Перейти к содержимому

Поздно. Гиганты на башне Гулко ударили — три. Сердце ночами бесстрашней, Странник, молчи и смотри.

Город — как голос наяды, В призрачно-светлом былом, Кружев узорней аркады, Воды застыли стеклом.

Верно, скрывают колдуний Завесы черных гондол. Там, где огни на лагуне — Тысячи огненных пчел.

Лев на колонне, и ярко Львиные очи горят, Держит Евангелье Марка, Как серафимы, крылат.

А на высотах собора, Где от мозаики блеск, Чу! голубиного хора Вздох, воркованье и плеск.

Может быть, это лишь шутка, Скал и воды колдовство, Марево? Страннику жутко, Вдруг — никого, ничего!

Крикнул — его не слыхали — И, оборвавшись, упал В звонкие, бледные дали Венецианских зеркал.

Похожие по настроению

Венеция

Александр Александрович Блок

С ней уходил я в море, С ней покидал я берег, С нею я был далёко, С нею забыл я близких… О, красный парус В зеленой да?ли! Черный стеклярус На темной шали! Идет от сумрачной обедни, Нет в сердце крови… Христос, уставший крест нести… Адриатической любови — Моей последней — Прости, прости! 9 мая 1909 Евг. Иванову Холодный ветер от лагуны. Гондол безмолвные гроба. Я в эту ночь — больной и юный — Простерт у львиного столба. На башне, с песнию чугунной, Гиганты бьют полночный час. Марк утопил в лагуне лунной Узорный свой иконостас. В тени дворцовой галлереи, Чуть озаренная луной, Таясь, проходит Саломея С моей кровавой головой. Всё спит — дворцы, каналы, люди, Лишь призрака скользящий шаг, Лишь голова на черном блюде Глядит с тоской в окрестный мрак. Август 1909 Слабеет жизни гул упорный. Уходит вспять прилив забот. И некий ветр сквозь бархат черный О жизни будущей поет. Очнусь ли я в другой отчизне, Не в этой сумрачной стране? И памятью об этой жизни Вздохну ль когда-нибудь во сне? Кто даст мне жизнь? Потомок дожа, Купец, рыбак, иль иерей В грядущем мраке делит ложе С грядущей матерью моей? Быть может, венецейской девы Канцоной нежной слух пленя, Отец грядущий сквозь напевы Уже предчувствует меня? И неужель в грядущем веке Младенцу мне — велит судьба Впервые дрогнувшие веки Открыть у львиного столба? Мать, что поют глухие струны? Уж ты мечтаешь, может быть, Меня от ветра, от лагуны Священной шалью оградить? Нет! Всё, что есть, что было, — живо! Мечты, виденья, думы — прочь! Волна возвратного прилива Бросает в бархатную ночь!

Венеция моя

Белла Ахатовна Ахмадулина

Темно, и розных вод смешались имена. Окраиной басов исторгнут всплеск короткий То розу шлет тебе, Венеция моя, в Куоккале моей рояль высокородный. Насупился — дал знать, что он здесь ни при чем. Затылка моего соведатель настойчив. Его: «Не лги!» — стоит, как Ангел за плечом, с оскомою в чертах. Я — хаос, он — настройщик. Канала вид... — Не лги!— в окне не водворен и выдворен помин о виденном когда—то. Есть под окном моим невзрачный водоем, застой бесславных влаг. Есть, признаюсь, канава. Правдивый за плечом, мой Ангел, такова протечка труб — струи источие реально. И розу я беру с роялева крыла. Рояль, твое крыло в родстве с мостом Риальто. Не так? Но роза — вот, и с твоего крыла (застенчиво рука его изгиб ласкала). Не лжет моя строка, но все ж не такова, чтоб точно обвести уклончивость лекала. В исходе час восьмой. Возрождено окно. И темнота окна — не вырожденье света. Цвет — не скажу какой, не знаю. Знаю, кто содеял этот цвет, что вижу,— Тинторетто. Мы дожили, рояль, мы — дожи, наш дворец расписан той рукой, что не приемлет розы. И с нами Марк Святой, и золотой отверст зев льва на синеве, мы вместе, все не взрослы. — Не лги!— Но мой зубок изгрыз другой букварь. Мне ведом звук черней диеза и бемоля. Не лгу — за что запрет и каркает бекар? Усладу обрету вдали тебя, близ моря. Труп розы возлежит на гущине воды, которую зову как знаю, как умею. Лев сник и спит. Вот так я коротаю дни в Куоккале моей, с Венецией моею. Обосенел простор. Снег в ноябре пришел и устоял. Луна была зрачком искома и найдена. Но что с ревнивцем за плечом? Неужто и на час нельзя уйти из дома? Чем занят ум? Ничем. Он пуст, как небосклон. — Не лги!— и впрямь я лгун, не слыть же недолыгой. Не верь, рояль, что я съезжаю на поклон к Венеции — твоей сопернице великой. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Здесь — перерыв. В Италии была. Италия светла, прекрасна. Рояль простил. Но лампа — сокровище окна, стола — погасла.

Венеция

Борис Леонидович Пастернак

Я был разбужен спозаранку Щелчком оконного стекла. Размокшей каменной баранкой В воде Венеция плыла.Все было тихо, и, однако, Во сне я слышал крик, и он Подобьем смолкнувшего знака Еще тревожил небосклон.Он вис трезубцем Скорпиона Над гладью стихших мандолин И женщиною оскорбленной, Быть может, издан был вдали.Теперь он стих и черной вилкой Торчал по черенок во мгле. Большой канал с косой ухмылкой Оглядывался, как беглец.Туда, голодные, противясь, Шли волны, шлендая с тоски, И гондолы рубили привязь, Точа о пристань тесаки.Вдали за лодочной стоянкой В остатках сна рождалась явь. Венеция венецианкой Бросалась с набережных вплавь.

Венеция

Федор Иванович Тютчев

Дож Венеции свободной Средь лазоревых зыбей — Как жених порфирородный, Достославно, всенародно Обручался ежегодно С Адриатикой своей… И недаром в эти воды Он кольцо свое бросал — Веки целые, не годы (Дивовалися народы), Чудный перстень воеводы Их вязал и чаровал… И Чета в любви и мире Много славы нажила — Века три или четыре, Все могучее и шире, Разрасталась в целом мире — Тень от Львиного Крыла. А теперь?.. В волнах забвенья Сколько брошенных колец!.. Миновались поколенья, — Эти кольца обрученья, Эти кольца стали звенья Тяжкой цепи наконец!..

Люблю туман светло-зеленый

Георгий Иванов

Снастей и мачт узор железный, Волнуешь сердце сладко ты, Когда над сумрачною бездной, Скрипя, разводятся мосты.Люблю туман светло-зеленый, Устоев визг, сирены вой, Отяжелевшие колонны Столетних зданий над Невой.Скользят медлительные барки, Часы показывают три… Уже Адмиралтейства арки Румянит первый луч зари;Уже сверкает сумрак бледный И глуше бьет в граниты вал… Недаром, город заповедный, Тебя Великий основал!И ветры с Ладоги — недаром Ломали звонкий невский лед — Каким серебряным пожаром Заря весенняя встает!Светлеет небо над рекою, Дробятся розы в хрустале, И грозен с поднятой рукою Летящий всадник на скале.

Сан-Пьетро

Иосиф Александрович Бродский

B]I[/B] Третью неделю туман не слезает с белой колокольни коричневого, захолустного городка, затерявшегося в глухонемом углу Северной Адриатики. Электричество продолжает в полдень гореть в таверне. Плитняк мостовой отливает жёлтой жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили пропадают из виду, не заводя мотора. И вывеску не дочитать до конца. Уже не терракота и охра впитывают в себя сырость, но сырость впитывает охру и терракоту. Тень, насыщающаяся от света, радуется при виде снимаемого с гвоздя пальто совершенно по-христиански. Ставни широко растопырены, точно крылья погрузившихся с головой в чужие неурядицы ангелов. Там и сям слезающая струпьями штукатурка обнажает красную, воспалённую кладку, и третью неделю сохнущие исподники настолько привыкли к дневному свету и к своей верёвке, что человек если выходит на улицу, то выходит в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу. В два часа пополудни силуэт почтальона приобретает в подъезде резкие очертанья, чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом. Удары колокола в тумане повторяют эту же процедуру. В итоге невольно оглядываешься через плечо самому себе вслед, как иной прохожий, стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей мимо красавицы, но — ничего не видишь, кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина. Направленье потеряно. За поворотом фонари обрываются, как белое многоточье, за которым следует только запах водорослей и очертанья пирса. Безветрие; и тишина как ржанье никогда не сбивающейся с пути чугунной кобылы Виктора-Эммануила. [BRII/B] Зимой обычно смеркается слишком рано; где-то вовне, снаружи, над головою. Туго спелёнутые клочковатой марлей стрелки на городских часах отстают от меркнущего вдалеке рассеянного дневного света. За сигаретами вышедший постоялец возвращается через десять минут к себе по пробуравленному в тумане его же туловищем туннелю. Ровный гул невидимого аэроплана напоминает жужжание пылесоса в дальнем конце гостиничного коридора и поглощает, стихая, свет. «Неббия», — произносит, зевая, диктор, и глаза на секунду слипаются, наподобье раковины, когда проплывает рыба (зрачок погружается ненадолго в свои перламутровые потёмки); и подворотня с лампочкой выглядит, как ребёнок, поглощённый чтением под одеялом; одеяло всё в складках, как тога Евангелиста в нише. Настоящее, наше время со стуком отскакивает от бурого кирпича базилики, точно белый кожаный мяч, вколачиваемый в неё школьниками после школы. Щербатые, но не мыслящие себя в профиль, обшарпанные фасады. Только голые икры кривых балясин одушевляют наглухо запертые балконы, где вот уже двести лет никто не появляется: ни наследница, ни кормилица. Облюбованные брачующимися и просто скучающими чудищами карнизы. Колоннада, оплывшая, как стеарин. И слепое, агатовое великолепье непроницаемого стекла, за которым скрываются кушетка и пианино: старые, но именно светом дня оберегаемые успешно тайны. В холодное время года нормальный звук предпочитает тепло гортани капризам эха. Рыба безмолствует; в недрах материка распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно. Повисший над пресным каналом мост удерживает расплывчатый противоположный берег от попытки совсем отделиться и выйти в море. Так, дохнув на стекло, выводят инициалы тех, с чьим отсутствием не смириться; и подтёк превращает заветный вензель в хвост морского конька. Вбирай же красной губкою лёгких плотный молочный пар, выдыхаемый всплывшею Амфитритой и её нереидами! Протяни руку — и кончики пальцев коснутся торса, покрытого пузырьками и пахнущего, как в детстве, йодом. [BRIII[/B] Выстиранная, выглаженная простыня залива шуршит оборками, и бесцветный воздух на миг сгущается в голубя или в чайку, но тотчас растворяется. Вытащенные из воды лодки, баркасы, гóндолы, плоскодонки, как непарная обувь, разбросаны на песке, поскрипывающем под подошвой. Помни: любое движенье, по сути, есть перенесение тяжести тела в другое место. Помни, что прошлому не уложиться без остатка в памяти, что ему необходимо будущее. Твёрдо помни: только вода, и она одна, всегда и везде остаётся верной себе — нечувствительной к метаморфозам, плоской, находящейся там, где сухой земли больше нет. И патетика жизни с её началом, серединой, редеющим календарём, концом и т. д. стушёвывается в виду вечной, мелкой, бесцветной ряби. Жёсткая, мёртвая проволока виноградной лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья. Деревья в чёрном саду ничем не отличаются от ограды, выглядящей как человек, которому больше не в чем и — главное — некому признаваться. Смеркается; безветрие, тишина. Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого тростника. Пинаемая носком жестянка взлетает в воздух и пропадает из виду. Даже спустя минуту не расслышать звука её паденья в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.

Венеция

Иван Алексеевич Бунин

Восемь лет в Венеции я не был… Всякий раз, когда вокзал минуешь И на пристань выйдешь, удивляет Тишина Венеции, пьянеешь От морского воздуха каналов. Эти лодки, барки, маслянистый Блеск воды, огнями озарённой, А за нею низкий ряд фасадов Как бы из слоновой грязной кости, А над ними синий южный вечер, Мокрый и ненастный, но налитый Синевою мягкою, лиловой, — Радостно всё это было видеть! Восемь лет… Я спал в давно знакомой Низкой, старой комнате, под белым Потолком, расписанным цветами. Утром слышу, — колокол: и звонко И певуче, но не к нам взывает Этот чистый одинокий голос, Голос давней жизни, от которой Только красота одна осталась! Утром косо розовое солнце Заглянуло в узкий переулок, Озаряя отблеском от дома, От стены напротив — и опять я Радостную близость моря, воли Ощутил, увидевши над крышей, Над бельём, что по ветру трепалось, Облаков сиреневые клочья В жидком, влажно-бирюзовом небе. А потом на крышу прибежала И бельё снимала, напевая, Девушка с раскрытой головою, Стройная и тонкая… Я вспомнил Капри, Грациэллу Ламартина… Восемь лет назад я был моложе, Но не сердцем, нет, совсем не сердцем! В полдень, возле Марка, что казался Патриархом Сирии и Смирны, Солнце, улыбаясь в светлой дымке, Перламутром розовым слепило. Солнце пригревало стены Дожей, Площадь и воркующих, кипящих Сизых голубей, клевавших зёрна Под ногами щедрых форестьеров. Всё блестело — шляпы, обувь, трости, Щурились глаза, сверкали зубы, Женщины, весну напоминая Светлыми нарядами, раскрыли Шёлковые зонтики, чтоб шёлком Озаряло лица… В галерее Я сидел, спросил газету, кофе И о чём-то думал… Тот, кто молод, Знает, что он любит. Мы не знаем — Целый мир мы любим… И далёко, За каналы, за лежавший плоско И сиявший в тусклом блеске город, За лагуны Адрии зелёной, В голубой простор глядел крылатый Лев с колонны. В ясную погоду Он на юге видит Апеннины, А на сизом севере — тройные Волны Альп, мерцающих над синью Платиной горбов своих ледяных… Вечером — туман, молочно-серый, Дымный, непроглядный. И пушисто Зеленеют в нём огни, столбами Фонари отбрасывают тени. Траурно Большой канал чернеет В россыпи огней, туманно-красных, Марк тяжёл и древен. В переулках — Слякоть, грязь. Идут посередине, — В опере как будто. Сладко пахнут Крепкие сигары. И уютно В светлых галереях — ярко блещут Их кафе, витрины. Англичане Покупают кружево и книжки С толстыми шершавыми листами, В переплётах с золочёной вязью, С грубыми застёжками… За мною Девочка пристряла — всё касалась До плеча рукою, улыбаясь Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!» Долго я сидел потом в таверне, Долго вспоминал её прелестный Жаркий взгляд, лучистые ресницы И лохмотья… Может быть, арабка? Ночью, в час, я вышел. Очень сыро, Но тепло и мягко. На пьяцетте Камни мокры. Нежно пахнет морем, Холодно и сыро — вонью скользких Тёмных переулков, от канала — Свежестью арбуза. В светлом небе Над пьяцеттой, против папских статуй На фасаде церкви — бледный месяц: То сияет, то за дымом тает, За осенней мглой, бегущей с моря. «Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно, Медленно на лунный свет выводит Длинный чёрный катафалк гондолы, Чуть склоняет стан — и вырастает, Стоя на корме её… Мы долго Плыли в узких коридорах улиц, Между стен высоких и тяжёлых… В этих коридорах — баржи с лесом, Барки с солью: стали и ночуют. Под стенами — сваи и ступени, В плесени и слизи. Сверху — небо, Лента неба в мелких бледных звёздах… В полночь спит Венеция, — быть может, Лишь в притонах для воров и пьяниц, За вокзалом, светят щели в ставнях, И за ними глухо слышны крики, Буйный хохот, споры и удары По столам и столикам, залитым Марсалой и вермутом… Есть прелесть В этой поздней, в этой чадной жизни Пьяниц, проституток и матросов! «Но amato, amo, Desdemona»,— Говорит Энрико, напевая, И, быть может, слышит эту песню Кто-нибудь вот в этом тёмном доме — Та душа, что любит… За оградой Вижу садик; в чистом небосклоне — Голые, прозрачные деревья, И стеклом блестят они, и пахнет Сад вином и мёдом… Этот винный Запах листьев тоньше, чем весенний! Молодость груба, жадна, ревнива, Молодость не знает счастья — видеть Слёзы на ресницах Дездемоны, Любящей другого… Вот и светлый Выход в небо, в лунный блеск и воды! Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц, Перелив зеркальных вод и тонкий Голубой туман, в котором сказкой Кажутся вдали дома и церкви! Здравствуйте, полночные просторы Золотого млеющего взморья И огни чуть видного экспресса, Золотой бегущие цепочкой По лагунам к югу!

Венецианская ночь

Иван Козлов

Ночь весенняя дышала Светло-южною красой; Тихо Брента протекала, Серебримая луной; Отражен волной огнистой Блеск прозрачных облаков, И восходит пар душистый От зеленых берегов. Свод лазурный, томный ропот Чуть дробимые волны, Померанцев, миртов шепот И любовный свет луны, Упоенья аромата И цветов и свежих трав, И вдали напев Торквата Гармонических октав — Все вливает тайно радость, Чувствам снится дивный мир, Сердце бьется, мчится младость На любви весенний пир; По водам скользят гондолы, Искры брызжут под веслом, Звуки нежной баркаролы Веют легким ветерком. Что же, что не видно боле Над игривою рекой В светло-убранной гондоле Той красавицы младой, Чья улыбка, образ милый Волновали все сердца И пленяли дух унылый Исступленного певца? Нет ее: она тоскою В замок свой удалена; Там живет одна с мечтою, Тороплива и мрачна. Не мила ей прелесть ночи, Не манит сребристый ток, И задумчивые очи Смотрят томно на восток. Но густее тень ночная; И красот цветущий рой, В неге страстной утопая, Покидает пир ночной. Стихли пышные забавы, Все спокойно на реке, Лишь Торкватовы октавы Раздаются вдалеке. Вот прекрасная выходит На чугунное крыльцо; Месяц бледно луч наводит На печальное лицо; В русых локонах небрежных Рисовался легкий стан, И на персях белоснежных Изумрудный талисман! Уж в гондоле одинокой К той скале она плывет, Где под башнею высокой Море бурное ревет. Там певца воспоминанье В сердце пламенном живей, Там любви очарованье С отголоском прежних дней. И в мечтах она внимала, Как полночный вещий бой Медь гудящая сливала С вечно-шумною волной, Не мила ей прелесть ночи, Душен свежий ветерок, И задумчивые очи Смотрят томно на восток. Тучи тянутся грядою, Затмевается луна; Ясный свод оделся мглою; Тьма внезапная страшна. Вдруг гондола осветилась, И звезда на высоте По востоку покатилась И пропала в темноте. И во тьме с востока веет Тихогласный ветерок; Факел дальний пламенеет,- Мчится по морю челнок. В нем уныло молодая Тень знакомая сидит, Подле арфа золотая, Меч под факелом блестит. Не играйте, не звучите, Струны дерзкие мои: Славной тени не гневите!.. О! свободы и любви Где же, где певец чудесный? Иль его не сыщет взор? Иль угас огонь небесный, Как блестящий метеор?

Венеция

Максимилиан Александрович Волошин

Резные фасады, узорные зданья На алом пожаре закатного стана Печальны и строги, как фрески Орканья, — Горят перламутром в отливах тумана…Устало мерцают в отливах тумана Далеких лагун огневые сверканья… Вечернее солнце, как алая рана… На всем бесконечная грусть увяданья.О пышность паденья, о грусть увяданья! Шелков Веронеза закатная Кана, Парчи Тинторето… и в тучах мерцанья Осенних и медных тонов Тициана…Как осенью листья с картин Тициана Цветы облетают… Последнюю дань я Несу облетевшим страницам романа, В каналах следя отраженные зданья…Венеции скорбной узорные зданья Горят перламутром в отливах тумана. На всем бесконечная грусть увяданья Осенних и медных тонов Тициана.

Венеция

Николай Алексеевич Заболоцкий

Покуда на солнце не жарко И город доступен ветрам, Войдем по ступеням Сан-Марко В его перламутровый храм. Когда-то, ограбив полмира, Свозили сюда корабли Из золота, перла, порфира Различные дива земли. Покинув собор Соломона, Египет и пышный Царьград, С тех пор за колонной колонна На цоколях этих стоят. И точно в большие литавры, Считая теченье минут, Над ними железные мавры В торжественный колокол бьют. И лев на столбе из гранита Глядит, распростерший крыла, И черная книга, раскрыта, Под лапой его замерла. Молчит громоносная книга, Владычица древних морей. Столица, темна и двулика, Молчит, уподобившись ей. Лишь голуби мечутся тучей, Да толпы чужих заправил Ленивой слоняются кучей Среди позабытых могил. Шагают огромные доги, И в тонком дыму сигарет Живые богини и боги За догами движутся вслед. Венеция! Сказка вселенной! Ужель ты средь моря одна Их власти, тупой и надменной, Навеки теперь отдана? Пленяя сердца красотою, В сомнительный веря барыш, Ужель ты служанкой простою У собственной двери стоишь? А где твои прежние лавры? И вечно ли время утрат? И скоро ли древние мавры В последний ударят набат?

Другие стихи этого автора

Всего: 518

Жираф

Николай Степанович Гумилев

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далеко, далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф. Ему грациозная стройность и нега дана, И шкуру его украшает волшебный узор, С которым равняться осмелится только луна, Дробясь и качаясь на влаге широких озер. Вдали он подобен цветным парусам корабля, И бег его плавен, как радостный птичий полет. Я знаю, что много чудесного видит земля, Когда на закате он прячется в мраморный грот. Я знаю веселые сказки таинственных стран Про черную деву, про страсть молодого вождя, Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман, Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя. И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… — Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.

Волшебная скрипка

Николай Степанович Гумилев

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка, Не проси об этом счастье, отравляющем миры, Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка, Что такое темный ужас начинателя игры! Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки, У того исчез навеки безмятежный свет очей, Духи ада любят слушать эти царственные звуки, Бродят бешеные волки по дороге скрипачей. Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам, Вечно должен биться, виться обезумевший смычок, И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном, И когда пылает запад и когда горит восток. Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье, И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, — Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь. Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело, В очи глянет запоздалый, но властительный испуг. И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело, И невеста зарыдает, и задумается друг. Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ! Но я вижу — ты смеешься, эти взоры — два луча. На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

Шестое чувство

Николай Степанович Гумилев

Прекрасно в нас влюбленное вино И добрый хлеб, что в печь для нас садится, И женщина, которою дано, Сперва измучившись, нам насладиться. Но что нам делать с розовой зарей Над холодеющими небесами, Где тишина и неземной покой, Что делать нам с бессмертными стихами? Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать. Мгновение бежит неудержимо, И мы ломаем руки, но опять Осуждены идти всё мимо, мимо. Как мальчик, игры позабыв свои, Следит порой за девичьим купаньем И, ничего не зная о любви, Все ж мучится таинственным желаньем; Как некогда в разросшихся хвощах Ревела от сознания бессилья Тварь скользкая, почуя на плечах Еще не появившиеся крылья; Так век за веком — скоро ли, Господь? — Под скальпелем природы и искусства Кричит наш дух, изнемогает плоть, Рождая орган для шестого чувства.

Среди бесчисленных светил

Николай Степанович Гумилев

Среди бесчисленных светил Я вольно выбрал мир наш строгий И в этом мире полюбил Одни весёлые дороги. Когда тревога и тоска Мне тайно в душу проберётся, Я вглядываюсь в облака, Пока душа не улыбнётся. И если мне порою сон О милой родине приснится, Я так безмерно удивлён, Что сердце начинает биться. Ведь это было так давно И где-то там, за небесами. Куда мне плыть — не всё ль равно, И под какими парусами?

Старые усадьбы

Николай Степанович Гумилев

Дома косые, двухэтажные, И тут же рига, скотный двор, Где у корыта гуси важные Ведут немолчный разговор. В садах настурции и розаны, В прудах зацветших караси, — Усадьбы старые разбросаны По всей таинственной Руси. Порою в полдень льётся по лесу Неясный гул, невнятный крик, И угадать нельзя по голосу, То человек иль лесовик. Порою крестный ход и пение, Звонят во все колокола, Бегут, — то значит, по течению В село икона приплыла. Русь бредит Богом, красным пламенем, Где видно ангелов сквозь дым… Они ж покорно верят знаменьям, Любя своё, живя своим. Вот, гордый новою поддёвкою, Идет в гостиную сосед. Поникнув русою головкою, С ним дочка — восемнадцать лет. — «Моя Наташа бесприданница, Но не отдам за бедняка». — И ясный взор её туманится, Дрожа, сжимается рука. — «Отец не хочет… нам со свадьбою Опять придется погодить». — Да что! В пруду перед усадьбою Русалкам бледным плохо ль жить? В часы весеннего томления И пляски белых облаков Бывают головокружения У девушек и стариков. Но старикам — золотоглавые, Святые, белые скиты, А девушкам — одни лукавые Увещеванья пустоты. О, Русь, волшебница суровая, Повсюду ты своё возьмёшь. Бежать? Но разве любишь новое Иль без тебя да проживёшь? И не расстаться с амулетами, Фортуна катит колесо, На полке, рядом с пистолетами, Барон Брамбеус и Руссо.

Франции

Николай Степанович Гумилев

Франция, на лик твой просветлённый Я ещё, ещё раз обернусь, И как в омут погружусь бездонный В дикую мою, родную Русь. Ты была ей дивною мечтою, Солнцем стольких несравненных лет, Но назвать тебя своей сестрою, Вижу, вижу, было ей не след. Только небо в заревых багрянцах Отразило пролитую кровь, Как во всех твоих республиканцах Пробудилось рыцарское вновь. Вышли кто за что: один — чтоб в море Флаг трёхцветный вольно пробегал, А другой — за дом на косогоре, Где ещё ребенком он играл; Тот — чтоб милой в память их разлуки Принесли «Почётный легион», Этот — так себе, почти от скуки, И средь них отважнейшим был он! Мы собрались, там поклоны клали, Ангелы нам пели с высоты, А бежали — женщин обижали, Пропивали ружья и кресты. Ты прости нам, смрадным и незрячим, До конца униженным, прости! Мы лежим на гноище и плачем, Не желая Божьего пути. В каждом, словно саблей исполина, Надвое душа рассечена, В каждом дьявольская половина Радуется, что она сильна. Вот, ты кличешь: — «Где сестра Россия, Где она, любимая всегда?» Посмотри наверх: в созвездьи Змия Загорелась новая звезда.

Второй год

Николай Степанович Гумилев

И год второй к концу склоняется, Но так же реют знамена, И так же буйно издевается Над нашей мудростью война. Вслед за её крылатым гением, Всегда играющим вничью, С победной музыкой и пением Войдут войска в столицу. Чью? И сосчитают ли потопленных Во время трудных переправ, Забытых на полях потоптанных, И громких в летописи слав? Иль зори будущие, ясные Увидят мир таким, как встарь, Огромные гвоздики красные И на гвоздиках спит дикарь; Чудовищ слышны рёвы лирные, Вдруг хлещут бешено дожди, И всё затягивают жирные Светло-зелёные хвощи. Не всё ль равно? Пусть время катится, Мы поняли тебя, земля! Ты только хмурая привратница У входа в Божии Поля.

Смерть

Николай Степанович Гумилев

Есть так много жизней достойных, Но одна лишь достойна смерть, Лишь под пулями в рвах спокойных Веришь в знамя господне, твердь. И за это знаешь так ясно, Что в единственный, строгий час, В час, когда, словно облак красный, Милый день уплывет из глаз, Свод небесный будет раздвинут Пред душою, и душу ту Белоснежные кони ринут В ослепительную высоту. Там начальник в ярком доспехе, В грозном шлеме звездных лучей, И к старинной, бранной потехе Огнекрылых зов трубачей. Но и здесь на земле не хуже Та же смерть — ясна и проста: Здесь товарищ над павшим тужит И целует его в уста. Здесь священник в рясе дырявой Умиленно поет псалом, Здесь играют марш величавый Над едва заметным холмом.

Священные плывут и тают ночи

Николай Степанович Гумилев

Священные плывут и тают ночи, Проносятся эпические дни, И смерти я заглядываю в очи, В зелёные, болотные огни. Она везде — и в зареве пожара, И в темноте, нежданна и близка, То на коне венгерского гусара, А то с ружьём тирольского стрелка. Но прелесть ясная живёт в сознанье, Что хрупки так оковы бытия, Как будто женственно всё мирозданье, И управляю им всецело я. Когда промчится вихрь, заплещут воды, Зальются птицы в чаяньи зари, То слышится в гармонии природы Мне музыка Ирины Энери. Весь день томясь от непонятной жажды И облаков следя крылатый рой, Я думаю: «Карсавина однажды, Как облако, плясала предо мной». А ночью в небе древнем и высоком Я вижу записи судеб моих И ведаю, что обо мне, далёком, Звенит Ахматовой сиренный стих. Так не умею думать я о смерти, И всё мне грезятся, как бы во сне, Те женщины, которые бессмертье Моей души доказывают мне.

Пятистопные ямбы

Николай Степанович Гумилев

Я помню ночь, как черную наяду, В морях под знаком Южного Креста. Я плыл на юг; могучих волн громаду Взрывали мощно лопасти винта, И встречные суда, очей отраду, Брала почти мгновенно темнота. О, как я их жалел, как было странно Мне думать, что они идут назад И не остались в бухте необманной, Что Дон-Жуан не встретил Донны Анны, Что гор алмазных не нашел Синдбад И Вечный Жид несчастней во сто крат. Но проходили месяцы, обратно Я плыл и увозил клыки слонов, Картины абиссинских мастеров, Меха пантер — мне нравились их пятна — И то, что прежде было непонятно, Презренье к миру и усталость снов. Я молод был, был жаден и уверен, Но дух земли молчал, высокомерен, И умерли слепящие мечты, Как умирают птицы и цветы. Теперь мой голос медлен и размерен, Я знаю, жизнь не удалась… и ты. Ты, для кого искал я на Леванте Нетленный пурпур королевских мантий, Я проиграл тебя, как Дамаянти Когда-то проиграл безумный Наль. Взлетели кости, звонкие, как сталь, Упали кости — и была печаль. Сказала ты, задумчивая, строго: «Я верила, любила слишком много, А ухожу, не веря, не любя, И пред лицом всевидящего Бога, Быть может, самое себя губя, Навек я отрекаюсь от тебя». Твоих волос не смел поцеловать я, Ни даже сжать холодных, тонких рук, Я сам себе был гадок, как паук, Меня пугал и мучил каждый звук, И ты ушла, в простом и темном платье, Похожая на древнее распятье. То лето было грозами полно, Жарой и духотою небывалой, Такой, что сразу делалось темно И сердце биться вдруг переставало, В полях колосья сыпали зерно, И солнце даже в полдень было ало. И в реве человеческой толпы, В гуденье проезжающих орудий, В немолчном зове боевой трубы Я вдруг услышал песнь моей судьбы И побежал, куда бежали люди, Покорно повторяя: буди, буди. Солдаты громко пели, и слова Невнятны были, сердце их ловило: «Скорей вперед! Могила, так могила! Нам ложем будет свежая трава, А пологом — зеленая листва, Союзником — архангельская сила». Так сладко эта песнь лилась, маня, Что я пошел, и приняли меня, И дали мне винтовку и коня, И поле, полное врагов могучих, Гудящих грозно бомб и пуль певучих, И небо в молнийных и рдяных тучах. И счастием душа обожжена С тех самых пор; веселием полна И ясностью, и мудростью; о Боге Со звездами беседует она, Глас Бога слышит в воинской тревоге И Божьими зовет свои дороги. Честнейшую честнейших херувим, Славнейшую славнейших серафим, Земных надежд небесное свершенье Она величит каждое мгновенье И чувствует к простым словам своим Вниманье, милость и благоволенье. Есть на море пустынном монастырь Из камня белого, золотоглавый, Он озарен немеркнущею славой. Туда б уйти, покинув мир лукавый, Смотреть на ширь воды и неба ширь… В тот золотой и белый монастырь!

После победы

Николай Степанович Гумилев

Солнце катится, кудри мои золотя, Я срываю цветы, с ветерком говорю. Почему же не счастлив я, словно дитя, Почему не спокоен, подобно царю? На испытанном луке дрожит тетива, И все шепчет и шепчет сверкающий меч. Он, безумный, еще не забыл острова, Голубые моря нескончаемых сеч. Для кого же теперь вы готовите смерть, Сильный меч и далеко стреляющий лук? Иль не знаете вы — завоевана твердь, К нам склонилась земля, как союзник и друг; Все моря целовали мои корабли, Мы почтили сраженьями все берега. Неужели за гранью широкой земли И за гранью небес вы узнали врага?

Наступление

Николай Степанович Гумилев

Та страна, что могла быть раем, Стала логовищем огня. Мы четвертый день наступаем, Мы не ели четыре дня. Но не надо яства земного В этот страшный и светлый час, Оттого, что Господне слово Лучше хлеба питает нас. И залитые кровью недели Ослепительны и легки. Надо мною рвутся шрапнели, Птиц быстрей взлетают клинки. Я кричу, и мой голос дикий. Это медь ударяет в медь. Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть. Словно молоты громовые Или волны гневных морей, Золотое сердце России Мерно бьется в груди моей. И так сладко рядить Победу, Словно девушку, в жемчуга, Проходя по дымному следу Отступающего врага.