Перейти к содержимому

Ночной патруль

Владимир Луговской

Временем уменьшенный молодости кров — Города Смоленщины, буркалы домов. Пронзительная, звонкая январская луна, Ампирными колонками подперта тишина. Выстрел отдаленный. Кино без стекол «Арс». На площади беленый глиняный Карл Маркс. Слепил его художник, потом в тифу пропал. Звезда из красной жести. Дощатый пьедестал. Звезда из красной жести, лак или крови ржа. В средине серп и молот, лучи острей ножа. И Днепр завороженный, весь ледяной до дна. И ведьмами озябшими зажженная луна. Идет патруль по городу. Округа вся мертва. Шагами тишь распорота — раз-два, раз-два, раз-два. И я иду, и я иду — ремень вошел в плечо. Несу звезду, мою звезду, что светит горячо. Всем людям я звезду несу, пяти материкам. Недвижен Днепр, синеет Днепр — славянская река. И невысоко над Днепром, где стонут провода, Другая блещет хрусталем холодная звезда. Живу, люблю, умру в ночи — все так же будет стлать Она бесстрастные лучи на снежную кровать. Свеча в окне Губкома, из труб не вьется дым. Дорогой незнакомой идти нам, молодым. Идти Россией и Кремлем в неслыханный простор. Идти полночным патрулем — подсумок, штык, затвор. Пойдешь направо — там Колчак, от крови снег рябит. Пойдешь налево — там Берлин, там Либкнехт Карл убит. Убит, лежит он на снегу, кровь залила усы. На мертвой согнутой руке спешат, стучат часы. Дрожат Истории весы. История — стара. Стучат часы, спешат часы. Пора, пора, пора! Звезда из красной жести, дощатый пьедестал. Я пять лучей Коммуны рукой своей достал. Рукой достал, потрогал, на шапку приколол. Глядит товарищ Ленин, облокотись на стол. Горит звезда багровая, судьбу земли тая,— Жестокая и строгая, как молодость моя. Идет патруль по городу — шаги, шаги, шаги. На все четыре стороны — враги, враги, враги. А ветер жжет колени. Звезда горит огнем… Мы здесь, товарищ Ленин. Мы землю повернем!

Похожие по настроению

Абсолютный вахтер

Александр Башлачев

Этот город скользит и меняет названья. Этот адрес давно кто-то тщательно стер. Этой улицы нет, а на ней нету зданья, Где всю ночь правит бал Абсолютный Вахтер. Он отлит в ледяную, нейтральную форму. Он тугая пружина. Он нем и суров. Генеральный хозяин тотального шторма Гонит пыль по фарватеру красных ковров. Он печатает шаг, как чеканят монеты. Он обходит дозором свой архипелаг. Эхо гипсовых горнов в пустых кабинетах Вызывает волнение мертвых бумаг. Алый факел — мелодию белой темницы — Он несет сквозь скупую гармонию стен. Он выкачивает звуки резиновым шприцем Из колючей проволоки наших вен. В каждом гимне — свой долг, в каждом марше — порядок. Механический волк на арене лучей. Безупречный танцор магаданских площадок. Часовой диск-жокей бухенвальдских печей. Лакированный спрут, он приветлив и смазан, И сегодняшний бал он устроил для вас. Пожилой патефон, подчиняясь приказу, Забирает иглой ностальгический вальс. Бал на все времена! Ах, как сентиментально… И паук — ржавый крест — спит в золе наших звезд. И мелодия вальса так документальна, Как обычный арест, как банальный донос. Как бесплатные танцы на каждом допросе, Как татарин на вышке, рванувший затвор. Абсолютный Вахтер — ни Адольф, ни Иосиф, — Дюссельдорфский мясник да пскопской живодер. Полосатые ритмы синкопой на пропуске. Блюзы газовых камер и свинги облав. Тихий плач толстой куклы, разбитой при обыске, Бесконечная пауза выжженных глав. Как жестоки романсы патрульных уставов И канцонов концлагерных нар звукоряд. Бьются в вальсе аккорды хрустящих суставов, И решетки чугунной струною звенят. Вой гобоев ГБ в саксофонах гестапо, И все тот же калибр тех же нот на листах. Эта линия жизни — цепь скорбных этапов На незримых и призрачных жутких фронтах. Абсолютный Вахтер — лишь стерильная схема, Боевой механизм, постовое звено. Хаос солнечных дней ночь приводит в систему Под названьем… да, впрочем, не все ли равно. Ведь этот город скользит и меняет названья, Этот адрес давно кто-то тщательно стер. Этой улицы нет, а на ней нету зданья, Где всю ночь правит бал Абсолютный Вахтер.

А.М. Поццо (Пройдем и мы

Андрей Белый

Пройдем и мы: медлительным покоем В полет минут. Проходит все: часы полночным боем По-прежнему зовут. Страна моя, страна моя родная! Я твой, я — твой: Прими меня, рыдая… И не зная! Покрой сырой травой. Разгулом тех же пламенных закатов Гори в груди, Подъявши стаи зарев и набатов… Зови Его, — гуди! Пусть мы — в ночи! Пусть — ночи бездорожий! Пусть — сон и сон!.. В покое зорь и в предрассветной дрожи За ночью — Он!

Весёлая песня

Федор Сологуб

Буржуа с румяной харей, Прочь с дороги, уходи! Я — свободный пролетарий С сердцем пламенным в груди. Я терпел нужду и голод, А тебе был всюду ход, Но теперь твой гнет расколот, Мой черед идти вперед. Ты себя не беспокоил Ни заботой, ни трудом, Но подумай, кто построил Для тебя просторный дом! Из кого ты жилы тянешь? Что несешь на биржу, а? Так со мною ли ты станешь Спорить, жирный буржуа? Свет от нас давно ты застишь, — Будет. Шкуру береги! Отворяй нам двери настежь, И беги себе, беги. Запирует на просторе Раззолоченных палат, Позабыл былое горе, Вольный пролетариат.

Брожу целый день по проспектам прямым

Наум Коржавин

Брожу целый день по проспектам прямым И знаю — тут помнят меня молодым. Весёлым. Живущим всегда нелегко, Но верящим в то, что шагать — далеко. Что если пока и не вышел я в путь, Мне просто мешают, как надо, шагнуть. Но только дождусь я заветного дня, Шагну — и никто не догонит меня. Я ждал. Если молод — надейся и жди. А город — он тоже был весь впереди. Он рос, попирая засохший ковыль. В нём ветер крутил августовскую пыль. Он не был от пыли ничем защищен… Но верил, надеялся, строился он. И я не страданьем тут жил и дышал. Напор созиданья меня заражал. И был он сильнее неправды и зла… А, может быть, всё это юность была. Но если кручина являлась во сне, Причина была не во мне, а вовне. Так было… А после я жил, как хотел, И много исполнил задуманных дел. И многое понял. И много пронёс. И плакал без слёз. И смеялся до слёз. И строки руками таскал из огня… (За что теперь многие любят меня.) Был счастлив намёком, без злобы страдал. И даже не знал, что с годами устал. Но вдруг оказалось, что хочется в тень, Что стало дышать мне и чувствовать лень. Вот нынче в какую попал я беду! Никто не мешает — я сам не иду. И снова кручина. Я вновь, как во сне. Но только причина — теперь не вовне…… И вот я, как в юность, рванулся сюда. В мой город… А он — не такой, как тогда. Он в зрелую пору недавно вступил, Он стал властелином в притихшей степи. И пыль отступила пред ростом его. И больше не надо напора того, Который спасал меня часто тогда. Того, за которым я ехал сюда. Здесь был неуют, а теперь тут — уют. Здесь трезвые парочки гнездышки вьют. И ищут спокойно, что могут найти. И строят свой город с восьми до пяти. А кончат — и словно бы нет их в живых — Душой отдыхают в квартирах своих. И всё у них дома — и сердце и мысль. А если выходят — так только пройтись. Работа и отдых! На что ж я сержусь? Не знаю — я сам не пойму своих чувств. Я только брожу по проспектам прямым, По городу, бывшему раньше моим, И с каждым кварталом острей сознаю, Что ВРЕМЯ закончило юность мою. И лучше о прежнем не думать тепле — По-новому счастья искать на земле.

Толпа ли девочек крикливая, живая

Николай Языков

Толпа ли девочек крикливая, живая, На фабрику сучить сигары поспешая, Шумит по улице; иль добрый наш сосед, Уже глядит в окно и тихо созерцает, Как близ него кузнец подковы подшивает Корове иль ослу; иль пара дюжих псов Тележку, полную капусты иль бобов, Тащит по мостовой, работая всей силой; Служанка ль, красота, развившаяся мило, Склонилась над ведром, готова мыть крыльцо, А холод между тем румянит ей лицо, А ветреный зефир заигрывает с нею, Теребит с плеч платок и раскрывает шею, Прельщенный пышностью живых лилей и роз; Повозник ли, бичом пощелкивая, воз Высокий, громоздкой и длинный-передлинный, Где несколько семей под крышкою холстинной, Разнобоярщина из многих стран и мест, Нашли себе весьма удобный переезд, Свой полновесный воз к гостинице подводит, И сам почтенный Диц встречать его выходит, И «Золотой Сарай» хлопочет и звонит; Иль вдруг вся улица народом закипит: Торжественно идет музыка боевая, За ней гражданский полк, воинственно ступая, В великолепии, в порядке строевом Красуется, неся ганавский огнь и гром: Защита вечных прав, полезное явленье. Торопится ль в наш дом на страстное сиденье Прелестница, франтя нарядом щегольским, И новым зонтиком, и платьем голубым, Та белотелая и сладостная Дора… Взойдет ли ясная осенняя Аврора, Или туманный день, печален и сердит, И снегом и дождем в окно мое стучит,- И что б ни делалось передо мною — муки Одни и те ж со мной; возьму ли книгу в руки, Берусь ли за перо — всегда со мной тоска: Пора же мне домой… Россия далека! И трудно мне дышать, и сердце замирает; Но никогда меня тоска не угнетает Так сокрушительно, так грубо, как в тот час, Когда вечерний луч давно уже погас, Когда всё спит, когда одни мои лишь очи Не спят, лишенные благословений ночи.

Свет вечерний мерцает вдоль улиц

Сергей Клычков

Свет вечерний мерцает вдоль улиц, Словно призрак, в тумане плетень, Над дорогою ивы согнулись, И крадется от облака тень. Уж померкли за сумраком хвои, И сижу я у крайней избы, Где на зори окно локовое И крылечко из тонкой резьбы. А в окно, может, горе глядится И хозяйка тут — злая судьба, Уж слетают узорные птицы, Уж спадает с застрехи резьба. Может быть, здесь в последней надежде Все ж, трудясь и страдая, живут, И лампада пылает, как прежде, И все гостя чудесного ждут. Вон сбежали с огорка овины, Вон согнулся над речкою мост — И так сказочен свист соловьиный! И так тих деревенский погост! Все он видится старой старухе За туманом нельющихся слез, Ждет и ждет, хоть недобрые слухи Ветер к окнам с чужбины принес. Будто вот полосой некошеной Он идет с золотою косой, И пред ним рожь, и жито, и пшёны Серебристою брызжут росой. И, как сторож, всю ночь стороною Ходит месяц и смотрит во мглу, И в закуте соха с бороною Тоже грезят — сияют в углу.

Два мира

Василий Лебедев-Кумач

На жадных стариков и крашеных старух Все страны буржуазные похожи, — От них идет гнилой, тлетворный дух Склерозных мыслей и несвежей кожи.Забытой юности не видно и следа, Позорной зрелости ушли былые свойства… Ни мускулов, окрепших от труда, Ни красоты, ни чести, ни геройства.Надет парик на впалые виски, И кровь полна лекарством и водою, Но жадно жить стремятся старики И остро ненавидят молодое.Укрыв на дне столетних сундуков Кровавой ржавчиной подернутые клады, Они боятся бурь и сквозняков, Насыпав в окна нафталин и ладан.У двери стерегут закормленные псы, Чтоб не ворвался свежей мысли шорох, И днем и ночью вешают весы: Для сытых — золото, а для голодных — порох.Бесстыден облик старческих страстей, — Наркотиком рожденные улыбки, И яркий блеск фальшивых челюстей, И жадный взор, завистливый и липкий.Толпа лакеев в золоте ливрей Боится доложить, что близок час последний И что стоит, как призрак у дверей, Суровый, молодой, решительный наследник!Страна моя! Зрачками смелых глаз Ты пристально глядишь в грядущие столетья, Тебя родил рабочий бодрый класс, Твои любимцы — юноши и дети!Ты не боишься натисков и бурь, Твои друзья — природа, свет и ветер, Штурмуешь ты небесную лазурь С энергией, невиданной на свете!И недра черные и полюс голубой — Мы все поймем, отыщем и подымем. Как весело, как радостно с тобой Быть смелыми, как ты, и молодыми!Как радостно, что мысли нет преград, Что мир богов, и старческий и узкий, У нас не давит взрослых и ребят, И труд свободный наливает мускул!Чтоб мыслить, жить, работать и любить, Не надо быть ни знатным, ни богатым, И каждый может знания добыть — И бывший слесарь расщепляет атом!Страна моя — всемирная весна! Ты — знамя мужества и бодрости и чести! Я знаю, ты кольцом врагов окружена И на тебя вся старь в поход собралась вместе.Но жизнь и молодость — повсюду за тобой, Твой каждый шаг дает усталым бодрость! Ты победишь, когда настанет бой, Тому порукой твой цветущий возраст!

Октябрьский смотр

Виктор Гусев

Не глядя на непогоду, презирая протесты дождей, Идут молодые художники к полотнищам площадей. Они не жалеют красок, они не жалеют трудов, И вспыхивают плакаты на улицах городов. И вот выплывает в небо холодная луна. Осталась до годовщины короткая ночь одна. И кажется мне — начиная пятнадцатый свой год, Октябрьская революция свершает ночной обход. Она проверяет твердость армии своей, Она проверяет оружие, она проверяет людей. И прежде всего она спрашивает каждого из нас: — Под знаменем партии Ленина идет ли рабочий класс? — И мы отвечаем — впрочем, надо сказать точней — Автомобили АМО за нас отвечают ей, Молодые кузнецкие домны чугуном отвечают ей, И ясли ей отвечают ровным дыханьем детей. Ее приветствуют школы каракулями ребят, Ей орденом салютуют герои ударных бригад. И хоть работы немало и некогда им присесть, — Вперед! — говорит Революция. И они отвечают: — Есть…- Она проходит дальше, и спрашивает она: — А что моя Красная Армия, по-прежнему ли сильна? — Вопрос ее затихает, встреченный тишиной. Нельзя говорить часовому, а армия — часовой. И это лучше ответа, недаром вопят в ночи Французские генералы, бухарские басмачи. Недаром сжимается злобно в расшитых шевронах рука. Овладевают техникой дивизии РККА. Умножь ее на соревнование и силы попробуй учесть. — Готовсь,- говорит Революция. И бойцы отвечают: — Есть! — Она проходит дальше, и хочет она узнать: Быть может, сошла на Европу Гуверова благодать? Но полицейские залпы оттуда гремят в ответ. Глотает газ безработный — самый дешевый обед. С грохотом рушатся биржи, пылает банкиров закат. — «Рот фронт»,- говорят ей компартии на сорока языках. Миллионы угрюмых рабочих они ведут за собой, — В бой,- говорит Революция. И они отвечают: — В бой! — И дальше идет Революция. И рапорт ей отдает Мой девятьсот девятый. довольно отважный год. Он в призывных комиссиях стоит, к обороне готов. Его врачи выслушивают, и он говорит — здоров. И нам дают назначенье и круглую ставят печать. Наша приходит очередь Республику защищать. Мы, конечно, молоды, но поступь у нас тверда. — Вперед,- говорит Революция. И мы отвечаем: — Да! — Не глядя на непогоду, презирая протесты дождей, Идут молодые художники к полотнищам площадей, Они не жалеют красок, они не жалеют трудов, И вспыхивают плакаты на улицах городов. И вот выплывает в небо холодная луна. Осталась до годовщины короткая ночь одна.

Стоящим на посту

Владимир Владимирович Маяковский

Жандармы вселенной,           вылоснив лица, стоят над рабочим:          — Эй,             не бастуй! — А здесь     трудящихся щит —              милиция стоит    на своем         бессменном посту. Пока    за нашим         октябрьским гулом и в странах       в других           не грянет такой,— стой,    береги своим караулом копейку рабочую, дом и покой. Пока    Волховстроев яркая речь не победит      темноту нищеты, нутро республики          вам беречь — рабочих     домов и людей             щиты. Храня республику,          от людей до иголок, без устали стой         и без лени, пока не исчезнут         богатство и голод — поставщики преступлений. Враг — хитер!        Смотрите в оба! Его не сломишь,         если сам лоботряс. Помни, товарищ,—          нужна учеба всем,    защищающим рабочий класс! Голой рукой       не взять врага нам, на каждом участке          преследуй их. Знай, товарищ,        и стрельбу из нагана, и книгу Ленина,         и наш стих. Слаба дисциплина — петлю накинут. Бандит и белый         живут в ладах. Товарищ,      тверже крепи дисциплину в милиционерских рядах! Иной    хулигану        так          даже рад,— выйдет     этакий         драчун и голосило: — Ничего, мол,        выпимши —             свой брат — богатырская       русская сила. — А ты качнешься         (от пива частого), у целой улицы нос заалел: — Ежели,     мол,       безобразит начальство, то нам,     разумеется,           и бог велел!— Сорвут работу        глупым ляганьем пивного чада        бузящие ча́ды. Лозунг твой:       — Хулиганам нет пощады!— Иной рассуждает,          морща лоб: — Что цапать        маленьких воришек? Ловить вора,       да такого,            чтоб об нем     говорили в Париже!— Если выудят       миллион           из кассы скряжьей, новый    с рабочих         сдерет задарма. На мелочь глаз!         На мелкие кражи, потрошащие        тощий           рабочий карман! В нашей республике           свет не равен: чем дальше от центра —            тем глубже ночи. Милиционер,       в темноту окраин глаз вонзай       острей и зорче! Пока    за нашим         октябрьским гулом и в странах других          не пройдет такой — стой,    береги своим караулом копейки,     людей,         дома            и покой.

Чека

Владимир Нарбут

1Оранжевый на солнце дым и перестук автомобильный. Мы дерево опередим: отпрыгни, граб, в проулок пыльный. Колючей проволоки низ лоскут схватил на повороте. — Ну, что, товарищ? — Не ленись, спроси о караульной роте. Проглатывает кабинет, и — пес, потягиваясь, трется у кресла кожаного. Нет: живой и на портрете Троцкий! Контрреволюция не спит: все заговор за заговором. Пощупать надо бы РОПИТ. А завтра… Да, в часу котором? По делу 1106 (в дверях матрос и брюки клешем) перо в чернила — справку: — Есть. — И снова отдан разум ношам. И бремя первое — тоска, сверчок, поющий дни и ночи: ни погубить, ни приласкать, а жизнь — все глуше, все короче. До боли гол и ярок путь — вторая мертвая обуза. Ты небо свежее забудь, душа, подернутая блузой! Учись спокойствию, душа, и будь бесстрастна — бремя третье. Расплющивая и круша, вращает жернов лихолетье. Истыкан пулею шпион, и спекулянт — в истоме жуткой. А кабинет, как пансион, где фрейлина да институтки. И цедят золото часы, песка накапливая конус, чтоб жало тонкое косы лизало красные законы; чтоб сыпкий и сухой песок швырнуть на ветер смелой жменей, чтоб на фортуны колесо рабочий наметнулся ремень! 2Не загар, а малиновый пепел, и напудрены густо ключицы. Не могло это, Герман, случиться, что вошел ты, взглянул и — как не был! Революции бьют барабаны, и чеканит Чека гильотину. .. Но старуха в наколке трясется и на мертвом проспекте бормочет. Не от вас ли чего она хочет, Александр, Елисеев, Высоцкий? И суровое Гоголя бремя, обомшелая сфинксова лапа не пугаются медного храпа жеребца над гадюкой, о Герман! Как забыть о громоздком уроне? Как не помнить гвоздей пулемета? А Россия? — Все та же дремота В Петербурге и на Ланжероне: и все той же малиновой пудрой посыпаются в полдень ключицы; и стучится, стучится, стучится та же кровь, так же пьяно и мудро…

Другие стихи этого автора

Всего: 52

Алайский рынок

Владимир Луговской

Три дня сижу я на Алайском рынке, На каменной приступочке у двери В какую-то холодную артель. Мне, собственно, здесь ничего не нужно, Мне это место так же ненавистно, Как всякое другое место в мире, И даже есть хорошая приятность От голосов и выкриков базарных, От беготни и толкотни унылой… Здесь столько горя, что оно ничтожно, Здесь столько масла, что оно всесильно. Молочнолицый, толстобрюхий мальчик Спокойно умирает на виду. Идут верблюды с тощими горбами, Стрекочут белорусские еврейки, Узбеки разговаривают тихо. О, сонный разворот ташкентских дней!.. Эвакуация, поляки в желтых бутсах, Ночной приезд военных академий, Трагические сводки по утрам, Плеск арыков и тополиный лепет, Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше… Пошли дожди, и очень равнодушно Сырая глина со стены сползает. Во мне, как танцовщица, пляшет злоба, То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой, То улыбнется темному портрету В широких дырах удивленных ртов. В балетной юбочке она светло порхает, А скрипочки под палочкой поют. Какое счастье на Алайском рынке! Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно На горемычные пустые лица С тяжелой ненавистью и тревогой, На сумочки московских маникюрш. Отребье это всем теперь известно, Но с первозданной юной, свежей силой Оно входило в сердце, как истома. Подайте, ради бога. Я сижу На маленьких ступеньках. Понемногу Рождается холодный, хищный привкус Циничной этой дребедени. Я, Как флюгерок, вращаюсь. Я канючу. Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь К старинным темам лжи и подхалимства И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский, В большие области снегов и ледников, Откуда есть одно движенье вниз, На юг, на Индию, через Памир. Вот я сижу, слюнявлю черный палец, Поигрываю пуговицей черной, Так, никчемушник, вроде отщепенца. А над Алтайским мартовским базаром Царит холодный золотой простор. Сижу на камне, мерно отгибаюсь. Холодное, пустое красноречье Во мне еще играет, как бывало. Тоскливый полдень. Кубометры свеклы, Коричневые голые лодыжки И запах перца, сна и нечистот. Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий, Вторую жизнь и третью жизнь,- и после, Над шорохом морковок остроносых, Над непонятной круглой песней лука Сказать о том, что я хочу покоя,- Лишь отдыха, лишь маленького счастья Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья Скорей покончить с этими рябыми Дневными спекулянтами. А ночью Поднимутся ночные спекулянты, И так опять все сызнова пойдет,- Прыщавый мир кустарного соседа Со всеми примусами, с поволокой Очей жены и пяточками деток, Которые играют тут, вот тут, На каменных ступеньках возле дома. Здесь я сижу. Здесь царство проходимца. Три дня я пил и пировал в шашлычных, И лейтенанты, глядя на червивый Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета», На желтый галстук, светлый дар Парижа, — Мне подавали кружки с темным зельем, Шумели, надрываясь, тосковали И вспоминали: неужели он Когда-то выступал в армейских клубах, В ночных ДК — какой, однако, случай! По русскому обычаю большому, Пропойце нужно дать слепую кружку И поддержать за локоть: «Помню вас…» Я тоже помнил вас, я поднимался, Как дым от трубки, на широкой сцене. Махал руками, поводил плечами, Заигрывал с передним темным рядом, Где изредка просвечивали зубы Хорошеньких девиц широконоздрых. Как говорил я! Как я говорил! Кокетничая, поддавая басом, Разметывая брови, разводя Холодные от нетерпенья руки, Поскольку мне хотелось лишь покоя, Поскольку я хотел сухой кровати, Но жар и молодость летели из партера, И я качался, вился, как дымок, Как медленный дымок усталой трубки. Подайте, ради бога. Я сижу, Поигрывая бровью величавой, И если правду вам сказать, друзья, Мне, как бывало, ничего не надо. Мне дали зренье — очень благодарен. Мне дали слух — и это очень важно. Мне дали руки, ноги — ну, спасибо. Какое счастье! Рынок и простор. Вздымаются литые груды мяса, Лежит чеснок, как рыжие сердечки. Весь этот гомон жестяной и жаркий Ко мне приносит только пустоту. Но каждое движение и оклик, Но каждое качанье черных бедер В тугой вискозе и чулках колючих Во мне рождает злое нетерпенье Последней ловли. Я хочу сожрать Все, что лежит на плоскости. Я слышу Движенье животов. Я говорю На языке жиров и сухожилий. Такого униженья не видали Ни люди, ни зверюги. Я один Еще играю на крапленых картах. И вот подошвы отстают, темнеют Углы воротничков, и никого, Кто мог бы поддержать меня, и ночи Совсем пустые на Алайском рынке. А мне заснуть, а мне кусочек сна, А мне бы справедливость — и довольно. Но нету справедливости. Слепой — Протягиваю в ночь сухие руки И верю только в будущее. Ночью Все будет изменяться. Поутру Все будет становиться. Гроб дощатый Пойдет, как яхта, на Алайском рынке, Поигрывая пятками в носочках, Поскрипывая костью лучевой. Так ненавидеть, как пришлось поэту, Я не советую читателям прискорбным. Что мне сказать? Я только холод века, А ложь — мое седое острие. Подайте, ради бога. И над миром Опять восходит нищий и прохожий, Касаясь лбом бензиновых колонок, Дредноуты пуская по морям, Все разрушая, поднимая в воздух, От человечьей мощи заикаясь. Но есть на свете, на Алайском рынке Одна приступочка, одна ступенька, Где я сижу, и от нее по свету На целый мир расходятся лучи. *Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.* Подайте, ради бога, ради правды, Пока ступеньки не сожмут меня. Я наслаждаюсь горьким духом жира, Я упиваюсь запахом моркови, Я удивляюсь дряни кишмишовой, А удивленье — вот цена вдвойне. Ну, насладись, остановись, помедли На каменных обточенных ступеньках, Среди мангалов и детей ревущих, По-своему, по-царски насладись! Друзья ходили? — Да, друзья ходили. Девчонки пели? — Да, девчонки пели. Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся. Сижу холодный на Алайском рынке И меры поднадзорности не знаю. И очень точно, очень непостыдно Восходит в небе первая звезда. Моя надежда — только в отрицанье. Как завтра я унижусь — непонятно. Остыли и обветрились ступеньки Ночного дома на Алайском рынке, Замолкли дети, не поет капуста, Хвостатые мелькают огоньки. Вечерняя звезда стоит над миром, Вечерний поднимается дымок. Зачем еще плутать и хныкать ночью, Зачем искать любви и благодушья, Зачем искать порядочности в небе, Где тот же строгий распорядок звезд? Пошевелить губами очень трудно, Хоть для того, чтобы послать, как должно, К такой-то матери все мирозданье И синие киоски по углам. Какое счастье на Алайском рынке, Когда шумят и плещут тополя! Чужая жизнь — она всегда счастлива, Чужая смерть — она всегда случайность. А мне бы только в кепке отсыревшей Качаться, прислонившись у стены. Хозяйка варит вермишель в кастрюле, Хозяин наливается зубровкой, А деточки ложатся по углам. Идти домой? Не знаю вовсе дома… Оделись грязью башмаки сырые. Во мне, как балерина, пляшет злоба, Поводит ручкой, кружит пируэты. Холодными, бесстыдными глазами Смотрю на все, подтягивая пояс. Эх, сосчитаться бы со всеми вами! Да силы нет и нетерпенья нет, Лишь остаются сжатыми колени, Поджатый рот, закушенные губы, Зияющие зубы, на которых, Как сон, лежит вечерняя звезда. Я видел гордости уже немало, Я самолюбием, как черт, кичился, Падения боялся, рвал постромки, Разбрасывал и предавал друзей, И вдруг пришло спокойствие ночное, Как в детстве, на болоте ярославском, Когда кувшинки желтые кружились И ведьмы стыли от ночной росы… И ничего мне, собственно, не надо, Лишь видеть, видеть, видеть, видеть, И слышать, слышать, слышать, слышать, И сознавать, что даст по шее дворник И подмигнет вечерняя звезда. Опять приходит легкая свобода. Горят коптилки в чужестранных окнах. И если есть на свете справедливость, То эта справедливость — только я.

Астроном

Владимир Луговской

Ты осторожно закуталась сном, А мне неуютно и муторно как-то: Я знаю, что в Пулкове астроном Вращает могучий, безмолвный рефрактор, Хватает планет голубые тела И шарит в пространстве забытые звезды, И тридцать два дюйма слепого стекла Пронзают земной, отстоявшийся воздух. А мир на предельных путях огня Несется к созвездию Геркулеса, И ночь нестерпимо терзает меня, Как сцена расстрела в халтурной пьесе. И память (но разве забвенье порок?), И сила (но сила на редкость безвольна), И вера (но я не азартный игрок) Идут, как забойщики, в черную штольню И глухо копаются в грузных пластах, Следя за киркой и сигналом контрольным. А совесть? Но совесть моя пуста, И ночь на исходе. Довольно!

Баллада о пустыне

Владимир Луговской

Давно это было… Разъезд пограничный в далеком Шираме,— Бойцов было трое, врагов было двадцать,— Погнался в пустыню за басмачами. Он сгинул в песках и не мог отозваться.Преследовать — было их долгом и честью. На смерть от безводья шли смелые трое. Два дня мы от них не имели известий, И вышел отряд на спасенье героев.И вот день за днем покатились барханы, Как волны немые застывшего моря. Осталось на свете жары колыханье На желтом и синем стеклянном просторе.А солнце всё выше и выше вставало, И зной подступал огнедышащим валом. В ушах раздавался томительный гул,Глаза расширялись, морщинились лица. Хоть лишнюю каплю, хоть горсткой напиться! И корчился в муках сухой саксаул. Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье. Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья. Кустарник согбенный, и кости верблюжьи, Да сердца и пульса глухое биенье. А солнце всё выше и выше вставало, И наша разведка в песках погибала. Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина. Бархан за барханом, один, как другие. И медленно седла скрипели тугие. Росла беспредельного неба стена. Шатаются кони, винтовки, как угли. Жара нависает, слабеют колени. Слова замирают, и губы распухли. Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени. А солнце всё выше и выше вставало, И воздуха было до ужаса мало. Змея проползла, не оставив следа. Копыта ступают, ступают копыта. Земля исполинскою бурей разрыта, Земля поднялась и легла навсегда. Неужто когда-нибудь мощь человека Восстанет, безлюдье песков побеждая, Иль будет катиться от века до века Барханное море, пустыня седая? А солнце всё выше и выше вставало, И смертью казалась минута привала. Но люди молчали, и кони брели. Мы шли на спасенье друзей и героев, Обсохшие зубы сжимая сурово, На север, к далеким колодцам Чули. Двоих увидали мы, легших безмолвно, И небо в глазах у них застекленело. Над ними вставали застывшие волны Без края, конца, без границ, без предела. А солнце всё выше и выше всходило. Клинками мы братскую рыли могилу. Раздался прощальный короткий залп. Три раза поднялись горячие дула, И наш командир на ветвях саксаула Узлами багряный кумач завязал. Мы с мертвых коней сняли седла и сбрую, В горячее жерло, не в землю сырую, Солдаты пустыни достойно легли. А третьего мы через час услыхали: Он полз и стрелял в раскаленные дали В бреду, всё вперед, хоть до края земли. Мы жизнь ему флягой последней вернули, От солнца палатку над ним растянули И дальше в проклятое пекло пошли. Мы шли за врагами… Слюны не хватало, А солнце всё выше и выше вставало. И коршуна вдруг увидали — плывет. Кружится, кружится всё ниже и ниже Над зыбью барханов, над впадиной рыжей И всё замедляет тяжелый полет. И встали мы, глядя глазами сухими На дикое логово в черной пустыне. Несло, как из настежь раскрытых печей. В ложбине песчаной, что ветром размыло, Раскиданы, словно их бурей скосило, Лежали, согнувшись, тела басмачей. И свет над пустыней был резок и страшен. Она только смертью могла насладиться, Она отомстить за товарищей наших И то не дала нам, немая убийца. Пустыня! Пустыня! Проклятье валам твоих огненных полчищ! Пришли мы с тобою помериться силой. Стояли кругом пограничники молча, А солнце всё выше и выше всходило… Я был молодым. И давно это было. Окончен рассказ мой на трассе канала В тот вечер узнал я немало историй. Бригада топографов здесь ночевала, На месте, где воды сверкнут на просторе.

Басмач

Владимир Луговской

Дым папиросный качнулся, замер и загустел. Частокол чужеземных винтовок криво стоял у стен. Кланяясь, покашливая, оглаживая клок бороды, В середину табачного облака сел Иган-Берды. Пиала зеленого чая — успокоитель души — Кольнула горячей горечью челюсти курбаши. Носком сапога покатывая одинокий патрон на полу, Нетвердыми жирными пальцами он поднял пиалу. А за окном пшеница гуляла в полном соку, Но тракторист, не мигая, прижался щекой к штыку. Он восемь бессонных суток искал по горам следы И на девятые сутки встретил Иган-Берды. Выстрелами оглушая дикие уши горы, Взяли усталую шайку совхозники Дангары. Тракторист засыпает стоя, но пальцы его тверды. И чай крутого настоя пьет Иган-Берды. Он поднимает руку и начинает речь, Он круглыми перекатами движет просторы плеч, Он рад, что кольцом беседы с ним соединены Советские командиры — звезды большой страны. Он никого не грабил и честно творил бой, Глазам его чужды убийства, рукам его чужд разбой. Как снежное темя Гиссара, совесть его бела, И ни одна комсомолка зарезана им не была. Сто раз он решал сдаваться, но случай к нему не пришел. Он выстрадал пять сражений, а это — нехорошо. И как путник, поющий о жажде, хочет к воде припасть, Так сердце его сухое ищет Советскую власть. Милость Советской власти для храбрых — богатый пир. Иган-Берды — знаменитый начальник и богатырь. — Непреклонные мои пули падали гуще дождей, От головы и до паха я разрубал людей. Сокровища кооперативов я людям своим раздавал, Повешенный мною учитель бога не признавал, Тяжелой военной славой жилы мои горды. Примите же, командиры, руку Иган-Берды!— Но старший из командиров выпрямился во весь рост. По темным губам переводчика медленно плыл допрос. И женщина за стеною сыпала в миску рис. Прижавшись к штыку щекою, жмурился тракторист. Солнца, сна и дыма он должен не замечать. Он должен смотреть в затылок льстивого басмача. Кланяется затылок и поднимается вновь, Под выдубленной кожей глухо толчется кровь. И тракторист усмехается твердым, сухим смешком: Он видит не человека, а ненависти ком. За сорванную посевную и сломанные его труды Совсем небольшая расплата — затылок Иган-Берды!

Береза Карелии

Владимир Луговской

Что же ты невесела, Белая береза? Свои косы свесила С широкого плеса, С моха, камня серого На волну сбегая, Родимого севера Дочка дорогая? У крутого берега, С вечера причаливая, Плывши с моря Белого, Вышли англичане. Люди пробираются Темными опушками. Звери разбегаются, Пуганные пушками. Ветер, тучи собирай По осенней стыни. Край ты мой, озерный край, Лесная пустыня! Ты шуми окружьями, Звень твоя не кончена. Сбираются с ружьями Мужики олончане. От Петрозаводска — Красные отряды, Форменки флотские, Грудь — что надо! Селами и весями Стукочат колеса, Что же ты невесела, Белая береза?

Большевикам пустыни и весны

Владимир Луговской

В Госторге, у горящего костра, Мы проводили мирно вечера. Мы собирали новостей улов И поглощали бесконечный плов. А ночь была до синевы светла, И ныли ноги от казачьего седла. Для нас апрель просторы распростер. Мигала лампа, И пылал костер. Член посевкома зашивал рукав, Предисполкома отгонял жука, Усталый техник, лежа на боку, Выписывал последнюю строку. И по округе, на плуги насев, Водил верблюдов Большевистский сев. Шакалы воем оглашали высь. На краткий отдых люди собрались. Пустыня била ветром в берега. Она далеко чуяла врага, Она далеко слышала врагов — Удары заступа И шарканье плугов. Три раза в час в ворота бился гам: Стучал дежурный с пачкой телеграмм, И цифры, выговоры, слов напор В поспешном чтенье наполняли двор. Пустыня зыбилась в седой своей красе. Шел по округе Большевистский сев. Ворвался ветер, топот лошадей, И звон стремян, и голоса людей. Свет фонаря пронесся по траве, И на веранду входит человек, За ним другой, отставший на скаку. Идет пустыня, ветер, Кара-Кум! Крест-накрест маузеры, рубахи из холстин. Да здравствуют работники пустынь! Ложатся люди, кобурой стуча, Летают шутки, и крепчает чай. На свете все одолевать привык Пустыню обуздавший большевик. Я песни пел, я и сейчас пою Для вас, ребята из Ширам-Кую. Вам до зари осталось отдохнуть, А завтра — старый караванный путь На те далекие колодцы и посты. Да здравствуют Работники пустынь! Потом приходит юный агроном, Ему хотелось подкрепиться сном, Но лучше сесть, чем на постели лечь, И лучше храпа — дружеская речь. В его мозгу гектары и плуги, В его глазах зеленые круги. Берись за чайник, пиалу налей. Да здравствуют Работники полей! И после всех, избавясь от беды, Стучат в Госторг работники воды. Они в грязи, и ноги их мокры, Они устало сели на ковры, Сбежались брови, на черту черта. — Арык спасли. Устали. Ни черта! Хороший чай — награда за труды. Да здравствуют Работники воды! Но злоба конскими копытами стучит, И от границы мчатся басмачи, Раскинув лошадиные хвосты, На землю, воду и песок пустынь. Дом, где сидим мы,— это байский дом. Колхоз вспахал его поля кругом. Но чтобы убивать и чтобы взять, Бай и пустыня возвращаются опять. Тот топот конницы и осторожный свист Далеко слышит по пескам чекист. Засел прицел в кустарнике ресниц. Да здравствуют Работники границ!.. Вы, незаметные учителя страны, Большевики пустыни и весны! Идете вы разведкой впереди, Работы много — отдыха не жди. Работники песков, воды, земли, Какую тяжесть вы поднять могли! Какую силу вам дает одна — Единственная на земле страна!

Гроза

Владимир Луговской

Катера уходят в море. Дождь. Прибой. Гром. Молнии перебегают в сумраке сыром. Ты смотришь, широколобый, пьяный без вина, Глухо переворачивается тусклая волна. Научил бы ты меня, товарищ, языку морей, Понимало бы меня море родины моей. Поднимается, замирает, падает в туман Медленный, сероголовый Каспий-великан. Дымчатые, грозовые катятся облака, Мокрая бежит погодка, мокрая, как щека. Плачет твоя любимая, о чем — никто не поймет. До самого Красноводска сумрачный дождь идет.

Гуниб

Владимир Луговской

Тревожен был грозовых туч крутой изгиб. Над нами плыл в седых огнях аул Гуниб. И были залиты туманной пеленой Кегерские высоты под луной. Две женщины там были, друг и я. Глядели в небо мы, дыханье затая, Как молча мчатся молнии из глубины, Неясыть мрачно кружится в кругу луны. Одна из женщин молвила: «Близка беда. Об этом говорят звезда, земля, вода. Но горе или смерть, тюрьма или война — Всегда я буду одинока и вольна!» Другая отвечала ей: «Смотри, сестра, Как светом ламп и очагов горит гора, Как из ущелий поднимается туман И дальняя гроза идет на Дагестан. И люди, и хребты, и звезды в вышине Кипят в одном котле, горят в одном огне. Где одиночество, когда теснит простор Небесная семья родных аварских гор?» И умерли они. Одна в беде. Другая на войне. Как люди смертные, как звезды в вышине. Подвластные судьбе не доброй и не злой, Они в молчанье слились навсегда с землей. Мы с другом вспомнили сестер, поспоривших давно. Бессмертно одиночество? Или умрет оно?

Гуси

Владимир Луговской

Над необъятной Русью С озерами на дне Загоготали гуси В зеленой вышине. Заря огнем холодным Позолотила их. Летят они свободно, Как старый русский стих. До сосен Заонежья Река небес тиха. Так трепетно и нежно Внизу цветет ольха. Вожак разносит крылья, Спешит на брачный пир. То сказкою, то былью Становится весь мир. Под крыльями тугими Земля ясным-ясна. Мильоны лет за ними Стремилась к нам весна. Иных из них рассеют Разлука, смерть, беда, Но путь весны — на север! На север, как всегда.

Дорога

Владимир Луговской

Дорога идет от широких мечей, От сечи и плена Игорева, От белых ночей, Малютиных палачей, От этой тоски невыговоренной; От белых поповен в поповском саду, От смертного духа морозного, От синих чертей, шевелящих в аду Царя Иоанна Грозного; От башен, запоров, и рвов, и кремлей, От лика рублевской троицы. И нет еще стран на зеленой земле, Где мог бы я сыном пристроиться. И глухо стучащее сердце мое С рожденья в рабы ей продано. Мне страшно назвать даже имя ее — Свирепое имя родины.

Жестокое пробужденье

Владимир Луговской

Сегодня ночью ты приснилась мне. Не я тебя нянчил, не я тебя славил, Дух русского снега и русской природы, Такой непонятной и горькой услады Не чувствовал я уже многие годы. Но ты мне приснилась как детству — русалки, Как детству — коньки на прудах поседелых, Как детству — веселая бестолочь салок, Как детству — бессонные лица сиделок. Прощай, золотая, прощай, золотая! Ты легкими хлопьями вкось улетаешь. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. Молочница цедит мороз из бидона, Точильщик торгуется с черного хода. Ты снова приходишь, рассветный, бездонный, Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, как юности — парус, Как юности — нежные зубы подруги, Как юности — шквал паровозного пара, Как юности — слава в серебряных трубах. Уйди, если можешь, прощай, если хочешь. Ты падаешь сеткой крутящихся точек, Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. На кухне, рыча, разгорается примус, И прачка приносит простынную одурь, Ты снова приходишь, необозримый Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, Как мужеству — отдых, Как мужеству — книг неживое соседство, Как мужеству — вождь, обходящий заводы, Как мужеству — пуля в спокойное сердце. Прощай, если веришь, забудь, если помнишь! Ты инеем застишь пейзаж заоконный. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада.

Звезда, звезда

Владимир Луговской

Звезда, звезда, холодная звезда, К сосновым иглам ты все ниже никнешь. Ты на заре исчезнешь без следа И на заре из пустоты возникнешь. Твой дальний мир — крылатый вихрь огня, Где ядра атомов сплавляются от жара. Что ж ты глядишь так льдисто на меня — Песчинку на коре земного шара? Быть может, ты погибла в этот миг Иль, может быть, тебя давно уж нету, И дряхлый свет твой, как слепой старик, На ощупь нашу узнает планету. Иль в дивной мощи длится жизнь твоя? Я — тень песчинки пред твоей судьбою, Но тем, что вижу я, но тем, что знаю я, Но тем, что мыслю я,— я властен над тобою!