Я вырос в ленинградскую блокаду…
Я вырос в ленинградскую блокаду, Но я тогда не пил и не гулял. Я видел, как горят огнем Бадаевские склады, В очередях за хлебушком стоял.
Граждане смелые! А что ж тогда вы делали, Когда наш город счет не вел смертям?— Ели хлеб с икоркою, А я считал махоркою Окурок с-под платформы черт-те с чем напополам.
От стужи даже птицы не летали, И вору было нечего украсть, Родителей моих в ту зиму ангелы прибрали, А я боялся — только б не упасть.
Было здесь до фига Голодных и дистрофиков — Все голодали, даже прокурор. А вы в эвакуации Читали информации И слушали по радио «От Совинформбюро».
Блокада затянулась, даже слишком, Но наш народ врагов своих разбил, — И можно жить, как у Христа за пазухой, под мышкой, Да только вот мешает бригадмил.
Я скажу вам ласково: — Граждане с повязками! В душу ко мне лапами не лезь! Про жизнь вашу личную И непатриотичную Знают уже органы и ВЦСПС.
Похожие по настроению
А рядом были плиты Ленинграда
Александр Прокофьев
Война с блокадой чёрной жили рядом, Земля была от взрывов горяча. На Марсовом тогда копали гряды, Осколки шли на них, как саранча!На них садили стебельки картошки, Капусту, лук на две иль три гряды — От всех печалей наших понемножку, От всей тоски, нахлынувшей беды!Без умолку гремела канонада, Влетали вспышки молнией в глаза, А рядом были плиты Ленинграда, На них темнели буквы, Как гроза!
Ленинградская поэма
Ольга Берггольц
I Я как рубеж запомню вечер: декабрь, безогненная мгла, я хлеб в руке домой несла, и вдруг соседка мне навстречу. — Сменяй на платье, — говорит, — менять не хочешь — дай по дружбе. Десятый день, как дочь лежит. Не хороню. Ей гробик нужен. Его за хлеб сколотят нам. Отдай. Ведь ты сама рожала…— И я сказала: — Не отдам.— И бедный ломоть крепче сжала. — Отдай, — она просила, — ты сама ребенка хоронила. Я принесла тогда цветы, чтоб ты украсила могилу.— …Как будто на краю земли, одни, во мгле, в жестокой схватке, две женщины, мы рядом шли, две матери, две ленинградки. И, одержимая, она молила долго, горько, робко. И сил хватило у меня не уступить мой хлеб на гробик. И сил хватило — привести ее к себе, шепнув угрюмо: — На, съешь кусочек, съешь… прости! Мне для живых не жаль — не думай.— …Прожив декабрь, январь, февраль, я повторяю с дрожью счастья: мне ничего живым не жаль — ни слез, ни радости, ни страсти. Перед лицом твоим, Война, я поднимаю клятву эту, как вечной жизни эстафету, что мне друзьями вручена. Их множество — друзей моих, друзей родного Ленинграда. О, мы задохлись бы без них в мучительном кольце блокады. II . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . III О да — иначе не могли ни те бойцы, ни те шоферы, когда грузовики вели по озеру в голодный город. Холодный ровный свет луны, снега сияют исступленно, и со стеклянной вышины врагу отчетливо видны внизу идущие колонны. И воет, воет небосвод, и свищет воздух, и скрежещет, под бомбами ломаясь, лед, и озеро в воронки плещет. Но вражеской бомбежки хуже, еще мучительней и злей — сорокаградусная стужа, владычащая на земле. Казалось — солнце не взойдет. Навеки ночь в застывших звездах, навеки лунный снег, и лед, и голубой свистящий воздух. Казалось, что конец земли… Но сквозь остывшую планету на Ленинград машины шли: он жив еще. Он рядом где-то. На Ленинград, на Ленинград! Там на два дня осталось хлеба, там матери под темным небом толпой у булочной стоят, и дрогнут, и молчат, и ждут, прислушиваются тревожно: — К заре, сказали, привезут… — Гражданочки, держаться можно…— И было так: на всем ходу машина задняя осела. Шофер вскочил, шофер на льду. — Ну, так и есть — мотор заело. Ремонт на пять минут, пустяк. Поломка эта — не угроза, да рук не разогнуть никак: их на руле свело морозом. Чуть разогнешь — опять сведет. Стоять? А хлеб? Других дождаться? А хлеб — две тонны? Он спасет шестнадцать тысяч ленинградцев.— И вот — в бензине руки он смочил, поджег их от мотора, и быстро двинулся ремонт в пылающих руках шофера. Вперед! Как ноют волдыри, примерзли к варежкам ладони. Но он доставит хлеб, пригонит к хлебопекарне до зари. Шестнадцать тысяч матерей пайки получат на заре — сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам. …О, мы познали в декабре — не зря «священным даром» назван обычный хлеб, и тяжкий грех — хотя бы крошку бросить наземь: таким людским страданьем он, такой большой любовью братской для нас отныне освящен, наш хлеб насущный, ленинградский. IV Дорогой жизни шел к нам хлеб, дорогой дружбы многих к многим. Еще не знают на земле страшней и радостней дороги. И я навек тобой горда, сестра моя, москвичка Маша, за твой февральский путь сюда, в блокаду к нам, дорогой нашей. Золотоглаза и строга, как прутик, тоненькая станом, в огромных русских сапогах, в чужом тулупчике, с наганом, — и ты рвалась сквозь смерть и лед, как все, тревогой одержима, — моя отчизна, мой народ, великодушный и любимый. И ты вела машину к нам, подарков полную до края. Ты знала — я теперь одна, мой муж погиб, я голодаю. Но то же, то же, что со мной, со всеми сделала блокада. И для тебя слились в одно и я и горе Ленинграда. И, ночью плача за меня, ты забирала на рассветах в освобожденных деревнях посылки, письма и приветы. Записывала: «Не забыть: деревня Хохрино. Петровы. Зайти на Мойку сто один к родным. Сказать, что все здоровы, что Митю долго мучил враг, но мальчик жив, хоть очень слабый…» О страшном плене до утра тебе рассказывали бабы и лук сбирали по дворам, в холодных, разоренных хатах: — На, питерцам свезешь, сестра. Проси прощенья — чем богаты…— И ты рвалась — вперед, вперед, как луч, с неодолимой силой. Моя отчизна, мой народ, родная кровь моя, — спасибо! V . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . VI Вот так, исполнены любви, из-за кольца, из тьмы разлуки друзья твердили нам: «Живи!», друзья протягивали руки. Оледеневшие, в огне, в крови, пронизанные светом, они вручили вам и мне единой жизни эстафету. Безмерно счастие мое. Спокойно говорю в ответ им: — Друзья, мы приняли ее, мы держим вашу эстафету. Мы с ней прошли сквозь дни зимы. В давящей мгле ее терзаний всей силой сердца жили мы, всем светом творческих дерзаний. Да, мы не скроем: в эти дни мы ели землю, клей, ремни; но, съев похлебку из ремней, вставал к станку упрямый мастер, чтобы точить орудий части, необходимые войне. Но он точил, пока рука могла производить движенья. И если падал — у станка, как падает солдат в сраженье. И люди слушали стихи, как никогда, — с глубокой верой, в квартирах черных, как пещеры, у репродукторов глухих. И обмерзающей рукой, перед коптилкой, в стуже адской, гравировал гравер седой особый орден — ленинградский. Колючей проволокой он, как будто бы венцом терновым, кругом — по краю — обведен, блокады символом суровым. В кольце, плечом к плечу, втроем — ребенок, женщина, мужчина, под бомбами, как под дождем, стоят, глаза к зениту вскинув. И надпись сердцу дорога, — она гласит не о награде, она спокойна и строга: «Я жил зимою в Ленинграде». Так дрались мы за рубежи твои, возлюбленная Жизнь! И я, как вы, — упряма, зла, — за них сражалась, как умела. Душа, крепясь, превозмогла предательскую немощь тела. И я утрату понесла. К ней не притронусь даже словом — такая боль… И я смогла, как вы, подняться к жизни снова. Затем, чтоб вновь и вновь сражаться за жизнь. Носитель смерти, враг — опять над каждым ленинградцем заносит кованый кулак. Но, не волнуясь, не боясь, гляжу в глаза грядущим схваткам: ведь ты со мной, страна моя, и я недаром — ленинградка. Так, с эстафетой вечной жизни, тобой врученною, отчизна, иду с тобой путем единым, во имя мира твоего, во имя будущего сына и светлой песни для него. Для дальней полночи счастливой ее, заветную мою, сложила я нетерпеливо сейчас, в блокаде и в бою. Не за нее ль идет война? Не за нее ли ленинградцам еще бороться, и мужаться, и мстить без меры? Вот она: — Здравствуй, крестник красных командиров, милый вестник, вестник мира… Сны тебе спокойные приснятся битвы стихли на земле ночной. Люди неба больше не боятся, неба, озаренного луной. В синей-синей глубине эфира молодые облака плывут. Над могилой красных командиров мудрые терновники цветут. Ты проснешься на земле цветущей, вставшей не для боя — для труда. Ты услышишь ласточек поющих: ласточки вернулись в города. Гнезда вьют они — и не боятся! Вьют в стене пробитой, под окном: крепче будет гнездышко держаться, люди больше не покинут дом. Так чиста теперь людская радость, точно к миру прикоснулась вновь. Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда, здравствуй, победившая любовь!
Ленинградская блокада
Владимир Семенович Высоцкий
Я вырос в Ленинградскую блокаду, Но я тогда не пил и не гулял, Я видел, как горят огнём Бадаевские склады, В очередях за хлебушком стоял. Граждане смелые, А что ж тогда вы делали, Когда наш город счёт не вёл смертям? Ели хлеб с икоркою? А я считал махоркою Окурок с-под платформы чёрт-те с чем напополам. От стужи даже птицы не летали, А вору было нечего украсть, Родителей моих в ту зиму ангелы прибрали, А я боялся — только б не упасть! Было здесь до фига Голодных и дистрофиков — Все голодали, даже прокурор. А вы в эвакуации Читали информации И слушали по радио «От Совинформбюро». Блокада затянулась, даже слишком… Но наш народ врагов своих разбил! И можно жить как у Христа за пазухой под мышкой, Но только вот мешает бригадмил. Я скажу вам ласково, Граждане с повязками: В душу ко мне лапами не лезь! Про жизню вашу личную И непатриотичную Знают уже «органы» и ВЦСПС!
Зарисовка о Ленинграде
Владимир Семенович Высоцкий
В Ленинграде-городе у Пяти углов Получил по морде Саня Соколов. Пел немузыкально, скандалил — Ну и, значит, правильно, что дали. В Ленинграде-городе — тишь и благодать! Где шпана и воры где? Просто не видать! Не сравнить с Афинами — прохладно. Правда шведы с финнами… Ну ладно! В Ленинграде-городе — как везде, такси, Но не остановите — даже не проси! Если сильно водку пьёшь, по пьянке Не захочешь — а дойдёшь к стоянке!
Баллада о детстве
Владимир Семенович Высоцкий
Час зачатья я помню неточно, — Значит, память моя однобока, Но зачат я был ночью, порочно, И явился на свет не до срока. Я рождался не в муках, не в злобе: — Девять месяцев — это не лет! Первый срок отбывал я в утробе: Ничего там хорошего нет. Спасибо вам, святители, Что плюнули да дунули, Что вдруг мои родители Зачать меня задумали В те времена укромные, Теперь — почти былинные, Когда срока огромные Брели в этапы длинные. Их брали в ночь зачатия, А многих — даже ранее, А вот живет же братия, Моя честна компания! Ходу, думушки резвые, ходу! Слово, строченьки милые, слово!.. В первый раз получил я свободу По указу от тридцать восьмого. Знать бы мне, кто так долго мурыжил, — Отыгрался бы на подлеце! Но родился, и жил я, и выжил — Дом на Первой Мещанской, в конце. Там за стеной, за стеночкою, За перегородочкой Соседушка с соседочкой Баловались водочкой. Все жили вровень, скромно так — Система коридорная: На тридцать восемь комнаток — Всего одна уборная. Здесь на зуб зуб не попадал, Не грела телогреечка, Здесь я доподлинно узнал, Почем она — копеечка.… Не боялась сирены соседка, И привыкла к ней мать понемногу, И плевал я, здоровый трехлетка, На воздушную эту тревогу! Да не всё то, что сверху, — от Бога, И народ «зажигалки» тушил; И как малая фронту подмога — Мой песок и дырявый кувшин. И било солнце в три луча, Сквозь дыры крыш просеяно, На Евдоким Кириллыча И Гисю Моисеевну. Она ему: «Как сыновья?» — «Да без вести пропавшие! Эх, Гиська, мы одна семья — Вы тоже пострадавшие! Вы тоже — пострадавшие, А значит — обрусевшие: Мои — без вести павшие, Твои — безвинно севшие». …Я ушел от пеленок и сосок, Поживал — не забыт, не заброшен, Но дразнили меня «недоносок», Хоть и был я нормально доношен. Маскировку пытался срывать я: Пленных гонят — чего ж мы дрожим?! Возвращались отцы наши, братья По домам — по своим да чужим… У тети Зины кофточка С драконами да змеями — То у Попова Вовчика Отец пришел с трофеями. Трофейная Япония, Трофейная Германия… Пришла страна Лимония, Сплошная Чемодания! Взял у отца на станции Погоны, словно цацки, я, А из эвакуации Толпой валили штатские. Осмотрелись они, оклемались, Похмелились — потом протрезвели. И отплакали те, кто дождались, Недождавшиеся — отревели. Стал метро рыть отец Витькин с Генкой, Мы спросили: «Зачем?» — он в ответ: Мол, коридоры кончаются стенкой, А тоннели выводят на свет! Пророчество папашино Не слушал Витька с корешом — Из коридора нашего В тюремный коридор ушел. Да он всегда был спорщиком, Припрут к стене — откажется… Прошел он коридорчиком — И кончил «стенкой», кажется. Но у отцов — свои умы, А что до нас касательно — На жизнь засматривались мы Уже самостоятельно. Все — от нас до почти годовалых — Толковища вели до кровянки, А в подвалах и полуподвалах Ребятишкам хотелось под танки. Не досталось им даже по пуле, В «ремеслухе» — живи да тужи: Ни дерзнуть, ни рискнуть… Но рискнули Из напильников сделать ножи. Они воткнутся в легкие От никотина черные По рукоятки — легкие Трехцветные наборные… Вели дела обменные Сопливые острожники — На стройке немцы пленные На хлеб меняли ножики. Сперва играли в «фантики», В «пристенок» с крохоборами, И вот ушли романтики Из подворотен ворами.… Спекулянтка была номер перший — Ни соседей, ни бога не труся, Жизнь закончила миллионершей Пересветова тетя Маруся. У Маруси за стенкой говели, И она там втихую пила… А упала она возле двери — Некрасиво так, зло умерла. Нажива — как наркотики. Не выдержала этого Богатенькая тетенька Маруся Пересветова.… И было все обыденно: Заглянет кто — расстроится. Особенно обидело Богатство — метростроевца. Он дом сломал, а нам сказал: «У вас носы не вытерты, А я — за что я воевал?!» — И разные эпитеты. Было время — и были подвалы, Было надо — и цены снижали, И текли куда надо каналы, И в конце куда надо впадали. Дети бывших старшин да майоров До ледовых широт поднялись, Потому что из тех коридоров Им казалось, сподручнее — вниз.
Другие стихи этого автора
Всего: 759Гимн школе
Владимир Семенович Высоцкий
Из класса в класс мы вверх пойдем, как по ступеням, И самым главным будет здесь рабочий класс, И первым долгом мы, естественно, отменим Эксплуатацию учителями нас!Да здравствует новая школа! Учитель уронит, а ты подними! Здесь дети обоего пола Огромными станут людьми!Мы строим школу, чтобы грызть науку дерзко, Мы все разрушим изнутри и оживим, Мы серость выбелим и выскоблим до блеска, Все теневое мы перекроем световым! Так взрасти же нам школу, строитель,- Для душ наших детских теплицу, парник,- Где учатся — все, где учитель — Сам в чем-то еще ученик!
Я не люблю
Владимир Семенович Высоцкий
Я не люблю фатального исхода. От жизни никогда не устаю. Я не люблю любое время года, Когда веселых песен не пою. Я не люблю открытого цинизма, В восторженность не верю, и еще, Когда чужой мои читает письма, Заглядывая мне через плечо. Я не люблю, когда наполовину Или когда прервали разговор. Я не люблю, когда стреляют в спину, Я также против выстрелов в упор. Я ненавижу сплетни в виде версий, Червей сомненья, почестей иглу, Или, когда все время против шерсти, Или, когда железом по стеклу. Я не люблю уверенности сытой, Уж лучше пусть откажут тормоза! Досадно мне, что слово «честь» забыто, И что в чести наветы за глаза. Когда я вижу сломанные крылья, Нет жалости во мне и неспроста — Я не люблю насилье и бессилье, Вот только жаль распятого Христа. Я не люблю себя, когда я трушу, Досадно мне, когда невинных бьют, Я не люблю, когда мне лезут в душу, Тем более, когда в нее плюют. Я не люблю манежи и арены, На них мильон меняют по рублю, Пусть впереди большие перемены, Я это никогда не полюблю.
Иноходец
Владимир Семенович Высоцкий
Я скачу, но я скачу иначе, По полям, по лужам, по росе… Говорят: он иноходью скачет. Это значит иначе, чем все.Но наездник мой всегда на мне,- Стременами лупит мне под дых. Я согласен бегать в табуне, Но не под седлом и без узды!Если не свободен нож от ножен, Он опасен меньше, чем игла. Вот и я оседлан и стреножен. Рот мой разрывают удила.Мне набили раны на спине, Я дрожу боками у воды. Я согласен бегать в табуне, Но не под седлом и без узды!Мне сегодня предстоит бороться. Скачки! Я сегодня — фаворит. Знаю — ставят все на иноходца, Но не я — жокей на мне хрипит!Он вонзает шпоры в ребра мне, Зубоскалят первые ряды. Я согласен бегать в табуне, Но не под седлом и без узды. Пляшут, пляшут скакуны на старте, Друг на друга злобу затая, В исступленьи, в бешенстве, в азарте, И роняют пену, как и я. Мой наездник у трибун в цене,- Крупный мастер верховой езды. Ох, как я бы бегал в табуне, Но не под седлом и без узды. Нет! Не будут золотыми горы! Я последним цель пересеку. Я ему припомню эти шпоры, Засбою, отстану на скаку. Колокол! Жокей мой на коне, Он смеется в предвкушеньи мзды. Ох, как я бы бегал в табуне, Но не под седлом и без узды! Что со мной, что делаю, как смею — Потакаю своему врагу! Я собою просто не владею, Я придти не первым не могу! Что же делать? Остается мне Вышвырнуть жокея моего И скакать, как будто в табуне, Под седлом, в узде, но без него! Я пришел, а он в хвосте плетется, По камням, по лужам, по росе. Я впервые не был иноходцем, Я стремился выиграть, как все!
Люблю тебя
Владимир Семенович Высоцкий
Люблю тебя сейчас Не тайно — напоказ. Не «после» и не «до» в лучах твоих сгораю. Навзрыд или смеясь, Но я люблю сейчас, А в прошлом — не хочу, а в будущем — не знаю. В прошедшем «я любил» — Печальнее могил, — Все нежное во мне бескрылит и стреножит, Хотя поэт поэтов говорил: «Я вас любил, любовь еще, быть может…» Так говорят о брошенном, отцветшем — И в этом жалость есть и снисходительность, Как к свергнутому с трона королю. Есть в этом сожаленье об ушедшем Стремленьи, где утеряна стремительность, И как бы недоверье к «я люблю». Люблю тебя теперь Без мер и без потерь, Мой век стоит сейчас — Я вен не перережу! Во время, в продолжение, теперь Я прошлым не дышу и будущим не брежу. Приду и вброд, и вплавь К тебе — хоть обезглавь! — С цепями на ногах и с гирями по пуду. Ты только по ошибке не заставь, Чтоб после «я люблю» добавил я, что «буду». Есть горечь в этом «буду», как ни странно, Подделанная подпись, червоточина И лаз для отступленья, про запас, Бесцветный яд на самом дне стакана. И словно настоящему пощечина — Сомненье в том, что «я люблю» — сейчас. Смотрю французский сон С обилием времен, Где в будущем — не так, и в прошлом — по-другому. К позорному столбу я пригвожден, К барьеру вызван я языковому. Ах, разность в языках! Не положенье — крах. Но выход мы вдвоем поищем и обрящем. Люблю тебя и в сложных временах — И в будущем, и в прошлом настоящем!..
Эй, шофёр, вези
Владимир Семенович Высоцкий
— Эй, шофёр, вези — Бутырский хутор, Где тюрьма, — да поскорее мчи! — А ты, товарищ, опоздал, ты на два года перепутал — Разбирают уж тюрьму на кирпичи. — Очень жаль, а я сегодня спозаранку По родным решил проехаться местам… Ну да ладно, что ж, шофёр, тогда вези меня в «Таганку» — Погляжу, ведь я бывал и там. — Разломали старую «Таганку» — Подчистую, всю, ко всем чертям! — Что ж, шофёр, давай назад, крути-верти свою баранку — Так ни с чем поедем по домам. Или нет, сперва давай закурим, Или лучше выпьем поскорей! Пьём за то, чтоб не осталось по России больше тюрем, Чтоб не стало по России лагерей!
Эврика! Ура! Известно точно
Владимир Семенович Высоцкий
Эврика! Ура! Известно точно То, что мы потомки марсиан. Правда это Дарвину пощёчина: Он большой сторонник обезьян. По теории его выходило, Что прямой наш потомок — горилла! В школе по программам обязательным Я схватил за Дарвина пять «пар», Хохотал в лицо преподавателям И ходить стеснялся в зоопарк. В толстой клетке там, без ласки и мыла, Жил прямой наш потомок — горилла. Право, люди все обыкновенные, Но меня преследовал дурман: У своих знакомых непременно я Находил черты от обезьян. И в затылок, и в фас выходило, Что прямой наш потомок — горилла! Мне соседка Мария Исаковна, У которой с дворником роман, Говорила: «Все мы одинаковы! Все произошли от обезьян». И приятно ей, и радостно было, Что у всех у нас потомок — горилла! Мстила мне за что-то эта склочница: Выключала свет, ломала кран… Ради бога, пусть, коль ей так хочется, Думает, что все — от обезьян. Правда! Взглянёшь на неё — выходило, Что прямой наш потомок — горилла!
Штрафные батальоны
Владимир Семенович Высоцкий
Всего лишь час дают на артобстрел — Всего лишь час пехоте передышки, Всего лишь час до самых главных дел: Кому — до ордена, ну а кому — до «вышки». За этот час не пишем ни строки — Молись богам войны артиллеристам! Ведь мы ж не просто так — мы штрафники, Нам не писать: «…считайте коммунистом». Перед атакой водку — вот мура! Своё отпили мы ещё в гражданку. Поэтому мы не кричим «ура» — Со смертью мы играемся в молчанку. У штрафников один закон, один конец — Коли-руби фашистского бродягу, И если не поймаешь в грудь свинец — Медаль на грудь поймаешь за отвагу. Ты бей штыком, а лучше бей рукой — Оно надёжней, да оно и тише, И ежели останешься живой — Гуляй, рванина, от рубля и выше! Считает враг: морально мы слабы — За ним и лес, и города сожжёны. Вы лучше лес рубите на гробы — В прорыв идут штрафные батальоны! Вот шесть ноль-ноль — и вот сейчас обстрел… Ну, бог войны, давай без передышки! Всего лишь час до самых главных дел: Кому — до ордена, а большинству — до «вышки»…
Шторм
Владимир Семенович Высоцкий
Мы говорим не «штормы», а «шторма» — Слова выходят коротки и смачны. «Ветра» — не «ветры» — сводят нас с ума, Из палуб выкорчёвывая мачты. Мы на приметы наложили вето — Мы чтим чутьё компасов и носов. Упругие, тугие мышцы ветра Натягивают кожу парусов. На чаше звёздных — подлинных — Весов Седой Нептун судьбу решает нашу, И стая псов, голодных Гончих Псов, Надсадно воя, гонит нас на Чашу. Мы, призрак легендарного корвета, Качаемся в созвездии Весов — И словно заострились струи ветра И вспарывают кожу парусов. По курсу — тень другого корабля, Он шёл, и в штормы хода не снижая. Глядите — вон болтается петля На рее, по повешенным скучая! С ним Провиденье поступило круто: Лишь вечный штиль — и прерван ход часов, Попутный ветер словно бес попутал — Он больше не находит парусов. Нам кажется, мы слышим чей-то зов — Таинственные чёткие сигналы… Не жажда славы, гонок и призов Бросает нас на гребни и на скалы — Изведать то, чего не ведал сроду, Глазами, ртом и кожей пить простор… Кто в океане видит только воду, Тот на земле не замечает гор. Пой, ураган, нам злые песни в уши, Под череп проникай и в мысли лезь; Лей, звёздный дождь, вселяя в наши души Землёй и морем вечную болезнь!
Шофёр самосвала, не очень красив
Владимир Семенович Высоцкий
Шофер самосвала, не очень красив, Показывал стройку и вдруг заодно Он мне рассказал трюковой детектив На чёрную зависть артистам кино:«Сам МАЗ — девятнадцать, и груз — двадцать пять, И всё это — вместе со мною — на дно… Ну что — подождать? Нет, сейчас попытать И лбом выбивать лобовое стекло…»
Шофёр ругал погоду
Владимир Семенович Высоцкий
Шофёр ругал погоду И говорил: «Влияют на неё Ракеты, спутники, заводы, А в основном — жульё».
Шмоток у вечности урвать
Владимир Семенович Высоцкий
Шмоток у вечности урвать, Чтоб наслаждаться и страдать, Чтобы не слышать и неметь, Чтобы вбирать и отдавать, Чтобы иметь и не иметь, Чтоб помнить иль запоминать.
Что-то ничего не пишется
Владимир Семенович Высоцкий
Что-то ничего не пишется, Что-то ничего не ладится — Жду: а вдруг талант отыщется Или нет — какая разница!