Перейти к содержимому

[B]I[/B]

Третью неделю туман не слезает с белой колокольни коричневого, захолустного городка, затерявшегося в глухонемом углу Северной Адриатики. Электричество продолжает в полдень гореть в таверне. Плитняк мостовой отливает жёлтой жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили пропадают из виду, не заводя мотора. И вывеску не дочитать до конца. Уже не терракота и охра впитывают в себя сырость, но сырость впитывает охру и терракоту.

Тень, насыщающаяся от света, радуется при виде снимаемого с гвоздя пальто совершенно по-христиански. Ставни широко растопырены, точно крылья погрузившихся с головой в чужие неурядицы ангелов. Там и сям слезающая струпьями штукатурка обнажает красную, воспалённую кладку, и третью неделю сохнущие исподники настолько привыкли к дневному свету и к своей верёвке, что человек если выходит на улицу, то выходит в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу.

В два часа пополудни силуэт почтальона приобретает в подъезде резкие очертанья, чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом. Удары колокола в тумане повторяют эту же процедуру. В итоге невольно оглядываешься через плечо самому себе вслед, как иной прохожий, стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей мимо красавицы, но — ничего не видишь, кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина. Направленье потеряно. За поворотом фонари обрываются, как белое многоточье, за которым следует только запах водорослей и очертанья пирса. Безветрие; и тишина как ржанье никогда не сбивающейся с пути чугунной кобылы Виктора-Эммануила.

[BR]

[B]II[/B]

Зимой обычно смеркается слишком рано; где-то вовне, снаружи, над головою. Туго спелёнутые клочковатой марлей стрелки на городских часах отстают от меркнущего вдалеке рассеянного дневного света. За сигаретами вышедший постоялец возвращается через десять минут к себе по пробуравленному в тумане его же туловищем туннелю. Ровный гул невидимого аэроплана напоминает жужжание пылесоса в дальнем конце гостиничного коридора и поглощает, стихая, свет. «Неббия», — произносит, зевая, диктор, и глаза на секунду слипаются, наподобье раковины, когда проплывает рыба (зрачок погружается ненадолго в свои перламутровые потёмки); и подворотня с лампочкой выглядит, как ребёнок, поглощённый чтением под одеялом; одеяло всё в складках, как тога Евангелиста в нише. Настоящее, наше время со стуком отскакивает от бурого кирпича базилики, точно белый кожаный мяч, вколачиваемый в неё школьниками после школы.

Щербатые, но не мыслящие себя в профиль, обшарпанные фасады. Только голые икры кривых балясин одушевляют наглухо запертые балконы, где вот уже двести лет никто не появляется: ни наследница, ни кормилица. Облюбованные брачующимися и просто скучающими чудищами карнизы. Колоннада, оплывшая, как стеарин. И слепое, агатовое великолепье непроницаемого стекла, за которым скрываются кушетка и пианино: старые, но именно светом дня оберегаемые успешно тайны.

В холодное время года нормальный звук предпочитает тепло гортани капризам эха. Рыба безмолствует; в недрах материка распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно. Повисший над пресным каналом мост удерживает расплывчатый противоположный берег от попытки совсем отделиться и выйти в море. Так, дохнув на стекло, выводят инициалы тех, с чьим отсутствием не смириться; и подтёк превращает заветный вензель в хвост морского конька. Вбирай же красной губкою лёгких плотный молочный пар, выдыхаемый всплывшею Амфитритой и её нереидами! Протяни руку — и кончики пальцев коснутся торса, покрытого пузырьками и пахнущего, как в детстве, йодом.

[BR]

[B]III[/B]

Выстиранная, выглаженная простыня залива шуршит оборками, и бесцветный воздух на миг сгущается в голубя или в чайку, но тотчас растворяется. Вытащенные из воды лодки, баркасы, гóндолы, плоскодонки, как непарная обувь, разбросаны на песке, поскрипывающем под подошвой. Помни: любое движенье, по сути, есть перенесение тяжести тела в другое место. Помни, что прошлому не уложиться без остатка в памяти, что ему необходимо будущее. Твёрдо помни: только вода, и она одна, всегда и везде остаётся верной себе — нечувствительной к метаморфозам, плоской, находящейся там, где сухой земли больше нет. И патетика жизни с её началом, серединой, редеющим календарём, концом и т. д. стушёвывается в виду вечной, мелкой, бесцветной ряби.

Жёсткая, мёртвая проволока виноградной лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья. Деревья в чёрном саду ничем не отличаются от ограды, выглядящей как человек, которому больше не в чем и — главное — некому признаваться. Смеркается; безветрие, тишина. Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого тростника. Пинаемая носком жестянка взлетает в воздух и пропадает из виду. Даже спустя минуту не расслышать звука её паденья в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.

Похожие по настроению

Венеция

Александр Александрович Блок

С ней уходил я в море, С ней покидал я берег, С нею я был далёко, С нею забыл я близких… О, красный парус В зеленой да?ли! Черный стеклярус На темной шали! Идет от сумрачной обедни, Нет в сердце крови… Христос, уставший крест нести… Адриатической любови — Моей последней — Прости, прости! 9 мая 1909 Евг. Иванову Холодный ветер от лагуны. Гондол безмолвные гроба. Я в эту ночь — больной и юный — Простерт у львиного столба. На башне, с песнию чугунной, Гиганты бьют полночный час. Марк утопил в лагуне лунной Узорный свой иконостас. В тени дворцовой галлереи, Чуть озаренная луной, Таясь, проходит Саломея С моей кровавой головой. Всё спит — дворцы, каналы, люди, Лишь призрака скользящий шаг, Лишь голова на черном блюде Глядит с тоской в окрестный мрак. Август 1909 Слабеет жизни гул упорный. Уходит вспять прилив забот. И некий ветр сквозь бархат черный О жизни будущей поет. Очнусь ли я в другой отчизне, Не в этой сумрачной стране? И памятью об этой жизни Вздохну ль когда-нибудь во сне? Кто даст мне жизнь? Потомок дожа, Купец, рыбак, иль иерей В грядущем мраке делит ложе С грядущей матерью моей? Быть может, венецейской девы Канцоной нежной слух пленя, Отец грядущий сквозь напевы Уже предчувствует меня? И неужель в грядущем веке Младенцу мне — велит судьба Впервые дрогнувшие веки Открыть у львиного столба? Мать, что поют глухие струны? Уж ты мечтаешь, может быть, Меня от ветра, от лагуны Священной шалью оградить? Нет! Всё, что есть, что было, — живо! Мечты, виденья, думы — прочь! Волна возвратного прилива Бросает в бархатную ночь!

Венеция

Алексей Апухтин

1В развалинах забытого дворца Водили нас две нищие старухи, И речи их лилися без конца. «Синьоры, словно дождь среди засухи, Нам дорог ваш визит; мы стары, глухи И не пленим вас нежностью лица, Но радуйтесь тому, что нас узнали: Ведь мы с сестрой последние Микьяли. 2Вы слышите: Микьяли… Как звучит! Об нас не раз, конечно, вы читали, Поэт о наших предках говорит, Историк их занес в свои скрижали, И вы по всей Италии едва ли Найдете род, чтоб был так знаменит. Так не были богаты и могучи Ни Пезаро, ни Фоскари, ни Пучи… 3Ну, а теперь наш древний блеск угас. И кто же разорил нас в пух? — Ребенок! Племянник Гаэтано был у нас, Он поручен нам был почти с пеленок; И вырос он красавцем: строен, тонок… Как было не прощать его проказ! А жить он начал уже слишком рано… Всему виной племянник Гаэтано. 4Анконские поместья он спустил, Палаццо продал с статуями вместе, Картины пропил, вазы перебил, Брильянты взял, чтоб подарить невесте, А проиграл их шулерам в Триесте. А впрочем, он прекрасный малый был, Характера в нем только было мало… Мы плакали, когда его не стало. 5Смотрите, вот висит его портрет С задумчивой, кудрявой головою: А вот над ним — тому уж много лет,- С букетами в руках и мы с сестрою. Тогда мы обе славились красою, Теперь, увы… давно пропал и след От прошлого… А думается: все же На нас теперь хоть несколько похоже. 6А вот Франческо… С этим не шути, В его глазах не сыщешь состраданья: Он заседал в Совете десяти, Ловил, казнил, вымучивал признанья, За то и сам под старость, в наказанье, Он должен был тяжелый крест нести: Три сына было у него,- все трое Убиты в роковом Лепантском бое. 7Вот в мантии старик, с лицом сухим: Антонио… Мы им гордиться можем: За доброту он всеми был любим, Сенатором был долго, после дожем, Но, ревностью, как демоном, тревожим, К жене своей он был неумолим! Вот и она, красавица Тереза: Портрет ее — работы Веронеза — 8Так, кажется, и дышит с полотна… Она была из рода Морозини… Смотрите, что за плечи, как стройна, Улыбка ангела, глаза богини, И хоть молва нещадна,- как святыни, Терезы не касалася она. Ей о любви никто б не заикнулся, Но тут король, к несчастью, подвернулся. 9Король тот Генрих Третий был. О нем В семействе нашем памятно преданье, Его портрет мы свято бережем. О Франции храня воспоминанье, Он в Кракове скучал как бы в изгнаньи И не хотел быть польским королем. По смерти брата, чуя трон побольше, Решился он в Париж бежать из Польши. 10Дорогой к нам Господь его привел. Июльской ночью плыл он меж дворцами, Народ кричал из тысячи гондол, Сливался пушек гром с колоколами, Венеция блистала вся огнями. В палаццо Фоскарини он вошел… Все плакали: мужчины, дамы, дети… Великий государь был Генрих Третий! 11Республика давала бал гостям… Король с Терезой встретился на бале. Что было дальше — неизвестно нам, Но только мужу что-то насказали, И он, Терезу утопив в канале, Венчался снова в церкви Фрари, там, Где памятник великого Кановы… Но старику был брак несчастлив новый». 12И длился об Антонио рассказ, О бедствиях его второго брака… Но начало тянуть на воздух нас Из душных стен, из плесени и мрака… Старухи были нищие,- однако От денег отказались и не раз Нам на прощанье гордо повторяли: «Да, да,- ведь мы последние Микьяли!» 13Я бросился в гондолу и велел Куда-нибудь подальше плыть. Смеркалось… Канал в лучах заката чуть блестел, Дул ветерок, и туча надвигалась. Навстречу к нам гондола приближалась, Под звук гитары звучный тенор пел, И громко раздавались над волнами Заветные слова: dimmi che m’ami. 14Венеция! Кто счастлив и любим, Чья жизнь лучом сочувствия согрета, Тот, подойдя к развалинам твоим, В них не найдет желанного привета. Ты на призыв не дашь ему ответа, Ему покой твой слишком недвижим, Твой долгий сон без жалоб и без шума Его смутит, как тягостная дума. 15Но кто устал, кто бурей жизни смят, Кому стремиться и спешить напрасно, Кого вопросы дня не шевелят, Чье сердце спит бессильно и безгласно, Кто в каждом дне грядущем видит ясно Один бесцельный повторений ряд,- Того с тобой обрадует свиданье… И ты пришла! И ты — воспоминанье!.. 16Когда больная мысль начнет вникать В твою судьбу былую глубже, шире, Она не дожа будет представлять, Плывущего в короне и порфире, А пытки, казни, мост Dei Sospiri — Все, все, на чем страдания печать… Какие тайны горя и измены Хранят безмолвно мраморные стены!.. 17Как был людьми глубоко оскорблен, Какую должен был понесть потерю, Кто написал, в темнице заключен Без окон и дверей, подобно зверю: «Спаси Господь от тех, кому я верю,- От тех, кому не верю, я спасен!» Он, может быть, великим был поэтом,- История твоя в двустишьи этом! 18Страданья чашу выпивши до дна, Ты снова жить, страдать не захотела, В объятьях заколдованного сна, В минувшем блеске ты окаменела: Твой дож пропал, твой Марк давно без дела Твой лев не страшен, площадь не нужна, В твоих дворцах пустынных дышит тленье… Везде покой, могила, разрушенье… 19Могила!.. да! но отчего ж порой Ты хороша, пленительна, могила? Зачем она увядшей красотой Забытых снов так много воскресила, Душе напомнив, что в ней прежде жило? Ужель обманчив так ее покой? Ужели сердцу суждено стремиться, Пока оно не перестанет биться?.. 20Мы долго плыли… Вот зажглась звезда, Луна нас обдала потоком света; От прежней тучи нет теперь следа, Как ризой, небо звездами одето. «Джузеппе! Пеппо!» — прозвучало где-то.. Все замерло: и воздух и вода. Гондола наша двигалась без шума, Налево берег Лидо спал угрюмо. 21О, никогда на родине моей В года любви и страстного волненья Не мучили души моей сильней Тоска по жизни, жажда увлеченья! Хотелося забыться на мгновенье, Стряхнуть былое, высказать скорей Кому-нибудь, что душу наполняло… Я был один, и все кругом молчало… 22А издали, луной озарена, Венеция, средь темных вод белея, Вся в серебро и мрамор убрана, Являлась мне как сказочная фея. Спускалась ночь, теплом и счастьем вея; Едва катилась сонная волна, Дрожало сердце, тайной грустью сжато, И тенор пел вдали «О, sol beato»…

Петербург

Борис Леонидович Пастернак

Как в пулю сажают вторую пулю Или бьют на пари по свечке, Так этот раскат берегов и улиц Петром разряжен без осечки.О, как он велик был! Как сеткой конвульсий Покрылись железные щеки, Когда на Петровы глаза навернулись, Слезя их, заливы в осоке!И к горлу балтийские волны, как комья Тоски, подкатили; когда им Забвенье владело; когда он знакомил С империей царство, край — с краем.Нет времени у вдохновенья. Болото, Земля ли, иль море, иль лужа,- Мне здесь сновиденье явилось, и счеты Сведу с ним сейчас же и тут же.Он тучами был, как делами, завален. В ненастья натянутый парус Чертежной щетиною ста готовален Bрезалася царская ярость.В дверях, над Невой, на часах, гайдуками, Века пожирая, стояли Шпалеры бессонниц в горячечном гаме Рубанков, снастей и пищалей.И знали: не будет приема. Ни мамок, Ни дядек, ни бар, ни холопов. Пока у него на чертежный подрамок Надеты таежные топи. __Волны толкутся. Мостки для ходьбы. Облачно. Небо над буем, залитым Мутью, мешает с толченым графитом Узких свистков паровые клубы.Пасмурный день растерял катера. Снасти крепки, как раскуренный кнастер. Дегтем и доками пахнет ненастье И огурцами — баркасов кора.С мартовской тучи летят паруса Наоткось, мокрыми хлопьями в слякоть, Тают в каналах балтийского шлака, Тлеют по черным следам колеса.Облачно. Щелкает лодочный блок. Пристани бьют в ледяные ладоши. Гулко булыжник обрушивши, лошадь Глухо въезжает на мокрый песок. __Чертежный рейсфедер Всадника медного От всадника — ветер Морей унаследовал.Каналы на прибыли, Нева прибывает. Он северным грифелем Наносит трамваи.Попробуйте, лягте-ка Под тучею серой, Здесь скачут на практике Поверх барьеров.И видят окраинцы: За Нарвской, на Охте, Туман продирается, Отодранный ногтем.Петр машет им шляпою, И плещет, как прапор, Пурги расцарапанный, Надорванный рапорт.Сограждане, кто это, И кем на терзанье Распущены по ветру Полотнища зданий?Как план, как ландкарту На плотном папирусе, Он город над мартом Раскинул и выбросил. __Тучи, как волосы, встали дыбом Над дымной, бледной Невой. Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был, Город — вымысел твой.Улицы рвутся, как мысли, к гавани Черной рекой манифестов. Нет, и в могиле глухой и в саване Ты не нашел себе места.Воли наводненья не сдержишь сваями. Речь их, как кисти слепых повитух. Это ведь бредишь ты, невменяемый, Быстро бормочешь вслух.

Венеция

Иннокентий Анненский

1В развалинах забытого дворца Водили нас две нищие старухи, И речи их лилися без конца. «Синьоры, словно дождь среди засухи, Нам дорог ваш визит; мы стары, глухи И не пленим вас нежностью лица, Но радуйтесь тому, что нас узнали: Ведь мы с сестрой последние Микьяли.» 2Вы слышите: Микьяли… Как звучит! Об нас не раз, конечно, вы читали, Поэт о наших предках говорит, Историк их занес в свои скрижали, И вы по всей Италии едва ли Найдете род, чтоб был так знаменит. Так не были богаты и могучи Ни Пезаро, ни Фоскари, ни Пучи… 3Ну, а теперь наш древний блеск угас. И кто же разорил нас в пух? — Ребенок! Племянник Гаэтано был у нас, Он поручен нам был почти с пеленок; И вырос он красавцем: строен, тонок… Как было не прощать его проказ! А жить он начал уже слишком рано… Всему виной племянник Гаэтано. 4Анконские поместья он спустил, Палаццо продал с статуями вместе, Картины пропил, вазы перебил, Брильянты взял, чтоб подарить невесте, А проиграл их шулерам в Триесте. А впрочем, он прекрасный малый был, Характера в нем только было мало… Мы плакали, когда его не стало. 5Смотрите, вот висит его портрет С задумчивой, кудрявой головою: А вот над ним — тому уж много лет,- С букетами в руках и мы с сестрою. Тогда мы обе славились красою, Теперь, увы… давно пропал и след От прошлого… А думается: все же На нас теперь хоть несколько похоже. 6А вот Франческо… С этим не шути, В его глазах не сыщешь состраданья: Он заседал в Совете десяти, Ловил, казнил, вымучивал признанья, За то и сам под старость, в наказанье, Он должен был тяжелый крест нести: Три сына было у него,- все трое Убиты в роковом Лепантском бое. 7Вот в мантии старик, с лицом сухим: Антонио… Мы им гордиться можем: За доброту он всеми был любим, Сенатором был долго, после дожем, Но, ревностью, как демоном, тревожим, К жене своей он был неумолим! Вот и она, красавица Тереза: Портрет ее — работы Веронеза — 8Так, кажется, и дышит с полотна… Она была из рода Морозини… Смотрите, что за плечи, как стройна, Улыбка ангела, глаза богини, И хоть молва нещадна,- как святыни, Терезы не касалася она. Ей о любви никто б не заикнулся, Но тут король, к несчастью, подвернулся. 9Король тот Генрих Третий был. О нем В семействе нашем памятно преданье, Его портрет мы свято бережем. О Франции храня воспоминанье, Он в Кракове скучал как бы в изгнаньи И не хотел быть польским королем. По смерти брата, чуя трон побольше, Решился он в Париж бежать из Польши. 10Дорогой к нам Господь его привел. Июльской ночью плыл он меж дворцами, Народ кричал из тысячи гондол, Сливался пушек гром с колоколами, Венеция блистала вся огнями. В палаццо Фоскарини он вошел… Все плакали: мужчины, дамы, дети… Великий государь был Генрих Третий! 11Республика давала бал гостям… Король с Терезой встретился на бале. Что было дальше — неизвестно нам, Но только мужу что-то насказали, И он, Терезу утопив в канале, Венчался снова в церкви Фрари, там, Где памятник великого Кановы… Но старику был брак несчастлив новый». 12И длился об Антонио рассказ, О бедствиях его второго брака… Но начало тянуть на воздух нас Из душных стен, из плесени и мрака… Старухи были нищие,- однако От денег отказались и не раз Нам на прощанье гордо повторяли: «Да, да,- ведь мы последние Микьяли!» 13Я бросился в гондолу и велел Куда-нибудь подальше плыть. Смеркалось… Канал в лучах заката чуть блестел, Дул ветерок, и туча надвигалась. Навстречу к нам гондола приближалась, Под звук гитары звучный тенор пел, И громко раздавались над волнами Заветные слова: dimmi che m’ami. 14Венеция! Кто счастлив и любим, Чья жизнь лучом сочувствия согрета, Тот, подойдя к развалинам твоим, В них не найдет желанного привета. Ты на призыв не дашь ему ответа, Ему покой твой слишком недвижим, Твой долгий сон без жалоб и без шума Его смутит, как тягостная дума. 15Но кто устал, кто бурей жизни смят, Кому стремиться и спешить напрасно, Кого вопросы дня не шевелят, Чье сердце спит бессильно и безгласно, Кто в каждом дне грядущем видит ясно Один бесцельный повторений ряд,- Того с тобой обрадует свиданье… И ты пришла! И ты — воспоминанье!.. 16Когда больная мысль начнет вникать В твою судьбу былую глубже, шире, Она не дожа будет представлять, Плывущего в короне и порфире, А пытки, казни, мост Dei Sospiri — Все, все, на чем страдания печать… Какие тайны горя и измены Хранят безмолвно мраморные стены!.. 17Как был людьми глубоко оскорблен, Какую должен был понесть потерю, Кто написал, в темнице заключен Без окон и дверей, подобно зверю: «Спаси Господь от тех, кому я верю,- От тех, кому не верю, я спасен!» Он, может быть, великим был поэтом,- История твоя в двустишьи этом! 18Страданья чашу выпивши до дна, Ты снова жить, страдать не захотела, В объятьях заколдованного сна, В минувшем блеске ты окаменела: Твой дож пропал, твой Марк давно без дела Твой лев не страшен, площадь не нужна, В твоих дворцах пустынных дышит тленье… Везде покой, могила, разрушенье… 19Могила!.. да! но отчего ж порой Ты хороша, пленительна, могила? Зачем она увядшей красотой Забытых снов так много воскресила, Душе напомнив, что в ней прежде жило? Ужель обманчив так ее покой? Ужели сердцу суждено стремиться, Пока оно не перестанет биться?.. 20Мы долго плыли… Вот зажглась звезда, Луна нас обдала потоком света; От прежней тучи нет теперь следа, Как ризой, небо звездами одето. «Джузеппе! Пеппо!» — прозвучало где-то.. Все замерло: и воздух и вода. Гондола наша двигалась без шума, Налево берег Лидо спал угрюмо. 21О, никогда на родине моей В года любви и страстного волненья Не мучили души моей сильней Тоска по жизни, жажда увлеченья! Хотелося забыться на мгновенье, Стряхнуть былое, высказать скорей Кому-нибудь, что душу наполняло… Я был один, и все кругом молчало… 22А издали, луной озарена, Венеция, средь темных вод белея, Вся в серебро и мрамор убрана, Являлась мне как сказочная фея. Спускалась ночь, теплом и счастьем вея; Едва катилась сонная волна, Дрожало сердце, тайной грустью сжато, И тенор пел вдали «О, sol beato»…

Венецианские строфы (2)

Иосиф Александрович Бродский

I]Геннадию Шмакову[/II[/B] Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус. От пощёчины булочника матовая щека приобретает румянец, и вспыхивает стеклярус в лавке ростовщика. Мусорщики плывут. Как прутьями по ограде школьники на бегу, утренние лучи перебирают колонны, аркады, пряди водорослей, кирпичи. [B]II[/B] Долго светает. Голый, холодный мрамор бёдер новой Сусанны сопровождаем при погружении под воду стрекотом кинокамер новых старцев. Два-три грузных голубя, снявшихся с капители, на лету превращаются в чаек: таков налог на полёт над водой, либо — поклёп постели, сонный, на потолок. [B]III[/B] Сырость вползает в спальню, сводя лопатки спящей красавицы, что ко всему глуха. Так от хрустнувшей ветки ёжатся куропатки, и ангелы — от греха. Чуткую бязь в окне колеблют вдох и выдох. Пена бледного шёлка захлёстывает, легка, стулья и зеркало — местный стеклянный выход вещи из тупика. [B]IV[/B] Свет разжимает ваш глаз, как раковину; ушную раковину заполняет дребезг колоколов. То бредут к водопою глотнуть речную рябь стада куполов. Из распахнутых ставней в ноздри вам бьёт цикорий, крепкий кофе, скомканное тряпьё. И макает в горло дракона златой Егорий, как в чернила, копьё. [B]V[/B] День. Невесомая масса взятой в квадрат лазури, оставляя весь мир — всю синеву! — в тылу, припадает к стеклу всей грудью, как к амбразуре, и сдаётся стеклу. Кучерявая свора тщится настигнуть вора в разгоревшейся шапке, норд-ост суля. Город выглядит как толчея фарфора и битого хрусталя. [B]VI[/B] Шлюпки, моторные лодки, баркасы, барки, как непарная обувь с ноги Творца, ревностно топчут шпили, пилястры, арки, выраженье лица. Всё помножено на два, кроме судьбы и кроме самоей Н2О. Но, как всякое в мире «за», в меньшинстве оставляет её и кровли праздная бирюза. [B]VII[/B] Так выходят из вод, ошеломляя гладью кожи бугристой берег, с цветком в руке, забывая про платье, предоставляя платью всплескивать вдалеке. Так обдают вас брызгами. Те, кто бессмертен, пахнут водорослями, отличаясь от вообще людей, голубей отрывая от сумасшедших шахмат на торцах площадей. [B]VIII[/B] Я пишу эти строки, сидя на белом стуле под открытым небом, зимой, в одном пиджаке, поддав, раздвигая скулы фразами на родном. Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней мелких бликов тусклый зрачок казня за стремленье запомнить пейзаж, способный обойтись без меня.

Венеция

Иван Алексеевич Бунин

Восемь лет в Венеции я не был… Всякий раз, когда вокзал минуешь И на пристань выйдешь, удивляет Тишина Венеции, пьянеешь От морского воздуха каналов. Эти лодки, барки, маслянистый Блеск воды, огнями озарённой, А за нею низкий ряд фасадов Как бы из слоновой грязной кости, А над ними синий южный вечер, Мокрый и ненастный, но налитый Синевою мягкою, лиловой, — Радостно всё это было видеть! Восемь лет… Я спал в давно знакомой Низкой, старой комнате, под белым Потолком, расписанным цветами. Утром слышу, — колокол: и звонко И певуче, но не к нам взывает Этот чистый одинокий голос, Голос давней жизни, от которой Только красота одна осталась! Утром косо розовое солнце Заглянуло в узкий переулок, Озаряя отблеском от дома, От стены напротив — и опять я Радостную близость моря, воли Ощутил, увидевши над крышей, Над бельём, что по ветру трепалось, Облаков сиреневые клочья В жидком, влажно-бирюзовом небе. А потом на крышу прибежала И бельё снимала, напевая, Девушка с раскрытой головою, Стройная и тонкая… Я вспомнил Капри, Грациэллу Ламартина… Восемь лет назад я был моложе, Но не сердцем, нет, совсем не сердцем! В полдень, возле Марка, что казался Патриархом Сирии и Смирны, Солнце, улыбаясь в светлой дымке, Перламутром розовым слепило. Солнце пригревало стены Дожей, Площадь и воркующих, кипящих Сизых голубей, клевавших зёрна Под ногами щедрых форестьеров. Всё блестело — шляпы, обувь, трости, Щурились глаза, сверкали зубы, Женщины, весну напоминая Светлыми нарядами, раскрыли Шёлковые зонтики, чтоб шёлком Озаряло лица… В галерее Я сидел, спросил газету, кофе И о чём-то думал… Тот, кто молод, Знает, что он любит. Мы не знаем — Целый мир мы любим… И далёко, За каналы, за лежавший плоско И сиявший в тусклом блеске город, За лагуны Адрии зелёной, В голубой простор глядел крылатый Лев с колонны. В ясную погоду Он на юге видит Апеннины, А на сизом севере — тройные Волны Альп, мерцающих над синью Платиной горбов своих ледяных… Вечером — туман, молочно-серый, Дымный, непроглядный. И пушисто Зеленеют в нём огни, столбами Фонари отбрасывают тени. Траурно Большой канал чернеет В россыпи огней, туманно-красных, Марк тяжёл и древен. В переулках — Слякоть, грязь. Идут посередине, — В опере как будто. Сладко пахнут Крепкие сигары. И уютно В светлых галереях — ярко блещут Их кафе, витрины. Англичане Покупают кружево и книжки С толстыми шершавыми листами, В переплётах с золочёной вязью, С грубыми застёжками… За мною Девочка пристряла — всё касалась До плеча рукою, улыбаясь Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!» Долго я сидел потом в таверне, Долго вспоминал её прелестный Жаркий взгляд, лучистые ресницы И лохмотья… Может быть, арабка? Ночью, в час, я вышел. Очень сыро, Но тепло и мягко. На пьяцетте Камни мокры. Нежно пахнет морем, Холодно и сыро — вонью скользких Тёмных переулков, от канала — Свежестью арбуза. В светлом небе Над пьяцеттой, против папских статуй На фасаде церкви — бледный месяц: То сияет, то за дымом тает, За осенней мглой, бегущей с моря. «Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно, Медленно на лунный свет выводит Длинный чёрный катафалк гондолы, Чуть склоняет стан — и вырастает, Стоя на корме её… Мы долго Плыли в узких коридорах улиц, Между стен высоких и тяжёлых… В этих коридорах — баржи с лесом, Барки с солью: стали и ночуют. Под стенами — сваи и ступени, В плесени и слизи. Сверху — небо, Лента неба в мелких бледных звёздах… В полночь спит Венеция, — быть может, Лишь в притонах для воров и пьяниц, За вокзалом, светят щели в ставнях, И за ними глухо слышны крики, Буйный хохот, споры и удары По столам и столикам, залитым Марсалой и вермутом… Есть прелесть В этой поздней, в этой чадной жизни Пьяниц, проституток и матросов! «Но amato, amo, Desdemona»,— Говорит Энрико, напевая, И, быть может, слышит эту песню Кто-нибудь вот в этом тёмном доме — Та душа, что любит… За оградой Вижу садик; в чистом небосклоне — Голые, прозрачные деревья, И стеклом блестят они, и пахнет Сад вином и мёдом… Этот винный Запах листьев тоньше, чем весенний! Молодость груба, жадна, ревнива, Молодость не знает счастья — видеть Слёзы на ресницах Дездемоны, Любящей другого… Вот и светлый Выход в небо, в лунный блеск и воды! Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц, Перелив зеркальных вод и тонкий Голубой туман, в котором сказкой Кажутся вдали дома и церкви! Здравствуйте, полночные просторы Золотого млеющего взморья И огни чуть видного экспресса, Золотой бегущие цепочкой По лагунам к югу!

Венецианская ночь

Иван Козлов

Ночь весенняя дышала Светло-южною красой; Тихо Брента протекала, Серебримая луной; Отражен волной огнистой Блеск прозрачных облаков, И восходит пар душистый От зеленых берегов. Свод лазурный, томный ропот Чуть дробимые волны, Померанцев, миртов шепот И любовный свет луны, Упоенья аромата И цветов и свежих трав, И вдали напев Торквата Гармонических октав — Все вливает тайно радость, Чувствам снится дивный мир, Сердце бьется, мчится младость На любви весенний пир; По водам скользят гондолы, Искры брызжут под веслом, Звуки нежной баркаролы Веют легким ветерком. Что же, что не видно боле Над игривою рекой В светло-убранной гондоле Той красавицы младой, Чья улыбка, образ милый Волновали все сердца И пленяли дух унылый Исступленного певца? Нет ее: она тоскою В замок свой удалена; Там живет одна с мечтою, Тороплива и мрачна. Не мила ей прелесть ночи, Не манит сребристый ток, И задумчивые очи Смотрят томно на восток. Но густее тень ночная; И красот цветущий рой, В неге страстной утопая, Покидает пир ночной. Стихли пышные забавы, Все спокойно на реке, Лишь Торкватовы октавы Раздаются вдалеке. Вот прекрасная выходит На чугунное крыльцо; Месяц бледно луч наводит На печальное лицо; В русых локонах небрежных Рисовался легкий стан, И на персях белоснежных Изумрудный талисман! Уж в гондоле одинокой К той скале она плывет, Где под башнею высокой Море бурное ревет. Там певца воспоминанье В сердце пламенном живей, Там любви очарованье С отголоском прежних дней. И в мечтах она внимала, Как полночный вещий бой Медь гудящая сливала С вечно-шумною волной, Не мила ей прелесть ночи, Душен свежий ветерок, И задумчивые очи Смотрят томно на восток. Тучи тянутся грядою, Затмевается луна; Ясный свод оделся мглою; Тьма внезапная страшна. Вдруг гондола осветилась, И звезда на высоте По востоку покатилась И пропала в темноте. И во тьме с востока веет Тихогласный ветерок; Факел дальний пламенеет,- Мчится по морю челнок. В нем уныло молодая Тень знакомая сидит, Подле арфа золотая, Меч под факелом блестит. Не играйте, не звучите, Струны дерзкие мои: Славной тени не гневите!.. О! свободы и любви Где же, где певец чудесный? Иль его не сыщет взор? Иль угас огонь небесный, Как блестящий метеор?

Венеция

Максимилиан Александрович Волошин

Резные фасады, узорные зданья На алом пожаре закатного стана Печальны и строги, как фрески Орканья, — Горят перламутром в отливах тумана…Устало мерцают в отливах тумана Далеких лагун огневые сверканья… Вечернее солнце, как алая рана… На всем бесконечная грусть увяданья.О пышность паденья, о грусть увяданья! Шелков Веронеза закатная Кана, Парчи Тинторето… и в тучах мерцанья Осенних и медных тонов Тициана…Как осенью листья с картин Тициана Цветы облетают… Последнюю дань я Несу облетевшим страницам романа, В каналах следя отраженные зданья…Венеции скорбной узорные зданья Горят перламутром в отливах тумана. На всем бесконечная грусть увяданья Осенних и медных тонов Тициана.

Венеция

Николай Алексеевич Заболоцкий

Покуда на солнце не жарко И город доступен ветрам, Войдем по ступеням Сан-Марко В его перламутровый храм. Когда-то, ограбив полмира, Свозили сюда корабли Из золота, перла, порфира Различные дива земли. Покинув собор Соломона, Египет и пышный Царьград, С тех пор за колонной колонна На цоколях этих стоят. И точно в большие литавры, Считая теченье минут, Над ними железные мавры В торжественный колокол бьют. И лев на столбе из гранита Глядит, распростерший крыла, И черная книга, раскрыта, Под лапой его замерла. Молчит громоносная книга, Владычица древних морей. Столица, темна и двулика, Молчит, уподобившись ей. Лишь голуби мечутся тучей, Да толпы чужих заправил Ленивой слоняются кучей Среди позабытых могил. Шагают огромные доги, И в тонком дыму сигарет Живые богини и боги За догами движутся вслед. Венеция! Сказка вселенной! Ужель ты средь моря одна Их власти, тупой и надменной, Навеки теперь отдана? Пленяя сердца красотою, В сомнительный веря барыш, Ужель ты служанкой простою У собственной двери стоишь? А где твои прежние лавры? И вечно ли время утрат? И скоро ли древние мавры В последний ударят набат?

Ночь в Венеции

Петр Вяземский

По зеркалу зыбкого дола, Под темным покровом ночным, Таинственной тенью гондола Скользит по струям голубым.Гондола скользит молчаливо Вдоль мраморных, мрачных палат; Из мрака они горделиво, Сурово и молча глядят.И редко, и редко сквозь стекла Где б свет одинокий блеснул; Чертогов тех роскошь поблекла, И жизнь их — минувшего гул.И дремлют дворцы-саркофаги! Но снятся им славные сны: Дни древней, народной отваги, Блеск мира и грома войны;Востока и трепет, и горе, Когда разглашала молва Победы на суше и море Повсюду державного льва;И пиршеств роскошных веселье, Когда новый дож пировал В дукалыюм дворце новоселье М рог золотой воздевал.Умолкли и громы и клики! И средь опустевших палат Лев пережил век свой великий, Трезубец и грозный булат.Погасла звезда, что так ярко Лила светозарный поток На башни, на площадь Сан-Марко, На запад и дальний восток.Не ждите: не явится скоро, Свершая торжественный бег, Плавучий дворец, Бучинторо, Державы и славы ковчег.Красавицы, ныне печальной, Не вспыхнет восторгом лицо; Заветный залог обручальный, — Давно распаялось кольцо.Красавицы вдовствует ложе, И дума ей душу гнетет; Но тщетно мечтать ей о доже, — Желанный жених по придет.По зеркалу зыбкого дола, Под темным покровом ночным, Таинственной тенью гондола Скользит по струям голубым.В часы тишины и прохлады Синьора, услышав сквозь соя Созвучья ночной серенады, Не выйдет тайком на балкон.Забыты октавы Торквато, Умолкнул народный напев, Которым звучали когда-то Уста гондольеров и дев.Гондола скользит молчаливо Вдоль мраморных, мрачных палат: Из мрака они горделиво, Сурово и молча глядят.

Другие стихи этого автора

Всего: 500

Мексиканское танго

Иосиф Александрович Бродский

В ночном саду под гроздью зреющего манго Максимильян танцует то, что станет танго. Тень воз — вращается подобьем бумеранга, температура, как под мышкой, тридцать шесть. Мелькает белая жилетная подкладка. Мулатка тает от любви, как шоколадка, в мужском объятии посапывая сладко. Где надо — гладко, где надо — шерсть. В ночной тиши под сенью девственного леса Хуарец, действуя как двигатель прогресса, забывшим начисто, как выглядят два песо, пеонам новые винтовки выдает. Затворы клацают; в расчерченной на клетки Хуарец ведомости делает отметки. И попугай весьма тропической расцветки сидит на ветке и так поет: Презренье к ближнему у нюхающих розы пускай не лучше, но честней гражданской позы. И то, и это порождает кровь и слезы. Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы, распространяется, как мухами — зараза, иль как в кафе удачно брошенная фраза, и где у черепа в кустах всегда три глаза, и в каждом — пышный пучок травы.

1983

Иосиф Александрович Бродский

Первый день нечетного года. Колокола выпускают в воздух воздушный шар за воздушным шаром, составляя компанию там наверху шершавым, триста лет как раздевшимся догола местным статуям. Я валяюсь в пустой, сырой, желтой комнате, заливая в себя Бертани. Эта вещь, согреваясь в моей гортани, произносит в конце концов: «Закрой окно». Вот и еще одна комбинация цифр не отворила дверцу; плюс нечетные числа тем и приятны сердцу, что они заурядны; мало кто ставит на них свое состоянье, свое неименье, свой кошелек; а поставив — встают с чем сели… Чайка в тумане кружится супротив часовой стрелки, в отличие от карусели.

Я входил вместо дикого зверя в клетку

Иосиф Александрович Бродский

Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.

Я всегда твердил, что судьба — игра

Иосиф Александрович Бродский

Л. В. Лифшицу Я всегда твердил, что судьба — игра. Что зачем нам рыба, раз есть икра. Что готический стиль победит, как школа, как способность торчать, избежав укола. Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако — сильно. Я считал, что лес — только часть полена. Что зачем вся дева, раз есть колено. Что, устав от поднятой веком пыли, русский глаз отдохнет на эстонском шпиле. Я сижу у окна. Я помыл посуду. Я был счастлив здесь, и уже не буду. Я писал, что в лампочке — ужас пола. Что любовь, как акт, лишена глагола. Что не знал Эвклид, что, сходя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос. Я сижу у окна. Вспоминаю юность. Улыбнусь порою, порой отплюнусь. Я сказал, что лист разрушает почку. И что семя, упавши в дурную почву, не дает побега; что луг с поляной есть пример рукоблудья, в Природе данный. Я сижу у окна, обхватив колени, в обществе собственной грузной тени. Моя песня была лишена мотива, но зато ее хором не спеть. Не диво, что в награду мне за такие речи своих ног никто не кладет на плечи. Я сижу у окна в темноте; как скорый, море гремит за волнистой шторой. Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи.

Одиночество

Иосиф Александрович Бродский

Когда теряет равновесие твоё сознание усталое, когда ступеньки этой лестницы уходят из под ног, как палуба, когда плюёт на человечество твоё ночное одиночество, — ты можешь размышлять о вечности и сомневаться в непорочности идей, гипотез, восприятия произведения искусства, и — кстати — самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности с глубокими её могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми. Да. Лучше поклоняться данности с короткими её дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами. Да. Лучше поклоняться данности с убогими её мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами (хотя и не особо чистыми), удерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице.

Письма римскому другу

Иосиф Александрович Бродский

I[/I] Нынче ветрено и волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе. Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги. Дева тешит до известного предела — дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятья невозможны, ни измена! [B]* * *[/B] Посылаю тебе, Постум, эти книги. Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги? Все интриги, вероятно, да обжорство. Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных — лишь согласное гуденье насекомых. [B]* * *[/B] Здесь лежит купец из Азии. Толковым был купцом он — деловит, но незаметен. Умер быстро — лихорадка. По торговым он делам сюда приплыл, а не за этим. Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить! а умер старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил. [B]* * *[/B] Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники — ворюги? Но ворюга мне милей, чем кровопийца. [B]* * *[/B] Этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли: брать сестерций с покрывающего тела — все равно что дранку требовать от кровли. Протекаю, говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я — не бывало. Вот найдешь себе какого-нибудь мужа, он и будет протекать на покрывало. [B]* * *[/B] Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом. Разыщу большой кувшин, воды налью им… Как там в Ливии, мой Постум, — или где там? Неужели до сих пор еще воюем? [B]* * *[/B] Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами. Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья. [B]* * *[/B] Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит. Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену. [B]* * *[/B] Зелень лавра, доходящая до дрожи. Дверь распахнутая, пыльное оконце, стул покинутый, оставленное ложе. Ткань, впитавшая полуденное солнце. Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке — Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.

Пилигримы

Иосиф Александрович Бродский

Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. **Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета.** За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды горят над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным, и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. …И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам.

Натюрморт

Иосиф Александрович Бродский

B]1[/B] Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте. Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет. Это январь. Зима Согласно календарю. Когда опротивеет тьма. тогда я заговорю. [BR2/B] Пора. Я готов начать. Неважно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить. О чем? О днях. о ночах. Или же — ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать на ветру. [BR3/B] Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей. Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид. Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому. [BR4/B] Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них — и внутри нутра. Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук. Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт. [BR5/B] Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари. В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль — это плоть времени; плоть и кровь. [BR6/B] Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту, — как я переношу небытие на свету. Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает. [BR7/B] Преподнося сюрприз суммой своих углов вещь выпадает из миропорядка слов. Вещь не стоит. И не движется. Это — бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «* мать!» [BR8/B] Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней. Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз. Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети. [BR9/B] Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт. Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. «Смерть придет, у нее будут твои глаза». [BR10[/B] Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой? Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть, мертв или жив? Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой.

Сын, если я не мертв

Иосиф Александрович Бродский

Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму. Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной — я молод — с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму. Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому. Сын! Если я не мертв, то потому потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему. Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму. Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника — похожи. А смерть — ничтожный физиономист. Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит.

Я вас любил

Иосиф Александрович Бродский

Я вас любил. Любовь еще (возможно,что просто боль) сверлит мои мозги.Все разлетелось к черту на куски.Я застрелиться пробовал, но сложнос оружием. И далее: виски:в который вдарить? Портила не дрожь, нозадумчивость. Черт! Все не по-людски!Я вас любил так сильно, безнадежно,как дай вам Бог другими — но не даст!Он, будучи на многое горазд,не сотворит — по Пармениду — дваждысей жар в крови, ширококостный хруст,чтоб пломбы в пасти плавились от жаждыкоснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!

Августовские любовники

Иосиф Александрович Бродский

Августовские любовники, августовские любовники проходят с цветами, невидимые зовы парадных их влекут, августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами мелькают на перекрестках, исчезают в переулках, по площади бегут. Августовские любовники в вечернем воздухе чертят красно-белые линии рубашек, своих цветов, распахнутые окна между черными парадными светят, и они всё идут, всё бегут на какой-то зов. Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город, вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто, в узеньких переулках торопливо звонят соборы, возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто. Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами, голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш, вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами, никогда ни с кем, это ты себе говоришь. Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью, с юной плотью входящей, всходящей на новый круг, отдавая себя с новым криком и с новой кровью, отдавая себя, выпуская цветы из рук. Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью, что никто не пройдет под балконом твоим к тебе, и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.

Рождество 1963 года

Иосиф Александрович Бродский

Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Звезда светила ярко с небосвода. Холодный ветер снег в сугроб сгребал. Шуршал песок. Костер трещал у входа. Дым шел свечой. Огонь вился крючком. И тени становились то короче, то вдруг длинней. Никто не знал кругом, что жизни счет начнется с этой ночи. Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Крутые своды ясли окружали. Кружился снег. Клубился белый пар. Лежал младенец, и дары лежали.