Перейти к содержимому

Когда ты вспомнишь обо мне в краю чужом — хоть эта фраза всего лишь вымысел, а не пророчество, о чем для глаза,

вооруженного слезой, не может быть и речи: даты из омута такой лесой не вытащишь — итак, когда ты

за тридевять земель и за морями, в форме эпилога (хоть повторяю, что слеза, за исключением былого,

все уменьшает) обо мне вспомянешь все-таки в то Лето Господне и вздохнешь — о не вздыхай! — обозревая это

количество морей, полей, разбросанных меж нами, ты не заметишь, что толпу нулей возглавила сама. В гордыне

твоей иль в слепоте моей все дело, или в том, что рано об этом говорить, но ей-же Богу, мне сегодня странно,

что, будучи кругом в долгу, поскольку ограждал так плохо тебя от худших бед, могу от этого избавить вздоха.

Грядущее есть форма тьмы, сравнимая с ночным покоем. В том будущем, о коем мы не знаем ничего, о коем,

по крайности, сказать одно сейчас я в состояньи точно: что порознь нам суждено с тобой в нем пребывать, и то, что

оно уже настало — рев метели, превращенье крика в глухое толковище слов есть первая его улика —

в том будущем есть нечто, вещь, способная утешить или — настолько-то мой голос вещ! — занять воображенье в стиле

рассказов Шахразады, с той лишь разницей, что это больше посмертный, чем весьма простой страх смерти у нее — позволь же

сейчас, на языке родных осин, тебя утешить; и да пусть тени на снегу от них толпятся как триумф Эвклида.

Когда ты вспомнишь обо мне, дня, месяца, Господня Лета такого-то, в чужой стране, за тридевять земель — а это

гласит о двадцати восьми возможностях — и каплей влаги зрачок вооружишь, возьми перо и чистый лист бумаги

и перпендикуляр стоймя восставь, как небесам опору, меж нашими с тобой двумя — да, точками: ведь мы в ту пору

уменьшимся и там, Бог весть, невидимые друг для друга, почтем еще с тобой за честь слыть точками; итак, разлука

есть проведение прямой, и жаждущая встречи пара любовников — твой взгляд и мой — к вершине перпендикуляра

поднимется, не отыскав убежища, помимо горних высот, до ломоты в висках; и это ли не треугольник?

Рассмотрим же фигуру ту, которая в другую пору заставила бы нас в поту холодном пробуждаться, полу-

безумных лезть под кран, дабы рассудок не спалила злоба; и если от такой судьбы избавлены мы были оба —

от ревности, примет, комет, от приворотов, порч, снадобья — то, видимо, лишь на предмет черчения его подобья.

Рассмотрим же. Всему свой срок, поскольку теснота, незрячесть объятия — сама залог незримости в разлуке — прячась

друг в друге, мы скрывались от пространства, положив границей ему свои лопатки, — вот оно и воздает сторицей

предательству; возьми перо и чистую бумагу — символ пространства — и, представив про- порцию — а нам по силам

представить все пространство: наш мир все же ограничен властью Творца: пусть не наличием страж заоблачных, так чьей-то страстью

заоблачной — представь же ту пропорцию прямой, лежащей меж нами — ко всему листу и, карту подстелив для вящей

подробности, разбей чертеж на градусы, и в сетку втисни длину ее — и ты найдешь зависимость любви от жизни.

Итак, пускай длина черты известна нам, а нам известно, что это — как бы вид четы, пределов тех, верней, где места

свиданья лишена она, и ежели сия оценка верна (она, увы, верна), то перпендикуляр, из центра

восставленный, есть сумма сих пронзительных двух взглядов; и на основе этой силы их находится его вершина

в пределах стратосферы — вряд ли суммы наших взглядов хватит на большее; а каждый взгляд, к вершине обращенный, — катет.

Так двух прожекторов лучи, исследуя враждебный хаос, находят свою цель в ночи, за облаком пересекаясь;

но цель их — не мишень солдат: она для них — сама услуга, как зеркало, куда глядят не смеющие друг на друга

взглянуть; итак, кому ж, как не мне, катету, незриму, нему, доказывать тебе вполне обыденную теорему

обратную, где, муча глаз доказанных обильем пугал, жизнь требует найти от нас то, чем располагаем: угол.

Вот то, что нам с тобой дано. Надолго. Навсегда. И даже пускай в неощутимой, но в материи. Почти в пейзаже.

Вот место нашей встречи. Грот заоблачный. Беседка в тучах. Приют гостеприимный. Род угла; притом, один из лучших

хотя бы уже тем, что нас никто там не застигнет. Это лишь наших достоянье глаз, верх собственности для предмета.

За годы, ибо негде до — до смерти нам встречаться боле, мы это обживем гнездо, таща туда по равной доле

скарб мыслей одиноких, хлам невысказанных слов — все то, что мы скопим по своим углам; и рано или поздно точка

указанная обретет почти материальный облик, достоинство звезды и тот свет внутренний, который облак

не застит — ибо сам Эвклид при сумме двух углов и мрака вокруг еще один сулит; и это как бы форма брака.

Вот то, что нам с тобой дано. Надолго. Навсегда. До гроба. Невидимым друг другу. Но оттуда обозримы оба

так будем и в ночи и днем, от Запада и до Востока, что мы, в конце концов, начнем от этого зависеть ока

всевидящего. Как бы явь на тьму ни налагала арест, возьми его сейчас и вставь в свой новый гороскоп, покамест

всевидящее око слов не стало разбирать. Разлука есть сумма наших трех углов, а вызванная ею мука

есть форма тяготенья их друг к другу; и она намного сильней подобных форм других. Уж точно, что сильней земного.

Схоластика, ты скажешь. Да, схоластика и в прятки с горем лишенная примет стыда игра. Но и звезда над морем —

что есть она как не (позволь так молвить, чтоб высокий в этом не узрила ты штиль) мозоль, натертая в пространстве светом?

Схоластика. Почти. Бог весть. Возможно. Усмотри в ответе согласие. А что не есть схоластика на этом свете?

Бог ведает. Клонясь ко сну, я вижу за окном кончину зимы; и не найти весну: ночь хочет удержать причину

от следствия. В моем мозгу какие-то квадраты, даты, твоя или моя к виску прижатая ладонь… Когда ты

однажды вспомнишь обо мне, окутанную вспомни мраком, висящую вверху, вовне, там где-нибудь, над Скагерраком,

в компании других планет, мерцающую слабо, тускло, звезду, которой, в общем, нет. Но в том и состоит искусство

любви, вернее, жизни — в том, чтоб видеть, чего нет в природе, и в месте прозревать пустом сокровища, чудовищ — вроде

крылатых женогрудых львов, божков невероятной мощи, вещающих судьбу орлов. Подумай же, насколько проще

творения подобных дел, плетения их оболочки и прочих кропотливых дел — вселение в пространство точки!

Ткни пальцем в темноту. Невесть куда. Куда укажет ноготь. Не в том суть жизни, что в ней есть, но в вере в то, что в ней должно быть.

Ткни пальцем в темноту — туда, где в качестве высокой ноты должна была бы быть звезда; и, если ее нет, длинноты,

затасканных сравнений лоск прости: как запоздалый кочет, униженный разлукой мозг возвыситься невольно хочет.

Похожие по настроению

Элегия

Давид Самойлов

Дни становятся все сероватей. Ограды похожи на спинки железных кроватей. Деревья в тумане, и крыши лоснятся, И сны почему-то не снятся. В кувшинах стоят восковые осенние листья, Которые схожи то с сердцем, то с кистью Руки. И огромное галок семейство, Картаво ругаясь, шатается с места на место. Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо Писать, избегая наплыва Обычного чувства пустого неверья В себя, что всегда у поэтов под дверью Смеется в кулак и настойчиво трется, И черт его знает — откуда берется!Обычная осень! Писать, избегая неверья В себя. Чтоб скрипели гусиные перья И, словно гусей белоснежных станицы, Летели исписанные страницы… Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном,- Есть множество окон. И в каждом Виднеются лица: Старухи и дети, жильцы и жилицы, И смотрят они на мои занавески, И переговариваются по-детски: — О чем он там пишет? И чем он там дышит? Зачем он так часто взирает на крыши, Где мокрые трубы, и мокрые птицы, И частых дождей торопливые спицы? —А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: — Прочтите. Но только учтите, Читайте не то, что давно нам известно, А то, что не скучно и что интересно… — А что вам известно? — Что нивы красивы, что люди счастливы, Любовь завершается браком, И свет торжествует над мраком… — Садитесь, прочту вам роман с эпилогом. — Валяйте! — садятся в молчании строгом. И слушают. Он расстается с невестой. (Соседка довольна. Отрывок прелестный.) Невеста не ждет его. Он погибает. И зло торжествует. (Соседка зевает.) Сосед заявляет, что так не бывает, Нарушены, дескать, моральные нормы И полный разрыв содержанья и формы… — Постойте, постойте! Но вы же просили… — Просили! И просьба останется в силе… Но вы же поэт! К моему удивленью, Вы не понимаете сути явлений, По сути — любовь завершается браком, А свет торжествует над мраком. Сапожник Подметкин из полуподвала, Доложим, пропойца. Но этого мало Для литературы. И в роли героя Должны вы его излечить от запоя И сделать счастливым супругом Глафиры, Лифтерши из сорок четвертой квартиры. __На улице осень… И окна. И в каждом окошке Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки. Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке. Глафира выносит очистки картошки. А может, и впрямь лучше было бы в мире, Когда бы сапожник женился на этой Глафире? А может быть, правда — задача поэта Упорно доказывать это: Что любовь завершается браком, А свет торжествует над мраком.

Стихи о тебе

Эдуард Асадов

Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь, Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь Мне кажется, что ты ещё придёшь И тихо-тихо постучишься в дверь… На нашем, на знакомом этаже, Где ты навек впечаталась в рассвет, Где ты живёшь и не живёшь уже И где, как песня, ты и есть, и нет. А то вдруг мниться начинает мне, Что телефон однажды позвонит И голос твой, как в нереальном сне, Встряхнув, всю душу разом опалит. И если ты вдруг ступишь на порог, Клянусь, что ты любою можешь быть! Я жду. Ни саван, ни суровый рок, И никакой ни ужас и ни шок Меня уже не смогут устрашить! Да есть ли в жизни что-нибудь страшней И что-нибудь чудовищнее в мире, Чем средь знакомых книжек и вещей, Застыв душой, без близких и друзей, Бродить ночами по пустой квартире… Но самая мучительная тень Легла на целый мир без сожаленья В тот календарный первый летний день, В тот памятный день твоего рожденья… Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год В застолье шумном с искренней любовью Твой самый-самый преданный народ Пил вдохновенно за твоё здоровье! И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал! И ты уже — иная, неземная… Как я сумел? Как выжил? Устоял? Я и теперь никак не понимаю… И мог ли я представить хоть на миг, Что будет он безудержно жестоким, Твой день. Холодным, жутко одиноким, Почти как ужас, как безмолвный крик… Что вместо тостов, праздника и счастья, Где все добры, хмельны и хороши, — Холодное, дождливое ненастье, И в доме тихо-тихо… Ни души.И все, кто поздравляли и шутили, Бурля, как полноводная река, Вдруг как бы растворились, позабыли, Ни звука, ни визита, ни звонка… Однако было всё же исключенье: Звонок. Приятель сквозь холодный мрак. Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье, И — с облегченьем — трубку на рычаг. И снова мрак когтит, как злая птица, А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть! И чем шагами мерить эту жуть, Уж лучше сразу к чёрту провалиться! Луна, как бы шагнув из-за угла, Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой, Как человек, сутулясь у стола, Дрожа губами, чокается с рюмкой… Да, было так, хоть вой, хоть не дыши! Твой образ… Без телесности и речи… И… никого… ни звука, ни души… Лишь ты, да я, да боль нечеловечья… И снова дождь колючею стеной, Как будто бы безжалостно штрихуя Всё, чем живу я в мире, что люблю я, И всё, что было исстари со мной… Ты помнишь ли в былом — за залом зал… Аншлаги! Мир, заваленный цветами, А в центре — мы. И счастье рядом с нами! И бьющийся ввысь восторженный накал! А что ещё? Да всё на свете было! Мы бурно жили, споря и любя, И всё ж, признайся, ты меня любила Не так, как я — стосердно и стокрыло, Не так, как я, без памяти, тебя! Но вот и ночь, и грозовая дрожь Ушли, у грома растворяясь в пасти… Смешав в клубок и истину, и ложь, Победы, боль, страдания и счастье… А впрочем, что я, право, говорю! Куда, к чертям, исчезнут эти муки?! Твой голос, и лицо твое, и руки… Стократ горя, я век не отгорю! И пусть летят за днями дни вослед, Им не избыть того, что вечно живо. Всех тридцать шесть невероятных лет, Мучительных и яростно-счастливых! Когда в ночи позванивает дождь Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь, Мне кажется, что ты ещё придёшь И тихо-тихо постучишься в дверь… Не знаю, что разрушим, что найдём? И что прощу и что я не прощу? Но знаю, что назад не отпущу. Иль вместе здесь, или туда вдвоём! Но Мефистофель в стенке за стеклом Как будто ожил в облике чугонном, И, глянув вниз темно и многодумно, Чуть усмехнулся тонгогубым ртом: «Пойми, коль чудо даже и случится, Я всё ж скажу, печали не тая, Что если в дверь она и постучится, То кто, скажи мне, сможет поручиться, Что дверь та будет именно твоя?..»

Полярная звезда и проседь окон

Илья Эренбург

Полярная звезда и проседь окон. Какая же плясунья унесет Два рысьих солнца мертвого Востока Среди густых серебряных тенёт? Ну как же здесь любить, забыв о гневе? Протяжен ямб, прохладой веет смерть. Ведь, полюбив, унылый Псалмопевец Кимвал не трогал и кричал, как зверь. О, расступись!— ведь расступилось море Я перейду, я больше не могу. Зачем тебе пророческая горечь Моих сухих и одичалых губ? Не буду ни просить, ни прекословить, И всё ж боюсь, что задохнешься ты,— Ведь то, что ты зовешь моей любовью,— Лишь взрыв ветхозаветной духоты.

О любви

Илья Сельвинский

Если умру я, если исчезну, Ты не заплачешь. Ты б не смогла. Я в твоей жизни, говоря честно, Не занимаю большого угла. В сердце твоем оголтелый дятел Не для меня долбит о любви. Кто я, в сущности? Так. Приятель. Но есть права у меня и свои. Бывает любовь безысходнее круга — Полубезумье такая любовь. Бывает — голубка станет подругой, Лишь приголубь ее голубок, Лишь подманить воркованием губы, Мехом дыханья окутать ее, Грянуть ей в сердце — прямо и грубо — Жаркое сердцебиенье свое. Но есть на свете такая дружба, Такое чувство есть на земле, Когда воркованье просто не нужно, Как рукопожатье в своей семье, Когда не нужны ни встречи, ни письма, Но вечно глаза твои видят глаза, Как если б средь тонких струн организма Новый какой-то нерв завелся. И знаешь: что б ни случилось с тобою, Какие б ни прокляли голоса — Тебя с искалеченною судьбою Те же теплые встретят глаза. И встретят не так, как радушные люди, Но всей глубиною своей чистоты, Не потому, что ты абсолютен, А просто за то, что ты — это ты.

Келломяки

Иосиф Александрович Бродский

I]М. Б.[/II[/B] Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны, городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни — телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров». И никаким топором не наколешь дров отопить помещенье. Наоборот, иной дом согреть порывался своей спиной самую зиму и разводил цветы в синих стеклах веранды по вечерам; и ты, как готовясь к побегу и азимут отыскав, засыпала там в шерстяных носках. [B]II[/B] Мелкие, плоские волны моря на букву «б», сильно схожие издали с мыслями о себе, набегали извилинами на пустынный пляж и смерзались в морщины. Сухой мандраж голых прутьев боярышника вынуждал порой сетчатку покрыться рябой корой. А то возникали чайки из снежной мглы, как замусоленные ничьей рукой углы белого, как пустая бумага, дня; и подолгу никто не зажигал огня. [B]III[/B] В маленьких городках узнаешь людей не в лицо, но по спинам длинных очередей; и населенье в субботу выстраивалось гуськом, как караван в пустыне, за сах. песком или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь. В маленьком городе обыкновенно ешь то же, что остальные. И отличить себя можно было от них лишь срисовывая с рубля шпиль кремля, сужавшегося к звезде, либо — видя вещи твои везде. [B]IV[/B] Несмотря на все это, были они крепки, эти брошенные спичечные коробки с громыхавшими в них посудой двумя-тремя сырыми головками. И, воробья кормя, на него там смотрели всею семьей в окно, где деревья тоже сливались потом в одно черное дерево, стараясь перерасти небо — что и случалось часам к шести, когда книга захлопывалась и когда от тебя оставались лишь губы, как от того кота. [B]V[/B] Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло, дар — холодея внутри, источать тепло вовне — постояльцев сближал с жильем, и зима простыню на веревке считала своим бельем. Это сковывало разговоры; смех громко скрипел, оставляя следы, как снег, опушавший изморозью, точно хвою, края местоимений и превращавший «я» в кристалл, отливавший твердою бирюзой, но таявший после твоей слезой. [B]VI[/B] Было ли вправду все это? и если да, на кой будоражить теперь этих бывших вещей покой, вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне, имитируя — часто удачно — тот свет во сне? Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес); а что Келломяки ведали, кроме рельс и расписанья железных вещей, свистя возникавших из небытия, пять минут спустя и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть, мысль о любви и успевших сесть? [B]VII[/B] Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм подбирая с пустынных пригородных платформ, оставляла на них под тяжестью хвойных лап настоящее в черном пальто, чей драп, более прочный, нежели шевиот, предохранял там от будущего и от прошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет. Нет ничего постоянней, чем черный цвет; так возникают буквы, либо — мотив «Кармен», так засыпают одетыми противники перемен. [B]VIII[/B] Больше уже ту дверь не отпирать ключом с замысловатой бородкой, и не включить плечом электричество в кухне к радости огурца. Эта скворешня пережила скворца, кучевые и перистые стада. С точки зрения времени, нет «тогда»: есть только «там». И «там», напрягая взор, память бродит по комнатам в сумерках, точно вор, шаря в шкафах, роняя на пол роман, запуская руку к себе в карман. [B]IX[/B] В середине жизни, в густом лесу, человеку свойственно оглядываться — как беглецу или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи. Но прошедшее время вовсе не пума и не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив жертву на землю, вас задушить в своих нежных объятьях: ибо — не те бока, и Нарциссом брезгающая река покрывается льдом (рыба, подумав про свое консервное серебро, Xуплывает заранее). Ты могла бы сказать, скрепя сердце, что просто пыталась предохранить себя от больших превращений, как та плотва; что всякая точка в пространстве есть точка «a» и нормальный экспресс, игнорируя «b» и «c», выпускает, затормозив, в конце алфавита пар из запятых ноздрей; что вода из бассейна вытекает куда быстрей, чем вливается в оный через одну или несколько труб: подчиняясь дну. [B]XI[/B] Можно кивнуть и признать, что простой урок лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок, что Финляндия спит, затаив в груди нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди, из алюминия: лучше, видать, для рук. Но по ним уже не узнать, как горит бамбук, не представить пальму, муху це-це, фокстрот, монолог попугая — вернее, тот вид параллелей, где голым — поскольку край света — гулял, как дикарь, Маклай. [B]XII[/B] В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб, как чужих фотографий, не держат карт — даже игральных — как бы кладя предел покушеньям судьбы на беззащитность тел. Существуют обои; и населенный пункт освобождаем ими обычно от внешних пут столь успешно, что дым норовит назад воротиться в трубу, не подводить фасад; что оставляют, слившиеся в одно, белое после себя пятно. [B]XIII[/B] Необязательно помнить, как звали тебя, меня; тебе достаточно блузки и мне — ремня, чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу), что безымянность нам в самый раз, к лицу, как в итоге всему живому, с лица земли стираемому беззвучным всех клеток «пли». У вещей есть пределы. Особенно — их длина, неспособность сдвинуться с места. И наше право на «здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день клином падавшая в сугробы тень [B]XIV[/B] дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж, будем считать, что клин этот острый — наш общий локоть, выдвинутый вовне, которого ни тебе, ни мне не укусить, ни, подавно, поцеловать. В этом смысле, мы слились, хотя кровать даже не скрипнула. Ибо она теперь целый мир, где тоже есть сбоку дверь. Но и она — точно слышала где-то звон — годится только, чтоб выйти вон.

Казнь Несими

Леонид Алексеевич Филатов

I И вот, жрецы ночных обсерваторий Hашли среди созвездий и планет Светящуюся точку, под которой Мне было суждено увидеть свет. И в этот миг зарницы полыхнули, И грянул шум неведомых морей, И ласково склонились повитухи Перед прекрасной матерью моей. Ударил гром. В степях заржали кони. Закат погас на краешке Земли. И чьи-то руки, смуглые как корни, Меня над этим миром вознесли. Тот миг… Он будет проклят и оплакан, Когда на свет здоров и невредим, Явился незамеченный аллахом Бродяга и поэт Имаметдин…II …Рождается солнце, Hо в кои-то веки Я нынче его появленью не рад, Светило, сощурив Трахомные веки, Меня наряжает в меси и халат. И вот облаченный В святые обновы, Я слышу обрывки торжественных слов… Проклятъе ли, дух ли, Hочные ли совы Гнездятся под сенью ночных куполов?… И кто-то незримый, Сгибает мне спину, И тени неслышно сползают со стен… Закручен молитвой В тугую пружину, Я лоб опускаю в зажимы колен. Hи дней, ни ночей, Hи базаров, ни улиц, Hи запаха трав, ни мерцанья волны… Я знаю как выглядит Подлинный ужас. Вполне безобидно. Четыре стены. Безмолвье и мрак. По углам — паутина… Hо знай, богомолец, твой час недалек, И лопнет завод, И сорвется пружина, И череп с размаху пробьет потолок!.. …Рождается солнце, Рождается солнце, Дремотные травы лучом вороша… В росинке и в яблоке, В камне и слове Беснуется солнечный дух мятежа!..III КТО ТЫ? Ты, как вечный дух, бесплотен, Ты, как летний дождь, бесплатен, И в созвездье белых пятен Ты — еще одно пятно… Предъявитель? Испытатель? Разрушитель? Созидатель? Или мне тебя, приятель, Разгадать не суждено?.. Осторожен и смекалист, То ли ангел, то ли аист, Ты себя еще покамест Обнаружить не даешь. Кто ты — Гнев или Забава, Ты — Проклятье или Слава, Или ты — Святее Право Прятать Истину и Ложь? Все имеет объясненье, — Камень, облако, затменье, А твое происхожденье Объяснить не хватит слов. Как понять твое обличье, — Человекорыбьептичье, — Где законы и приличья, Здравый смысл, в конце концов!..IV Рождается солнце, Рождается солнце, Дремотные травы лучом вороша, — В росинке и в яблоке, В камне и слове Беснуется солнечный дух мятежа! И смерть невозможна, И жизнь очевидна, Покуда на солнце горят тополя, И я, как зеленые перья, — В чернила, Деревья в тебя окунаю, Земля! Сегодня, исполненный дерзкой отваги, Я жизнь посвящаю великим делам, Пусть небо заменит мне Кипу бумаги, Пусть тополь заменит священный калам! О, мальчик, Божок азиатских кочевий, — Блести, как монетка, горячечный лоб, — Ты грезишь Проектами новых ковчегов, Hе зная, случится ли новый потоп… А мир безмятежен. Он замер, как вымер. История ласково плещет у ног, И древние тайны — Осколками амфор — Hеслышно выносит на влажный песок. И чьи это губы, И чьи это руки, И чей это шепот, и чьи это сны?… И сколько дремучей Языческой муки В зеленом мерцанье прибрежной волны!.. Мне тайны, как брызги, Щекочут лопатки… О, искра открытия — только раздуй! — И вдруг обожжет Откровенность догадки, Как в детстве подслушанный мной поцелуй. О, мальчик! — взывают ко мне, — Помоги нам! — Ожившие тени далеких времен… Плыву по могилам, Плыву по могилам, Плыву по могилам забытых имен…V Аллах, даруй мне мудрость старика, Как спелый плод, в уста ее мне выжми. Подобно черной августовской вишне, Она терпка должна быть и горька. Аллах, к тебе взывает Hесими, Ты мог бы наказать меня презреньем, Hо смилуйся и солнечным прозреньем Осенний этот череп осени! …И вдруг — в ночной торжественной тиши Я слышу чей-то голос: «Отрекаюсь!» Такой знакомый голос: «Отрекаюсь!» Гляжу вокруг, а рядом — ни души! Я — отрекаюсь. Этот голос — мой! Я отрекаюсь от мирских соблазнов, От родины, от дома, от собратьев Я отрекаюсь. Этот голос — мой! От всех грядущих праздников и бед Я отрекаюсь клятвами любыми, — И от того, за что меня любили, И от того за что бывал я бит. От утренних оранжевых дорог, От солнца и дымящихся харчевен, От строк, в которых был я прям и честен, От строк, в которых честным быть не мог. От выпитых на празднествах пиал, От матери и родственного круга, От синяков, полученных от друга И от врагом подаренных похвал. От тех, что говорили мне: «Пиши!» От тех, что говорили мне: «Довольно!» …Я отрекаюсь нынче добровольно От главного — от собственной души!VI …Мне волей аллаха Готовилась плаха, А я не убийца — я грешный поэт… Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, которого нет! …Я — воин, В бою неизведавший страха, А нынче шакалы грызут мой скелет… Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, которого нет! …Я нищая птаха — Штаны да рубаха, Питался подслушанным звоном монет Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, Все в воле аллаха, которого нет! А где-то Hа краешке синего неба Курлычут и плачут по вас журавли… …Перо мое, Стань окончанием нерва, Ведущего к самому сердцу Земли!..ЗАКЛЮЧИТЕЛЬHЫЕ ГЛАВКИ ПОЭМЫ С приходом рассвета Тревожно и глухо Гремит барабан, И утренний город В серебряной дымке Угрюмо торжествен… Греми, барабан! Собирай стариков, Малолетних и женщин! Греми, барабан! Поднимай из постелей Своих горожан! И вот я всхожу Hа высокий и звонкий Дубовый помост, Пропахший насквозь Золотистой смолой И древесною стружкой, И внутренний голос Hевнятно и хрипло Мне шепчет: «Послушай!… Довольно упрямства!.. Покуда не поздно!.. Потом не помочь!..» Палач улыбается, — Ровные зубы, Лицо без морщин. Ребячий пушок Покрывает Его мускулистые икры… Он счастлив, Как мальчик, Который допущен Во взрослые игры, Hе зная их смысла, Hе зная последствий, Hе зная причин. Толпа негодует, Толпа в нетерпенье. Толпа голодна — Hеужто, шайтан, Hе проронет слезы Перед близкой расплатой? Испуганным зайцем Взметнулся и замер В толпе Соглядатай, И в мире голов Появилась и скрылась Его голова… И флаг на ветру Горячится и фыркает — Только стегни! — И он развернется Вполнеба С могучей и трепетной силой… Тот флаг, он сейчас Упоенно гудит Hад моею могилой, Как синий табун Молодых скакунов В предрассветной степи… Отречься от солнца, От книг и друзей И от давешних слов — И завтра с рассветом Кого-то другого Казнят на помосте… Опомнись, покуда Вгоняют в ладони Горячие гвозди, И струйкой минут Истекает воронка Песочных часов!.. …И вспомнится дом, И колодезный скрип, И пальба пастухов, И — как виноградинка В желтей пыли — Смуглоглазый детеныш… В ту давнюю пору Я был опечален Лукав и дотошен, И — самое главное! — Чист от долгов И далек от стихов…* * * Малыш! Ты покамест Hе знаешь своих Обязательств и прав, И взрослая жизнь Hе вмещается в рамки Ребячьих законов: Ты встретишь врагов, Что сильней и страшней Многоглавых драконов, С которыми ты Без труда расправлялся Hа сказочной Каф… …И вспомнится юность, Такая вчерашняя… О, неужель Мне больше не плакать От той безотчетной И ласковой грусти, Как в полночь, когда Предо мною взошли Изумленные груди, Светло и бесшумно, Как в звездных озерах Всплывает форель!.. Любимая спит Утомленная праздником Hашей любви… Светлеет восток… Голосят петухи… Оживают селенья… И я, опасаясь Чуть слышным касаньем Спугнуть сновиденья, Целую святые, Прохладные, чистые Губы твои!.. Тебе ль огорчаться Ты прожил Счастливую жизнь, Hесими, — Ты знал и любовь, И ночные костры, И прекрасные строки! Как в солнечном яблоке Бродят густые Осенние соки, — Так бродят во мне Сокровенные боли Родимой Земли!..* * * Держись, Hесими, Hи слезинки, ни крика, Hи вздоха — держись! Пусть память, как книга Шуршит на ветру За страницей страница… Палач не позволит — Одна за другой — Им опять повториться, И надо успеть Пролистать до конца Эту славную жизнь… Пусть жизнь Hесими Продолжается в этих Звенящих стихах!.. Еще не однажды Hа этой планете — С приходом рассвета Сверкать топорам, Воздвигаться помостам И толпам стихать При виде последнего Всхлипа артерий Hа шее Поэта!..* * * Поэты! Вы все Умираете вдруг, Hе успев отдышаться От трудной любви, От вчерашней дороги, От жаркой строки… Еще не расставлены точки В преддверии главного шага, Еще не допито вино И еще не добиты враги… Поэты уходят От теплых дымов, От детей, от семьи… Поэты уходят, Послушные вечному Зову дороги… Hо смерть им всегда Одинаково рано Подводит итоги: Три полных десятка, Четвертый — Враги оборвут на семи… В поэтоубийстве Решает суровая Точность часов — Из тысячи пуль Повезет хоть одной, Hо узнать бы — которой? О, череп Поэта, Он весь в чертежах Пулевых траекторий, Подобно постройке Опутанной сетью Рабочих лесов… Где может быть спрятан, В каком изощренном И каверзном лбу, Тупой механизм До сих пор непонятного Людям секрета, Согласно которому Если убийца Стреляет в толпу, То пуля из тысячи Все-таки выберет Череп Поэта!..* * * Поэты, на вас Возлагает надежды Старик Hесими! Hикто из живущих Hе вправе за долгую жизнь поручиться… Кто знает какая Беда на планете Могла бы случиться, Когда бы не головы наши Взамен, Дорогие мои…* Уже молчит в полях война Который год. И всё же ждёт его она, — И всё же ждёт. Бог знает, кто ему она, Наверное, жена…Ах, сколько там дорог-путей, В чужой стране! Ах, сколько было злых людей На той войне! А в это время ждут вестей, Наверное, вдвойне…Её солдат который год Лежит в полях. Дымится шлях – он к ней бредёт На костылях. Он к ней, наверное, придёт, Он всё-таки придёт…Она рукой слезу утрёт, Она права. Бранить за поздний твой приход – Её права. …Но наверху над ним растёт, Наверное, трава…

К неверной

Николай Михайлович Карамзин

Рассудок говорит: «Всё в мире есть мечта!» Увы! несчастлив тот, кому и сердце скажет: «Всё в мире есть мечта!», Кому жестокий рок то опытом докажет. Тогда увянет жизни цвет; Тогда несносен свет; Тогда наш взор унылый На горестной земле не ищет ничего, Он ищет лишь… могилы!.. Я слышал страшный глас, глас сердца моего, И с прелестью души, с надеждою простился; Надежда умерла, — и так могу ли жить? Когда любви твоей я, милая, лишился, Могу ли что нибудь, могу ль себя любить?.. Кто в жизни испытал всю сладость нежной страсти И нравился тебе, тот… жил и долго жил; Мне должно умереть: так рок определил. Ах! если б было в нашей власти Вовеки пламенно любить, Вовеки в милом сердце жить, Никто б не захотел расстаться с здешним светом; Тогда бы человек был зависти предметом Для жителей небес. — Упреками тебе Скучать я не хочу: упреки бесполезны; Насильно никогда не можем быть любезны. Любви покорно всё, любовь… одной судьбе. Когда от сердца сердце удалится, Напрасно звать его: оно не возвратится. Но странник в горестных местах, В пустыне мертвой, на песках, Приятности лугов, долин воображает, Чрез кои некогда он шел: «Там пели соловьи, там мирт душистый цвел!» Сей мыслию себя страдалец лишь терзает, Но все несчастные о счастьи говорят. Им участь… вспоминать, счастливцу… наслаждаться. Я также вспомню рай, питая в сердце ад. Ах! было время мне мечтать и заблуждаться: Я прожил тридцать лет; с цветочка на цветок С зефирами летал. Киприда свой венок Мне часто подавала; Как резвый ветерок, рука моя играла Со флером на груди прелестнейших цирцей; Армиды Тассовы, лаисы наших дней Улыбкою любви меня к себе манили И сердце юноши быть ветреным учили; Но я влюблялся, не любя. Когда ж узнал тебя, Когда, дрожащими руками Обняв друг друга, всё забыв, Двумя горящими сердцами Союз священный заключив, Мы небо на земле вкусили И вечность в миг один вместили, — Тогда, тогда любовь я в первый раз узнал; Ее восторгом изнуренный, Лишился мыслей, чувств и смерти ожидал, Прелестнейшей, блаженной!.. Но рок хотел меня для горя сохранить; За счастье должно нам несчастием платить. Какая смертная как ты была любима, Как ты боготворима? Какая смертная была И столь любезна, столь мила? Любовь в тебе пылала, И подле сердца моего Любовь, любовь в твоем так сильно трепетала! С небесной сладостью дыханья твоего Она лилась мне в грудь. Что слово, то блаженство; Что взор, то новый дар. Я целый свет забыл, Природу и друзей: Природы совершенство, Друзей, себя, творца в тебе одной любил. Единый час разлуки Был сердцу моему несносным годом муки; Прощаяся с тобой, Прощался я с самим собой… И с чувством обновленным К тебе в объятия спешил; В душевной радости рекою слезы лил; В блаженстве трепетал… не смертным, богом был!.. И прах у ног твоих казался мне священным! Я землю целовал, На кою ты ступала; Как нектар воздух пил, которым ты дышала… Увы! от счастья здесь никто не умирал, Когда не умер я!.. Оставить мир холодный, Который враг чувствительным душам; Обнявшись перейти в другой, где мы свободны Жить с тем, что мило нам; Где царствует любовь без всех предрассуждений, Без всех несчастных заблуждений; Где бог улыбкой встретит нас… Ах! сколько, сколько раз О том в восторге мы мечтали И вместе слезы проливали!.. Я был, я был любим тобой! Жестокая!.. увы! могло ли подозренье Мне душу омрачить? Ужасною виной Почел бы я тогда малейшее сомненье; Оплакал бы его. Тебе неверной быть! Скорее нас творец забудет, Скорее изверг здесь покоен духом будет, Чем милая души мне может изменить! Так думал я… и что ж? на розе уст небесных, На тайной красоте твоих грудей прелестных Еще горел, пылал мой страстный поцелуй, Когда сказала ты другому: торжествуй — Люблю тебя!.. Еще ты рук не опускала, Которыми меня, лаская, обнимала, Другой, другой уж был в объятиях твоих… Иль в сердце… всё одно! Без тучи гром ужасный Ударил надо мной. В волненьи чувств моих Я верить не хотел глазам своим, несчастный! И думал наяву, что вижу всё во сне; Сомнение тогда блаженством было мне — Но ты, жестокая, холодною рукою Завесу с истины сняла!.. Ни вздохом, ни одной слезою Последней дани мне в любви не принесла!.. Как можно разлюбить, что нам казалось мило, Кем мы дышали здесь, кем наше сердце жило? Однажды чувства истощив, Где новых взять для новой страсти? Тобой оставлен я; но, ах! в моей ли власти Неверную забыть? Однажды полюбив, Я должен ввек любить; исчезну обожая. Тебе судьба иная; Иное сердце у тебя — Блаженствуй! Самый гроб меня не утешает; И в вечности я зрю пустыню для себя: Я буду там один! Душа не умирает; Душа моя и там всё будет тосковать И тени милыя искать!

Ноктюрн

Роберт Иванович Рождественский

Между мною и тобою — гул небытия, звездные моря, тайные моря. Как тебе сейчас живется, вешняя моя, нежная моя, странная моя? Если хочешь, если можешь — вспомни обо мне, вспомни обо мне, вспомни обо мне. Хоть случайно, хоть однажды вспомни обо мне, долгая любовь моя. А между мною и тобой — века, мгновенья и года, сны и облака. Я им к тебе сейчас лететь велю. Ведь я тебя еще сильней люблю. Как тебе сейчас живется, вешняя моя, нежная моя, странная моя? Я тебе желаю счастья, добрая моя, долгая любовь моя! Я к тебе приду на помощь,— только позови, просто позови, тихо позови. Пусть с тобой все время будет свет моей любви, зов моей любви, боль моей любви! Только ты останься прежней — трепетно живи, солнечно живи, радостно живи! Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи, счастливо живи всегда. А между мною и тобой — века, мгновенья и года, сны и облака. Я им к тебе сейчас лететь велю. Ведь я тебя еще сильней люблю. Пусть с тобой все время будет свет моей любви, зов моей любви, боль моей любви! Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи. Счастливо живи всегда.

К Нине (О Нина, о Нина)

Василий Андреевич Жуковский

О Нина, о Нина, сей пламень любви Ужели с последним дыханьем угаснет? Душа, отлетая в незнаемый край, Ужели во прахе то чувство покинет, Которым равнялась богам на земле? Ужели в минуту боренья с кончиной — Когда уж не буду горящей рукой В слезах упоенья к трепещущей груди, Восторженный, руку твою прижимать, Когда прекратятся и сердца волненье, И пламень ланитный — примета любви, И тайныя страсти во взорах сиянье, И тихие вздохи, и сладкая скорбь, И груди безвестным желаньем стесненье — Ужели, о Нина, всем чувствам конец? Ужели ни тени земного блаженства С собою в обитель небес не возьмем? Ах! с чем же предстанем ко трону Любови? И то, что питало в нас пламень души, Что было в сем мире предчувствием неба, Ужели то бездна могилы пожрет? Ах! самое небо мне будет изгнаньем, Когда для бессмертья утрачу любовь; И в области райской я буду печально О прежнем, погибшем блаженстве мечтать; Я с завистью буду — как бедный затворник Во мраке темницы о нежной семье, О прежних весельях родительской сени, Прискорбный, тоскует, на цепи склонясь,- Смотреть, унывая, на милую землю. Что в вечности будет заменой любви? О! первыя встречи небесная сладость — Как тайные, сердца созданья, мечты, В единый слиявшись пленительный образ, Являются смутной весельем душе — Уныния прелесть, волненье надежды, И радость и трепет при встрече очей, Ласкающий голос — души восхищенье, Могущество тихих, таинственных слов, Присутствия сладость, томленье разлуки, Ужель невозвратно вас с жизнью терять? Ужели, приближась к безмолвному гробу, Где хладный, навеки бесчувственный прах Горевшего прежде любовию сердца, Мы будем напрасно и скорбью очей И прежде всесильным любви призываньем В бесчувственном прахе любовь оживлять? Ужель из-за гроба ответа не будет? Ужель переживший один сохранит То чувство, которым так сладко делился; А прежний сопутник, кем в мире он жил, С которым сливался тоской и блаженством, Исчезнет за гробом, как утренний пар С лучом, озлатившим его, исчезает, Развеянный легким зефира крылом?.. О Нина, я внемлю таинственный голос: Нет смерти, вещает, для нежной любви; Возлюбленный образ, с душой неразлучный, И в вечность за нею из мира летит — Ей спутник до сладкой минуты свиданья. О Нина, быть может, торжественный час, Посланник разлуки, уже надо мною; Ах! скоро, быть может, погаснет мой взор, К тебе устремляясь с последним блистаньем; С последнею лаской утихнет мой глас, И сердце забудет свой сладостный трепет — Не сетуй и верой себя услаждай, Что чувства нетленны, что дух мой с тобою; О сладость! о смертный, блаженнейший час! С тобою, о Нина, теснейшим союзом Он страстную душу мою сопряжет. Спокойся, друг милый, и в самой разлуке Я буду хранитель невидимый твой, Невидимый взору, но видимый сердцу; В часы испытанья и мрачной тоски Я в образе тихой, небесной надежды, Беседуя скрытно с твоею душой, В прискорбную буду вливать утешенье; Под сумраком ночи, когда понесешь Отраду в обитель недуга и скорби, Я буду твой спутник, я буду с тобой Делиться священным добра наслажденьем; И в тихий, священный моления час, Когда на коленах, с блистающим взором, Ты будешь свой пламень к Творцу воссылать, Быть может тоскуя о друге погибшем, Я буду молитвы невинной души Носить в умиленье к небесному трону. О друг незабвенный, тебя окружив Невидимой тенью, всем тайным движеньям Души твоей буду в веселье внимать; Когда ты — пленившись потока журчаньем, Иль блеском последним угасшего дня (Как холмы объемлет задумчивый сумрак И, с бледным вечерним мерцаньем, в душе О радостях прежних мечта воскресает), Иль сладостным пеньем вдали соловья, Иль веющим с луга душистым зефиром, Несущим свирели далекия звук, Иль стройным бряцаньем полуночной арфы — Нежнейшую томность в душе ощутишь, Исполнишься тихим, унылым мечтаньем И, в мир сокровенный душою стремясь, Присутствие Бога, бессмертья награду, И с милым свиданье в безвестной стране Яснее постигнешь, с живейшею верой, С живейшей надеждой от сердца вздохнешь.. Знай, Нина, что друга ты голос внимаешь, Что он и в веселье, и в тихой тоске С твоею душою сливается тайно. Мой друг, не страшися минуты конца: Посланником мира, с лучом утешенья Ко смертной постели приникнув твоей, Я буду игрою небесныя арфы Последнюю муку твою услаждать; Не вопли услышишь грозящие смерти, Не ужас могилы узришь пред собой: Но глас восхищенный, поющий свободу, Но светлый ведущий к веселию путь И прежнего друга, в восторге свиданья Манящего ясной улыбкой тебя. О Нина, о Нина, бессмертье наш жребий.

Флейта-позвоночник (Поэма)

Владимир Владимирович Маяковский

[B]Пролог[/B] За всех вас, которые нравились или нравятся, хранимых иконами у души в пещере, как чашу вина в застольной здравице, подъемлю стихами наполненный череп. Все чаще думаю — не поставить ли лучше точку пули в своем конце. Сегодня я на всякий случай даю прощальный концерт. Память! Собери у мозга в зале любимых неисчерпаемые очереди. Смех из глаз в глаза лей. Былыми свадьбами ночь ряди. Из тела в тело веселье лейте. Пусть не забудется ночь никем. Я сегодня буду играть на флейте. На собственном позвоночнике. [B]1[/B] Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! Буре веселья улицы узки. Праздник нарядных черпал и черпал. Думаю. Мысли, крови сгустки, больные и запекшиеся, лезут из черепа. Мне, чудотворцу всего, что празднично, самому на праздник выйти не с кем. Возьму сейчас и грохнусь навзничь и голову вымозжу каменным Невским! Вот я богохулил. Орал, что бога нет, а бог такую из пекловых глубин, что перед ней гора заволнуется и дрогнет, вывел и велел: люби! Бог доволен. Под небом в круче измученный человек одичал и вымер. Бог потирает ладони ручек. Думает бог: погоди, Владимир! Это ему, ему же, чтоб не догадался, кто ты, выдумалось дать тебе настоящего мужа и на рояль положить человечьи ноты. Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стёганье одеялово, знаю — запахнет шерстью паленной, и серой издымится мясо дьявола. А я вместо этого до утра раннего в ужасе, что тебя любить увели, метался и крики в строчки выгранивал, уже наполовину сумасшедший ювелир. В карты бы играть! В вино выполоскать горло сердцу изоханному. Не надо тебя! Не хочу! Все равно я знаю, я скоро сдохну. Если правда, что есть ты, боже, боже мой, если звезд ковер тобою выткан, если этой боли, ежедневно множимой, тобой ниспослана, господи, пытка, судейскую цепь надень. Жди моего визита. Я аккуратный, не замедлю ни на день. Слушай, всевышний инквизитор! Рот зажму. Крик ни один им не выпущу из искусанных губ я. Привяжи меня к кометам, как к хвостам лошадиным, и вымчи, рвя о звездные зубья. Или вот что: когда душа моя выселится, выйдет на суд твой, выхмурясь тупенько, ты, Млечный Путь перекинув виселицей, возьми и вздерни меня, преступника. Делай что хочешь. Хочешь, четвертуй. Я сам тебе, праведный, руки вымою. Только — слышишь! — убери проклятую ту, которую сделал моей любимою! Версты улиц взмахами шагов мну. Куда я денусь, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! [B]2[/B] И небо, в дымах забывшее, что голубо, и тучи, ободранные беженцы точно, вызарю в мою последнюю любовь, яркую, как румянец у чахоточного. Радостью покрою рев скопа забывших о доме и уюте. Люди, слушайте! Вылезьте из окопов. После довоюете. Даже если, от крови качающийся, как Бахус, пьяный бой идет — слова любви и тогда не ветхи. Милые немцы! Я знаю, на губах у вас гётевская Гретхен. Француз, улыбаясь, на штыке мрет, с улыбкой разбивается подстреленный авиатор, если вспомнят в поцелуе рот твой, Травиата. Но мне не до розовой мякоти, которую столетия выжуют. Сегодня к новым ногам лягте! Тебя пою, накрашенную, рыжую. Может быть, от дней этих, жутких, как штыков острия, когда столетия выбелят бороду, останемся только ты и я, бросающийся за тобой от города к городу. Будешь за море отдана, спрячешься у ночи в норе — я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона огненные губы фонарей. В зное пустыни вытянешь караваны, где львы начеку, — тебе под пылью, ветром рваной, положу Сахарой горящую щеку. Улыбку в губы вложишь, смотришь — тореадор хорош как! И вдруг я ревность метну в ложи мрущим глазом быка. Вынесешь на мост шаг рассеянный — думать, хорошо внизу бы. Это я под мостом разлился Сеной, зову, скалю гнилые зубы. С другим зажгешь в огне рысаков Стрелку или Сокольники. Это я, взобравшись туда высоко, луной томлю, ждущий и голенький. Сильный, понадоблюсь им я — велят: себя на войне убей! Последним будет твое имя, запекшееся на выдранной ядром губе. Короной кончу? Святой Еленой? Буре жизни оседлав валы, я — равный кандидат и на царя вселенной, и на кандалы. Быть царем назначено мне — твое личико на солнечном золоте моих монет велю народу: вычекань! А там, где тундрой мир вылинял, где с северным ветром ведет река торги, — на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги. Слушайте ж, забывшие, что небо голубо, выщетинившиеся, звери точно! Это, может быть, последняя в мире любовь вызарилась румянцем чахоточного. [B]3[/B] Забуду год, день, число. Запрусь одинокий с листом бумаги я. Творись, просветленных страданием слов нечеловечья магия! Сегодня, только вошел к вам, почувствовал — в доме неладно. Ты что-то таила в шелковом платье, и ширился в воздухе запах ладана. Рада? Холодное «очень». Смятеньем разбита разума ограда. Я отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен. Послушай, все равно не спрячешь трупа. Страшное слово на голову лавь! Все равно твой каждый мускул как в рупор трубит: умерла, умерла, умерла! Нет, ответь. Не лги! (Как я такой уйду назад?) Ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза. Могилы глубятся. Нету дна там. Кажется, рухну с помоста дней. Я душу над пропастью натянул канатом, жонглируя словами, закачался над ней. Знаю, любовь его износила уже. Скуку угадываю по стольким признакам. Вымолоди себя в моей душе. Празднику тела сердце вызнакомь. Знаю, каждый за женщину платит. Ничего, если пока тебя вместо шика парижских платьев одену в дым табака. Любовь мою, как апостол во время оно, по тысяче тысяч разнесу дорог. Тебе в веках уготована корона, а в короне слова мои — радугой судорог. Как слоны стопудовыми играми завершали победу Пиррову, Я поступью гения мозг твой выгромил. Напрасно. Тебя не вырву. Радуйся, радуйся, ты доконала! Теперь такая тоска, что только б добежать до канала и голову сунуть воде в оскал. Губы дала. Как ты груба ими. Прикоснулся и остыл. Будто целую покаянными губами в холодных скалах высеченный монастырь. Захлопали двери. Вошел он, весельем улиц орошен. Я как надвое раскололся в вопле, Крикнул ему: «Хорошо! Уйду! Хорошо! Твоя останется. Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!» Ох, эта ночь! Отчаянье стягивал туже и туже сам. От плача моего и хохота морда комнаты выкосилась ужасом. И видением вставал унесенный от тебя лик, глазами вызарила ты на ковре его, будто вымечтал какой-то новый Бялик ослепительную царицу Сиона евреева. В муке перед той, которую отдал, коленопреклоненный выник. Король Альберт, все города отдавший, рядом со мной задаренный именинник. Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы! Весеньтесь жизни всех стихий! Я хочу одной отравы — пить и пить стихи. Сердце обокравшая, всего его лишив, вымучившая душу в бреду мою, прими мой дар, дорогая, больше я, может быть, ничего не придумаю. В праздник красьте сегодняшнее число. Творись, распятью равная магия. Видите — гвоздями слов прибит к бумаге я.

Другие стихи этого автора

Всего: 500

Мексиканское танго

Иосиф Александрович Бродский

В ночном саду под гроздью зреющего манго Максимильян танцует то, что станет танго. Тень воз — вращается подобьем бумеранга, температура, как под мышкой, тридцать шесть. Мелькает белая жилетная подкладка. Мулатка тает от любви, как шоколадка, в мужском объятии посапывая сладко. Где надо — гладко, где надо — шерсть. В ночной тиши под сенью девственного леса Хуарец, действуя как двигатель прогресса, забывшим начисто, как выглядят два песо, пеонам новые винтовки выдает. Затворы клацают; в расчерченной на клетки Хуарец ведомости делает отметки. И попугай весьма тропической расцветки сидит на ветке и так поет: Презренье к ближнему у нюхающих розы пускай не лучше, но честней гражданской позы. И то, и это порождает кровь и слезы. Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы, распространяется, как мухами — зараза, иль как в кафе удачно брошенная фраза, и где у черепа в кустах всегда три глаза, и в каждом — пышный пучок травы.

1983

Иосиф Александрович Бродский

Первый день нечетного года. Колокола выпускают в воздух воздушный шар за воздушным шаром, составляя компанию там наверху шершавым, триста лет как раздевшимся догола местным статуям. Я валяюсь в пустой, сырой, желтой комнате, заливая в себя Бертани. Эта вещь, согреваясь в моей гортани, произносит в конце концов: «Закрой окно». Вот и еще одна комбинация цифр не отворила дверцу; плюс нечетные числа тем и приятны сердцу, что они заурядны; мало кто ставит на них свое состоянье, свое неименье, свой кошелек; а поставив — встают с чем сели… Чайка в тумане кружится супротив часовой стрелки, в отличие от карусели.

Я входил вместо дикого зверя в клетку

Иосиф Александрович Бродский

Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.

Я всегда твердил, что судьба — игра

Иосиф Александрович Бродский

Л. В. Лифшицу Я всегда твердил, что судьба — игра. Что зачем нам рыба, раз есть икра. Что готический стиль победит, как школа, как способность торчать, избежав укола. Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако — сильно. Я считал, что лес — только часть полена. Что зачем вся дева, раз есть колено. Что, устав от поднятой веком пыли, русский глаз отдохнет на эстонском шпиле. Я сижу у окна. Я помыл посуду. Я был счастлив здесь, и уже не буду. Я писал, что в лампочке — ужас пола. Что любовь, как акт, лишена глагола. Что не знал Эвклид, что, сходя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос. Я сижу у окна. Вспоминаю юность. Улыбнусь порою, порой отплюнусь. Я сказал, что лист разрушает почку. И что семя, упавши в дурную почву, не дает побега; что луг с поляной есть пример рукоблудья, в Природе данный. Я сижу у окна, обхватив колени, в обществе собственной грузной тени. Моя песня была лишена мотива, но зато ее хором не спеть. Не диво, что в награду мне за такие речи своих ног никто не кладет на плечи. Я сижу у окна в темноте; как скорый, море гремит за волнистой шторой. Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи.

Одиночество

Иосиф Александрович Бродский

Когда теряет равновесие твоё сознание усталое, когда ступеньки этой лестницы уходят из под ног, как палуба, когда плюёт на человечество твоё ночное одиночество, — ты можешь размышлять о вечности и сомневаться в непорочности идей, гипотез, восприятия произведения искусства, и — кстати — самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности с глубокими её могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми. Да. Лучше поклоняться данности с короткими её дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами. Да. Лучше поклоняться данности с убогими её мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами (хотя и не особо чистыми), удерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице.

Письма римскому другу

Иосиф Александрович Бродский

I[/I] Нынче ветрено и волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе. Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги. Дева тешит до известного предела — дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятья невозможны, ни измена! [B]* * *[/B] Посылаю тебе, Постум, эти книги. Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги? Все интриги, вероятно, да обжорство. Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных — лишь согласное гуденье насекомых. [B]* * *[/B] Здесь лежит купец из Азии. Толковым был купцом он — деловит, но незаметен. Умер быстро — лихорадка. По торговым он делам сюда приплыл, а не за этим. Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить! а умер старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил. [B]* * *[/B] Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники — ворюги? Но ворюга мне милей, чем кровопийца. [B]* * *[/B] Этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли: брать сестерций с покрывающего тела — все равно что дранку требовать от кровли. Протекаю, говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я — не бывало. Вот найдешь себе какого-нибудь мужа, он и будет протекать на покрывало. [B]* * *[/B] Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом. Разыщу большой кувшин, воды налью им… Как там в Ливии, мой Постум, — или где там? Неужели до сих пор еще воюем? [B]* * *[/B] Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами. Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья. [B]* * *[/B] Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит. Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену. [B]* * *[/B] Зелень лавра, доходящая до дрожи. Дверь распахнутая, пыльное оконце, стул покинутый, оставленное ложе. Ткань, впитавшая полуденное солнце. Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке — Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.

Пилигримы

Иосиф Александрович Бродский

Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. **Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета.** За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды горят над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным, и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. …И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам.

Натюрморт

Иосиф Александрович Бродский

B]1[/B] Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте. Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет. Это январь. Зима Согласно календарю. Когда опротивеет тьма. тогда я заговорю. [BR2/B] Пора. Я готов начать. Неважно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить. О чем? О днях. о ночах. Или же — ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать на ветру. [BR3/B] Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей. Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид. Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому. [BR4/B] Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них — и внутри нутра. Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук. Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт. [BR5/B] Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари. В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль — это плоть времени; плоть и кровь. [BR6/B] Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту, — как я переношу небытие на свету. Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает. [BR7/B] Преподнося сюрприз суммой своих углов вещь выпадает из миропорядка слов. Вещь не стоит. И не движется. Это — бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «* мать!» [BR8/B] Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней. Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз. Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети. [BR9/B] Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт. Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. «Смерть придет, у нее будут твои глаза». [BR10[/B] Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой? Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть, мертв или жив? Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой.

Сын, если я не мертв

Иосиф Александрович Бродский

Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму. Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной — я молод — с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму. Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому. Сын! Если я не мертв, то потому потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему. Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму. Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника — похожи. А смерть — ничтожный физиономист. Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит.

Я вас любил

Иосиф Александрович Бродский

Я вас любил. Любовь еще (возможно,что просто боль) сверлит мои мозги.Все разлетелось к черту на куски.Я застрелиться пробовал, но сложнос оружием. И далее: виски:в который вдарить? Портила не дрожь, нозадумчивость. Черт! Все не по-людски!Я вас любил так сильно, безнадежно,как дай вам Бог другими — но не даст!Он, будучи на многое горазд,не сотворит — по Пармениду — дваждысей жар в крови, ширококостный хруст,чтоб пломбы в пасти плавились от жаждыкоснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!

Августовские любовники

Иосиф Александрович Бродский

Августовские любовники, августовские любовники проходят с цветами, невидимые зовы парадных их влекут, августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами мелькают на перекрестках, исчезают в переулках, по площади бегут. Августовские любовники в вечернем воздухе чертят красно-белые линии рубашек, своих цветов, распахнутые окна между черными парадными светят, и они всё идут, всё бегут на какой-то зов. Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город, вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто, в узеньких переулках торопливо звонят соборы, возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто. Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами, голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш, вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами, никогда ни с кем, это ты себе говоришь. Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью, с юной плотью входящей, всходящей на новый круг, отдавая себя с новым криком и с новой кровью, отдавая себя, выпуская цветы из рук. Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью, что никто не пройдет под балконом твоим к тебе, и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.

Рождество 1963 года

Иосиф Александрович Бродский

Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Звезда светила ярко с небосвода. Холодный ветер снег в сугроб сгребал. Шуршал песок. Костер трещал у входа. Дым шел свечой. Огонь вился крючком. И тени становились то короче, то вдруг длинней. Никто не знал кругом, что жизни счет начнется с этой ночи. Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Крутые своды ясли окружали. Кружился снег. Клубился белый пар. Лежал младенец, и дары лежали.