Перейти к содержимому

Прощанье с юностью

Владимир Луговской

Так жизнь протекает светло, горячо, Струей остывающего олова, Так полночь кладет на мое плечо Суровую свою голову.Прощай, моя юность! Ты ныла во мне Безвыходно и нетерпеливо О ветре степей, о полярном огне Берингова пролива.Ты так обнимаешь, ты так бередишь Романтикой, морем, пассатами, Что я замираю и слышу в груди, Как рвутся и кружатся атомы.И спать невозможно, и жизнь велика, И стены живут по-особому, И если опять тебе потакать, То все потеряю, что собрано.Ты кинешь меня напролом, наугад,- Я знаю тебя, длинноглазую — И я поднимусь, чернобров и горбат, Как горы срединной Азии.На бой, на расправу, на путь, в ночлег Под звездными покрывалами. И ты переметишь мой бешеный бег Сводчатыми вокзалами,И залами снов, и шипением пуль, И парусным ветром тропиков, Но смуглой рукой ты ухватишь руль Конструкции, ритма, строфики.И я ошалею и буду писать, Безвыходно, нетерпеливо, Как пишут по небу теперь паруса Серебряного залива.

Похожие по настроению

Отцветшая краса

Алексей Кольцов

Жизнь моя несется, Как пылиночка весной; Пламень страстный льется И уносит мой покой. Милы где предметы: Поле, рощи и луга, И младые лета, И приютные брега? Где твоя награда — Воля страсти молодой? Где твоя услада, Незаметная тоской? Где цветочек лживый — Светлоокие глаза, Блеск в лице игривый И приятная краса? Рано ты сокрылась, Милой юности черта, Мне же бедной мнилась… Сон, игривая мечта! Старость не отрада Для поблекшего лица, Мне ж одна отрада — Терпеливо ждать конца.

Прощание с деревней

Алексей Апухтин

Прощай, приют родной, где я с мечтой ленивой Без горя проводил задумчивые дни. Благодарю за мир, за твой покой счастливый, За вдохновения твои! Увы, в последний раз в тоскливом упоеньи Гляжу на этот сад, на дальние леса; Меня отсюда мчит иное назначенье, И ждут иные небеса. А если, жизнью смят, обманутый мечтами, К тебе, как блудный сын, я снова возвращусь,- Кого еще найду меж старыми друзьями И так ли с новыми сойдусь? И ты… что будешь ты, страна моя родная? Поймет ли твой народ всю тяжесть прежних лет? И буду ль видеть я, хоть свой закат встречая, Твой полный счастия рассвет?

Прощай и ты, последняя зорька

Аполлон Григорьев

Прощай и ты, последняя зорька, Цветок моей родины милой, Кого так сладко, кого так горько Любил я последнею силой…Прости-прощай ты и лихом не вспомни Ни снов тех безумных, ни сказок, Ни этих слез, что было дано мне Порой исторгнуть из глазок.Прости-прощай ты — в краю изгнанья Я буду, как сладким ядом, Питаться словом последним прощанья, Унылым и долгим взглядом.Прости-прощай ты, стемнели воды… Сердце разбито глубоко… За странным словом, за сном свободы Плыву я далёко, далёко…

Разговор

Борис Корнилов

Верно, пять часов утра, не боле. Я иду — знакомые места… Корабли и яхты на приколе, И на набережной пустота. Изумительный властитель трона И властитель молодой судьбы — Медный всадник поднял першерона, Яростного, злого, на дыбы. Он, через реку коня бросая, Города любуется красой, И висит нога его босая, — Холодно, наверное, босой! Ветры дуют с оста или с веста, Всадник топчет медную змею… Вот и вы пришли на это место — Я вас моментально узнаю. Коротко приветствие сказали, Замолчали, сели покурить… Александр Сергеевич, нельзя ли С Вами по душам поговорить? Теснотой и скукой не обижу: Набережная — огромный зал. Вас таким, тридцатилетним, вижу, Как тогда Кипренский написал. И прекрасен и разнообразен, Мужество, любовь и торжество… Вы простите — может, я развязен? Это — от смущенья моего! Потому что по местам окрестным От пяти утра и до шести Вы со мной — с таким неинтересным — Соблаговолили провести. Вы переживёте бронзы тленье И перемещение светил, — Первое своё стихотворенье Я планиде вашей посвятил. И не только я, а сотни, может, В будущие грозы и бои Вам до бесконечия умножат Люди посвящения свои. Звали вы от горя и обманов В лёгкое и мудрое житьё, И Сергей Уваров и Романов Получили всё-таки своё. Вы гуляли в царскосельских соснах — Молодые, светлые года, — Гибель всех потомков венценосных Вы предвидели ещё тогда. Пулями народ не переспоря, Им в Аничковом не поплясать! Как они до Чёрного до моря Удирали — трудно описать! А за ними прочих вереница, Золотая рухлядь, ерунда — Их теперь питает заграница, Вы не захотели бы туда! Бьют часы уныло… Посветало. Просыпаются… Поют гудки… Вот и собеседника не стало — Чувствую пожатие руки. Провожаю взглядом… Виден слабо… Милый мой, неповторимый мой… Я иду по Невскому от Штаба, На Конюшенной сверну домой.

Молодость мне много обещала…

Борис Рыжий

Молодость мне много обещала, было мне когда-то двадцать лет. Это было самое начало, я был глуп, и это не секрет. Это, — мне хотелось быть поэтом, но уже не очень, потому, что не заработаешь на этом и цветов не купишь никому. Вот и стал я горным инженером, получил с отличием диплом. Не ходить мне по осенним скверам, виршей не записывать в альбом. В голубом от дыма ресторане слушать голубого скрипача, денежки отсчитывать в кармане, развернув огромные плеча. Так не вышло из меня поэта, и уже не выйдет никогда. Господа, что скажете на это? Молча пьют и плачут господа. Пьют и плачут, девок обнимают, снова пьют и всё-таки молчат, головой тонически качают, матом силлабически кричат.

Прощание

Евгений Абрамович Боратынский

Простите, милые досуги Разгульной юности моей, Любви и радости подруги, Простите! Вяну в утро дней! Не мне стезею потаенной, В ночь молчаливую, тишком, Младую деву под плащом Вести в альков уединенный. Бежит изменница-любовь! Светильник дней моих бледнеет, Ее дыханье не согреет Мою хладеющую кровь. Следы печалей, изнуренья Приметит в страждущем она. Не смейтесь, девы наслажденья, И ваша скроется весна, И вам пленять недолго взоры Младою пышной красотой; За что ж в болезни роковой Я слышу горькие укоры? Я прежде бодр и весел был, Зачем печального бежите? Подруги милые! вздохните: Он сколько мог любви служил.

Сквер величаво листья осыпал…

Евгений Александрович Евтушенко

Сквер величаво листья осыпал. Светало. Было холодно и трезво. У двери с черной вывескою треста, нахохлившись, на стуле сторож спал. Шла, распушивши белые усы, пузатая машина поливная. Я вышел, смутно мир воспринимая, и, воротник устало поднимая, рукою вспомнил, что забыл часы. Я был расслаблен, зол и одинок. Пришлось вернуться все-таки. Я помню, как женщина в халатике японском открыла дверь на первный мой звонок. Чуть удивилась, но не растерялась: «А, ты вернулся?» В ней во всей была насмешливая умная усталость, которая не грела и не жгла. «Решил остаться? Измененье правил? Начало новой светлой полосы?» «Я на минуту. Я часы оставил». «Ах да, часы, конечно же, часы...» На стуле у тахты коробка грима, тетрадка с новой ролью, томик Грина, румяный целлулоидный голыш. «Вот и часы. Дай я сама надену...» И голосом, скрывающим надежду, а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?» ...Я шел устало дремлющей Неглинной. Все было сонно: дворников зевки, арбузы в деревянной клетке длинной, на шкафчиках чистильщиков — замки. Все выглядело странно и туманно — и сквер с оградой низкою, витой, и тряпками обмотанные краны тележек с газированной водой. Свободные таксисты, зубоскаля, кружком стояли. Кто-то, в доску пьян, стучался в ресторан «Узбекистан», куда его, конечно, не пускали... Бродили кошки чуткие у стен. Я шел и шел... Вдруг чей-то резкий окрик: «Нет закурить?» — и смутный бледный облик: и странный и знакомый вместе с тем. Пошли мы рядом. Было по пути. Курить — я видел — не умел он вовсе. Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь, но все-таки не больше тридцати. И понимал я с грустью нелюдимой, которой был я с ним соединен, что тоже он идет не от любимой и этим тоже мучается он. И тех же самых мыслей столкновенья, и ту же боль и трепет становленья, как в собственном жестоком дневнике, я видел в этом странном двойнике. И у меня на лбу такие складки, жестокие, за все со мной сочлись, и у меня в душе в неравной схватке немолодость и молодость сошлись. Все резче эта схватка проступает. За пядью отвоевывая пядь, немолодость угрюмо наступает и молодость не хочет отступать.

Скоро уж из ласточек — в колдуньи…

Марина Ивановна Цветаева

Скоро уж из ласточек — в колдуньи! Молодость! Простимся накануне… Постоим с тобою на ветру! Смуглая моя! Утешь сестру! Полыхни малиновою юбкой, Молодость моя! Моя голубка Смуглая! Раззор моей души! Молодость моя! Утешь, спляши! Полосни лазоревою шалью, Шалая моя! Пошалевали Досыта с тобой! — Спляши, ошпарь! Золотце мое — прощай — янтарь! Неспроста руки твоей касаюсь, Как с любовником с тобой прощаюсь. Вырванная из грудных глубин — Молодость моя! — Иди к другим!

Средний возраст

Вадим Шефнер

А где-то там, куда нам не вернуться В далеком детстве, в юности, вдали,— По-прежнему ревнуют, и смеются, И верят, что прибудут корабли. У возраста туда не отпроситься,— А там не смяты травы на лугу, И Пенелопа в выгоревшем ситце Всё ждет меня на давнем берегу. Сидит, руками охватив колено, Лицом к неугасающей заре, Нерукотворна, неприкосновенна,— Как мотылек, увязший в янтаре.

Пусть осень ранняя смеется надо мною

Владимир Соловьев

Пусть осень ранняя смеется надо мною, Пусть серебрит мороз мне темя и виски,— С весенним трепетом стою перед тобою, Исполнен радости и молодой тоски.И с милым образом не хочется расстаться, Довольно мне борьбы, стремлений и потерь. Всю жизнь, с которою так тягостно считаться, Какой-то сказкою считаю я теперь.

Другие стихи этого автора

Всего: 52

Алайский рынок

Владимир Луговской

Три дня сижу я на Алайском рынке, На каменной приступочке у двери В какую-то холодную артель. Мне, собственно, здесь ничего не нужно, Мне это место так же ненавистно, Как всякое другое место в мире, И даже есть хорошая приятность От голосов и выкриков базарных, От беготни и толкотни унылой… Здесь столько горя, что оно ничтожно, Здесь столько масла, что оно всесильно. Молочнолицый, толстобрюхий мальчик Спокойно умирает на виду. Идут верблюды с тощими горбами, Стрекочут белорусские еврейки, Узбеки разговаривают тихо. О, сонный разворот ташкентских дней!.. Эвакуация, поляки в желтых бутсах, Ночной приезд военных академий, Трагические сводки по утрам, Плеск арыков и тополиный лепет, Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше… Пошли дожди, и очень равнодушно Сырая глина со стены сползает. Во мне, как танцовщица, пляшет злоба, То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой, То улыбнется темному портрету В широких дырах удивленных ртов. В балетной юбочке она светло порхает, А скрипочки под палочкой поют. Какое счастье на Алайском рынке! Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно На горемычные пустые лица С тяжелой ненавистью и тревогой, На сумочки московских маникюрш. Отребье это всем теперь известно, Но с первозданной юной, свежей силой Оно входило в сердце, как истома. Подайте, ради бога. Я сижу На маленьких ступеньках. Понемногу Рождается холодный, хищный привкус Циничной этой дребедени. Я, Как флюгерок, вращаюсь. Я канючу. Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь К старинным темам лжи и подхалимства И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский, В большие области снегов и ледников, Откуда есть одно движенье вниз, На юг, на Индию, через Памир. Вот я сижу, слюнявлю черный палец, Поигрываю пуговицей черной, Так, никчемушник, вроде отщепенца. А над Алтайским мартовским базаром Царит холодный золотой простор. Сижу на камне, мерно отгибаюсь. Холодное, пустое красноречье Во мне еще играет, как бывало. Тоскливый полдень. Кубометры свеклы, Коричневые голые лодыжки И запах перца, сна и нечистот. Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий, Вторую жизнь и третью жизнь,- и после, Над шорохом морковок остроносых, Над непонятной круглой песней лука Сказать о том, что я хочу покоя,- Лишь отдыха, лишь маленького счастья Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья Скорей покончить с этими рябыми Дневными спекулянтами. А ночью Поднимутся ночные спекулянты, И так опять все сызнова пойдет,- Прыщавый мир кустарного соседа Со всеми примусами, с поволокой Очей жены и пяточками деток, Которые играют тут, вот тут, На каменных ступеньках возле дома. Здесь я сижу. Здесь царство проходимца. Три дня я пил и пировал в шашлычных, И лейтенанты, глядя на червивый Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета», На желтый галстук, светлый дар Парижа, — Мне подавали кружки с темным зельем, Шумели, надрываясь, тосковали И вспоминали: неужели он Когда-то выступал в армейских клубах, В ночных ДК — какой, однако, случай! По русскому обычаю большому, Пропойце нужно дать слепую кружку И поддержать за локоть: «Помню вас…» Я тоже помнил вас, я поднимался, Как дым от трубки, на широкой сцене. Махал руками, поводил плечами, Заигрывал с передним темным рядом, Где изредка просвечивали зубы Хорошеньких девиц широконоздрых. Как говорил я! Как я говорил! Кокетничая, поддавая басом, Разметывая брови, разводя Холодные от нетерпенья руки, Поскольку мне хотелось лишь покоя, Поскольку я хотел сухой кровати, Но жар и молодость летели из партера, И я качался, вился, как дымок, Как медленный дымок усталой трубки. Подайте, ради бога. Я сижу, Поигрывая бровью величавой, И если правду вам сказать, друзья, Мне, как бывало, ничего не надо. Мне дали зренье — очень благодарен. Мне дали слух — и это очень важно. Мне дали руки, ноги — ну, спасибо. Какое счастье! Рынок и простор. Вздымаются литые груды мяса, Лежит чеснок, как рыжие сердечки. Весь этот гомон жестяной и жаркий Ко мне приносит только пустоту. Но каждое движение и оклик, Но каждое качанье черных бедер В тугой вискозе и чулках колючих Во мне рождает злое нетерпенье Последней ловли. Я хочу сожрать Все, что лежит на плоскости. Я слышу Движенье животов. Я говорю На языке жиров и сухожилий. Такого униженья не видали Ни люди, ни зверюги. Я один Еще играю на крапленых картах. И вот подошвы отстают, темнеют Углы воротничков, и никого, Кто мог бы поддержать меня, и ночи Совсем пустые на Алайском рынке. А мне заснуть, а мне кусочек сна, А мне бы справедливость — и довольно. Но нету справедливости. Слепой — Протягиваю в ночь сухие руки И верю только в будущее. Ночью Все будет изменяться. Поутру Все будет становиться. Гроб дощатый Пойдет, как яхта, на Алайском рынке, Поигрывая пятками в носочках, Поскрипывая костью лучевой. Так ненавидеть, как пришлось поэту, Я не советую читателям прискорбным. Что мне сказать? Я только холод века, А ложь — мое седое острие. Подайте, ради бога. И над миром Опять восходит нищий и прохожий, Касаясь лбом бензиновых колонок, Дредноуты пуская по морям, Все разрушая, поднимая в воздух, От человечьей мощи заикаясь. Но есть на свете, на Алайском рынке Одна приступочка, одна ступенька, Где я сижу, и от нее по свету На целый мир расходятся лучи. *Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.* Подайте, ради бога, ради правды, Пока ступеньки не сожмут меня. Я наслаждаюсь горьким духом жира, Я упиваюсь запахом моркови, Я удивляюсь дряни кишмишовой, А удивленье — вот цена вдвойне. Ну, насладись, остановись, помедли На каменных обточенных ступеньках, Среди мангалов и детей ревущих, По-своему, по-царски насладись! Друзья ходили? — Да, друзья ходили. Девчонки пели? — Да, девчонки пели. Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся. Сижу холодный на Алайском рынке И меры поднадзорности не знаю. И очень точно, очень непостыдно Восходит в небе первая звезда. Моя надежда — только в отрицанье. Как завтра я унижусь — непонятно. Остыли и обветрились ступеньки Ночного дома на Алайском рынке, Замолкли дети, не поет капуста, Хвостатые мелькают огоньки. Вечерняя звезда стоит над миром, Вечерний поднимается дымок. Зачем еще плутать и хныкать ночью, Зачем искать любви и благодушья, Зачем искать порядочности в небе, Где тот же строгий распорядок звезд? Пошевелить губами очень трудно, Хоть для того, чтобы послать, как должно, К такой-то матери все мирозданье И синие киоски по углам. Какое счастье на Алайском рынке, Когда шумят и плещут тополя! Чужая жизнь — она всегда счастлива, Чужая смерть — она всегда случайность. А мне бы только в кепке отсыревшей Качаться, прислонившись у стены. Хозяйка варит вермишель в кастрюле, Хозяин наливается зубровкой, А деточки ложатся по углам. Идти домой? Не знаю вовсе дома… Оделись грязью башмаки сырые. Во мне, как балерина, пляшет злоба, Поводит ручкой, кружит пируэты. Холодными, бесстыдными глазами Смотрю на все, подтягивая пояс. Эх, сосчитаться бы со всеми вами! Да силы нет и нетерпенья нет, Лишь остаются сжатыми колени, Поджатый рот, закушенные губы, Зияющие зубы, на которых, Как сон, лежит вечерняя звезда. Я видел гордости уже немало, Я самолюбием, как черт, кичился, Падения боялся, рвал постромки, Разбрасывал и предавал друзей, И вдруг пришло спокойствие ночное, Как в детстве, на болоте ярославском, Когда кувшинки желтые кружились И ведьмы стыли от ночной росы… И ничего мне, собственно, не надо, Лишь видеть, видеть, видеть, видеть, И слышать, слышать, слышать, слышать, И сознавать, что даст по шее дворник И подмигнет вечерняя звезда. Опять приходит легкая свобода. Горят коптилки в чужестранных окнах. И если есть на свете справедливость, То эта справедливость — только я.

Астроном

Владимир Луговской

Ты осторожно закуталась сном, А мне неуютно и муторно как-то: Я знаю, что в Пулкове астроном Вращает могучий, безмолвный рефрактор, Хватает планет голубые тела И шарит в пространстве забытые звезды, И тридцать два дюйма слепого стекла Пронзают земной, отстоявшийся воздух. А мир на предельных путях огня Несется к созвездию Геркулеса, И ночь нестерпимо терзает меня, Как сцена расстрела в халтурной пьесе. И память (но разве забвенье порок?), И сила (но сила на редкость безвольна), И вера (но я не азартный игрок) Идут, как забойщики, в черную штольню И глухо копаются в грузных пластах, Следя за киркой и сигналом контрольным. А совесть? Но совесть моя пуста, И ночь на исходе. Довольно!

Баллада о пустыне

Владимир Луговской

Давно это было… Разъезд пограничный в далеком Шираме,— Бойцов было трое, врагов было двадцать,— Погнался в пустыню за басмачами. Он сгинул в песках и не мог отозваться.Преследовать — было их долгом и честью. На смерть от безводья шли смелые трое. Два дня мы от них не имели известий, И вышел отряд на спасенье героев.И вот день за днем покатились барханы, Как волны немые застывшего моря. Осталось на свете жары колыханье На желтом и синем стеклянном просторе.А солнце всё выше и выше вставало, И зной подступал огнедышащим валом. В ушах раздавался томительный гул,Глаза расширялись, морщинились лица. Хоть лишнюю каплю, хоть горсткой напиться! И корчился в муках сухой саксаул. Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье. Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья. Кустарник согбенный, и кости верблюжьи, Да сердца и пульса глухое биенье. А солнце всё выше и выше вставало, И наша разведка в песках погибала. Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина. Бархан за барханом, один, как другие. И медленно седла скрипели тугие. Росла беспредельного неба стена. Шатаются кони, винтовки, как угли. Жара нависает, слабеют колени. Слова замирают, и губы распухли. Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени. А солнце всё выше и выше вставало, И воздуха было до ужаса мало. Змея проползла, не оставив следа. Копыта ступают, ступают копыта. Земля исполинскою бурей разрыта, Земля поднялась и легла навсегда. Неужто когда-нибудь мощь человека Восстанет, безлюдье песков побеждая, Иль будет катиться от века до века Барханное море, пустыня седая? А солнце всё выше и выше вставало, И смертью казалась минута привала. Но люди молчали, и кони брели. Мы шли на спасенье друзей и героев, Обсохшие зубы сжимая сурово, На север, к далеким колодцам Чули. Двоих увидали мы, легших безмолвно, И небо в глазах у них застекленело. Над ними вставали застывшие волны Без края, конца, без границ, без предела. А солнце всё выше и выше всходило. Клинками мы братскую рыли могилу. Раздался прощальный короткий залп. Три раза поднялись горячие дула, И наш командир на ветвях саксаула Узлами багряный кумач завязал. Мы с мертвых коней сняли седла и сбрую, В горячее жерло, не в землю сырую, Солдаты пустыни достойно легли. А третьего мы через час услыхали: Он полз и стрелял в раскаленные дали В бреду, всё вперед, хоть до края земли. Мы жизнь ему флягой последней вернули, От солнца палатку над ним растянули И дальше в проклятое пекло пошли. Мы шли за врагами… Слюны не хватало, А солнце всё выше и выше вставало. И коршуна вдруг увидали — плывет. Кружится, кружится всё ниже и ниже Над зыбью барханов, над впадиной рыжей И всё замедляет тяжелый полет. И встали мы, глядя глазами сухими На дикое логово в черной пустыне. Несло, как из настежь раскрытых печей. В ложбине песчаной, что ветром размыло, Раскиданы, словно их бурей скосило, Лежали, согнувшись, тела басмачей. И свет над пустыней был резок и страшен. Она только смертью могла насладиться, Она отомстить за товарищей наших И то не дала нам, немая убийца. Пустыня! Пустыня! Проклятье валам твоих огненных полчищ! Пришли мы с тобою помериться силой. Стояли кругом пограничники молча, А солнце всё выше и выше всходило… Я был молодым. И давно это было. Окончен рассказ мой на трассе канала В тот вечер узнал я немало историй. Бригада топографов здесь ночевала, На месте, где воды сверкнут на просторе.

Басмач

Владимир Луговской

Дым папиросный качнулся, замер и загустел. Частокол чужеземных винтовок криво стоял у стен. Кланяясь, покашливая, оглаживая клок бороды, В середину табачного облака сел Иган-Берды. Пиала зеленого чая — успокоитель души — Кольнула горячей горечью челюсти курбаши. Носком сапога покатывая одинокий патрон на полу, Нетвердыми жирными пальцами он поднял пиалу. А за окном пшеница гуляла в полном соку, Но тракторист, не мигая, прижался щекой к штыку. Он восемь бессонных суток искал по горам следы И на девятые сутки встретил Иган-Берды. Выстрелами оглушая дикие уши горы, Взяли усталую шайку совхозники Дангары. Тракторист засыпает стоя, но пальцы его тверды. И чай крутого настоя пьет Иган-Берды. Он поднимает руку и начинает речь, Он круглыми перекатами движет просторы плеч, Он рад, что кольцом беседы с ним соединены Советские командиры — звезды большой страны. Он никого не грабил и честно творил бой, Глазам его чужды убийства, рукам его чужд разбой. Как снежное темя Гиссара, совесть его бела, И ни одна комсомолка зарезана им не была. Сто раз он решал сдаваться, но случай к нему не пришел. Он выстрадал пять сражений, а это — нехорошо. И как путник, поющий о жажде, хочет к воде припасть, Так сердце его сухое ищет Советскую власть. Милость Советской власти для храбрых — богатый пир. Иган-Берды — знаменитый начальник и богатырь. — Непреклонные мои пули падали гуще дождей, От головы и до паха я разрубал людей. Сокровища кооперативов я людям своим раздавал, Повешенный мною учитель бога не признавал, Тяжелой военной славой жилы мои горды. Примите же, командиры, руку Иган-Берды!— Но старший из командиров выпрямился во весь рост. По темным губам переводчика медленно плыл допрос. И женщина за стеною сыпала в миску рис. Прижавшись к штыку щекою, жмурился тракторист. Солнца, сна и дыма он должен не замечать. Он должен смотреть в затылок льстивого басмача. Кланяется затылок и поднимается вновь, Под выдубленной кожей глухо толчется кровь. И тракторист усмехается твердым, сухим смешком: Он видит не человека, а ненависти ком. За сорванную посевную и сломанные его труды Совсем небольшая расплата — затылок Иган-Берды!

Береза Карелии

Владимир Луговской

Что же ты невесела, Белая береза? Свои косы свесила С широкого плеса, С моха, камня серого На волну сбегая, Родимого севера Дочка дорогая? У крутого берега, С вечера причаливая, Плывши с моря Белого, Вышли англичане. Люди пробираются Темными опушками. Звери разбегаются, Пуганные пушками. Ветер, тучи собирай По осенней стыни. Край ты мой, озерный край, Лесная пустыня! Ты шуми окружьями, Звень твоя не кончена. Сбираются с ружьями Мужики олончане. От Петрозаводска — Красные отряды, Форменки флотские, Грудь — что надо! Селами и весями Стукочат колеса, Что же ты невесела, Белая береза?

Большевикам пустыни и весны

Владимир Луговской

В Госторге, у горящего костра, Мы проводили мирно вечера. Мы собирали новостей улов И поглощали бесконечный плов. А ночь была до синевы светла, И ныли ноги от казачьего седла. Для нас апрель просторы распростер. Мигала лампа, И пылал костер. Член посевкома зашивал рукав, Предисполкома отгонял жука, Усталый техник, лежа на боку, Выписывал последнюю строку. И по округе, на плуги насев, Водил верблюдов Большевистский сев. Шакалы воем оглашали высь. На краткий отдых люди собрались. Пустыня била ветром в берега. Она далеко чуяла врага, Она далеко слышала врагов — Удары заступа И шарканье плугов. Три раза в час в ворота бился гам: Стучал дежурный с пачкой телеграмм, И цифры, выговоры, слов напор В поспешном чтенье наполняли двор. Пустыня зыбилась в седой своей красе. Шел по округе Большевистский сев. Ворвался ветер, топот лошадей, И звон стремян, и голоса людей. Свет фонаря пронесся по траве, И на веранду входит человек, За ним другой, отставший на скаку. Идет пустыня, ветер, Кара-Кум! Крест-накрест маузеры, рубахи из холстин. Да здравствуют работники пустынь! Ложатся люди, кобурой стуча, Летают шутки, и крепчает чай. На свете все одолевать привык Пустыню обуздавший большевик. Я песни пел, я и сейчас пою Для вас, ребята из Ширам-Кую. Вам до зари осталось отдохнуть, А завтра — старый караванный путь На те далекие колодцы и посты. Да здравствуют Работники пустынь! Потом приходит юный агроном, Ему хотелось подкрепиться сном, Но лучше сесть, чем на постели лечь, И лучше храпа — дружеская речь. В его мозгу гектары и плуги, В его глазах зеленые круги. Берись за чайник, пиалу налей. Да здравствуют Работники полей! И после всех, избавясь от беды, Стучат в Госторг работники воды. Они в грязи, и ноги их мокры, Они устало сели на ковры, Сбежались брови, на черту черта. — Арык спасли. Устали. Ни черта! Хороший чай — награда за труды. Да здравствуют Работники воды! Но злоба конскими копытами стучит, И от границы мчатся басмачи, Раскинув лошадиные хвосты, На землю, воду и песок пустынь. Дом, где сидим мы,— это байский дом. Колхоз вспахал его поля кругом. Но чтобы убивать и чтобы взять, Бай и пустыня возвращаются опять. Тот топот конницы и осторожный свист Далеко слышит по пескам чекист. Засел прицел в кустарнике ресниц. Да здравствуют Работники границ!.. Вы, незаметные учителя страны, Большевики пустыни и весны! Идете вы разведкой впереди, Работы много — отдыха не жди. Работники песков, воды, земли, Какую тяжесть вы поднять могли! Какую силу вам дает одна — Единственная на земле страна!

Гроза

Владимир Луговской

Катера уходят в море. Дождь. Прибой. Гром. Молнии перебегают в сумраке сыром. Ты смотришь, широколобый, пьяный без вина, Глухо переворачивается тусклая волна. Научил бы ты меня, товарищ, языку морей, Понимало бы меня море родины моей. Поднимается, замирает, падает в туман Медленный, сероголовый Каспий-великан. Дымчатые, грозовые катятся облака, Мокрая бежит погодка, мокрая, как щека. Плачет твоя любимая, о чем — никто не поймет. До самого Красноводска сумрачный дождь идет.

Гуниб

Владимир Луговской

Тревожен был грозовых туч крутой изгиб. Над нами плыл в седых огнях аул Гуниб. И были залиты туманной пеленой Кегерские высоты под луной. Две женщины там были, друг и я. Глядели в небо мы, дыханье затая, Как молча мчатся молнии из глубины, Неясыть мрачно кружится в кругу луны. Одна из женщин молвила: «Близка беда. Об этом говорят звезда, земля, вода. Но горе или смерть, тюрьма или война — Всегда я буду одинока и вольна!» Другая отвечала ей: «Смотри, сестра, Как светом ламп и очагов горит гора, Как из ущелий поднимается туман И дальняя гроза идет на Дагестан. И люди, и хребты, и звезды в вышине Кипят в одном котле, горят в одном огне. Где одиночество, когда теснит простор Небесная семья родных аварских гор?» И умерли они. Одна в беде. Другая на войне. Как люди смертные, как звезды в вышине. Подвластные судьбе не доброй и не злой, Они в молчанье слились навсегда с землей. Мы с другом вспомнили сестер, поспоривших давно. Бессмертно одиночество? Или умрет оно?

Гуси

Владимир Луговской

Над необъятной Русью С озерами на дне Загоготали гуси В зеленой вышине. Заря огнем холодным Позолотила их. Летят они свободно, Как старый русский стих. До сосен Заонежья Река небес тиха. Так трепетно и нежно Внизу цветет ольха. Вожак разносит крылья, Спешит на брачный пир. То сказкою, то былью Становится весь мир. Под крыльями тугими Земля ясным-ясна. Мильоны лет за ними Стремилась к нам весна. Иных из них рассеют Разлука, смерть, беда, Но путь весны — на север! На север, как всегда.

Дорога

Владимир Луговской

Дорога идет от широких мечей, От сечи и плена Игорева, От белых ночей, Малютиных палачей, От этой тоски невыговоренной; От белых поповен в поповском саду, От смертного духа морозного, От синих чертей, шевелящих в аду Царя Иоанна Грозного; От башен, запоров, и рвов, и кремлей, От лика рублевской троицы. И нет еще стран на зеленой земле, Где мог бы я сыном пристроиться. И глухо стучащее сердце мое С рожденья в рабы ей продано. Мне страшно назвать даже имя ее — Свирепое имя родины.

Жестокое пробужденье

Владимир Луговской

Сегодня ночью ты приснилась мне. Не я тебя нянчил, не я тебя славил, Дух русского снега и русской природы, Такой непонятной и горькой услады Не чувствовал я уже многие годы. Но ты мне приснилась как детству — русалки, Как детству — коньки на прудах поседелых, Как детству — веселая бестолочь салок, Как детству — бессонные лица сиделок. Прощай, золотая, прощай, золотая! Ты легкими хлопьями вкось улетаешь. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. Молочница цедит мороз из бидона, Точильщик торгуется с черного хода. Ты снова приходишь, рассветный, бездонный, Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, как юности — парус, Как юности — нежные зубы подруги, Как юности — шквал паровозного пара, Как юности — слава в серебряных трубах. Уйди, если можешь, прощай, если хочешь. Ты падаешь сеткой крутящихся точек, Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. На кухне, рыча, разгорается примус, И прачка приносит простынную одурь, Ты снова приходишь, необозримый Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, Как мужеству — отдых, Как мужеству — книг неживое соседство, Как мужеству — вождь, обходящий заводы, Как мужеству — пуля в спокойное сердце. Прощай, если веришь, забудь, если помнишь! Ты инеем застишь пейзаж заоконный. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада.

Звезда, звезда

Владимир Луговской

Звезда, звезда, холодная звезда, К сосновым иглам ты все ниже никнешь. Ты на заре исчезнешь без следа И на заре из пустоты возникнешь. Твой дальний мир — крылатый вихрь огня, Где ядра атомов сплавляются от жара. Что ж ты глядишь так льдисто на меня — Песчинку на коре земного шара? Быть может, ты погибла в этот миг Иль, может быть, тебя давно уж нету, И дряхлый свет твой, как слепой старик, На ощупь нашу узнает планету. Иль в дивной мощи длится жизнь твоя? Я — тень песчинки пред твоей судьбою, Но тем, что вижу я, но тем, что знаю я, Но тем, что мыслю я,— я властен над тобою!