засыпает стоя, но пальцы его тверды. И чай крутого настоя пьет Иган-Берды. Он поднимает руку и начинает речь, Он круглыми перекатами движет просторы плеч, Он рад, что кольцом беседы с ним соединены Советские командиры — звезды большой страны. Он никого не грабил и честно творил бой, Глазам его чужды убийства, рукам его чужд разбой. Как снежное темя Гиссара, совесть его бела, И ни одна комсомолка зарезана им не была. Сто раз он решал сдаваться, но случай к нему не пришел. Он выстрадал пять сражений, а это — нехорошо. И как путник, поющий о жажде, хочет к воде припасть, Так сердце его сухое ищет Советскую власть. Милость Советской власти для храбрых — богатый пир. Иган-Берды — знаменитый начальник и богатырь. — Непреклонные мои пули падали гуще дождей, От головы и до паха я разрубал людей. Сокровища кооперативов я людям своим раздавал, Повешенный мною учитель бога не признавал, Тяжелой военной славой жилы мои горды. Примите же, командиры, руку Иган-Берды!— Но старший из командиров выпрямился во весь рост. По темным губам переводчика медленно плыл допрос. И женщина за стеною сыпала в миску рис. Прижавшись к штыку щекою, жмурился тракторист. Солнца, сна и дыма он должен не замечать. Он должен смотреть в затылок льстивого басмача. Кланяется затылок и поднимается вновь, Под выдубленной кожей глухо толчется кровь. И тракторист усмехается твердым, сухим смешком: Он видит не человека, а ненависти ком. За сорванную посевную и сломанные его труды Совсем небольшая расплата — затылок Иган-Берды!
Береза Карелии
Владимир Луговской
Что же ты невесела, Белая береза? Свои косы свесила С широкого плеса, С моха, камня серого На волну сбегая, Родимого севера Дочка дорогая? У крутого берега, С вечера причаливая, Плывши с моря Белого, Вышли англичане. Люди пробираются Темными опушками. Звери разбегаются, Пуганные пушками. Ветер, тучи собирай По осенней стыни. Край ты мой, озерный край, Лесная пустыня! Ты шуми окружьями, Звень твоя не кончена. Сбираются с ружьями Мужики олончане. От Петрозаводска — Красные отряды, Форменки флотские, Грудь — что надо! Селами и весями Стукочат колеса, Что же ты невесела, Белая береза?
Большевикам пустыни и весны
Владимир Луговской
В Госторге, у горящего костра, Мы проводили мирно вечера. Мы собирали новостей улов И поглощали бесконечный плов. А ночь была до синевы светла, И ныли ноги от казачьего седла. Для нас апрель просторы распростер. Мигала лампа, И пылал костер. Член посевкома зашивал рукав, Предисполкома отгонял жука, Усталый техник, лежа на боку, Выписывал последнюю строку. И по округе, на плуги насев, Водил верблюдов Большевистский сев. Шакалы воем оглашали высь. На краткий отдых люди собрались. Пустыня била ветром в берега. Она далеко чуяла врага, Она далеко слышала врагов — Удары заступа И шарканье плугов. Три раза в час в ворота бился гам: Стучал дежурный с пачкой телеграмм, И цифры, выговоры, слов напор В поспешном чтенье наполняли двор. Пустыня зыбилась в седой своей красе. Шел по округе Большевистский сев. Ворвался ветер, топот лошадей, И звон стремян, и голоса людей. Свет фонаря пронесся по траве, И на веранду входит человек, За ним другой, отставший на скаку. Идет пустыня, ветер, Кара-Кум! Крест-накрест маузеры, рубахи из холстин. Да здравствуют работники пустынь! Ложатся люди, кобурой стуча, Летают шутки, и крепчает чай. На свете все одолевать привык Пустыню обуздавший большевик. Я песни пел, я и сейчас пою Для вас, ребята из Ширам-Кую. Вам до зари осталось отдохнуть, А завтра — старый караванный путь На те далекие колодцы и посты. Да здравствуют Работники пустынь! Потом приходит юный агроном, Ему хотелось подкрепиться сном, Но лучше сесть, чем на постели лечь, И лучше храпа — дружеская речь. В его мозгу гектары и плуги, В его глазах зеленые круги. Берись за чайник, пиалу налей. Да здравствуют Работники полей! И после всех, избавясь от беды, Стучат в Госторг работники воды. Они в грязи, и ноги их мокры, Они устало сели на ковры, Сбежались брови, на черту черта. — Арык спасли. Устали. Ни черта! Хороший чай — награда за труды. Да здравствуют Работники воды! Но злоба конскими копытами стучит, И от границы мчатся басмачи, Раскинув лошадиные хвосты, На землю, воду и песок пустынь. Дом, где сидим мы,— это байский дом. Колхоз вспахал его поля кругом. Но чтобы убивать и чтобы взять, Бай и пустыня возвращаются опять. Тот топот конницы и осторожный свист Далеко слышит по пескам чекист. Засел прицел в кустарнике ресниц. Да здравствуют Работники границ!.. Вы, незаметные учителя страны, Большевики пустыни и весны! Идете вы разведкой впереди, Работы много — отдыха не жди. Работники песков, воды, земли, Какую тяжесть вы поднять могли! Какую силу вам дает одна — Единственная на земле страна!
Гроза
Владимир Луговской
Катера уходят в море. Дождь. Прибой. Гром. Молнии перебегают в сумраке сыром. Ты смотришь, широколобый, пьяный без вина, Глухо переворачивается тусклая волна. Научил бы ты меня, товарищ, языку морей, Понимало бы меня море родины моей. Поднимается, замирает, падает в туман Медленный, сероголовый Каспий-великан. Дымчатые, грозовые катятся облака, Мокрая бежит погодка, мокрая, как щека. Плачет твоя любимая, о чем — никто не поймет. До самого Красноводска сумрачный дождь идет.
Гуниб
Владимир Луговской
Тревожен был грозовых туч крутой изгиб. Над нами плыл в седых огнях аул Гуниб. И были залиты туманной пеленой Кегерские высоты под луной. Две женщины там были, друг и я. Глядели в небо мы, дыханье затая, Как молча мчатся молнии из глубины, Неясыть мрачно кружится в кругу луны. Одна из женщин молвила: «Близка беда. Об этом говорят звезда, земля, вода. Но горе или смерть, тюрьма или война — Всегда я буду одинока и вольна!» Другая отвечала ей: «Смотри, сестра, Как светом ламп и очагов горит гора, Как из ущелий поднимается туман И дальняя гроза идет на Дагестан. И люди, и хребты, и звезды в вышине Кипят в одном котле, горят в одном огне. Где одиночество, когда теснит простор Небесная семья родных аварских гор?» И умерли они. Одна в беде. Другая на войне. Как люди смертные, как звезды в вышине. Подвластные судьбе не доброй и не злой, Они в молчанье слились навсегда с землей. Мы с другом вспомнили сестер, поспоривших давно. Бессмертно одиночество? Или умрет оно?
Гуси
Владимир Луговской
Над необъятной Русью С озерами на дне Загоготали гуси В зеленой вышине. Заря огнем холодным Позолотила их. Летят они свободно, Как старый русский стих. До сосен Заонежья Река небес тиха. Так трепетно и нежно Внизу цветет ольха. Вожак разносит крылья, Спешит на брачный пир. То сказкою, то былью Становится весь мир. Под крыльями тугими Земля ясным-ясна. Мильоны лет за ними Стремилась к нам весна. Иных из них рассеют Разлука, смерть, беда, Но путь весны — на север! На север, как всегда.
Дорога
Владимир Луговской
Дорога идет от широких мечей, От сечи и плена Игорева, От белых ночей, Малютиных палачей, От этой тоски невыговоренной; От белых поповен в поповском саду, От смертного духа морозного, От синих чертей, шевелящих в аду Царя Иоанна Грозного; От башен, запоров, и рвов, и кремлей, От лика рублевской троицы. И нет еще стран на зеленой земле, Где мог бы я сыном пристроиться. И глухо стучащее сердце мое С рожденья в рабы ей продано. Мне страшно назвать даже имя ее — Свирепое имя родины.
Жестокое пробужденье
Владимир Луговской
Сегодня ночью ты приснилась мне. Не я тебя нянчил, не я тебя славил, Дух русского снега и русской природы, Такой непонятной и горькой услады Не чувствовал я уже многие годы. Но ты мне приснилась как детству — русалки, Как детству — коньки на прудах поседелых, Как детству — веселая бестолочь салок, Как детству — бессонные лица сиделок. Прощай, золотая, прощай, золотая! Ты легкими хлопьями вкось улетаешь. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. Молочница цедит мороз из бидона, Точильщик торгуется с черного хода. Ты снова приходишь, рассветный, бездонный, Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, как юности — парус, Как юности — нежные зубы подруги, Как юности — шквал паровозного пара, Как юности — слава в серебряных трубах. Уйди, если можешь, прощай, если хочешь. Ты падаешь сеткой крутящихся точек, Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. На кухне, рыча, разгорается примус, И прачка приносит простынную одурь, Ты снова приходишь, необозримый Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, Как мужеству — отдых, Как мужеству — книг неживое соседство, Как мужеству — вождь, обходящий заводы, Как мужеству — пуля в спокойное сердце. Прощай, если веришь, забудь, если помнишь! Ты инеем застишь пейзаж заоконный. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада.
Звезда, звезда
Владимир Луговской
Звезда, звезда, холодная звезда, К сосновым иглам ты все ниже никнешь. Ты на заре исчезнешь без следа И на заре из пустоты возникнешь. Твой дальний мир — крылатый вихрь огня, Где ядра атомов сплавляются от жара. Что ж ты глядишь так льдисто на меня — Песчинку на коре земного шара? Быть может, ты погибла в этот миг Иль, может быть, тебя давно уж нету, И дряхлый свет твой, как слепой старик, На ощупь нашу узнает планету. Иль в дивной мощи длится жизнь твоя? Я — тень песчинки пред твоей судьбою, Но тем, что вижу я, но тем, что знаю я, Но тем, что мыслю я,— я властен над тобою!