Перейти к содержимому

Где римский судия судил чужой народ, Стоит базилика, и — радостный и первый — Как некогда Адам, распластывая нервы, Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план, Здесь позаботилась подпружных арок сила, Чтоб масса грузная стены не сокрушила, И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес, Души готической рассудочная пропасть, Египетская мощь и христианства робость, С тростинкой рядом — дуб, и всюду царь — отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame, Я изучал твои чудовищные ребра, — Тем чаще думал я: из тяжести недоброй И я когда-нибудь прекрасное создам...

Похожие по настроению

Падуанский собор

Николай Степанович Гумилев

Да, этот храм и дивен, и печален, Он — искушенье, радость и гроза, Горят в окошечках исповедален Желаньем истомленные глаза. Растет и падает напев органа И вновь растет полнее и страшней, Как будто кровь, бунтующая пьяно В гранитных венах сумрачных церквей. От пурпура, от мучеников томных, От белизны их обнаженных тел, Бежать бы из под этих сводов темных, Пока соблазн душой не овладел. В глухой таверне старого квартала Сесть на террасе и спросить вина, Там от воды приморского канала Совсем зеленой кажется стена. Скорей! Одно последнее усилье! Но вдруг слабеешь, выходя на двор, — Готические башни, словно крылья, Католицизм в лазури распростер.

Айя-София

Осип Эмильевич Мандельштам

Айя-София — здесь остановиться Судил Господь народам и царям! Ведь купол твой, по слову очевидца, Как на цепи, подвешен к небесам. И всем векам — пример Юстиниана, Когда похитить для чужих богов Позволила эфесская Диана Сто семь зеленых мраморных столбов. Но что же думал твой строитель щедрый, Когда, душой и помыслом высок, Расположил апсиды и экседры, Им указав на запад и восток? Прекрасен храм, купающийся в мире, И сорок окон — света торжество; На парусах, под куполом, четыре Архангела прекраснее всего. И мудрое сферическое зданье Народы и века переживет, И серафимов гулкое рыданье Не покоробит темных позолот.

Париж

Осип Эмильевич Мандельштам

Язык булыжника мне голубя понятней, Здесь камни — голуби, дома — как голубятни, И светлым ручейком течет рассказ подков По звучным мостовым прабабки городов. Здесь толпы детские — событий попрошайки, Парижских воробьев испуганные стайки, Клевали наскоро крупу свинцовых крох — Фригийской бабушкой рассыпанный горох. И в памяти живет плетеная корзинка, И в воздухе плывет забытая коринка, И тесные дома — зубов молочных ряд На деснах старческих, как близнецы, стоят. Здесь клички месяцам давали, как котятам, И молоко и кровь давали нежным львятам; А подрастут они — то разве года два Держалась на плечах большая голова! Большеголовые там руки подымали И клятвой на песке, как яблоком, играли… Мне трудно говорить — не видел ничего, Но все-таки скажу: я помню одного, — Он лапу поднимал, как огненную розу, И, как ребенок, всем показывал занозу, Его не слушали: смеялись кучера, И грызла яблоки, с шарманкой, детвора. Афиши клеили, и ставили капканы, И пели песенки, и жарили каштаны, И светлой улицей, как просекой прямой, Летели лошади из зелени густой!

Когда мозаик никнут травы…

Осип Эмильевич Мандельштам

Когда мозаик никнут травы И церковь гулкая пуста, Я в темноте, как змей лукавый, Влачусь к подножию креста. Я пью монашескую нежность В сосредоточенных сердцах, Как кипариса безнадежность В неумолимых высотах. Люблю изогнутые брови И краску на лице святых, И пятна золота и крови На теле статуй восковых. Быть может, только призрак плоти Обманывает нас в мечтах, Просвечивает меж лохмотий, И дышит в роковых страстях.

Notre-Dame

Владимир Владимирович Маяковский

Другие здания        лежат,           как грязная кора, в воспоминании         о Notre-Dame’e. Прошедшего        возвышенный корабль, о время зацепившийся            и севший на мель. Раскрыли дверь —          тоски тяжелей; желе        из железа —           нелепее. Прошли     сквозь монаший             служилый елей в соборное великолепие. Читал     письмена,         украшавшие храм, про боговы блага          на небе. Спускался в партер,           подымался к хорам, смотрел удобства          и мебель. Я вышел —      со мной           переводчица-дура, щебечет     бантиком-ротиком: «Ну, как вам       нравится архитектура? Какая небесная готика!» Я взвесил все        и обдумал, —              ну вот: он лучше Блаженного Васьки. Конечно,     под клуб не пойдет —               темноват, — об этом не думали          классики. Не стиль…      Я в этих делах не мастак. Не дался     старью на съедение. Но то хорошо,        что уже места готовы тебе       для сидения. Его   ни к чему           перестраивать заново — приладим      с грехом пополам, а в наших —           ни стульев нет,              ни орга̀нов. Копнёшь —      одни купола. И лучше б оркестр,          да игра дорога — сначала     не будет финансов, — а то ли дело           когда орга́н — играй          хоть пять сеансов. Ясно —     репертуар иной — фокстроты,       а не сопенье. Нельзя же      французскому госкино духовные песнопения. А для рекламы —         не храм,             а краса — старайся     во все тяжкие. Электрорекламе —          лучший фасад: меж башен       пустить перетяжки, да буквами разными:           «Signe de Zoro», чтоб буквы бежали,           как мышь. Такая реклама        так заорет, что видно      во весь Boulmiche. А если    и лампочки          вставить в глаза химерам     в углах собора, тогда —     никто не уйдет назад: подряд —     битковые сборы! Да, надо     быть           бережливым тут, ядром    чего           не попортив. В особенности,           если пойдут громить     префектуру           напротив.

Стихи о красотах архитектуры

Владимир Владимирович Маяковский

*В Париже, в Венсене, рухнул дом, придавивший 30 рабочих. Министры соболезновали. 200 коммунистов и демонстрантов арестовано.* Из газет Красивые шпили         домов-рапир видишь,     в авто несясь. Прекрасны            пале ампир, прекрасны      пале ренесанс. Здесь чтут      красоту,          бульвары метя, искусству      почет здоро́в — сияют     векам            на дворцовых медях фамилии архитекторов. Собакой     на Сене         чернеют дворцы на желтизне          на осенней, а этих самых        дворцов            творцы сейчас          синеют в Венсене. Здесь не плачут         и не говорят, надвинута      кепка         на бровь. На глине     в очередь к богу             в ряд тридцать      рабочих гробов. Громок     парижских событий содом, но это —     из нестоящих: хозяевам      наспех          строили дом, и дом    обвалился на строящих. По балкам      будто         растерли томат. Каменные      встали над я́миною — каменное небо,         каменные дома и горе,    огромное и каменное. Закат кончается.         Час поздноват. Вечер    скрыл искалеченности. Трудно     любимых          опознавать в человечьем        рагу из конечностей. Дети,    чего испугались крови?! Отмойте     папе         от крови щеку! Строить     легочь         небесных кровель папе —     небесному кровельщику. О папе скорбь        глупа и пуста, он —   ангел французский,            а впрочем, ему   и на небе        прикажут стать божьим чернорабочим. Сестра,     чего       склонилась, дрожа, — обвисли     руки-плети?! Смотри,     как прекрасен            главный ажан в паре    солнц-эполетин. Уймись, жена,        угомонись, слезы    утри       у щек на коре… Смотри,     пришел         премьер-министр мусье Пуанкаре. Богатые,     важные с ним господа, на портфелях        корон отпечатки. Мусье министр        поможет,             подаст… пухлую ручку в перчатке. Ажаны,     косясь,         оплывают гроба по краю     горя мокрого. Их дело одно —        «пасэ а табак», то есть —     «бей до́ крови». Слышите:      крики         и песни клочки домчались      на спинах ветро́в… Это ажаны      в нос и в очки наших    бьют у метро. Пусть    глупые        хвалят           свой насест — претит    похвальба отеческая. Я славлю тебя,        «репюблик франсэз», свободная      и демократическая. Свободно, братья,         свободно, отцы, ждите    здесь       вознесения, чтоб новым Людовикам             пале и дворцы легли    собакой на Сене. Чтоб город      верхами          до бога дорос, чтоб видеть,       в авто несясь, как чудны      пале            Луи Каторз, ампир    и ренесанс. Во внутренности         не вмешиваюсь, гостя́, лишь думаю,       куря папироску: мусье Париж,        на скольких костях твоя   покоится роскошь?

Другие стихи этого автора

Всего: 196

1914

Осип Эмильевич Мандельштам

Собирались Эллины войною На прелестный Саламин, — Он, отторгнут вражеской рукою, Виден был из гавани Афин. А теперь друзья-островитяне Снаряжают наши корабли. Не любили раньше англичане Европейской сладостной земли. О Европа, новая Эллада, Охраняй Акрополь и Пирей! Нам подарков с острова не надо — Целый лес незваных кораблей.

В Петербурге мы сойдемся снова

Осип Эмильевич Мандельштам

В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Все поют блаженных жен родные очи, Все цветут бессмертные цветы. Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит. Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь: За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь. Слышу легкий театральный шорох И девическое «ах» — И бессмертных роз огромный ворох У Киприды на руках. У костра мы греемся от скуки, Может быть, века пройдут, И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут. Где-то грядки красные партера, Пышно взбиты шифоньерки лож, Заводная кукла офицера — Не для черных душ и низменных святош... Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи В черном бархате всемирной пустоты. Все поют блаженных жен крутые плечи, А ночного солнца не заметишь ты.

Эта область в темноводье

Осип Эмильевич Мандельштам

Эта область в темноводье — Хляби хлеба, гроз ведро — Не дворянское угодье — Океанское ядро. Я люблю ее рисунок — Он на Африку похож. Дайте свет-прозрачных лунок На фанере не сочтешь. — Анна, Россошь и Гремячье, — Я твержу их имена, Белизна снегов гагачья Из вагонного окна. Я кружил в полях совхозных — Полон воздуха был рот, Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот. Въехал ночью в рукавичный, Снегом пышущий Тамбов, Видел Цны — реки обычной — Белый-белый бел-покров. Трудодень земли знакомой Я запомнил навсегда, Воробьевского райкома Не забуду никогда. Где я? Что со мной дурного? Степь беззимняя гола. Это мачеха Кольцова, Шутишь: родина щегла! Только города немого В гололедицу обзор, Только чайника ночного Сам с собою разговор… В гуще воздуха степного Перекличка поездов Да украинская мова Их растянутых гудков.

В разноголосице девического хора…

Осип Эмильевич Мандельштам

В разноголосице девического хора Все церкви нежные поют на голос свой, И в дугах каменных Успенского собора Мне брови чудятся, высокие, дугой. И с укрепленного архангелами вала Я город озирал на чудной высоте. В стенах Акрополя печаль меня снедала По русском имени и русской красоте. Не диво ль дивное, что вертоград нам снится, Где голуби в горячей синеве, Что православные крюки поет черница: Успенье нежное — Флоренция в Москве. И пятиглавые московские соборы С их итальянскою и русскою душой Напоминают мне явление Авроры, Но с русским именем и в шубке меховой.

Ночь. Дорога. Сон первичный

Осип Эмильевич Мандельштам

Ночь. Дорога. Сон первичный Соблазнителен и нов… Что мне снится? Рукавичный Снегом пышущий Тамбов, Или Цны — реки обычной — Белый, белый, бел — покров? Или я в полях совхозных — Воздух в рот, и жизнь берет, Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот? Кроме хлеба, кроме дома Снится мне глубокий сон: Трудодень, подъятый дремой, Превратился в синий Дон… Анна, Россошь и Гремячье — Процветут их имена, — Белизна снегов гагачья Из вагонного окна!…

Дворцовая площадь

Осип Эмильевич Мандельштам

Императорский виссон И моторов колесницы, — В черном омуте столицы Столпник-ангел вознесен. В темной арке, как пловцы, Исчезают пешеходы, И на площади, как воды, Глухо плещутся торцы. Только там, где твердь светла, Черно-желтый лоскут злится, Словно в воздухе струится Желчь двуглавого орла.

Когда в далекую Корею

Осип Эмильевич Мандельштам

Когда в далекую Корею Катился русский золотой, Я убегал в оранжерею, Держа ириску за щекой. Была пора смешливой бульбы И щитовидной железы, Была пора Тараса Бульбы И наступающей грозы. Самоуправство, своевольство, Поход троянского коня, А над поленницей посольство Эфира, солнца и огня. Был от поленьев воздух жирен, Как гусеница, на дворе, И Петропавловску-Цусиме Ура на дровяной горе… К царевичу младому Хлору И — Господи благослови! — Как мы в высоких голенищах За хлороформом в гору шли. Я пережил того подростка, И широка моя стезя — Другие сны, другие гнезда, Но не разбойничать нельзя.

Заснула чернь

Осип Эмильевич Мандельштам

Заснула чернь. Зияет площадь аркой. Луной облита бронзовая дверь. Здесь Арлекин вздыхал о славе яркой, И Александра здесь замучил Зверь. Курантов бой и тени государей: Россия, ты — на камне и крови — Участвовать в твоей железной каре Хоть тяжестью меня благослови!

Твоим узким плечам

Осип Эмильевич Мандельштам

Твоим узким плечам под бичами краснеть, Под бичами краснеть, на морозе гореть. Твоим детским рукам утюги поднимать, Утюги поднимать да веревки вязать. Твоим нежным ногам по стеклу босиком, По стеклу босиком да кровавым песком… Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть, Черной свечкой гореть да молиться не сметь.

Я в хоровод теней

Осип Эмильевич Мандельштам

Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, С певучим именем вмешался, Но всё растаяло, и только слабый звук В туманной памяти остался. Сначала думал я, что имя — серафим, И тела легкого дичился, Немного дней прошло, и я смешался с ним И в милой тени растворился. И снова яблоня теряет дикий плод, И тайный образ мне мелькает, И богохульствует, и сам себя клянет, И угли ревности глотает. А счастье катится, как обруч золотой, Чужую волю исполняя, И ты гоняешься за легкою весной, Ладонью воздух рассекая. И так устроено, что не выходим мы Из заколдованного круга; Земли девической упругие холмы Лежат спеленатые туго.

Чуть мерцает призрачная сцена

Осип Эмильевич Мандельштам

Чуть мерцает призрачная сцена, Хоры слабые теней, Захлестнула шелком Мельпомена Окна храмины своей. Черным табором стоят кареты, На дворе мороз трещит, Все космато — люди и предметы, И горячий снег хрустит. Понемногу челядь разбирает Шуб медвежьих вороха. В суматохе бабочка летает. Розу кутают в меха. Модной пестряди, кружки и мошки, Театральный легкий жар, А на улице мигают плошки И тяжелый валит пар. Кучера измаялись от крика, И храпит и дышит тьма. Ничего, голубка, Эвридика, Что у нас студеная зима. Слаще пенья итальянской речи Для меня родной язык, Ибо в нем таинственно лепечет Чужеземных арф родник. Пахнет дымом бедная овчина От сугроба улица черна. Из блаженного, певучего притина К нам летит бессмертная весна, Чтобы вечно ария звучала: «Ты вернешься на зеленые луга», И живая ласточка упала На горячие снега.

Tristia (Я изучил науку расставанья)

Осип Эмильевич Мандельштам

Я изучил науку расставанья В простоволосых жалобах ночных. Жуют волы, и длится ожиданье, Последний час вигилий городских; И чту обряд той петушиной ночи, Когда, подняв дорожной скорби груз, Глядели в даль заплаканные очи И женский плач мешался с пеньем муз. Кто может знать при слове расставанье — Какая нам разлука предстоит? Что нам сулит петушье восклицанье, Когда огонь в акрополе горит? И на заре какой-то новой жизни, Когда в сенях лениво вол жует, Зачем петух, глашатай новой жизни, На городской стене крылами бьет? И я люблю обыкновенье пряжи: Снует челнок, веретено жужжит. Смотри: навстречу, словно пух лебяжий, Уже босая Делия летит! О, нашей жизни скудная основа, Куда как беден радости язык! Все было встарь, все повторится снова, И сладок нам лишь узнаванья миг. Да будет так: прозрачная фигурка На чистом блюде глиняном лежит, Как беличья распластанная шкурка, Склонясь над воском, девушка глядит. Не нам гадать о греческом Эребе, Для женщин воск, что для мужчины медь. Нам только в битвах выпадает жребий, А им дано, гадая, умереть.