Дальняя родственница
ПоэмаЕсть родственницы дальние — почти для нас несуществующие, что ли, но вдруг нагрянут, словно призрак боли, которым мы безбольность предпочли. Я как-то был на званом выпивоне, а поточней сказать — на выбивоне болезнетворных мыслей из голов под нежное внушенье: «Будь здоров!» В гостях был некий лондонский продюсер, по мнению общественному, — Дуся, который шпилек в душу не вонзал, а родственно и чавкал и «врезал». И вдруг — звонок… Едва очки просунув, в дверях застряло — нечто — всё из сумок в руках, и на горбу, и на груди — под родственное: «Что ж стоишь, входи!» У гостьи — у очкастенькой старушки с плеча свисали на бечёвке сушки, наверно, не вошедшие никак ни в сумку, ни в брезентовый рюкзак. Исторгли сумки, рухнув, мёрзлый звон. «Мне б до утра, а сумки — на балкон». Ворча: «Ох, наша сумчатая Русь…» — хозяйка с неохотой дверь прикрыла. «Знакомьтесь, моя тётя — Марь Кириллна. Или, как я привыкла, — тёть Марусь». Хозяйке было чуть не по себе. Она шепнула, локоть мой сжимая: «Да не родная тётка, а седьмая, как говорят, вода на киселе». Шёл разговор в глобальных облаках о феллинизмах и о копполизмах, а тёть Марусь вошла тиха, как призрак, в своих крестьянских вежливых носках. С косичками серебряным узлом присела чинно, не касаясь рюмки, и сумками оттянутые руки украдкой растирала под столом. Глядела с любопытством, а не вчуже, и вовсе не старушечье — девчушье синело из-под треснувших очков с лукавым простодушьем васильков. Её в старуху сумки превратили — колдуньи на клеёнке, дерматине, как будто в современной сказке злой, но — сумки с плеч, и старость всю — долой. Продюсера за лацканы беря, мосфильмовец уже гудел могуче: «Что ваш Феллини или Бертолуччи? Отчаянье сплошное… Где борьба?» Заёрзал переводчик, засопел: «Отчаянье — ну как оно на инглиш?» А гостья вдруг подвинулась поближе и подсказала шёпотом: «Despair!..» Компания была потрясена при этом неожиданном открытье, как будто вся Советская страна заговорила разом на санскрите. «Ну и вода пошла на киселе…» — подумал я, а гостья пояснила: «Английский я преподаю в Орле. Переводила Юджина О’Нила…» «Вот вы из сердца, так сказать, Руси, — мосфильмовец взрычал, — вам, для примера, какая польза с этого «диспера»?» Хозяйка прервала: «Ты закуси…» Но, соблюдая сдержанную честь, сказала гостья, брови сдвинув строже: «Ну что же, я отчаивалась тоже. А вот учу… Надеюсь, польза есть…» «Вы что-то к нам так редко, тёть Марусь…» — хозяйка исправляться стала лихо, а гостья усмехнулась: «Я — трусиха… Приду, а на звонок нажать боюсь». У гостя что-то на пол пролилось, но переводчик был благоразумен, и нежно объяснил он: «This old woman from famous city of risak’s orlov’s» *. «Вас, очевидно, память подвела… — вздохнула гостья сдержанно и здраво. — Названье это — от конюшен графа Орлова… не от города Орла…» Хозяйка гостю подала пирог свой, сияя: «This is russian pirojok!» ** — и взгляд несостоявшейся Перовской из-под бровей старушки всех прожёг, как будто бы на высший свет московский взглянул народовольческий кружок. И разночинцы в молодых бородках и с васильками на косоворотках сурово встали за её спиной безмолвно вопрошающей виной. Старушка стала девочкой-подростком, как будто изнутри её вот-вот, страницы сжав, закапанные воском, Некрасова курсисточка прочтёт. О, господи, а в очереди сумрачной сумел бы я узнать среди ругни в старушке этой, неповинно сумчатой, учительницу — мать всея Руси? Пусть примут все архангелы в святые, трубя над нами в судных облаках, тебя, интеллигенция России, с трагическими сумками в руках. Мне каждая авоська руки жжёт. Провинций нет. Рассыпан бог по лицам. Есть личности, подобные столицам. Провинция — всё то, что жрёт и лжёт. И будто бы в крыле моём дробинка, ты жжёшь меня, российская глубинка, и, впившись в мои перья глубоко, не дашь взлететь преступно высоко… …Я выбежал на улицу. Я был растерян перед бьющим в душу снегом, как будто перед воющим набегом каких-то непонятных белых сил. Пурга рвала пространство всё на лоскуты и усмехалось небо свысока, и никакого не было орловского, чтобы на нём уехать, рысака. Как погляжу старушке той в глаза я — разночинец атомного века? Вместит какая в мире дискотека всех призраков России голоса? И я шептал в смертельном одичании: «Отчаялся и я — всё занесло, но, может, лучше честное отчаянье, чем лженадежды — трусов ремесло? Я сбит с копыт, и всё в глазах качается, и друга нет, и не найти отца. Имею право наконец отчаяться, имею право не надеяться?» Но что-то васильковое синело, когда я шёл и сквозь пургу хрипел забытым дальним родственником неба: «Despair. — И снег выплевывал: Despair…» Я с неба, непроглядного такого не слышал слова божьего мужского, а женское живое слово божье: «Ну что же, я отчаивалась тоже…» И вдруг пронзило раз и навсегда: отчаянье — не главная беда. Есть вещи поотчаяньей отчаянья — душа, что неспособна на оттаянье, и значит, не душа, а просто склад всех лженадежд, в которых только яд. Все милые улыбочки надеты на лженадежды, прячущие суть. Отчаянье — застенчивость надежды, когда она боится обмануть надеющихся, что когда-нибудь…Так вот какие были пироги испечены старушкой той непростенькой, когда она забытой дальней родственницей внезапно появилась из пурги. Как страшно, если, призрачно устроясь, привыкли мы считать навеселе забытой дальней родственницей — совесть, и честь — седьмой водой на киселе. Как страшно, если ночью засугробленной, от нас непоправимо далека, забытой дальней родственницей Родина дотронуться боится до звонка…
- «Из знаменитого города орловских рысаков» (англ.). ** «Это русский пирожок» (англ.).
Похожие по настроению
Ты с теткой живешь
Андрей Андреевич Вознесенский
Ты с теткой живешь. Она учит канцоны. Чихает и носит мужские кальсоны. Как мы ненавидим проклятую ведьму!…Мы дружим с овином, как с добрым медведем. Он греет нас, будто ладошки запазухой. И пасекой пахнет. А в Суздале — Пасха! А в Суздале сутолока, смех, воронье,Ты в щеки мне шепчешь про детство твое. То сельское детство, где солнце и кони, И соты сияют, как будто иконы. Тот отблеск медовый на косах твоих…В России живу — меж снегов и святых!
Поэма без героя
Анна Андреевна Ахматова
Так под кровлей Фонтанного Дома, Где вечерняя бродит истома С фонарем и связкой ключей, Я аукалась с дальним эхом, Неуместным смущая смехом Непробудную сонь вещей, Где, свидетель всего на свете, На закате и на рассвете Смотрит в комнату старый клен И, предвидя нашу разлуку. Мне иссохшую черную руку Как за помощью тянет он. А земля под ногой гудела, И такая звезда глядела, В мой еще не брошенный дом, И ждала условного звука: Это где-то там, у Тобрука, Это где-то здесь за углом. Ты не первый и не последний Темный слушатель светлых бредней, Мне какую готовишь месть? Ты не выпьешь, только пригубишь Эту горечь из самой глуби — Это вечной разлуки весть. Положи мне руку на темя, Пусть теперь остановится время На тобою данных часах. Нас несчастие не минует, И кукушка не закукует В опаленных наших лесах. А за проволокой колючей, В самом сердце тайги дремучей – Я не знаю, который год – Ставший горстью лагерной пыли, Ставший сказкой из страшной были, Мой двойник на допрос идет. А потом он идет с допроса. Двум посланцами Девки безносой Суждено охранять его. И я слышу даже отсюда – Неужели это не чудо! – Звуки голоса своего: За тебя я заплатила Чистоганом, Ровно десять лет ходила Под наганом, Ни налево, ни направо Не глядела, А за мной худая слава Шелестела ...А не ставший моей могилой, Ты, гранитный, кромешный, милый, Побледнел, помертвел, затих. Разлучение наше мнимо: Я с тобою неразлучима, Тень моя на стенах твоих, Отраженье мое в каналах, Звук шагов в Эрмитажных залах, И на гулких сводах мостов — И на старом Волковом Поле, Где могу я рыдать на воле Над безмолвием братских могил. Все, что сказано в Первой части О любви, измене и страсти, Сбросил с крыльев свободный стих, И стоит мой Город «зашитый»... Тяжелы надгробные плиты На бессонных очах твоих. Мне казалось, за мной ты гнался, Ты, что там погибать остался В блеске шпилей, в отблеске вод. Не дождался желанных вестниц... Над тобой – лишь твоих прелестниц, Белых ноченек хоровод. А веселое слово – дома – Никому теперь не знакомо, Все в чужое глядят окно. Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке, И изгнания воздух горький – Как отравленное вино. Все вы мной любоваться могли бы, Когда в брюхе летучей рыбы Я от злой погони спаслась И над полным врагами лесом, Словно та, одержимая бесом, Как на Брокен ночной неслась... И уже подо мною прямо Леденела и стыла Кама, И "Quo vadis?" кто-то сказал, Но не дал шевельнуть устами, Как тоннелями и мостами Загремел сумасшедший Урал. И открылась мне та дорога, По которой ушло так много, По которой сына везли, И был долог путь погребальный Средь торжественной и хрустальной Тишины Сибирской Земли. От того, что сделалась прахом, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Обуянная смертным страхом И отмщения зная срок, Опустивши глаза сухие И ломая руки, Россия Предо мною шла на восток.
Смерть поэта
Давид Самойлов
Я не знал в этот вечер в деревне, Что не стало Анны Андреевны2, Но меня одолела тоска. Деревянные дудки скворешен Распевали. И месяц навешен Был на голые ветки леска.Провода электрички чертили В небесах невесомые кубы. А ее уже славой почтили Не парадные залы и клубы, А лесов деревянные трубы, Деревянные дудки скворешен. Потому я и был безутешен, Хоть в тот вечер не думал о ней.Это было предчувствием боли, Как бывает у птиц и зверей.Просыревшей тропинкою в поле, Меж сугробами, в странном уборе Шла старуха всех смертных старей. Шла старуха в каком-то капоте, Что свисал, как два ветхих крыла. Я спросил ее: «Как вы живете?» А она мне: «Уже отжила…»В этот вечер ветрами отпето Было дивное дело поэта. И мне чудилось пенье и звон. В этот вечер мне чудилась в лесе Красота похоронных процессий И торжественный шум похорон.С Шереметьевского аэродрома Доносилось подобие грома. Рядом пели деревья земли: «Мы ее берегли от удачи, От успеха, богатства и славы, Мы, земные деревья и травы, От всего мы ее берегли».И не ведал я, было ли это Отпеванием времени года, Воспеваньем страны и народа Или просто кончиной поэта. Ведь еще не успели стихи, Те, которыми нас одаряли, Стать гневливой волною в Дарьяле Или ветром в молдавской степи.Стать туманом, птицей, звездою Иль в степи полосатой верстою Суждено не любому из нас. Стихотворства тяжелое бремя Прославляет стоустое время. Но за это почтут не сейчас.Ведь она за свое воплощенье В снегиря царскосельского сада Десять раз заплатила сполна. Ведь за это пройти было надо Все ступени рая и ада, Чтоб себя превратить в певуна.Все на свете рождается в муке — И деревья, и птицы, и звуки. И Кавказ. И Урал. И Сибирь. И поэта смежаются веки. И еще не очнулся на ветке Зоревой царскосельский снегирь.
Цветы для бабушки
Евгений Александрович Евтушенко
Я на кладбище в мареве осени, где скрипят, рассыхаясь, кресты, моей бабушке — Марье Иосифовне — у ворот покупаю цветы. Были сложены в эру Ладыниной косы бабушки строгим венком, и соседки на кухне продымленной называли её «военком». Мало била меня моя бабушка. Жаль, что бить уставала рука, и, по мненью знакомого банщика, был достоин я лишь кипятка. Я кота её мучил, блаженствуя, лишь бы мне не сказали — слабо. На три тома «Мужчина и женщина» маханул я Лависса с Рамбо. Золотое кольцо обручальное спёр, забравшись тайком в шифоньер: предстояла игра чрезвычайная — Югославия — СССР. И кольцо это, тяжкое, рыжее, с пальца деда, которого нет, перепрыгнуло в лапу барышника за какой-то стоячий билет. Моя бабушка Марья Иосифовна закусила лишь краешки губ так, что суп на столе подморозило — льдом сибирским подёрнулся суп. У афиши Нечаева с Бунчиковым в ещё карточные времена, поскользнувшись на льду возле булочной, потеряла сознанье она. И с двуперстно подъятыми пальцами, как Морозова, ликом бела, лишь одно повторяла в беспамятстве: «Будь ты проклят!» — и это был я. Я подумал, укрывшись за примусом, что, наверное, бабка со зла умирающей только прикинулась… Наказала меня — умерла. Под пластинку соседскую Лещенки неподвижно уставилась ввысь, и меня все родные улещивали: «Повинись… Повинись… Повинись…» Проклинали меня, бесшабашного, справа, слева — видал их в гробу! По меня прокляла моя бабушка. Только это проклятье на лбу. И кольцо, сквозь суглинок проглядывая, дразнит, мстит и блестит из костей… Ты сними с меня, бабка, проклятие, не меня пожалей, а детей. Я цветы виноватые, кроткие на могилу кладу в тишине. То, что стебли их слишком короткие, не приходит и в голову мне. У надгробного серого камушка, зная всё, что творится с людьми, шепчет мать, чтоб не слышала бабушка: «Здесь воруют цветы… Надломи…» Все мы перепродажей подловлены. Может быть, я принёс на поклон те цветы, что однажды надломлены, но отрезаны там, где надлом. В дрожь бросает в метро и троллейбусе, если двое — щекою к щеке, но в кладбищенской глине стебли все у девчонки в счастливой руке. Всех надломов идёт остригание, и в тени отошедших теней страшно и от продажи страдания, а от перепродажи — страшней. Если есть во мне малость продажного, я тогда — не из нашей семьи. Прокляни ещё раз меня, бабушка, и проклятье уже не сними!
Разруха
Николай Клюев
[B]I. Песня Гамаюна[/B] К нам вести горькие пришли, Что зыбь Арала в мёртвой тине, Что редки аисты на Украине, Моздокские не звонки ковыли, И в светлой Саровской пустыне Скрипят подземные рули! Нам тучи вести занесли, Что Волга синяя мелеет, И жгут по Керженцу злодеи Зеленохвойные кремли, Что нивы суздальские, тлея, Родят лишайник да комли! Нас окликают журавли Прилётной тягою впоследки, И сгибли зябликов наседки От колтуна и жадной тли, Лишь сыроежкам многолетки Хрипят косматые шмели! К нам вести чёрные пришли, Что больше нет родной земли, Как нет черёмух в октябре, Когда потёмки на дворе Считают сердце колуном, Чтобы согреть продрогший дом, Но, не послушны колуну, Поленья воют на луну. И больно сердцу замирать, А в доме друг, седая мать… Ах, страшно песню распинать! Нам вести душу обожгли, Что больше нет родной земли, Что зыбь Арала в мёртвой тине, Замолк Грицько на Украине, И Север — лебедь ледяной Истёк бездомною волной. Оповещая корабли, Что больше нет родной земли! [B]II[/B] От Лаче-озера до Выга Бродяжил я тропой опасной, В прогалах брезжил саван красный, Кочевья леших и чертей. И как на пытке от плетей, Стонали сосны: «Горе! Горе!» Рябины — дочери нагорий В крови до пояса… Я брёл, Как лось, изранен и комол, Но смерти показав копыта. Вот чайками, как плат, расшито Буланым пухом Заонежье С горою вещею Медвежьей, Данилово, где Неофиту Андрей и Симеон, как сыту, Сварили на премноги леты Необоримые «Ответы». О книга — странничья киса, Где синодальная лиса В грызне с бобряхою подённой, — Тебя прочтут во время оно, Как братья, Рим с Александрией, Бомбей и суетный Париж, Над пригвождённою Россией Ты сельской ласточкой журчишь, И, пестун заводи камыш, Глядишься вглубь — живые очи, — Они, как матушка, пророчат Судьбину — не чумной обоз, А студенец в тени берёз С чудотворящим почерпальцем!.. Но красный саван мажет смальцем Тропу к истерзанным озёрам, — В их муть и раны с косогора Забросил я ресниц мережи И выловил под ветер свежий Костлявого, как смерть, сига — От темени до сапога Весь изъязвлённый пескарями, Вскипал он гноем, злыми вшами, Но губы теплили молитву… Как плахой, поражён ловитвой, Я пролил вопли к жертве ада: «Отколь, родной? Водицы надо ль?» И дрогнули прорехи глаз: «Я ж украинец Опанас… Добей Зозулю, чоловиче!..» И видел я: затеплил свечи Плакучий вереск по сугорам, И ангелы, златя убором Лохмотья елей, ржавь коряжин, В кошницу из лазурной пряжи Слагали, как фиалки, души. Их было тысяча на суше И гатями в болотной води!.. О Господи, кому угоден Моих ресниц улов зловещий? А Выго сукровицей плещет О пленный берег, где медведь В недавном милом ладил сеть, Чтобы словить луну на ужин! Данилово — котёл жемчужин, Дамасских перлов, слёзных смазней, От поругания и казни Укрылося под зыбкой схимой, — То Китеж новый и незримый, То беломорский смерть-канал, Его Акимушка копал, С Ветлуги Пров да тётка Фёкла, Великороссия промокла Под красным ливнем до костей И слёзы скрыла от людей, От глаз чужих в глухие топи. В немеренном горючем скопе От тачки, заступа и горстки Они расплавом беломорским В шлюзах и дамбах высят воды. Их рассекают пароходы От Повенца до Рыбьей Соли, — То памятник великой боли, Метла небесная за грех Тому, кто, выпив сладкий мех С напитком дедовским стоялым, Не восхотел в бору опалом, В напетой, кондовой избе Баюкать солнце по судьбе, По доле и по крестной страже… Россия! Лучше б в курной саже, С тресковым пузырем в прорубе, Но в хвойной непроглядной шубе, Бортняжный мёд в кудесной речи И блинный хоровод у печи, По Азии же блин — чурек, Чтоб насыщался человек Свирелью, родиной, овином И звёздным выгоном лосиным, — У звёзд рога в тяжёлом злате, — Чем крови шлюз и вошьи гати От Арарата до Поморья. Но лён цветёт, и конь Егорья Меж туч сквозит голубизной И веще ржёт… Чу! Волчий вой! Я брёл проклятою тропой От Дона мёртвого до Лаче. [B]III[/B] Есть Демоны чумы, проказы и холеры, Они одеты в смрад и в саваны из серы. Чума с кошницей крыс, проказа со скребницей, Чтоб утолить колтун палящей огневицей, Холера же с зурной, где судороги жил, Чтоб трупы каркали и выли из могил. Гангрена, вереда и повар-золотуха, Чей страшен едкий суп и терпка варенуха С отрыжкой камфары, гвоздичным ароматом Для гостя волдыря с ползучей цепкой ватой Есть сифилис — ветла с разинутым дуплом Над желчи омутом, где плещет осетром Безносый водяник, утопленников пестун. Год восемнадцатый на родину-невесту, На брачный горностай, сидонские опалы Низринул ливень язв и сукровиц обвалы, Чтоб дьявол-лесоруб повышербил топор О дебри из костей и о могильный бор, Несчитанный никем, непроходимый. Рыдает Новгород, где тучкою златимой Грек Феофан свивает пасмы фресок С церковных крыл — поэту мерзок Суд палача и черни многоротой. Владимира червонные ворота Замкнул навеки каменный архангел, Чтоб стадо гор блюсти и водопой на Ганге, Ах, для славянского ль шелома и коня?! Коломна светлая, сестру Рязань обняв, В заплаканной Оке босые ноги мочит, Закат волос в крови и выколоты очи, Им нет поводыря, родного крова нет! Касимов с Муромом, где гордый минарет Затмил сияньем крест, вопят в падучей муке И к Волге-матери протягивают руки. Но косы разметав и груди-Жигули, Под саваном песков, что бесы намели, Уснула русских рек колдующая пряха, — Ей вести чёрные, скакун из Карабаха, Ржёт ветер, что Иртыш, великий Енисей, Стучатся в океан, как нищий у дверей: «Впусти нас, дедушка, напой и накорми, Мы пасмурны от бед, изранены плетьми, И с плеч береговых посняты соболя!» Как в стужу водопад, плачь, русская земля, С горючим льдом в пустых глазницах, Где утро — сизая орлица Яйцо сносило — солнце жизни, Чтоб ландыши цвели в отчизне, И лебедь приплывал к ступеням. Кошница яблок и сирени, Где встарь по соловьям гадали, — Чернигов с Курском — Бык из стали Вас забодал в чуму и в оспу, И не сиренью, кисти в роспуск, А лунным черепом в окне Глядится ночь давным-давно. Плачь, русская земля, потопом — Вот Киев, по усладным тропам К нему не тянут богомольцы, Чтобы в печерские оконца Взглянуть на песноцветный рай, Увы, жемчужный каравай Похитил бес с хвостом коровьим, Чтобы похлёбкою из крови Царьградские удобрить зёрна! Се Ярославль — петух узорный, Чей жар-атлас, кумач-перо Не сложит в короб на добро Кудрявый офень… Сгибнул кочет, Хрустальный рог не трубит к ночи, Зарю Христа пожрал бетон, Умолк сорокоустый звон, Он, стерлядь, в волжские пески Запрятался по плавники! Вы умерли, святые грады, Без фимиама и лампады До нестареющих пролетий. Плачь, русская земля, на свете Злосчастней нет твоих сынов, И адамантовый засов У врат лечебницы небесной Для них задвинут в срок безвестный. Вот город славы и судьбы, Где вечный праздник бороньбы Крестами пашен бирюзовых, Небесных нив и трав шелковых, Где князя Даниила дуб Орлу двуобразному люб, — Ему от Золотого Рога В Москву указана дорога, Чтобы на дебренской земле, Когда подснежники пчеле Готовят чаши благовоний, Заржали бронзовые кони Веспасиана, Константина. [B]IV[/B] Скрипит иудина осина И плещет вороном зобатым, Доволен лакомством богатым, О ржавый череп чистя нос, Он трубит в темь: колхоз, колхоз! И подвязав воловий хвост, На верезг мерзостный свирели Повылез чёрт из адской щели — Он весь мозоль, парха и гной, В багровом саване, змеёй По смрадным бёдрам опоясан… Не для некрасовского Власа Роятся в притче эфиопы — Под чёрной зарослью есть тропы, Бетонным связаны узлом — Там сатаны заезжий дом. Когда в кибитке ураганной Несётся он, от крови пьяный, По первопутку бед, сарыней, И над кремлёвскою святыней, Дрожа успенского креста, К жилью зловещего кота Клубит мятельную кибитку, — Но в боль берестяному свитку Перо, омокнутое в лаву, Я погружу его в дубраву, Чтоб листопадом в лог кукуший Стучались в стих убитых души… Заезжий двор — бетонный череп, Там бродит ужас, как в пещере, Где ягуар прядёт зрачками И, как плоты по хмурой Каме, Хрипя, самоубийц тела Плывут до адского жерла — Рекой воздушною… И ты Закован в мёртвые плоты, Злодей, чья флейта — позвоночник, Булыжник уличный — построчник Стихи мостить «в мотюх и в доску», Чтобы купальскую берёзку Не кликал Ладо в хоровод, И песню позабыл народ, Как молодость, как цвет калины… Под скрип иудиной осины Сидит на гноище Москва, Неутешимая вдова, Скобля осколом по коростам, И многопёстрым Алконостом Иван Великий смотрит в были, Сверкая златною слезой. Но кто целящей головнёй Спалит бетонные отёки: Порфирный Брама на востоке И Рим, чей строг железный крест? Нет русских городов-невест В запястьях и рублях мидийских…
На смерть няни А.С. Пушкина
Николай Языков
Я отыщу тот крест смиренный, Под коим, меж чужих гробов, Твой прах улегся, изнуренный Трудом и бременем годов. Ты не умрешь в воспоминаньях О светлой юности моей, И в поучительных преданьях Про жизнь поэтов наших дней.Там, где на дол с горы отлогой Разнообразно сходит бор В виду реки и двух озер И нив с извилистой дорогой, Где, древним садом окружен, Господский дом уединенный Дряхлеет, памятник почтенный Елисаветиных времен,-Нас, полных юности и вольных, Там было трое: два певца, И он, краса ночей застольных, Кипевший силами бойца; Он, после кинувший забавы, Себе избравший ратный путь, И освятивший в поле славы Свою студенческую грудь.Вон там — обоями худыми Где-где прикрытая стена, Пол нечиненный, два окна И дверь стеклянная меж ними; Диван под образом в углу, Да пара стульев; стол украшен Богатством вин и сельских брашен, И ты, пришедшая к столу!Мы пировали. Не дичилась Ты нашей доли — и порой К своей весне переносилась Разгоряченною мечтой; Любила слушать наши хоры, Живые звуки чуждых стран, Речей напоры и отпоры, И звон стакана об стакан!Уж гасит ночь свои светила, Зарей алеет небосклон; Я помню, что-то нам про сон Давным-давно ты говорила. Напрасно! Взял свое Токай, Шумней удалая пирушка. Садись-ка, добрая старушка, И с нами бражничать давай!Ты расскажи нам: в дни былые, Не правда ль, не на эту стать Твои бояре молодые Любили ночи коротать? Не так бывало! Славу богу, Земля вертится. У людей Все коловратно; понемногу Все мудреней и мудреней.И мы… Как детство шаловлива, Как наша молодость вольна, Как полнолетие умна, И как вино красноречива, Со мной беседовала ты, Влекла мое воображенье… И вот тебе поминовенье, На гроб твой свежие цветы!Я отыщу тот крест смиренный, Под коим, меж чужих гробов, Твой прах улегся, изнуренный Трудом и бременем годов. Пред ним печальной головою Склонюся; много вспомню я — И умиленною мечтою Душа разнежится моя!
Возвращение на родину
Сергей Александрович Есенин
Я посетил родимые места, Ту сельщину, Где жил мальчишкой, Где каланчой с березовою вышкой Взметнулась колокольня без креста. Как много изменилось там, В их бедном, неприглядном быте. Какое множество открытий За мною следовало по пятам. Отцовский дом Не мог я распознать: Приметный клен уж под окном не машет, И на крылечке не сидит уж мать, Кормя цыплят крупитчатою кашей. Стара, должно быть, стала... Да, стара. Я с грустью озираюсь на окрестность: Какая незнакомая мне местность! Одна, как прежняя, белеется гора, Да у горы Высокий серый камень. Здесь кладбище! Подгнившие кресты, Как будто в рукопашной мертвецы, Застыли с распростертыми руками. По тропке, опершись на подожок, Идет старик, сметая пыль с бурьяна. *«Прохожий! Укажи, дружок, Где тут живет Есенина Татьяна?»* *«Татьяна... Гм... Да вон за той избой. А ты ей что? Сродни? Аль, может, сын пропащий?»* «Да, сын. Но что, старик, с тобой? *Скажи мне, Отчего ты так глядишь скорбяще?»* *«Добро, мой внук, Добро, что не узнал ты деда!..»* «Ах, дедушка, ужели это ты?» И полилась печальная беседа Слезами теплыми на пыльные цветы. . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать... А мне уж девяносто... Скоро в гроб. Давно пора бы было воротиться». Он говорит, а сам все морщит лоб. «Да!.. Время!.. Ты не коммунист?» «Нет!..» «А сестры стали комсомолки. Такая гадость! Просто удавись! Вчера иконы выбросили с полки, На церкви комиссар снял крест. Теперь и богу негде помолиться. Уж я хожу украдкой нынче в лес, Молюсь осинам... Может, пригодится... Пойдем домой — Ты все увидишь сам». И мы идем, топча межой кукольни. Я улыбаюсь пашням и лесам, А дед с тоской глядит на колокольню. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Здорово, мать! Здорово!» — И я опять тяну к глазам платок. Тут разрыдаться может и корова, Глядя на этот бедный уголок. На стенке календарный Ленин. Здесь жизнь сестер, Сестер, а не моя, — Но все ж готов упасть я на колени, Увидев вас, любимые края. Пришли соседи... Женщина с ребенком. Уже никто меня не узнает. По-байроновски наша собачонка Меня встречала с лаем у ворот. Ах, милый край! Не тот ты стал, Не тот. Да уж и я, конечно, стал не прежний. Чем мать и дед грустней и безнадежней, Тем веселей сестры смеется рот. Конечно, мне и Ленин не икона, Я знаю мир... Люблю мою семью... Но отчего-то все-таки с поклоном Сажусь на деревянную скамью. «Ну, говори, сестра!» И вот сестра разводит, Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал», О Марксе, Энгельсе... Ни при какой погоде Я этих книг, конечно, не читал. И мне смешно, Как шустрая девчонка Меня во всем за шиворот берет... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . По-байроновски наша собачонка Меня встречала с лаем у ворот.
России
Владимир Владимирович Маяковский
Вот иду я, заморский страус, в перьях строф, размеров и рифм. Спрятать голову, глупый, стараюсь, в оперенье звенящее врыв. Я не твой, снеговая уродина. Глубже в перья, душа, уложись! И иная окажется родина, вижу — выжжена южная жизнь. Остров зноя. В пальмы овазился. «Эй, дорогу!» Выдумку мнут. И опять до другого оазиса вью следы песками минут. Иные жмутся — уйти б, не кусается ль? — Иные изогнуты в низкую лесть. «Мама, а мама, несет он яйца?» — «Не знаю, душечка, Должен бы несть». Ржут этажия. Улицы пялятся. Обдают водой холода. Весь истыканный в дымы и в пальцы, переваливаю года. Что ж, бери меня хваткой мёрзкой! Бритвой ветра перья обрей. Пусть исчезну, чужой и заморский, под неистовства всех декабрей.
К России
Владимир Владимирович Набоков
Отвяжись, я тебя умоляю! Вечер страшен, гул жизни затих. Я беспомощен. Я умираю от слепых наплываний твоих. Тот, кто вольно отчизну покинул, волен выть на вершинах о ней, но теперь я спустился в долину, и теперь приближаться не смей. Навсегда я готов затаиться и без имени жить. Я готов, чтоб с тобой и во снах не сходиться, отказаться от всяческих снов; обескровить себя, искалечить, не касаться любимейших книг, променять на любое наречье все, что есть у меня, — мой язык. Но зато, о Россия, сквозь слезы, сквозь траву двух несмежных могил, сквозь дрожащие пятна березы, сквозь все то, чем я смолоду жил, дорогими слепыми глазами не смотри на меня, пожалей, не ищи в этой угольной яме, не нащупывай жизни моей! Ибо годы прошли и столетья, и за горе, за муку, за стыд, — поздно, поздно! — никто не ответит, и душа никому не простит.
Родина
Зинаида Николаевна Гиппиус
В темнице сидит заключённый Под крепкою стражей, Неведомый рыцарь, пленённый Изменою вражей. И думает рыцарь, горюя: «Не жалко мне жизни. Мне страшно одно, что умру я Далёкий отчизне. Стремлюся я к ней неизменно Из чуждого края И думать о ней, незабвенной, Хочу, умирая». Но ворон на прутья решётки Садится беззвучно. «Что, рыцарь, задумался, кроткий? Иль рыцарю скучно?» Тревогою сердце забилось, И рыцарю мнится — С недоброю вестью явилась Недобрая птица. «Тебя не посмею спугнуть я, Ты здешний, — я дальний… Молю, не цепляйся за прутья, О, ворон печальный! Меня с моей думой бесплодной Оставь, кто б ты ни был». Ответствует гость благородный: «Я вестником прибыл. Ты родину любишь земную, О ней помышляешь. Скажу тебе правду иную — Ты правды не знаешь. Отчизна тебе изменила, Навеки ты пленный; Но мира она не купила Напрасной изменой: Предавшую предали снова — Лукаво напали, К защите была не готова, И родину взяли. Покрыта позором и кровью, Исполнена страха… Ужели ты любишь любовью Достойное праха?» Но рыцарь вскочил, пораженный Неслыханной вестью, Объят его дух возмущенный И гневом, и местью; Он ворона гонит с укором От окон темницы… Но вдруг отступил он под взором Таинственной птицы. И снова спокойно и внятно, Как будто с участьем, Сказал ему гость непонятный: «Смирись пред несчастьем. Истлело достойное тленья, Всё призрак, что было. Мы живы лишь силой смиренья, Единою силой. Не веруй, о рыцарь мой, доле Постыдной надежде. Не думай, что был ты на воле Когда-либо прежде. Пойми — это сон был свободы, Пускай и короткий. Ты прожил все долгие годы В плену, за решеткой. Ты рвался к далекой отчизне, Любя и страдая. Есть родина, чуждая жизни, И вечно живая». Умолк… И шуршат только перья О прутья лениво. И рыцарь молчит у преддверья Свободы нелживой.
Другие стихи этого автора
Всего: 243Цветы лучше пуль
Евгений Александрович Евтушенко
Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!
Не возгордись
Евгений Александрович Евтушенко
Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать. Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда! Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей. Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим. Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус. Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.
Под невыплакавшейся ивой
Евгений Александрович Евтушенко
Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу? Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно. Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо. Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид. Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус? Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.
Сила страстей
Евгений Александрович Евтушенко
Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан… Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.
А снег повалится, повалится
Евгений Александрович Евтушенко
А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым.И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.
Бабий Яр
Евгений Александрович Евтушенко
Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!
Белые ночи в Архангельске
Евгений Александрович Евтушенко
Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…
Благодарность
Евгений Александрович Евтушенко
Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.
В магазине
Евгений Александрович Евтушенко
Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут.О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей.Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои.Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут.Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.
Вагон
Евгений Александрович Евтушенко
Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.
Вальс на палубе
Евгений Александрович Евтушенко
Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.
Волга
Евгений Александрович Евтушенко
Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны.Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей.Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река.А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она.Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою.Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.