Перейти к содержимому

Леконт де Лиль. Огненная жертва

Иннокентий Анненский

С тех пор, как истины прияли люди свет, Свершилось 1618 лет. На небе знойный день. У пышного примаса Гостей по городу толпится с ночи масса;Слились и яркий звон и гул колоколов, И море зыблется на площади голов. По скатам красных крыш и в волны злато льется, И солнце городу нарядному смеется,На стены черные обители глядит, Мосты горбатые улыбкой золотит, И блещет меж зубцов кривых и старых башен, Где только что мятеж вставал и зол, и страшен.Протяжным рокотом, как гулом вешних вод, Тупик, и улицу, и площадь, и проход, Сливаясь, голоса и шумы заливают, И руки движутся, и плечи напирают.Все в белом иноки: то черный, то седой, То гладко выбритый, то с длинной бородой, Тонсуры, лысины, шлыки и капюшоны, На кровных скакунах надменные бароны,Попоны, шитые девизами гербов, И ведьмы старые с огрызками зубов… И дамы пышные на креслах и в рыдванах, И белые брыжжи на розовых мещанах,И винный блеск в глазах, и винный аромат Меж пестрой челяди гайдучьей и солдат. Шуты и нищие, ханжи и проститутки, И кантов пение, и площадные шутки,И с ночи, кажется, все эти люди тут, Чтоб видеть, как живым еретика сожгут. А с высоты костра, по горло цепью скручен, К столбу дубовому привязан и измучен,На море зыбкое взирает еретик, И мрачной горечью подернут строгий лик. Он видит у костра безумных изуверов, Он слышит вопли их и гимны лицемеров.В горячке диких снов воздев себе венцы, Вот злые двинулись попарно чернецы; Дрожат уста у них от бешеных хулений, Их руки грязные бичуют светлый гений,Из глаз завистливых струится темный яд: Они пожрать его, а не казнить хотят. И стыдно за людей прикованному стало… Вдруг занялся огонь, береста затрещала,Вот пурпурный язык ступни ему лизнул И быстро по пояс змеею обогнул. Надулись волдыри и лопнули, и точно Назревшей мякотью плода кто брызнул сочной.Когда ж огонь ему под сердце подступил, «О Боже, Боже мой!» — он в муках возопил. А с площади монах кричит с усмешкой зверской: «Что, дьявольская снедь, отступник богомерзкий?О Боге вспомнил ты, да поздно на беду. Ну, здесь не догоришь — дожаришься в аду». И муки еретик гордыней подавляя И страшное лицо из пламени являя,Где кожу черную кипящий пот багрил, На жалком выродке глаза остановил И словом из огня стегнул его, как плетью: «Холоп, не радуйся напрасно… междометью!»Тут бешеный огонь слова его прервал, Но гнев и меж костей там долго бушевал…

Похожие по настроению

Без вины виноватый

Андрей Дементьев

Ему предложили покинуть Лукавую нашу страну. Он думал: «Уж лучше погибнуть, Пускай за чужую вину… Но я не хочу, чтобы люди Поверили гнусной молве. Я совести только подсуден. Не злобе, не лжи, не мольбе. По жизни я был независим. Не прятал от правды глаза. Теперь отовсюду я выслан… Из честности выслать нельзя. Уж лучше пойду я на нары, Пускай на виду у страны. Ведь был бы отъезд, как подарок Врагам… И признаньем вины. Но я не пляшу под их дудку. Всевышний рассудит наш спор. Хоть кто-то взбешен не на шутку, Что шел я наперекор. А судьям в родном государстве По совести жить не дадут. Тут каждый под властью распластан. А значит, не честен их суд.»

К огню вселенскому

Эдуард Багрицкий

Шли дни и годы неизменно В огне желаний и скорбен, И занавес взлетел — и сцена Пылала заревом огней. И в парике, в костюме старом, Заученный поднявши взор, Всё с тем же пафосом и жаром Нам декламировал актер. Казалось, от созданья мира Всё так же выл и хлопотал И бороду седую Лира Всё тот же ветер раздувал. Всё было скучно и знакомо, Как примелькавшиеся сны, От гула жестяного грома До романтической луны. Кисть декоратора писала Всем надоевший павильон, А зритель? Из пустого зала Всё так же восторгался он. О театральные химеры! Необычаен трудный вольт: Пышноголового Мольера Сменяет нынче Мейерхольд. Он ищет новые дороги, Его движения грубы… Дрожи, театр старья, в тревоге: Тебя он вскинет на дыбы. И сердце радостное рвется В еще неведомый туман, Где новый Сганарель смеется, Где рыщет новый Дон-Жуан. Театр уже скончался старый Под рокот лир и трубный гром. Пора романтиков гитару Фабричным заменить гудком. Иди ж вперед тропой бессонной, Назад с тревогой не гляди, Дорогой революционной К огню вселенскому иди.

Возлюбив боль поругания

Елена Гуро

Возлюбив боль поругания, Встань к позорному столбу. Пусть не сорвутся рыдания! — Ты подлежишь суду!Ты не сумел принять мир без содрогания В свои беспомощные глаза, Ты не понял, что достоин изгнания, Ты не сумел ненавидеть палача! ………………. Но чрез ночь приди в запутанных улицах Со звездой горящей в груди… Ты забудь постыдные муки! Мы все тебя ждем в ночи!Мы все тебя ждем во тьме томительной, Ждем тепла твоей любви… Когда смолкнет день нам бойцов не надо, — Нам нужен костер в ночи!А на утро растопчем угли Догоревшей твоей любви И тебе с озлобленьем свяжем руки… ………………. Но жди вечерней зари!

Монолог Тиля Уленшпигеля

Евгений Александрович Евтушенко

Я человек — вот мой дворянский титул. Я, может быть, легенда, может, быль. Меня когда-то называли Тилем, и до сих пор я тот же самый Тиль. У церкви я всегда бродил в опальных и доверяться богу не привык. Средь верующих, то есть ненормальных, я был нормальный, то есть еретик. Я не хотел кому-то петь в угоду и получать подачки от казны. Я был нормальный — я любил свободу и ненавидел плахи и костры. И я шептал своей любимой — Неле под крики жаворонка на заре: «Как может бог спокойным быть на небе, Пока убийцы ходят по земле?» И я искал убийц… Я стал за бога. Я с детства был смиренней голубиц, но у меня теперь была забота — казнить своими песнями убийц. Мои дела частенько были плохи, а вы торжествовали, подлецы, но с шутовского колпака эпохи слетали к чёрту, словно бубенцы. Со мной пришлось немало повозиться, но не попал я на сковороду, а вельзевулы бывших инквизиций на личном сале жарятся в аду. Я был сражён, повешен и расстрелян, на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке, но оставался тем же менестрелем, шагающим по свету налегке. Меня хватали вновь, искореняли. Убийцы дело знали назубок, как в подземельях при Эскуриале, в концлагерях, придуманных дай бог! Гудели печи смерти, не стихая. Мой пепел ворошила кочерга. Но, дымом восходя из труб Дахау, живым я опускался на луга. Смеясь над смертью — старой проституткой, я на траве плясал, как дождь грибной, с волынкою, кизиловою дудкой, с гармошкою трёхрядной и губной. Качаясь тяжко, чёрные от гари, по мне звонили все колокола, не зная, что, убитый в Бабьем Яре, я выбрался сквозь мёртвые тела. И, словно мои преданные гёзы, напоминая мне о палачах, за мною шли каштаны и берёзы, и птицы пели на моих плечах. Мне кое с кем хотелось расквитаться. Не мог лежать я в пепле и золе. Грешно в земле убитым оставаться, пока убийцы ходят по земле! Мне не до звёзд, не до весенней сини, когда стучат мне чьи-то костыли, что снова в силе те, кто доносили, допрашивали, мучили и жгли. Да, палачи, конечно, постарели, но всё-таки я знаю, старый гёз, — нет истеченья срокам преступлений, как нет оплаты крови или слёз. По всем асфальтам в поиске бессонном я костылями гневно грохочу и, всматриваясь в лица, по вагонам на четырёх подшипниках качу. И я ищу, ищу, не отдыхая, ищу я и при свете, и во мгле… Трубите, трубы грозные Дахау, пока убийцы ходят по Земле! И Вы из пепла мёртвого восстаньте, укрытые расползшимся тряпьём, задушенные женщины и старцы, идём искать душителей, идём! Восстаньте же, замученные дети, среди людей ищите нелюдей, и мантии судейские наденьте от имени всех будущих детей! Пускай в аду давно уже набито, там явно не хватает «ряда лиц», и песней поднимаю я убитых, и песней их зову искать убийц! От имени Земли и всех галактик, от имени всех вдов и матерей я обвиняю! Кто я? Я голландец. Я русский. Я француз. Поляк. Еврей. Я человек — вот мой дворянский титул. Я, может быть, легенда, может, быль. Меня когда-то называли Тилем, и до сих пор — я тот же самый Тиль. И посреди двадцатого столетья я слышу — кто-то стонет и кричит. Чем больше я живу на белом свете, тем больше пепла в сердце мне стучит!

На смерть Лермонтова

Игорь Северянин

Пал жертвой лжи и зла земного, Коварства гнусного людского И низкой зависти людей Носитель царственных идей. Погиб и он, как гениальный Его предшественник-собрат, И панихидой погребальной Страна гудит, и люд печальный Душевной горестью объят. Но не всего народа слезы Сердечны, искренни, чисты, — Как не всегда пунцовы розы, Как не всегда светлы мечты. Для горя ближних сердцем зорок, Не забывал ничьих он нужд; Пускай скорбят — кому он дорог! Пускай клеймят — кому он чужд! И пусть толпа неблагодарна, Коварна, мелочна и зла, Фальшива, льстива и бездарна И вновь на гибель обрекла Другого гения, другого Певца с божественной душой, — Он не сказал проклятья слова Пред злом кончины роковой. А ты, злодей, убийца, ты, преступник, Сразивший гения бесчестною рукой, Ты заклеймен, богоотступник, Проклятьем мысли мировой. Гнуснее ты Дантеса — тот хоть пришлый, В нем не течет земель славянских кровь; А ты, змея, на битву с братом вышла, — И Каин возродился вновь!.. Не лейте слез, завистники, фальшиво Над прахом гения, не оскорбляйте прах, Вы стадо жалкое, ничтожно и трусливо, И ваш пастух — позорный страх. Вас оценят века и заклеймят, поверьте, Сравнивши облик каждого с змеей… И вы, живые, — мертвые без смерти, А он и мертвый, — да живой!

Себя покорно предавая сжечь

Максимилиан Александрович Волошин

Себя покорно предавая сжечь, Ты в скорбный дол сошла с высот слепою. Нам темной было суждено судьбою С тобою на престол мучений лечь.Напрасно обоюдоострый меч, Смиряя плоть, мы клали меж собою: Вкусив от мук, пылали мы борьбою И гасли мы, как пламя пчельных свеч…Невольник жизни дольней — богомольно Целую край одежд твоих. Мне больно С тобой гореть, ещё больней — уйти.Не мне и не тебе елей разлуки Излечит раны страстного пути: Минутна боль — бессмертна жажда муки!

Казнь

Михаил Зенкевич

Их вывели тихо под стук барабана, За час до рассвета, пред радужным днем — И звезды среди голубого тумана Горели холодным огнем. Мелькнули над темной водой альбатросы, Светился на мачте зеленый фонарь… И мрачно, и тихо стояли матросы — Расстрелом за алое знамя мстит царь. . . . . . . . . . . . .Стоял он такой же спокойный и властный, Как там средь неравной борьбы, Когда задымился горящий и красный «Очаков» под грохот пальбы. Все взглядом округленным странно, упрямо Зачем-то смотрели вперед: Им чудилась страшная, темная яма… Команда… Построенный взвод… А вот Березань, точно карлик горбатый; Сухая трава и пески… Шеренгою серой застыли солдаты… Гроба из досок у могилы, мешки… На море свободном, на море студеном, Здесь казнь приготовил им старый холоп, И в траурной рясе с крестом золоченым Подходит услужливый поп… Поставили… Саван надели холщовый…- Он гордо отбросил мешок… Взгляд грустный, спокойно-суровый Задумчив и странно глубок. . . . . . . . . . . . . .Все кончено было, когда позолота Блеснула на небе парчой огневой, И с пеньем и гиканьем рота Прошлась по могиле сырой. . . . . . . . . . . . .Напрасно!.. Не скроете глиной И серым, сыпучим песком Борьбы их свободной, орлиной И бледные трупы с кровавым пятном.

Убийца

Павел Александрович Катенин

В селе Зажитном двор широкий, ‎Тесовая изба, Светлица и терем высокий, ‎Беленая труба. Ни в чем не скуден дом богатой: ‎Ни в хлебе, ни в вине, Ни в мягкой рухляди камчатой, ‎Ни в золотой казне. Хозяин, староста округа, ‎Родился сиротой, Без рода, племени и друга, ‎С одною нищетой. И с нею век бы жил детина; ‎Но сжалился мужик: Взял в дом, и как родного сына ‎Взрастил его старик. Большая чрез село дорога; ‎Он постоялой двор Держал, и с помощию Бога ‎Нажив его был скор. Но как от злых людей спастися? ‎Убогим быть беда; Богатым пуще берегися, ‎И горшего вреда. Купцы приехали к ночлегу ‎Однажды ввечеру, И рано в путь впрягли телегу ‎Назавтра поутру. Недолго спорили о плате, ‎И со двора долой; А сам хозяин на полате ‎Удавлен той порой. Тревога в доме; с понятыми ‎Настигли, и нашли: Они с пожитками своими ‎Хозяйские свезли. Нет слова молвить в оправданье, ‎И уголовный суд В Сибирь сослал их в наказанье, ‎В работу медных руд. А старика меж тем с моленьем ‎Предав навек земле, Приемыш получил с именьем ‎Чин старосты в селе. Но что чины, что деньги, слава, ‎Когда болит душа? Тогда ни почесть, ни забава, ‎Ни жизнь не хороша. Так из последней бьется силы Почти он десять лет; Ни дети, ни жена не милы, ‎Постыл весь белой свет. Один в лесу день целый бродит, ‎От встречного бежит, Глаз напролет всю ночь не сводит ‎И всё в окно глядит. Особенно когда день жаркий ‎Потухнет в ясну ночь, И светит в небе месяц яркий, ‎Он ни на миг не прочь. Все спят; но он один садится ‎К косящему окну. То засмеется, то смутится, ‎И смотрит на луну. Жена приметила повадки, ‎И страшен муж ей стал, И не поймет она загадки, ‎И просит, чтоб сказал. — «Хозяин! что не спишь ты ночи? Иль ночь тебе долга? И что на месяц пялишь очи, ‎Как будто на врага?» — «Молчи, жена: не бабье дело ‎Все мужни тайны знать; Скажи тебе — считай уж смело, ‎Не стерпишь не сболтать». — «Ах! нет, вот Бог тебе свидетель, ‎Не молвлю ни словца; Лишь всё скажи, мой благодетель, ‎С начала до конца». — «Будь так; скажу во что б ни стало. ‎Ты помнишь старика; Хоть на купцов сомненье пало, ‎Я с рук сбыл дурака». — «Как ты!» — «Да так: то было летом, ‎Вот помню как теперь, Незадолго перед рассветом; ‎Стояла настежь дверь. Вошел я в избу, на полате ‎Спал старой крепким сном; Надел уж петлю, да некстати ‎Тронул его узлом. Проснулся черт, и видит: худо! ‎Нет в доме ни души. «Убить меня тебе не чудо, ‎Пожалуй, задуши. Но помни слово: не обидит ‎Без казни ввек злодей; Есть там свидетель, Он увидит, ‎Когда здесь нет людей». Сказал и указал в окошко. ‎Со всех я дернул сил, Сам испугавшися немножко, ‎Что кем он мне грозил. Взглянул, а месяц тут проклятой ‎И смотрит на меня, И не устанет; а десятой ‎Уж год с того ведь дня. Да полно что! Ты нем ведь, Лысой! ‎Так не боюсь тебя; Гляди сычом, скаль зубы крысой, ‎Да знай лишь про себя». — Тут староста на месяц снова ‎С усмешкою взглянул; Потом, не говоря ни слова, ‎Улегся и заснул. Не спит жена: ей страх и совесть ‎Покоя не дают. Судьям доносит страшну повесть, ‎И за убийцей шлют. В речах он сбился от боязни, ‎Его попутал Бог, И, не стерпевши тяжкой казни, ‎Под нею он издох. Казнь Божья вслед злодею рыщет; ‎Обманет пусть людей, Но виноватого Бог сыщет: ‎Вот песни склад моей.

Ферней

Петр Вяземский

Гляжу на картины живой панорамы. И чудный рисунок и чудные рамы! Не знаешь — что горы, не знаешь — что тучи; Но те и другие красою могучей Вдали громоздятся по скатам небес. Великий художник и зодчий великой Дал жизнь сей природе, красивой и дикой, Вот радуга пышно сквозь тучи блеснула, Широко полнеба она обогнула И в горы краями дуги уперлась. Любуюсь красою воздушной сей арки: Как свежие краски прозрачны и ярки! Как резко и нежно слились их оттенки! А горы и тучи, как зданья простенки, За аркой чернеют в глубокой дали. На ум мне приходит владелец Фернея: По праву победы он, веком владея, Спасаясь под тенью спокойного крова, Владычеством мысли, владычеством слова, Царь, волхв и отшельник, господствовал здесь. Но внешнего мира волненья и грозы, Но суетной славы цветы и занозы, Всю мелочь, всю горечь житейской тревоги, Талантом богатый, покорством убогий, С собой перенес он в свой тихий приют. И, на горы глядя, спускался он ниже: Он думал о свете, о шумном Париже; Карая пороки, ласкал он соблазны; Царь мысли, жрец мысли, свой скипетр алмазный, Венец свой нечестьем позорил и он. Пара и блуждая, уча и мороча, То мудрым глаголом гремя иль пророча, То злобной насмешкой вражды и коварства, Он, падший изгнанник небесного царства, В сосуд свой священный отраву вливал. Страстей возжигатель, сам в рабстве у страсти, Не мог покориться мирительной власти Природы бесстрастной, разумно-спокойной, С такою любовью и роскошью стройной Пред ним расточавшей богатства свои. Не слушал он гласа ее вдохновений: И дня лучезарность, и сумрака тени, Природы зерцала, природы престолы, Озера и горы, дубравы и долы — Всё мертвою буквой немело пред ним. И, Ньютона хладным умом толкователь, Всех таинств созданья надменный искатель, С наставником мудрым душой умиленной Не падал с любовью пред богом вселенной, Творца он в творенье не мог возлюбить. А был он сподвижник великого дела: Божественной искрой в нем грудь пламенела; Но дикие бури в груди бушевали, Но гордость и страсти в пожар раздували Ту искру, в которой таилась любовь. Но бросить ли камень в твой пепел остылый, Боец, в битвах века растративший силы? О нет, не укором, а скорбью глубокой О немощах наших и в доле высокой Я, грешника славы, тебя помяну!

Кто стал, помимо вечных лжей

Сергей Дуров

Кто стал, помимо вечных лжей, Герольдом истины свободной, — Тот, в общем мненьи, враг людей, Отступник веры, бич народный. Как мы ценили правоту? Какую ей давали плату? Ведь все кричали: смерть Христу! Смерть обольстителю Сократу! И Галилей за то, что он Мир двинул с места, был оплеван. Судьба! вникая в твой закон, Я вижу, наш успех основан На том, что лучший из людей Обязан крест принять на долю, Отдать нам в жертву свет очей, Всю душу, сердце, разум, волю, Трудиться ночь и день-деньской, Лить пот и кровь свою для брата И, наконец, за подвиг свой Стяжать названье ренегата…

Другие стихи этого автора

Всего: 542

8

Иннокентий Анненский

Девиз Таинственной похож На опрокинутое 8: Она - отраднейшая ложь Из всех, что мы в сознаньи носим. В кругу эмалевых минут Ее свершаются обеты, А в сумрак звездами блеснут Иль ветром полночи пропеты. Но где светил погасших лик Остановил для нас теченье, Там Бесконечность - только миг, Дробимый молнией мученья. В качестве загл. - математический знак бесконечности. В кругу эмалевых минут Имеется в виду эмалевый циферблат часов.

Братские могилы

Иннокентий Анненский

Волны тяжки и свинцовы, Кажет темным белый камень, И кует земле оковы Позабытый небом пламень.Облака повисли с высей, Помутнелы — ослабелы, Точно кисти в кипарисе Над могилой сизо-белы.Воздух мягкий, но без силы, Ели, мшистые каменья… Это — братские могилы, И полней уж нет забвенья.

Тоска белого камня

Иннокентий Анненский

Камни млеют в истоме, Люди залиты светом, Есть ли города летом Вид постыло-знакомей?В трафарете готовом Он — узор на посуде… И не все ли равно вам: Камни там или люди?Сбита в белые камни Нищетой бледнолицей, Эта одурь была мне Колыбелью-темницей.Коль она не мелькает Безотрадно и чадно, Так, давя вас, смыкает, И уходишь так жадноВ лиловатость отсветов С высей бледно-безбрежных На две цепи букетов Возле плит белоснежных.Так, устав от узора, Я мечтой замираю В белом глянце фарфора С ободочком по краю.

Там

Иннокентий Анненский

Ровно в полночь гонг унылый Свел их тени в черной зале, Где белел Эрот бескрылый Меж искусственных азалий.Там, качаяся, лампады Пламя трепетное лили, Душным ладаном услады Там кадили чаши лилий.Тварь единая живая Там тянула к брашну жало, Там отрава огневая В клубки медные бежала.На оскала смех застылый Тени ночи наползали, Бесконечный и унылый Длился ужин в черной зале.

Старые эстонки

Иннокентий Анненский

Из стихов кошмарной совестиЕсли ночи тюремны и глухи, Если сны паутинны и тонки, Так и знай, что уж близко старухи, Из-под Ревеля близко эстонки. Вот вошли,- приседают так строго, Не уйти мне от долгого плена, Их одежда темна и убога, И в котомке у каждой полено. Знаю, завтра от тягостной жути Буду сам на себя непохожим… Сколько раз я просил их: «Забудьте…» И читал их немое: «Не можем». Как земля, эти лица не скажут, Что в сердцах похоронено веры… Не глядят на меня — только вяжут Свой чулок бесконечный и серый. Но учтивы — столпились в сторонке… Да не бойся: присядь на кровати… Только тут не ошибка ль, эстонки? Есть куда же меня виноватей. Но пришли, так давайте калякать, Не часы ж, не умеем мы тикать. Может быть, вы хотели б поплакать? Так тихонько, неслышно… похныкать? Иль от ветру глаза ваши пухлы, Точно почки берез на могилах… Вы молчите, печальные куклы, Сыновей ваших… я ж не казнил их… Я, напротив, я очень жалел их, Прочитав в сердобольных газетах, Про себя я молился за смелых, И священник был в ярких глазетах. Затрясли головами эстонки. «Ты жалел их… На что ж твоя жалость, Если пальцы руки твоей тонки, И ни разу она не сжималась? Спите крепко, палач с палачихой! Улыбайтесь друг другу любовней! Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий, В целом мире тебя нет виновней! Добродетель… Твою добродетель Мы ослепли вязавши, а вяжем… Погоди — вот накопится петель, Так словечко придумаем, скажем…» Сон всегда отпускался мне скупо, И мои паутины так тонки… Но как это печально… и глупо… Неотвязные эти чухонки…

Старая шарманка

Иннокентий Анненский

Небо нас совсем свело с ума: То огнём, то снегом нас слепило, И, ощерясь, зверем отступила За апрель упрямая зима. Чуть на миг сомлеет в забытьи — Уж опять на брови шлем надвинут, И под наст ушедшие ручьи, Не допев, умолкнут и застынут. Но забыто прошлое давно, Шумен сад, а камень бел и гулок, И глядит раскрытое окно, Как трава одела закоулок. Лишь шарманку старую знобит, И она в закатном мленьи мая Всё никак не смелет злых обид, Цепкий вал кружа и нажимая. И никак, цепляясь, не поймёт Этот вал, что ни к чему работа, Что обида старости растёт На шипах от муки поворота. Но когда б и понял старый вал, Что такая им с шарманкой участь, Разве б петь, кружась, он перестал Оттого, что петь нельзя, не мучась?..

Сиреневая мгла

Иннокентий Анненский

Наша улица снегами залегла, По снегам бежит сиреневая мгла.Мимоходом только глянула в окно, И я понял, что люблю её давно.Я молил её, сиреневую мглу: «Погости-побудь со мной в моём углу,Не мою тоску ты давнюю развей, Поделись со мной, желанная, своей!»Но лишь издали услышал я в ответ: «Если любишь, так и сам отыщешь след.Где над омутом синеет тонкий лёд, Там часочек погощу я, кончив лёт,А у печки-то никто нас не видал… Только те мои, кто волен да удал».

Среди миров

Иннокентий Анненский

Среди миров, в мерцании светил Одной Звезды я повторяю имя… Не потому, чтоб я Ее любил, А потому, что я томлюсь с другими. И если мне сомненье тяжело, Я у Нее одной ищу ответа, Не потому, что от Нее светло, А потому, что с Ней не надо света.

Стальная цикада

Иннокентий Анненский

Я знал, что она вернется И будет со мной — Тоска. Звякнет и запахнется С дверью часовщика… Сердца стального трепет Со стрекотаньем крыл Сцепит и вновь расцепит Тот, кто ей дверь открыл… Жадным крылом цикады Нетерпеливо бьют: Счастью ль, что близко, рады, Муки ль конец зовут?.. Столько сказать им надо, Так далеко уйти… Розно, увы! цикада, Наши лежат пути. Здесь мы с тобой лишь чудо, Жить нам с тобою теперь Только минуту — покуда Не распахнулась дверь… Звякнет и запахнется, И будешь ты так далека… Молча сейчас вернется И будет со мной — Тоска.

Старая усадьба

Иннокентий Анненский

Сердце дома. Сердце радо. А чему? Тени дома? Тени сада? Не пойму.Сад старинный, всё осины — тощи, страх! Дом — руины… Тины, тины что в прудах…Что утрат-то!… Брат на брата… Что обид!… Прах и гнилость… Накренилось… А стоит…Чье жилище? Пепелище?… Угол чей? Мертвой нищей логовище без печей…Ну как встанет, ну как глянет из окна: «Взять не можешь, а тревожишь, старина!Ишь затейник! Ишь забавник! Что за прыть! Любит древних, любит давних ворошить…Не сфальшивишь, так иди уж: у меня Не в окошке, так из кошки два огня.Дам и брашна — волчьих ягод, белены… Только страшно — месяц за год у луны…Столько вышек, столько лестниц — двери нет… Встанет месяц, глянет месяц — где твой след?..»Тсс… ни слова… даль былого — но сквозь дым Мутно зрима… Мимо… мимо… И к живым!Иль истомы сердцу надо моему? Тени дома? Шума сада?.. Не пойму…

Сонет

Иннокентий Анненский

Когда весь день свои костры Июль палит над рожью спелой, Не свежий лес с своей капеллой, Нас тешат: демонской игры За тучей разом потемнелой Раскатно-гулкие шары; И то оранжевый, то белый Лишь миг живущие миры; И цвета старого червонца Пары сгоняющее солнце С небес омыто-голубых. И для ожившего дыханья Возможность пить благоуханья Из чаши ливней золотых.

Солнечный сонет

Иннокентий Анненский

Под стоны тяжкие метели Я думал — ночи нет конца: Таких порывов не терпели Наш дуб и тополь месяца.Но солнце брызнуло с постели Снопом огня и багреца, И вмиг у моря просветлели Морщины древнего лица…И пусть, как ночью, ветер рыщет, И так же рвет, и так же свищет,— Уж он не в гневе божество.Кошмары ночи так далеки, Что пыльный хищник на припеке — Шалун и больше ничего.