Перейти к содержимому

Курсантская венгерка

Владимир Луговской

Сегодня не будет поверки, Горнист не играет поход. Курсанты танцуют венгерку,— Идет девятнадцатый год.

В большом беломраморном зале Коптилки на сцене горят, Валторны о дальнем привале, О первой любви говорят.

На хорах просторно и пусто, Лишь тени качают крылом, Столетние царские люстры Холодным звенят хрусталем.

Комроты спускается сверху, Белесые гладит виски, Гремит курсовая венгерка, Роскошно стучат каблуки.

Летают и кружатся пары — Ребята в скрипучих ремнях И девушки в кофточках старых, В чиненых тупых башмаках.

Оркестр духовой раздувает Огромные медные рты. Полгода не ходят трамваи, На улице склад темноты.

И холодно в зале суровом, И над бы танец менять, Большим перемолвиться словом, Покрепче подругу обнять.

Ты что впереди увидала? Заснеженный черный перрон, Тревожные своды вокзала, Курсантский ночной эшелон?

Заветная ляжет дорога На юг и на север — вперед. Тревога, тревога, тревога! Россия курсантов зовет!

Навек улыбаются губы Навстречу любви и зиме, Поют беспечальные трубы, Литавры гудят в полутьме.

На хорах — декабрьское небо, Портретный и рамочный хлам; Четверку колючего хлеба Поделим с тобой пополам.

И шелест потертого банта Навеки уносится прочь. Курсанты, курсанты, курсанты, Встречайте прощальную ночь!

Пока не качнулась манерка, Пока не сыграли поход, Гремит курсовая венгерка… Идет девятнадцатый год.

Похожие по настроению

Весенняя песнь

Алексей Жемчужников

Зиму жизни озаряет Отблеск вешний. То, что было, Юность нам напоминает; Потому оно и мило. Мне седьмой идет десяток; Свой роман я кончу скоро. В нем немало опечаток И умышленного вздора; Но я, путь свершая жизни, Много слышал, много видел; Много я в моей отчизне И любил, и ненавидел. Живы все воспоминанья! Вижу в прошлом, будто ныне, Пробужденье в нас сознанья — Словно выход из пустыни. Сколько ввысь и вширь стремлений! Но задержек сколько вместе!.. Всё же болей или меней Не стояли мы на месте. Наконец пора приспела: Мы прославились на деле И в лицо Европе смело, Как родне своей, глядели. Но эпохи этой славной Всё вспомянутое мною Было, собственно, недавно; Нынче ж веет стариною. Мы, шагнув еще немножко, К временам вернемся давним. Европейское окошко Закрывается уж ставнем. Ржа доспехов, пыль архива В жизни внутренней и внешней; Звук старинного мотива; Утро жизни; отблеск вешний… Так всё нынче повторяет, Что давно уж с нами было, Юность так напоминает, Что должно быть очень мило!

На бале

Алексей Апухтин

Блещут огнями палаты просторные, Музыки грохот не молкнет в ушах. Нового года ждут взгляды притворные, Новое счастье у всех на устах. Душу мне давит тоска нестерпимая, Хочется дальше от этих людей… Мной не забытая, вечно любимая, Что-то теперь на могиле твоей? Спят ли спокойно в глубоком молчании, Прежнюю радость и горе тая, Словно застывшие в лунном сиянии, Желтая церковь и насыпь твоя? Или туман неприветливый стелется, Или, гонима незримым врагом, С дикими воплями злая метелица Плачет, и скачет, и воет кругом, И покрывает сугробами снежными Все, что от нас невозвратно ушло: Очи, со взглядами кроткими, нежными. Сердце, что прежде так билось тепло!

Хата, песни, вечерница

Федор Глинка

«Свежо! Не завернем ли в хату?» — Сказал я потихоньку брату, А мы с ним ехали вдвоем. «Пожалуй,— он сказал,— зайдем!» И сделали… Вошли; то хата Малороссийская была: Проста, укромна, небогата, Но миловидна и светла… Пуки смолистые лучины На подбеленном очаге; Младые паробки, дивчины, Шутя, на дружеской ноге, На жениханье, вместе сели И золоченый пряник ели… Лущат орехи и горох. Тут вечерница!.. Песни пели… И, с словом: «Помогай же бог!» — Мы, москали, к ним на порог!.. Нас приняли — и посадили; И скоморохи-козаки На тарабанах загудели. Нам мед и пиво подносили, Вареники и галушки И чару вкусной вареницы — Усладу сельской вечерницы; И лобобриты старики Роменский в люльках запалили, Хлебая сливянки глотки. Как вы свежи! Как белолицы! Какой у вас веселый взгляд И в лентах радужных наряд! Запойте ж, дивчины-певицы, О вашей милой старине, О давней гетманов войне! Запойте, девы, песню-чайку И похвалите в песне мне Хмельницкого и Наливайку… Но вы забыли старину, Тот век, ту славную войну, То время, людям дорогое, И то дешевое житье!.. Так напевайте про другое, Про ваше сельское бытье. И вот поют: «Гей, мати, мати! (То голос девы молодой К старушке матери седой) Со мной жартует он у хати, Шутливый гость, младой москаль!» И отвечает ей старушка: «Ему ты, дочка, не подружка: Не заходи в чужую даль, Не будь глупа, не будь слугою! Его из хаты кочергою!» И вот поют: «Шумит, гудет, И дождик дробненькой идет: Что мужу я скажу седому? И кто меня проводит к дому?..» И ей откликнулся козак За кружкой дедовского меда: «Ты положися на соседа, Он не хмелен и не дурак, И он тебя проводит к дому!» Но песня есть одна у вас, Как тошно Грицу молодому, Как, бедный, он в тоске угас! Запой же, гарная девица, Мне песню молодого Грица! «Зачем ты в поле, по зарям, Берешь неведомые травы? Зачем, тайком, к ворожеям, И с ведьмой знаешься лукавой? И подколодных змей с приправой Варишь украдкою в горшке? — Ах, чернобривая колдует…» А бедный Гриц?.. Он всё тоскует, И он иссох, как тень, в тоске — И умер он!.. Мне жалко Грица: Он сроден… Поздно!.. Вечерница Идет к концу, и нам пора! Грязна дорога — и гора Взвилась крутая перед нами; мы, с напетыми мечтами, В повозку… Колокол гудит, Ямщик о чем-то говорит… Но я мечтой на вечернице И всё грущу о бедном Грице!..

Мы скучали зимой, влюблялись весною

Георгий Иванов

Мы скучали зимой, влюблялись весною, Играли в теннис мы жарким летом… Теперь летим под медной луною, И осень правит кабриолетом. Уже позолота на вялых злаках, А наша цель далека, близка ли?.. Уже охотники в красных фраках С веселыми гончими — проскакали… Стало дышать трудней и слаще… Скоро, о скоро падешь бездыханным Под звуки рогов в дубовой чаще На вереск болотный — днем туманным!

Куранты

Михаил Анчаров

Там в болотах кричат царевны, Старых сказок полет-игра. Перелески там да деревни Переминаются на буграх. Там есть дом… Я всю ночь, ленивый, Проторчу напролет в окне… Мне играют часы мотивы, Герцог хмурится на стене. Дунет ветер, запахнут травы. Выйдет месяц часок спустя. Мне забыть бы тебя, отраву, Как ненужное, как пустяк. Дымный смех позовет. Куда там! Он туза прилепит к спине, Он вернуться велит солдату, Под седую пройдет шинель. До меня все слова испеты, Было все — куда ни ступи. Достает попугай билетик — Мне талант об жизнь иступить. Душит крик мой безродный, волчий Тишиною лукавый дом. Своры туч набегают молча. Пухнут тучи, бегут с трудом. Мне куранты конец сыграли. Ворон кличет мою беду. Ткут печаль в полутемном зале Капли вальса да старый Дюк.

Коллективные шуточные стихотворения

Николай Васильевич Гоголь

I И с Матреной наш Яким Потянулся прямо в Крым. II Все бобрами завелись, У Фаге все завились — И пошли через Неву, Как чрез мягку мураву. III Да здравствует нежинская бурса! Севрюгин, Билевич и Урсо, Студенты первого курса, И прочие курсы все также. Без них обойтиться как же!? Не все они теперь в Петербурге: В карете в Стамбул уехал один, другой в Оренбурге, А те же, что прочих здоровьем пожиже, Всё лето водами лечились, а зиму проводят в Париже. Женились одни и в сладком дремлют покое, Учители в корпусе двое, Известный лгунишка бумаги в юстиции пишет, — (Чорт его колышет!)[1] Артистов, поэтов меж них есть довольно, Читаешь, сердцу становится больно. А те, что в гусарах, не храброго люди десятку — Коней объезжают в манеже, гнут короля и десятку.

Песня (От сердца дружные с вином)

Николай Языков

От сердца дружные с вином, Мы вольно, весело живем: Указов царских не читаем, Права студентские поем, Права людские твердо знаем; И, жадны радости земной, Мы ей — и телом и душой! Когда рогатая луна На тверди пасмурной видна,- Обнявши деву молодую, Лежим — и чувствует она Студента бодрость удалую. И, суеверие людей, Не ожидай от нас мощей! Наш ум свободен; и когда, Как не гремит карет езда, И молчаливо пешеходы Глядят, как вечера звезда Сребрит стихающие воды,- Бродя по городу гурьбой, Поем и вольность и покой! От сердца дружные с вином, Мы шумно, весело живем, Добро и славу обожаем, Чинов мы ищем не ползком, О том, что будет, не мечтаем; Но радость верную любя, Пока мы живы — для себя!

Бал в женской гимназии

Саша Чёрный

[B]1[/B] Пехотный Вологодский полк Прислал наряд оркестра. Сыч-капельмейстер, сивый волк, Был опытный маэстро. Собрались рядом с залой в класс, Чтоб рокот труб был глуше. Курлыкнул хрипло медный бас, Насторожились уши. Басы сверкнули вдоль стены, Кларнеты к флейтам сели,— И вот над мигом тишины Вальс томно вывел трели… Качаясь, плавные лады Вплывают в зал лучистый, И фей коричневых ряды Взметнули гимназисты. Напев сжал юность в зыбкий плен, Что в мире вальса краше? Пусть там сморкаются у стен Папаши и мамаши… Не вся ли жизнь — хмельной поток Над райской панорамой? Поручик Жмых пронесся вбок С расцветшей классной дамой. У двери встал, как сталактит, Блестя иконостасом, Сам губернатор Фан-дер-Флит С директором Очкасом: Директор — пресный, бритый факт, Гость — холодней сугроба, Но правой ножкой тайно в такт Подрыгивают оба. В простенке — бледный гимназист, Немой Монблан презренья. Мундир до пяток, стан как хлыст, А в сердце — лава мщенья. Он презирает потолок, Оркестр, паркет и люстры, И рот кривится поперек Усмешкой Заратустры. Мотив презренья стар как мир… Вся жизнь в тумане сером: Его коричневый кумир Танцует с офицером! [B]2[/B] Антракт. Гудящий коридор, Как улей, полон гула. Напрасно классных дам дозор Скользит чредой сутулой. Любовь влетает из окна С кустов ночной сирени, И в каждой паре глаз весна Поет романс весенний. Вот даже эти, там и тут, Совсем еще девчонки, Ровесников глазами жгут И теребят юбчонки. Но третьеклассники мудрей, У них одна лишь радость: Сбежать под лестницу скорей И накуриться в сладость… Солдаты в классе, развалясь, Жуют тартинки с мясом; Усатый унтер спит, склонясь Над геликоном-басом. Румяный карлик-кларнетист Слюну сквозь клапан цедит. У двери — бледный гимназист И розовая леди. «Увы! У женщин нет стыда… Продать за шпоры душу!» Она, смеясь, спросила: «Да?», Вонзая зубы в грушу… О, как прелестен милый рот Любимой гимназистки, Когда она, шаля, грызет Огрызок зубочистки! В ревнивой муке смотрит в пол Отелло-проповедник, А леди оперлась на стол, Скосив глаза в передник. Не видит? Глупый падишах! Дразнить слепцов приятно. Зачем же жалость на щеках Зажгла пожаром пятна? Но синих глаз не укротить, И сердце длит причуду: «Куда ты?» — «К шпорам». — «Что за прыть?» — «Отстань! Хочу и буду». [B]3[/B] Гремит мазурка — вся призыв. На люстрах пляшут бусы. Как пристяжные, лбы склонив, Летит народ безусый. А гимназистки-мотыльки, Откинув ручки влево, Как одуванчики легки, Плывут под плеск напева. В передней паре дирижер, Поручик Грум-Борковский, Вперед плечом, под рокот шпор Беснуется чертовски. С размаху на колено встав, Вокруг обводит леди И вдруг, взметнувшись, как удав, Летит, краснее меди. Ресницы долу опустив, Она струится рядом, Вся — огнедышащий порыв С лукаво-скромным взглядом… О ревность, раненая лань! О ревность, тигр грызущий! За борт мундира сунув длань, Бледнеет классик пуще. На гордый взгляд — какой цинизм!— Она, смеясь, кивнула… Юнец, кляня милитаризм, Сжал в гневе спинку стула. Домой?.. Но дома стук часов, Белинский над кроватью, И бред полночных голосов, И гул в висках… Проклятье! Сжав губы, строгий, словно Дант, Выходит он из залы. Он не армейский адъютант, Чтоб к ней идти в вассалы!.. Вдоль коридора лунный дым И пар неясных пятна, Но пепиньерки мчатся к ним И гонят в зал обратно. Ушел бедняк в пустынный класс, На парту сел, вздыхая, И, злясь, курил там целый час Под картою Китая. [B]4[/B] С Дуняшей, горничной, домой Летит она, болтая. За ней вдоль стен, укрытых тьмой, Крадется тень худая… На сердце легче: офицер Остался, видно, с носом. Вон он, гремя, нырнул за сквер Нахмуренным барбосом. Передник белый в лунной мгле Змеится из-под шали. И слаще арфы — по земле Шаги ее звучали… Смешно! Она косится вбок На мрачного Отелло. Позвать? Ни-ни. Глупцу — урок, Ей это надоело! Дуняша, юбками пыля, Склонясь, в ладонь хохочет, А вдоль бульвара тополя Вздымают ветви к ночи. Над садом — перья зыбких туч. Сирень исходит ядом. Сейчас в парадной щелкнет ключ, И скорбь забьет каскадом… Не он ли для нее вчера Выпиливал подчасник? Нагнать? Но тверже топора Угрюмый восьмиклассник: В глазах — мазурка, адъютант, Вертящиеся штрипки, И разлетающийся бант, И ложь ее улыбки… Пришли. Крыльцо — как темный гроб, Как вечный склеп разлуки. Прижав к забору жаркий лоб, Сжимает классик руки. Рычит замок, жестокий зверь, В груди — тупое жало. И вдруг… толкнув Дуняшу в дверь, Она с крыльца сбежала. Мерцали блики лунных струй И ширились все больше. Минуту длился поцелуй! (А может быть, и дольше).

Расставанье с молодостью

Всеволод Рождественский

Ну что ж! Простимся. Так и быть. Минута на пути. Я не умел тебя любить, Веселая,- прости!Пора быть суше и умней… Я терпелив и скуп И той, кто всех подруг нежней, Не дам ни рук, ни губ.За что ж мы чокнемся с тобой? За прошлые года? Раскрой рояль, вздохни и пой, Как пела мне тогда.Я в жарких пальцах скрыл лицо, Я волю дал слезам И слышу — катится кольцо, Звеня, к твоим ногам.Припомним все! Семнадцать лет. В руках — в сафьяне — Блок. В кудрях у яблонь лунный свет, Озерный ветерок.Любовь, экзамены, апрель И наш последний бал, Где в вальсе плыл, кружа метель, Белоколонный зал.Припомним взморье, дюны, бор, Невы свинцовый скат, Университетский коридор, Куда упал закат.Здесь юность кончилась, и вот Ударила война. Мир вовлечен в водоворот, Вскипающий до дна.В грозе и буре рухнул век, Насилья ночь кляня. Родился новый человек Из пепла и огня.Ты в эти дни была сестрой, С косынкой до бровей, И ты склонялась надо мной, Быть может, всех родней.А в Октябре на братский зов, Накинув мой бушлат, Ты шла с отрядом моряков В голодный Петроград.И там, у Зимнего дворца, Сквозь пушек торжество, Я не видал еще лица Прекрасней твоего!Я отдаю рукам твоим Штурвал простого дня. Простимся, милая! С другим Не позабудь меня.Во имя правды до конца, На вечные века Вошли, как жизнь, как свет, в сердца Слова с броневика.В судьбу вплелась отныне нить Сурового пути. Мне не тебя, а жизнь любить! Ты, легкая, прости…

Ностальгия

Вячеслав Всеволодович

Подруга, тонут дни! Где ожерелье Сафирных тех, тех аметистных гор? Прекрасное немило новоселье. Гимн отзвучал: зачем увенчан хор?..О, розы пены в пляске нежных ор! За пиром муз в пустынной нашей келье — Близ волн морских вечернее похмелье! Далеких волн опаловый простор!..И горних роз воскресшая победа! И ты, звезда зари! ты, рдяный град — Парений даль, маяк златого бреда!О, свет любви, ему же нет преград, И в лоно жизни зрящая беседа, Как лунный луч в подводный бледный сад?

Другие стихи этого автора

Всего: 52

Алайский рынок

Владимир Луговской

Три дня сижу я на Алайском рынке, На каменной приступочке у двери В какую-то холодную артель. Мне, собственно, здесь ничего не нужно, Мне это место так же ненавистно, Как всякое другое место в мире, И даже есть хорошая приятность От голосов и выкриков базарных, От беготни и толкотни унылой… Здесь столько горя, что оно ничтожно, Здесь столько масла, что оно всесильно. Молочнолицый, толстобрюхий мальчик Спокойно умирает на виду. Идут верблюды с тощими горбами, Стрекочут белорусские еврейки, Узбеки разговаривают тихо. О, сонный разворот ташкентских дней!.. Эвакуация, поляки в желтых бутсах, Ночной приезд военных академий, Трагические сводки по утрам, Плеск арыков и тополиный лепет, Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше… Пошли дожди, и очень равнодушно Сырая глина со стены сползает. Во мне, как танцовщица, пляшет злоба, То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой, То улыбнется темному портрету В широких дырах удивленных ртов. В балетной юбочке она светло порхает, А скрипочки под палочкой поют. Какое счастье на Алайском рынке! Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно На горемычные пустые лица С тяжелой ненавистью и тревогой, На сумочки московских маникюрш. Отребье это всем теперь известно, Но с первозданной юной, свежей силой Оно входило в сердце, как истома. Подайте, ради бога. Я сижу На маленьких ступеньках. Понемногу Рождается холодный, хищный привкус Циничной этой дребедени. Я, Как флюгерок, вращаюсь. Я канючу. Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь К старинным темам лжи и подхалимства И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский, В большие области снегов и ледников, Откуда есть одно движенье вниз, На юг, на Индию, через Памир. Вот я сижу, слюнявлю черный палец, Поигрываю пуговицей черной, Так, никчемушник, вроде отщепенца. А над Алтайским мартовским базаром Царит холодный золотой простор. Сижу на камне, мерно отгибаюсь. Холодное, пустое красноречье Во мне еще играет, как бывало. Тоскливый полдень. Кубометры свеклы, Коричневые голые лодыжки И запах перца, сна и нечистот. Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий, Вторую жизнь и третью жизнь,- и после, Над шорохом морковок остроносых, Над непонятной круглой песней лука Сказать о том, что я хочу покоя,- Лишь отдыха, лишь маленького счастья Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья Скорей покончить с этими рябыми Дневными спекулянтами. А ночью Поднимутся ночные спекулянты, И так опять все сызнова пойдет,- Прыщавый мир кустарного соседа Со всеми примусами, с поволокой Очей жены и пяточками деток, Которые играют тут, вот тут, На каменных ступеньках возле дома. Здесь я сижу. Здесь царство проходимца. Три дня я пил и пировал в шашлычных, И лейтенанты, глядя на червивый Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета», На желтый галстук, светлый дар Парижа, — Мне подавали кружки с темным зельем, Шумели, надрываясь, тосковали И вспоминали: неужели он Когда-то выступал в армейских клубах, В ночных ДК — какой, однако, случай! По русскому обычаю большому, Пропойце нужно дать слепую кружку И поддержать за локоть: «Помню вас…» Я тоже помнил вас, я поднимался, Как дым от трубки, на широкой сцене. Махал руками, поводил плечами, Заигрывал с передним темным рядом, Где изредка просвечивали зубы Хорошеньких девиц широконоздрых. Как говорил я! Как я говорил! Кокетничая, поддавая басом, Разметывая брови, разводя Холодные от нетерпенья руки, Поскольку мне хотелось лишь покоя, Поскольку я хотел сухой кровати, Но жар и молодость летели из партера, И я качался, вился, как дымок, Как медленный дымок усталой трубки. Подайте, ради бога. Я сижу, Поигрывая бровью величавой, И если правду вам сказать, друзья, Мне, как бывало, ничего не надо. Мне дали зренье — очень благодарен. Мне дали слух — и это очень важно. Мне дали руки, ноги — ну, спасибо. Какое счастье! Рынок и простор. Вздымаются литые груды мяса, Лежит чеснок, как рыжие сердечки. Весь этот гомон жестяной и жаркий Ко мне приносит только пустоту. Но каждое движение и оклик, Но каждое качанье черных бедер В тугой вискозе и чулках колючих Во мне рождает злое нетерпенье Последней ловли. Я хочу сожрать Все, что лежит на плоскости. Я слышу Движенье животов. Я говорю На языке жиров и сухожилий. Такого униженья не видали Ни люди, ни зверюги. Я один Еще играю на крапленых картах. И вот подошвы отстают, темнеют Углы воротничков, и никого, Кто мог бы поддержать меня, и ночи Совсем пустые на Алайском рынке. А мне заснуть, а мне кусочек сна, А мне бы справедливость — и довольно. Но нету справедливости. Слепой — Протягиваю в ночь сухие руки И верю только в будущее. Ночью Все будет изменяться. Поутру Все будет становиться. Гроб дощатый Пойдет, как яхта, на Алайском рынке, Поигрывая пятками в носочках, Поскрипывая костью лучевой. Так ненавидеть, как пришлось поэту, Я не советую читателям прискорбным. Что мне сказать? Я только холод века, А ложь — мое седое острие. Подайте, ради бога. И над миром Опять восходит нищий и прохожий, Касаясь лбом бензиновых колонок, Дредноуты пуская по морям, Все разрушая, поднимая в воздух, От человечьей мощи заикаясь. Но есть на свете, на Алайском рынке Одна приступочка, одна ступенька, Где я сижу, и от нее по свету На целый мир расходятся лучи. *Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.* Подайте, ради бога, ради правды, Пока ступеньки не сожмут меня. Я наслаждаюсь горьким духом жира, Я упиваюсь запахом моркови, Я удивляюсь дряни кишмишовой, А удивленье — вот цена вдвойне. Ну, насладись, остановись, помедли На каменных обточенных ступеньках, Среди мангалов и детей ревущих, По-своему, по-царски насладись! Друзья ходили? — Да, друзья ходили. Девчонки пели? — Да, девчонки пели. Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся. Сижу холодный на Алайском рынке И меры поднадзорности не знаю. И очень точно, очень непостыдно Восходит в небе первая звезда. Моя надежда — только в отрицанье. Как завтра я унижусь — непонятно. Остыли и обветрились ступеньки Ночного дома на Алайском рынке, Замолкли дети, не поет капуста, Хвостатые мелькают огоньки. Вечерняя звезда стоит над миром, Вечерний поднимается дымок. Зачем еще плутать и хныкать ночью, Зачем искать любви и благодушья, Зачем искать порядочности в небе, Где тот же строгий распорядок звезд? Пошевелить губами очень трудно, Хоть для того, чтобы послать, как должно, К такой-то матери все мирозданье И синие киоски по углам. Какое счастье на Алайском рынке, Когда шумят и плещут тополя! Чужая жизнь — она всегда счастлива, Чужая смерть — она всегда случайность. А мне бы только в кепке отсыревшей Качаться, прислонившись у стены. Хозяйка варит вермишель в кастрюле, Хозяин наливается зубровкой, А деточки ложатся по углам. Идти домой? Не знаю вовсе дома… Оделись грязью башмаки сырые. Во мне, как балерина, пляшет злоба, Поводит ручкой, кружит пируэты. Холодными, бесстыдными глазами Смотрю на все, подтягивая пояс. Эх, сосчитаться бы со всеми вами! Да силы нет и нетерпенья нет, Лишь остаются сжатыми колени, Поджатый рот, закушенные губы, Зияющие зубы, на которых, Как сон, лежит вечерняя звезда. Я видел гордости уже немало, Я самолюбием, как черт, кичился, Падения боялся, рвал постромки, Разбрасывал и предавал друзей, И вдруг пришло спокойствие ночное, Как в детстве, на болоте ярославском, Когда кувшинки желтые кружились И ведьмы стыли от ночной росы… И ничего мне, собственно, не надо, Лишь видеть, видеть, видеть, видеть, И слышать, слышать, слышать, слышать, И сознавать, что даст по шее дворник И подмигнет вечерняя звезда. Опять приходит легкая свобода. Горят коптилки в чужестранных окнах. И если есть на свете справедливость, То эта справедливость — только я.

Астроном

Владимир Луговской

Ты осторожно закуталась сном, А мне неуютно и муторно как-то: Я знаю, что в Пулкове астроном Вращает могучий, безмолвный рефрактор, Хватает планет голубые тела И шарит в пространстве забытые звезды, И тридцать два дюйма слепого стекла Пронзают земной, отстоявшийся воздух. А мир на предельных путях огня Несется к созвездию Геркулеса, И ночь нестерпимо терзает меня, Как сцена расстрела в халтурной пьесе. И память (но разве забвенье порок?), И сила (но сила на редкость безвольна), И вера (но я не азартный игрок) Идут, как забойщики, в черную штольню И глухо копаются в грузных пластах, Следя за киркой и сигналом контрольным. А совесть? Но совесть моя пуста, И ночь на исходе. Довольно!

Баллада о пустыне

Владимир Луговской

Давно это было… Разъезд пограничный в далеком Шираме,— Бойцов было трое, врагов было двадцать,— Погнался в пустыню за басмачами. Он сгинул в песках и не мог отозваться.Преследовать — было их долгом и честью. На смерть от безводья шли смелые трое. Два дня мы от них не имели известий, И вышел отряд на спасенье героев.И вот день за днем покатились барханы, Как волны немые застывшего моря. Осталось на свете жары колыханье На желтом и синем стеклянном просторе.А солнце всё выше и выше вставало, И зной подступал огнедышащим валом. В ушах раздавался томительный гул,Глаза расширялись, морщинились лица. Хоть лишнюю каплю, хоть горсткой напиться! И корчился в муках сухой саксаул. Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье. Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья. Кустарник согбенный, и кости верблюжьи, Да сердца и пульса глухое биенье. А солнце всё выше и выше вставало, И наша разведка в песках погибала. Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина. Бархан за барханом, один, как другие. И медленно седла скрипели тугие. Росла беспредельного неба стена. Шатаются кони, винтовки, как угли. Жара нависает, слабеют колени. Слова замирают, и губы распухли. Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени. А солнце всё выше и выше вставало, И воздуха было до ужаса мало. Змея проползла, не оставив следа. Копыта ступают, ступают копыта. Земля исполинскою бурей разрыта, Земля поднялась и легла навсегда. Неужто когда-нибудь мощь человека Восстанет, безлюдье песков побеждая, Иль будет катиться от века до века Барханное море, пустыня седая? А солнце всё выше и выше вставало, И смертью казалась минута привала. Но люди молчали, и кони брели. Мы шли на спасенье друзей и героев, Обсохшие зубы сжимая сурово, На север, к далеким колодцам Чули. Двоих увидали мы, легших безмолвно, И небо в глазах у них застекленело. Над ними вставали застывшие волны Без края, конца, без границ, без предела. А солнце всё выше и выше всходило. Клинками мы братскую рыли могилу. Раздался прощальный короткий залп. Три раза поднялись горячие дула, И наш командир на ветвях саксаула Узлами багряный кумач завязал. Мы с мертвых коней сняли седла и сбрую, В горячее жерло, не в землю сырую, Солдаты пустыни достойно легли. А третьего мы через час услыхали: Он полз и стрелял в раскаленные дали В бреду, всё вперед, хоть до края земли. Мы жизнь ему флягой последней вернули, От солнца палатку над ним растянули И дальше в проклятое пекло пошли. Мы шли за врагами… Слюны не хватало, А солнце всё выше и выше вставало. И коршуна вдруг увидали — плывет. Кружится, кружится всё ниже и ниже Над зыбью барханов, над впадиной рыжей И всё замедляет тяжелый полет. И встали мы, глядя глазами сухими На дикое логово в черной пустыне. Несло, как из настежь раскрытых печей. В ложбине песчаной, что ветром размыло, Раскиданы, словно их бурей скосило, Лежали, согнувшись, тела басмачей. И свет над пустыней был резок и страшен. Она только смертью могла насладиться, Она отомстить за товарищей наших И то не дала нам, немая убийца. Пустыня! Пустыня! Проклятье валам твоих огненных полчищ! Пришли мы с тобою помериться силой. Стояли кругом пограничники молча, А солнце всё выше и выше всходило… Я был молодым. И давно это было. Окончен рассказ мой на трассе канала В тот вечер узнал я немало историй. Бригада топографов здесь ночевала, На месте, где воды сверкнут на просторе.

Басмач

Владимир Луговской

Дым папиросный качнулся, замер и загустел. Частокол чужеземных винтовок криво стоял у стен. Кланяясь, покашливая, оглаживая клок бороды, В середину табачного облака сел Иган-Берды. Пиала зеленого чая — успокоитель души — Кольнула горячей горечью челюсти курбаши. Носком сапога покатывая одинокий патрон на полу, Нетвердыми жирными пальцами он поднял пиалу. А за окном пшеница гуляла в полном соку, Но тракторист, не мигая, прижался щекой к штыку. Он восемь бессонных суток искал по горам следы И на девятые сутки встретил Иган-Берды. Выстрелами оглушая дикие уши горы, Взяли усталую шайку совхозники Дангары. Тракторист засыпает стоя, но пальцы его тверды. И чай крутого настоя пьет Иган-Берды. Он поднимает руку и начинает речь, Он круглыми перекатами движет просторы плеч, Он рад, что кольцом беседы с ним соединены Советские командиры — звезды большой страны. Он никого не грабил и честно творил бой, Глазам его чужды убийства, рукам его чужд разбой. Как снежное темя Гиссара, совесть его бела, И ни одна комсомолка зарезана им не была. Сто раз он решал сдаваться, но случай к нему не пришел. Он выстрадал пять сражений, а это — нехорошо. И как путник, поющий о жажде, хочет к воде припасть, Так сердце его сухое ищет Советскую власть. Милость Советской власти для храбрых — богатый пир. Иган-Берды — знаменитый начальник и богатырь. — Непреклонные мои пули падали гуще дождей, От головы и до паха я разрубал людей. Сокровища кооперативов я людям своим раздавал, Повешенный мною учитель бога не признавал, Тяжелой военной славой жилы мои горды. Примите же, командиры, руку Иган-Берды!— Но старший из командиров выпрямился во весь рост. По темным губам переводчика медленно плыл допрос. И женщина за стеною сыпала в миску рис. Прижавшись к штыку щекою, жмурился тракторист. Солнца, сна и дыма он должен не замечать. Он должен смотреть в затылок льстивого басмача. Кланяется затылок и поднимается вновь, Под выдубленной кожей глухо толчется кровь. И тракторист усмехается твердым, сухим смешком: Он видит не человека, а ненависти ком. За сорванную посевную и сломанные его труды Совсем небольшая расплата — затылок Иган-Берды!

Береза Карелии

Владимир Луговской

Что же ты невесела, Белая береза? Свои косы свесила С широкого плеса, С моха, камня серого На волну сбегая, Родимого севера Дочка дорогая? У крутого берега, С вечера причаливая, Плывши с моря Белого, Вышли англичане. Люди пробираются Темными опушками. Звери разбегаются, Пуганные пушками. Ветер, тучи собирай По осенней стыни. Край ты мой, озерный край, Лесная пустыня! Ты шуми окружьями, Звень твоя не кончена. Сбираются с ружьями Мужики олончане. От Петрозаводска — Красные отряды, Форменки флотские, Грудь — что надо! Селами и весями Стукочат колеса, Что же ты невесела, Белая береза?

Большевикам пустыни и весны

Владимир Луговской

В Госторге, у горящего костра, Мы проводили мирно вечера. Мы собирали новостей улов И поглощали бесконечный плов. А ночь была до синевы светла, И ныли ноги от казачьего седла. Для нас апрель просторы распростер. Мигала лампа, И пылал костер. Член посевкома зашивал рукав, Предисполкома отгонял жука, Усталый техник, лежа на боку, Выписывал последнюю строку. И по округе, на плуги насев, Водил верблюдов Большевистский сев. Шакалы воем оглашали высь. На краткий отдых люди собрались. Пустыня била ветром в берега. Она далеко чуяла врага, Она далеко слышала врагов — Удары заступа И шарканье плугов. Три раза в час в ворота бился гам: Стучал дежурный с пачкой телеграмм, И цифры, выговоры, слов напор В поспешном чтенье наполняли двор. Пустыня зыбилась в седой своей красе. Шел по округе Большевистский сев. Ворвался ветер, топот лошадей, И звон стремян, и голоса людей. Свет фонаря пронесся по траве, И на веранду входит человек, За ним другой, отставший на скаку. Идет пустыня, ветер, Кара-Кум! Крест-накрест маузеры, рубахи из холстин. Да здравствуют работники пустынь! Ложатся люди, кобурой стуча, Летают шутки, и крепчает чай. На свете все одолевать привык Пустыню обуздавший большевик. Я песни пел, я и сейчас пою Для вас, ребята из Ширам-Кую. Вам до зари осталось отдохнуть, А завтра — старый караванный путь На те далекие колодцы и посты. Да здравствуют Работники пустынь! Потом приходит юный агроном, Ему хотелось подкрепиться сном, Но лучше сесть, чем на постели лечь, И лучше храпа — дружеская речь. В его мозгу гектары и плуги, В его глазах зеленые круги. Берись за чайник, пиалу налей. Да здравствуют Работники полей! И после всех, избавясь от беды, Стучат в Госторг работники воды. Они в грязи, и ноги их мокры, Они устало сели на ковры, Сбежались брови, на черту черта. — Арык спасли. Устали. Ни черта! Хороший чай — награда за труды. Да здравствуют Работники воды! Но злоба конскими копытами стучит, И от границы мчатся басмачи, Раскинув лошадиные хвосты, На землю, воду и песок пустынь. Дом, где сидим мы,— это байский дом. Колхоз вспахал его поля кругом. Но чтобы убивать и чтобы взять, Бай и пустыня возвращаются опять. Тот топот конницы и осторожный свист Далеко слышит по пескам чекист. Засел прицел в кустарнике ресниц. Да здравствуют Работники границ!.. Вы, незаметные учителя страны, Большевики пустыни и весны! Идете вы разведкой впереди, Работы много — отдыха не жди. Работники песков, воды, земли, Какую тяжесть вы поднять могли! Какую силу вам дает одна — Единственная на земле страна!

Гроза

Владимир Луговской

Катера уходят в море. Дождь. Прибой. Гром. Молнии перебегают в сумраке сыром. Ты смотришь, широколобый, пьяный без вина, Глухо переворачивается тусклая волна. Научил бы ты меня, товарищ, языку морей, Понимало бы меня море родины моей. Поднимается, замирает, падает в туман Медленный, сероголовый Каспий-великан. Дымчатые, грозовые катятся облака, Мокрая бежит погодка, мокрая, как щека. Плачет твоя любимая, о чем — никто не поймет. До самого Красноводска сумрачный дождь идет.

Гуниб

Владимир Луговской

Тревожен был грозовых туч крутой изгиб. Над нами плыл в седых огнях аул Гуниб. И были залиты туманной пеленой Кегерские высоты под луной. Две женщины там были, друг и я. Глядели в небо мы, дыханье затая, Как молча мчатся молнии из глубины, Неясыть мрачно кружится в кругу луны. Одна из женщин молвила: «Близка беда. Об этом говорят звезда, земля, вода. Но горе или смерть, тюрьма или война — Всегда я буду одинока и вольна!» Другая отвечала ей: «Смотри, сестра, Как светом ламп и очагов горит гора, Как из ущелий поднимается туман И дальняя гроза идет на Дагестан. И люди, и хребты, и звезды в вышине Кипят в одном котле, горят в одном огне. Где одиночество, когда теснит простор Небесная семья родных аварских гор?» И умерли они. Одна в беде. Другая на войне. Как люди смертные, как звезды в вышине. Подвластные судьбе не доброй и не злой, Они в молчанье слились навсегда с землей. Мы с другом вспомнили сестер, поспоривших давно. Бессмертно одиночество? Или умрет оно?

Гуси

Владимир Луговской

Над необъятной Русью С озерами на дне Загоготали гуси В зеленой вышине. Заря огнем холодным Позолотила их. Летят они свободно, Как старый русский стих. До сосен Заонежья Река небес тиха. Так трепетно и нежно Внизу цветет ольха. Вожак разносит крылья, Спешит на брачный пир. То сказкою, то былью Становится весь мир. Под крыльями тугими Земля ясным-ясна. Мильоны лет за ними Стремилась к нам весна. Иных из них рассеют Разлука, смерть, беда, Но путь весны — на север! На север, как всегда.

Дорога

Владимир Луговской

Дорога идет от широких мечей, От сечи и плена Игорева, От белых ночей, Малютиных палачей, От этой тоски невыговоренной; От белых поповен в поповском саду, От смертного духа морозного, От синих чертей, шевелящих в аду Царя Иоанна Грозного; От башен, запоров, и рвов, и кремлей, От лика рублевской троицы. И нет еще стран на зеленой земле, Где мог бы я сыном пристроиться. И глухо стучащее сердце мое С рожденья в рабы ей продано. Мне страшно назвать даже имя ее — Свирепое имя родины.

Жестокое пробужденье

Владимир Луговской

Сегодня ночью ты приснилась мне. Не я тебя нянчил, не я тебя славил, Дух русского снега и русской природы, Такой непонятной и горькой услады Не чувствовал я уже многие годы. Но ты мне приснилась как детству — русалки, Как детству — коньки на прудах поседелых, Как детству — веселая бестолочь салок, Как детству — бессонные лица сиделок. Прощай, золотая, прощай, золотая! Ты легкими хлопьями вкось улетаешь. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. Молочница цедит мороз из бидона, Точильщик торгуется с черного хода. Ты снова приходишь, рассветный, бездонный, Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, как юности — парус, Как юности — нежные зубы подруги, Как юности — шквал паровозного пара, Как юности — слава в серебряных трубах. Уйди, если можешь, прощай, если хочешь. Ты падаешь сеткой крутящихся точек, Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. На кухне, рыча, разгорается примус, И прачка приносит простынную одурь, Ты снова приходишь, необозримый Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, Как мужеству — отдых, Как мужеству — книг неживое соседство, Как мужеству — вождь, обходящий заводы, Как мужеству — пуля в спокойное сердце. Прощай, если веришь, забудь, если помнишь! Ты инеем застишь пейзаж заоконный. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада.

Звезда, звезда

Владимир Луговской

Звезда, звезда, холодная звезда, К сосновым иглам ты все ниже никнешь. Ты на заре исчезнешь без следа И на заре из пустоты возникнешь. Твой дальний мир — крылатый вихрь огня, Где ядра атомов сплавляются от жара. Что ж ты глядишь так льдисто на меня — Песчинку на коре земного шара? Быть может, ты погибла в этот миг Иль, может быть, тебя давно уж нету, И дряхлый свет твой, как слепой старик, На ощупь нашу узнает планету. Иль в дивной мощи длится жизнь твоя? Я — тень песчинки пред твоей судьбою, Но тем, что вижу я, но тем, что знаю я, Но тем, что мыслю я,— я властен над тобою!