Краски
У каждого есть заповедный дом, Для памяти милый и важный, А я обхожу с огромным трудом Магазин писчебумажный. Совсем незаметный и скучный такой, Он рай пресс-папье и открыток. Пройду — и нальется забавной тоской Душа, на минуту открытая. А если останусь глазеть у стекла В какой-то забытой обиде я,— Вдруг вспомню безмерное море тепла: Гимназию. Двойки. Овидия. Все детство с его золотой кутерьмой, И мир, побежденный Жюль Верном, И этот кумир зачарованный мой — Набор акварели скверной. И смелую честность — глаза в глаза, И первых сомнений даты, И темную жажду в рисунке сказать О птицах, деревьях, солдатах. Солдаты? Да. Ветер. Варшава. Стоход. Октябрь и балтийские воды, И до сих пор длящийся трудный поход Сквозь наши суровые годы. Я честность и смелость по капле коплю, Чтоб сделаться глубже и строже. И я не рисую. Но краски куплю. Куплю. Может быть… поможет.
Похожие по настроению
Маляр
Агния Барто
Мы с дедом красили сарай, Мы встали с ним чуть свет. — Сначала стену вытирай, — Учил меня мой дед. — Ты ототри ее, очисть, Тогда смелей берись за кисть. Так и летала кисть моя! Гремел на небе гром, А мне казалось — это я Гремлю своим ведром. Ну, наконец сарай готов. Мой дедушка так рад! Эх, взять бы краски всех цветов И красить всё подряд! Немного краски есть в ведре, На донышке, чуть-чуть, — Я завтра встану на заре, Покрашу что-нибудь!
Я сладко изнемог от тишины и снов…
Эдуард Багрицкий
Я сладко изнемог от тишины и снов, От скуки медленной и песен неумелых, Мне любы петухи на полотенцах белых И копоть древняя суровых образов. Под жаркий шорох мух проходит день за днем, Благочестивейшим исполненный смиреньем, Бормочет перепел под низким потолком, Да пахнет в праздники малиновым вареньем. А по ночам томит гусиный нежный пух, Лампада душная мучительно мигает, И, шею вытянув, протяжно запевает На полотенце вышитый петух. Так мне, о господи, ты скромный дал приют, Под кровом благостным, не знающим волненья, Где дни тяжелые, как с ложечки варенье, Густыми каплями текут, текут, текут.
О той надежде, что зову я вещей
Илья Эренбург
О той надежде, что зову я вещей, О вспугнутой, заплаканной весне, О том, как зайчик солнечный трепещет На исцарапанной ногтем стене. (В Испании я видел, средь развалин Рожала женщина, в тоске крича, И только бабочки ночные знали, Зачем горит оплывшая свеча.) О горе и о молодости мира, О том, как просто вытекает кровь, Как новый город в Заполярье вырос И в нем стихи писали про любовь, О трудном мужестве, о грубой стуже, Как отбивает четверти беда, Как сердцу отвечают крики ружей И как молчат пустые города, Как оживают мертвые маслины, Как мечутся и гибнут облака И как сжимает ком покорной глины Неопытная детская рука.
Артист
Михаил Светлов
Иосифу Уткину Четырем лошадям На фронтоне Большого театра — Он задаст им овса, Он им крикнет веселое «тпру!». Мы догнали ту женщину! Как тебя звать? Клеопатра? Приходи, дорогая, Я калитку тебе отопру. Покажу я тебе и колодец, И ясень любимый, Познакомлю с друзьями, К родителям в гости сведу. Посмотри на меня — Никакого на мне псевдонима, Весь я тут — У своих земляков на виду. В самом дальнем краю Никогда я их не позабуду, Пусть в моих сновиденьях Оно повторится стократ — Это мирное поле, Где трудятся близкие люди И журавль лениво бредет, Как скучающий аристократ. Я тебе расскажу Все свои сокровенные чувства, Что люблю, что читаю, Что мечтаю в дороге найти. Я хочу подышать Возле теплого тела искусства, Я в квартиру таланта Хочу как хозяин войти. Мне б запеть под оркестр Только что сочиненную песню, Удивительно скромную девушку Вдруг полюбить, Погибать, как бессмертный солдат В героической пьесе, И мучительно думать в трагедии: «Быть иль не быть?» Быть красивому дому И дворику на пепелище! Быть ребенку счастливым, И матери радостной быть! На измученной нашей планете, Отроду нищей, Никому оскорбленным И униженным больше не быть! И не бог поручил, И не сам я надумал такое, Это старого старше, Это так повелось искони, Чтобы прошлое наше Не оставалось в покое, Чтоб артист и художник Вторгались в грядущие дни. Я — как поле ржаное, Которое вот-вот поспеет, Я — как скорая помощь, Которая вот-вот успеет, Беспокойство большое Одолевает меня, Тянет к людям Коммуны И к людям вчерашнего дня. По кавказским долинам Идет голодающий Горький, Пушкин ранен смертельно, Ломоносову нужно помочь!.. Вот зачем я тебя Догоняю на славной четверке, Что мерещится мне В деревенскую долгую ночь!
Воспоминание
Николай Языков
Я не забуду никогда Мои студенческие годы, Раздолье Вакха и свободы И благодатного труда! В стране, умеренным блаженной, Вдали блистательных невежд, Они питали жар священный Моих желаний и надежд. Здесь муза песен полюбила Мои словесные дела; Здесь духа творческая сила Во мне мужала и росла. И слава ей! Не ласки света, Не взор любви, не блеск наград, Какими светского поэта Князья и жены их дарят; Мечты летучие живили Певца чувствительную грудь, И мне яснел высокий путь Для поэтических усилий. Но помню я: была пора, Я обожал уста и очи, Чего-то ждал с утра до ночи, О чем-то бредил до утра И, страсти веруя залетной, Впервые лаком до похвал, Я мой талант словоохотной Чужим причудам посвящал; Стихов гармония и сила Пленяла душу красоты; Казалось мне — она любила Мои весенние цветы. Разнообразные надежды Я расточительно питал, Я их в мишурные одежды И по заморски одевал; Она улыбкой награждала Благовоспитанный мой бред, Где громким словом идеала Знаменовал ее поэт. Любовь возвышенная! ты ли Давала жизнь моим стихам, Когда мечты мои служили Обыкновенным божествам? Твоя ли действовала воля, Тобой ли полон был певец, Когда с общественного поля Он набирал себе венец? Теперь не то: я славлю бога! Она прошла и не придет, Пора томительных забот, Моя сердечная тревога; Как нечто странное, об ней Хранится в памяти моей Нравоучительная повесть, - Она в стихах и не мала; Но поэтическая совесть Ее безумством назвала. И правда, верю, я не кстате Дары-таланты расточал; Да впрочем еа tempestate Я был влюблен — и так не знал, Что бредил я, когда писал… И говорю: любви обеты, Любви надежды и мечты — Или живые пустоцветы, Или поддельные цветы!
Быль-небылица
Самуил Яковлевич Маршак
Разговор в парадном подъезде Шли пионеры вчетвером В одно из воскресений, Как вдруг вдали ударил гром И хлынул дождь весенний. От градин, падавших с небес, От молнии и грома Ушли ребята под навес — В подъезд чужого дома. Они сидели у дверей В прохладе и смотрели, Как два потока все быстрей Бежали по панели. Как забурлила в желобах Вода, сбегая с крыши, Как потемнели на столбах Вчерашние афиши… Вошли в подъезд два маляра, Встряхнувшись, точно утки,— Как будто кто-то из ведра Их окатил для шутки. Вошел старик, очки протёр, Запасся папиросой И начал долгий разговор С короткого вопроса: — Вы, верно, жители Москвы? — Да, здешние — с Арбата. — Ну, так не скажете ли вы, Чей этот дом, ребята? — Чей это дом? Который дом? — А тот, где надпись «Гастроном» И на стене газета. — Ничей,— ответил пионер. Другой сказал: — СССР. А третий: — Моссовета. Старик подумал, покурил И не спеша заговорил: — Была владелицей его До вашего рожденья Аделаида Хитрово.— Спросили мальчики: — Чего? Что это значит «Хитрово»? Какое учрежденье? — Не учрежденье, а лицо!— Сказал невозмутимо Старик и выпустил кольцо Махорочного дыма. — Дочь камергера Хитрово Была хозяйкой дома, Его не знал я самого, А дочка мне знакома. К подъезду не пускали нас, Но, озорные дети, С домовладелицей не раз Катались мы в карете. Не на подушках рядом с ней, А сзади — на запятках. Гонял оттуда нас лакей В цилиндре и в перчатках. — Что значит, дедушка, «лакей»? Спросил один из малышей. — А что такое «камергер»?— Спросил постарше пионер. — Лакей господским был слугой, А камергер — вельможей, Но тот, ребята, и другой — Почти одно и то же. У них различье только в том, Что первый был в ливрее, Второй — в мундире золотом, При шпаге, с анненским крестом, С Владимиром на шее. — Зачем он, дедушка, носил, Владимира на шее?..— Один из мальчиков спросил, Смущаясь и краснея. — Не понимаешь? Вот чудак! «Владимир» был отличья знак. «Андрей», «Владимир», «Анна» — Так назывались ордена В России в эти времена…— Сказали дети: — Странно! — А были, дедушка, у вас Медали с орденами? — Нет, я гусей в то время пас В деревне под Ромнами. Мой дед привез меня в Москву И здесь пристроил к мастерству. За это не медали, А тумаки давали!.. Тут грозный громовой удар Сорвался с небосвода. — Ну и гремит!— сказал маляр. Другой сказал: — Природа!.. Казалось, вечер вдруг настал, И стало холоднее, И дождь сильнее захлестал, Прохожих не жалея. Старик подумал, покурил И, помолчав, заговорил: — Итак, опять же про него, Про господина Хитрово. Он был первейшим богачом И дочери в наследство Оставил свой московский дом, Имения и средства. — Да неужель жила она До революции одна В семиэтажном доме — В авторемонтной мастерской, И в парикмахерской мужской, И даже в «Гастрономе»? — Нет, наша барыня жила Не здесь, а за границей. Она полвека провела В Париже или в Ницце, А свой семиэтажный дом Сдавать изволила внаем. Этаж сенатор занимал, Этаж — путейский генерал, Два этажа — княгиня. Еще повыше — мировой, Полковник с матушкой-вдовой, А у него над головой — Фотограф в мезонине. Для нас, людей, был черный ход, А ход парадный — для господ. Хоть нашу братию подчас Людьми не признавали, Но почему-то только нас Людьми и называли. Мой дед арендовал Подвал. Служил он у хозяев. А в «Гастрономе» торговал Тит Титыч Разуваев. Он приезжал на рысаке К семи часам — не позже, И сам держал в одной руке Натянутые вожжи. Имел он знатный капитал И дом на Маросейке. Но сам за кассою считал Потертые копейки. — А чаем торговал Перлов, Фамильным и цветочным!— Сказал один из маляров. Другой ответил: — Точно! — Конфеты были Ландрина, А спички были Лапшина, А банею торговой Владели Сандуновы. Купец Багров имел затон И рыбные заводы. Гонял до Астрахани он По Волге пароходы. Он не ходил, старик Багров, На этих пароходах, И не ловил он осетров В привольных волжских водах. Его плоты сплавлял народ, Его баржи тянул народ, А он подсчитывал доход От всей своей флотилии И самый крупный пароход Назвал своей фамилией. На белых ведрах вдоль бортов, На каждой их семерке, Была фамилия «Багров» — По букве на ведерке. — Тут что-то дедушка, не так: Нет буквы для седьмого! — А вы забыли твердый знак!— Сказал старик сурово. — Два знака в вашем букваре. Теперь не в моде твердый, А был в ходу он при царе, И у Багрова на ведре Он красовался гордо. Была когда-то буква «ять»… Но это — только к слову. Вернуться надо нам опять К покойному Багрову. Скончался он в холерный год, Хоть крепкой был породы, А дети продали завод, Затон и пароходы… — Да что вы, дедушка! Завод Нельзя продать на рынке. Завод — не кресло, не комод, Не шляпа, не ботинки! — Владелец волен был продать Завод кому угодно, И даже в карты проиграть Он мог его свободно. Всё продавали господа: Дома, леса, усадьбы, Дороги, рельсы, поезда,— Лишь выгодно продать бы! Принадлежал иной завод Какой-нибудь компании: На Каме трудится народ, А весь доход — в Германии. Не знали мы, рабочий люд, Кому копили средства. Мы знали с детства только труд И не видали детства. Нам в этот сад закрыт был вход. Цвели в нем розы, лилии. Он был усадьбою господ — Не помню по фамилии… Сад охраняли сторожа. И редко — только летом — В саду гуляла госпожа С племянником-кадетом. Румяный маленький кадет, Как офицерик, был одет. И хвастал перед нами Мундиром с галунами. Мне нынче вспомнился барчук, Хорошенький кадетик, Когда суворовец — мой внук — Прислал мне свой портретик. Ну, мой скромнее не в пример, Растет не по-кадетски. Он тоже будет офицер, Но офицер советский. — А может, выйдет генерал, Коль учится примерно,— Один из маляров сказал. Другой сказал: — Наверно! — А сами, дедушка, в какой Вы обучались школе? — В какой? В сапожной мастерской Сучил я дратву день-деньской И натирал мозоли. Я проходил свой первый класс, Когда гусей в деревне пас. Второй в столице я кончал, Когда кроил я стельки И дочь хозяйскую качал В скрипучей колыбельке. Потом на фабрику пошел, А кончил забастовкой, И уж последнюю из школ Прошел я под винтовкой. Так я учился при царе, Как большинство народа, И сдал экзамен в Октябре Семнадцатого года! Нет среди вас ни одного, Кто знал во время оно Дом камергера Хитрово Или завод Гужона… Да, изменился белый свет За столько зим и столько лет! Мы прожили недаром. Хоть нелегко бывало нам, Идем мы к новым временам И не вернемся к старым! Я не учен. Зато мой внук Проходит полный курс наук. Не забывает он меня И вот что пишет деду: «Пред лагерями на три дня Гостить к тебе приеду. С тобой ловить мы будем щук, Вдвоем поедем в Химки…» Вот он, суворовец — мой внук,— С товарищем на снимке! Прошибла старика слеза, И словно каплей этой Внезапно кончилась гроза. И солнце хлынуло в глаза Струей горячей света.
Сколько милых ровесников
Вероника Тушнова
Сколько милых ровесников в братских могилах лежит. Узловатая липа родительский сон сторожит. Все беднее теперь я, бесплотнее день ото дня, с каждой новой потерей все меньше на свете меня. Черноглазый ребенок… Давно его, глупого, нет. Вместо худенькой девушки — плоский бумажный портрет. Вместо женщины юной осталась усталая мать. Надлежит ей исчезнуть… Но я не хочу исчезать! Льются годы рекою, сто обличий моих хороня, только с каждой строкою все больше на свете меня. Оттого все страшнее мне браться теперь за перо, оттого все нужнее разобраться, где зло, где добро. Оттого все труднее бросать на бумагу слова: вот, мол, люди, любуйтесь, глядите, мол, я какова! Чем смогу заплатить я за эту прекрасную власть, за высокое право в дома заходить не стучась? Что могу? Что должна я? Сама до конца не пойму… Только мне не солгать бы ни в чем, никогда, никому!
Реклама Мосполиграф
Владимир Владимирович Маяковский
[B]1[/B] Глаза разбегаются! С чего начать? Во-первых, в Мосполиграфе вся печать. Во-вторых, чего ради у нэпов покупать гроссбухи и тетради? Всю писчебумажность, графленую и без граф, продает Мосполиграф. Чем искать граверов, мостовые пыля, в Мосполиграфе заказывай печати и штемпеля. И конечно, разумеется само собою, в Мосполиграфе покупай обои. Разинь глаза и во все смотри, запомни эти адреса три. [B]2[/B] Даешь карандаши, которые хороши? [B]3[/B] Каждый хозяйственник, умный который, здесь покупает всё для конторы. [B]4[/B] Где взять перо и тетрадь? Помни, родитель, — В Мосполиграфе всё, что хотите! [B]5[/B] У бумаги без печати никаких прав. Печати делает Мосполиграф. [B]6[/B] Я первый по успехам и прилежности. Я здесь покупаю письменные принадлежности. [B]7[/B] Вспомните — у вас оборвались обои в комнате. Нечего стоять разиней. Новые купите у нас в магазине. [B]8[/B] Печать — наше оружие. Оружейный завод — Мосполиграф. [B]9[/B] Наше оружие — книга и газета. Здесь куют оружие это. [B]10[/B] Стой, не дыша! В Мосполиграфе всё — от гроссбуха до карандаша.
Ut pictura poesis
Владимир Владимирович Набоков
М. В. ДобужинскомуВоспоминанье, острый луч, преобрази мое изгнанье, пронзи меня, воспоминанье о баржах петербургских туч в небесных ветреных просторах, о закоулочных заборах, о добрых лицах фонарей… Я помню, над Невой моей бывали сумерки, как шорох тушующих карандашей.Все это живописец плавный передо мною развернул, и, кажется, совсем недавно в лицо мне этот ветер дул, изображенный им в летучих осенних листьях, зыбких тучах, и плыл по набережной гул, во мгле колокола гудели — собора медные качели… Какой там двор знакомый есть, какие тумбы! Хорошо бы туда перешагнуть, пролезть, там постоять, где спят сугробы и плотно сложены дрова, или под аркой, на канале, где нежно в каменном овале синеют крепость и Нева.* Поэзия как живопись (лат.).
Если не пил ты в детстве студеной воды
Всеволод Рождественский
Если не пил ты в детстве студеной воды Из разбитого девой кувшина. Если ты не искал золотистой звезды Над орлами в дыму Наварина, Ты не знаешь, как эти прекрасны сады С полумесяцем в чаще жасмина. Здесь смущенная Леда раскинутых крыл Не отводит от жадного лона, Здесь Катюшу Бакунину Пушкин любил Повстречать на прогулке у клена И над озером первые строфы сложил Про шумящие славой знамена. Лебедей он когда-то кормил здесь с руки, Дней лицейских беспечная пряжа Здесь рвалась от порывов орлиной тоски В мертвом царстве команд и плюмажа, А лукавый барокко бежал в завитки На округлых плечах Эрмитажа. О, святилище муз! По аллеям к пруду Погруженному в сумрак столетий, Вновь я пушкинским парком, как в детстве, иду Над прудом с отраженьем Мечети, И гостят, как бывало, в лицейском саду Светлогрудые птички и дети. Зарастает ромашкою мой городок, Прогоняют по улице стадо, На бегущий в сирень паровозный свисток У прудов отвечает дриада. Но по-прежнему парк золотист и широк, И живая в нем дышит прохлада. Здесь сандалии муз оставляют следы Для перстов недостойного сына, Здесь навеки меня отразили пруды, И горчит на морозе рябина — Оттого, что я выпил когда-то воды Из разбитого девой кувшина.
Другие стихи этого автора
Всего: 52Алайский рынок
Владимир Луговской
Три дня сижу я на Алайском рынке, На каменной приступочке у двери В какую-то холодную артель. Мне, собственно, здесь ничего не нужно, Мне это место так же ненавистно, Как всякое другое место в мире, И даже есть хорошая приятность От голосов и выкриков базарных, От беготни и толкотни унылой… Здесь столько горя, что оно ничтожно, Здесь столько масла, что оно всесильно. Молочнолицый, толстобрюхий мальчик Спокойно умирает на виду. Идут верблюды с тощими горбами, Стрекочут белорусские еврейки, Узбеки разговаривают тихо. О, сонный разворот ташкентских дней!.. Эвакуация, поляки в желтых бутсах, Ночной приезд военных академий, Трагические сводки по утрам, Плеск арыков и тополиный лепет, Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше… Пошли дожди, и очень равнодушно Сырая глина со стены сползает. Во мне, как танцовщица, пляшет злоба, То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой, То улыбнется темному портрету В широких дырах удивленных ртов. В балетной юбочке она светло порхает, А скрипочки под палочкой поют. Какое счастье на Алайском рынке! Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно На горемычные пустые лица С тяжелой ненавистью и тревогой, На сумочки московских маникюрш. Отребье это всем теперь известно, Но с первозданной юной, свежей силой Оно входило в сердце, как истома. Подайте, ради бога. Я сижу На маленьких ступеньках. Понемногу Рождается холодный, хищный привкус Циничной этой дребедени. Я, Как флюгерок, вращаюсь. Я канючу. Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь К старинным темам лжи и подхалимства И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский, В большие области снегов и ледников, Откуда есть одно движенье вниз, На юг, на Индию, через Памир. Вот я сижу, слюнявлю черный палец, Поигрываю пуговицей черной, Так, никчемушник, вроде отщепенца. А над Алтайским мартовским базаром Царит холодный золотой простор. Сижу на камне, мерно отгибаюсь. Холодное, пустое красноречье Во мне еще играет, как бывало. Тоскливый полдень. Кубометры свеклы, Коричневые голые лодыжки И запах перца, сна и нечистот. Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий, Вторую жизнь и третью жизнь,- и после, Над шорохом морковок остроносых, Над непонятной круглой песней лука Сказать о том, что я хочу покоя,- Лишь отдыха, лишь маленького счастья Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья Скорей покончить с этими рябыми Дневными спекулянтами. А ночью Поднимутся ночные спекулянты, И так опять все сызнова пойдет,- Прыщавый мир кустарного соседа Со всеми примусами, с поволокой Очей жены и пяточками деток, Которые играют тут, вот тут, На каменных ступеньках возле дома. Здесь я сижу. Здесь царство проходимца. Три дня я пил и пировал в шашлычных, И лейтенанты, глядя на червивый Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета», На желтый галстук, светлый дар Парижа, — Мне подавали кружки с темным зельем, Шумели, надрываясь, тосковали И вспоминали: неужели он Когда-то выступал в армейских клубах, В ночных ДК — какой, однако, случай! По русскому обычаю большому, Пропойце нужно дать слепую кружку И поддержать за локоть: «Помню вас…» Я тоже помнил вас, я поднимался, Как дым от трубки, на широкой сцене. Махал руками, поводил плечами, Заигрывал с передним темным рядом, Где изредка просвечивали зубы Хорошеньких девиц широконоздрых. Как говорил я! Как я говорил! Кокетничая, поддавая басом, Разметывая брови, разводя Холодные от нетерпенья руки, Поскольку мне хотелось лишь покоя, Поскольку я хотел сухой кровати, Но жар и молодость летели из партера, И я качался, вился, как дымок, Как медленный дымок усталой трубки. Подайте, ради бога. Я сижу, Поигрывая бровью величавой, И если правду вам сказать, друзья, Мне, как бывало, ничего не надо. Мне дали зренье — очень благодарен. Мне дали слух — и это очень важно. Мне дали руки, ноги — ну, спасибо. Какое счастье! Рынок и простор. Вздымаются литые груды мяса, Лежит чеснок, как рыжие сердечки. Весь этот гомон жестяной и жаркий Ко мне приносит только пустоту. Но каждое движение и оклик, Но каждое качанье черных бедер В тугой вискозе и чулках колючих Во мне рождает злое нетерпенье Последней ловли. Я хочу сожрать Все, что лежит на плоскости. Я слышу Движенье животов. Я говорю На языке жиров и сухожилий. Такого униженья не видали Ни люди, ни зверюги. Я один Еще играю на крапленых картах. И вот подошвы отстают, темнеют Углы воротничков, и никого, Кто мог бы поддержать меня, и ночи Совсем пустые на Алайском рынке. А мне заснуть, а мне кусочек сна, А мне бы справедливость — и довольно. Но нету справедливости. Слепой — Протягиваю в ночь сухие руки И верю только в будущее. Ночью Все будет изменяться. Поутру Все будет становиться. Гроб дощатый Пойдет, как яхта, на Алайском рынке, Поигрывая пятками в носочках, Поскрипывая костью лучевой. Так ненавидеть, как пришлось поэту, Я не советую читателям прискорбным. Что мне сказать? Я только холод века, А ложь — мое седое острие. Подайте, ради бога. И над миром Опять восходит нищий и прохожий, Касаясь лбом бензиновых колонок, Дредноуты пуская по морям, Все разрушая, поднимая в воздух, От человечьей мощи заикаясь. Но есть на свете, на Алайском рынке Одна приступочка, одна ступенька, Где я сижу, и от нее по свету На целый мир расходятся лучи. *Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.* Подайте, ради бога, ради правды, Пока ступеньки не сожмут меня. Я наслаждаюсь горьким духом жира, Я упиваюсь запахом моркови, Я удивляюсь дряни кишмишовой, А удивленье — вот цена вдвойне. Ну, насладись, остановись, помедли На каменных обточенных ступеньках, Среди мангалов и детей ревущих, По-своему, по-царски насладись! Друзья ходили? — Да, друзья ходили. Девчонки пели? — Да, девчонки пели. Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся. Сижу холодный на Алайском рынке И меры поднадзорности не знаю. И очень точно, очень непостыдно Восходит в небе первая звезда. Моя надежда — только в отрицанье. Как завтра я унижусь — непонятно. Остыли и обветрились ступеньки Ночного дома на Алайском рынке, Замолкли дети, не поет капуста, Хвостатые мелькают огоньки. Вечерняя звезда стоит над миром, Вечерний поднимается дымок. Зачем еще плутать и хныкать ночью, Зачем искать любви и благодушья, Зачем искать порядочности в небе, Где тот же строгий распорядок звезд? Пошевелить губами очень трудно, Хоть для того, чтобы послать, как должно, К такой-то матери все мирозданье И синие киоски по углам. Какое счастье на Алайском рынке, Когда шумят и плещут тополя! Чужая жизнь — она всегда счастлива, Чужая смерть — она всегда случайность. А мне бы только в кепке отсыревшей Качаться, прислонившись у стены. Хозяйка варит вермишель в кастрюле, Хозяин наливается зубровкой, А деточки ложатся по углам. Идти домой? Не знаю вовсе дома… Оделись грязью башмаки сырые. Во мне, как балерина, пляшет злоба, Поводит ручкой, кружит пируэты. Холодными, бесстыдными глазами Смотрю на все, подтягивая пояс. Эх, сосчитаться бы со всеми вами! Да силы нет и нетерпенья нет, Лишь остаются сжатыми колени, Поджатый рот, закушенные губы, Зияющие зубы, на которых, Как сон, лежит вечерняя звезда. Я видел гордости уже немало, Я самолюбием, как черт, кичился, Падения боялся, рвал постромки, Разбрасывал и предавал друзей, И вдруг пришло спокойствие ночное, Как в детстве, на болоте ярославском, Когда кувшинки желтые кружились И ведьмы стыли от ночной росы… И ничего мне, собственно, не надо, Лишь видеть, видеть, видеть, видеть, И слышать, слышать, слышать, слышать, И сознавать, что даст по шее дворник И подмигнет вечерняя звезда. Опять приходит легкая свобода. Горят коптилки в чужестранных окнах. И если есть на свете справедливость, То эта справедливость — только я.
Астроном
Владимир Луговской
Ты осторожно закуталась сном, А мне неуютно и муторно как-то: Я знаю, что в Пулкове астроном Вращает могучий, безмолвный рефрактор, Хватает планет голубые тела И шарит в пространстве забытые звезды, И тридцать два дюйма слепого стекла Пронзают земной, отстоявшийся воздух. А мир на предельных путях огня Несется к созвездию Геркулеса, И ночь нестерпимо терзает меня, Как сцена расстрела в халтурной пьесе. И память (но разве забвенье порок?), И сила (но сила на редкость безвольна), И вера (но я не азартный игрок) Идут, как забойщики, в черную штольню И глухо копаются в грузных пластах, Следя за киркой и сигналом контрольным. А совесть? Но совесть моя пуста, И ночь на исходе. Довольно!
Баллада о пустыне
Владимир Луговской
Давно это было… Разъезд пограничный в далеком Шираме,— Бойцов было трое, врагов было двадцать,— Погнался в пустыню за басмачами. Он сгинул в песках и не мог отозваться.Преследовать — было их долгом и честью. На смерть от безводья шли смелые трое. Два дня мы от них не имели известий, И вышел отряд на спасенье героев.И вот день за днем покатились барханы, Как волны немые застывшего моря. Осталось на свете жары колыханье На желтом и синем стеклянном просторе.А солнце всё выше и выше вставало, И зной подступал огнедышащим валом. В ушах раздавался томительный гул,Глаза расширялись, морщинились лица. Хоть лишнюю каплю, хоть горсткой напиться! И корчился в муках сухой саксаул. Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье. Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья. Кустарник согбенный, и кости верблюжьи, Да сердца и пульса глухое биенье. А солнце всё выше и выше вставало, И наша разведка в песках погибала. Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина. Бархан за барханом, один, как другие. И медленно седла скрипели тугие. Росла беспредельного неба стена. Шатаются кони, винтовки, как угли. Жара нависает, слабеют колени. Слова замирают, и губы распухли. Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени. А солнце всё выше и выше вставало, И воздуха было до ужаса мало. Змея проползла, не оставив следа. Копыта ступают, ступают копыта. Земля исполинскою бурей разрыта, Земля поднялась и легла навсегда. Неужто когда-нибудь мощь человека Восстанет, безлюдье песков побеждая, Иль будет катиться от века до века Барханное море, пустыня седая? А солнце всё выше и выше вставало, И смертью казалась минута привала. Но люди молчали, и кони брели. Мы шли на спасенье друзей и героев, Обсохшие зубы сжимая сурово, На север, к далеким колодцам Чули. Двоих увидали мы, легших безмолвно, И небо в глазах у них застекленело. Над ними вставали застывшие волны Без края, конца, без границ, без предела. А солнце всё выше и выше всходило. Клинками мы братскую рыли могилу. Раздался прощальный короткий залп. Три раза поднялись горячие дула, И наш командир на ветвях саксаула Узлами багряный кумач завязал. Мы с мертвых коней сняли седла и сбрую, В горячее жерло, не в землю сырую, Солдаты пустыни достойно легли. А третьего мы через час услыхали: Он полз и стрелял в раскаленные дали В бреду, всё вперед, хоть до края земли. Мы жизнь ему флягой последней вернули, От солнца палатку над ним растянули И дальше в проклятое пекло пошли. Мы шли за врагами… Слюны не хватало, А солнце всё выше и выше вставало. И коршуна вдруг увидали — плывет. Кружится, кружится всё ниже и ниже Над зыбью барханов, над впадиной рыжей И всё замедляет тяжелый полет. И встали мы, глядя глазами сухими На дикое логово в черной пустыне. Несло, как из настежь раскрытых печей. В ложбине песчаной, что ветром размыло, Раскиданы, словно их бурей скосило, Лежали, согнувшись, тела басмачей. И свет над пустыней был резок и страшен. Она только смертью могла насладиться, Она отомстить за товарищей наших И то не дала нам, немая убийца. Пустыня! Пустыня! Проклятье валам твоих огненных полчищ! Пришли мы с тобою помериться силой. Стояли кругом пограничники молча, А солнце всё выше и выше всходило… Я был молодым. И давно это было. Окончен рассказ мой на трассе канала В тот вечер узнал я немало историй. Бригада топографов здесь ночевала, На месте, где воды сверкнут на просторе.
Басмач
Владимир Луговской
Дым папиросный качнулся, замер и загустел. Частокол чужеземных винтовок криво стоял у стен. Кланяясь, покашливая, оглаживая клок бороды, В середину табачного облака сел Иган-Берды. Пиала зеленого чая — успокоитель души — Кольнула горячей горечью челюсти курбаши. Носком сапога покатывая одинокий патрон на полу, Нетвердыми жирными пальцами он поднял пиалу. А за окном пшеница гуляла в полном соку, Но тракторист, не мигая, прижался щекой к штыку. Он восемь бессонных суток искал по горам следы И на девятые сутки встретил Иган-Берды. Выстрелами оглушая дикие уши горы, Взяли усталую шайку совхозники Дангары. Тракторист засыпает стоя, но пальцы его тверды. И чай крутого настоя пьет Иган-Берды. Он поднимает руку и начинает речь, Он круглыми перекатами движет просторы плеч, Он рад, что кольцом беседы с ним соединены Советские командиры — звезды большой страны. Он никого не грабил и честно творил бой, Глазам его чужды убийства, рукам его чужд разбой. Как снежное темя Гиссара, совесть его бела, И ни одна комсомолка зарезана им не была. Сто раз он решал сдаваться, но случай к нему не пришел. Он выстрадал пять сражений, а это — нехорошо. И как путник, поющий о жажде, хочет к воде припасть, Так сердце его сухое ищет Советскую власть. Милость Советской власти для храбрых — богатый пир. Иган-Берды — знаменитый начальник и богатырь. — Непреклонные мои пули падали гуще дождей, От головы и до паха я разрубал людей. Сокровища кооперативов я людям своим раздавал, Повешенный мною учитель бога не признавал, Тяжелой военной славой жилы мои горды. Примите же, командиры, руку Иган-Берды!— Но старший из командиров выпрямился во весь рост. По темным губам переводчика медленно плыл допрос. И женщина за стеною сыпала в миску рис. Прижавшись к штыку щекою, жмурился тракторист. Солнца, сна и дыма он должен не замечать. Он должен смотреть в затылок льстивого басмача. Кланяется затылок и поднимается вновь, Под выдубленной кожей глухо толчется кровь. И тракторист усмехается твердым, сухим смешком: Он видит не человека, а ненависти ком. За сорванную посевную и сломанные его труды Совсем небольшая расплата — затылок Иган-Берды!
Береза Карелии
Владимир Луговской
Что же ты невесела, Белая береза? Свои косы свесила С широкого плеса, С моха, камня серого На волну сбегая, Родимого севера Дочка дорогая? У крутого берега, С вечера причаливая, Плывши с моря Белого, Вышли англичане. Люди пробираются Темными опушками. Звери разбегаются, Пуганные пушками. Ветер, тучи собирай По осенней стыни. Край ты мой, озерный край, Лесная пустыня! Ты шуми окружьями, Звень твоя не кончена. Сбираются с ружьями Мужики олончане. От Петрозаводска — Красные отряды, Форменки флотские, Грудь — что надо! Селами и весями Стукочат колеса, Что же ты невесела, Белая береза?
Большевикам пустыни и весны
Владимир Луговской
В Госторге, у горящего костра, Мы проводили мирно вечера. Мы собирали новостей улов И поглощали бесконечный плов. А ночь была до синевы светла, И ныли ноги от казачьего седла. Для нас апрель просторы распростер. Мигала лампа, И пылал костер. Член посевкома зашивал рукав, Предисполкома отгонял жука, Усталый техник, лежа на боку, Выписывал последнюю строку. И по округе, на плуги насев, Водил верблюдов Большевистский сев. Шакалы воем оглашали высь. На краткий отдых люди собрались. Пустыня била ветром в берега. Она далеко чуяла врага, Она далеко слышала врагов — Удары заступа И шарканье плугов. Три раза в час в ворота бился гам: Стучал дежурный с пачкой телеграмм, И цифры, выговоры, слов напор В поспешном чтенье наполняли двор. Пустыня зыбилась в седой своей красе. Шел по округе Большевистский сев. Ворвался ветер, топот лошадей, И звон стремян, и голоса людей. Свет фонаря пронесся по траве, И на веранду входит человек, За ним другой, отставший на скаку. Идет пустыня, ветер, Кара-Кум! Крест-накрест маузеры, рубахи из холстин. Да здравствуют работники пустынь! Ложатся люди, кобурой стуча, Летают шутки, и крепчает чай. На свете все одолевать привык Пустыню обуздавший большевик. Я песни пел, я и сейчас пою Для вас, ребята из Ширам-Кую. Вам до зари осталось отдохнуть, А завтра — старый караванный путь На те далекие колодцы и посты. Да здравствуют Работники пустынь! Потом приходит юный агроном, Ему хотелось подкрепиться сном, Но лучше сесть, чем на постели лечь, И лучше храпа — дружеская речь. В его мозгу гектары и плуги, В его глазах зеленые круги. Берись за чайник, пиалу налей. Да здравствуют Работники полей! И после всех, избавясь от беды, Стучат в Госторг работники воды. Они в грязи, и ноги их мокры, Они устало сели на ковры, Сбежались брови, на черту черта. — Арык спасли. Устали. Ни черта! Хороший чай — награда за труды. Да здравствуют Работники воды! Но злоба конскими копытами стучит, И от границы мчатся басмачи, Раскинув лошадиные хвосты, На землю, воду и песок пустынь. Дом, где сидим мы,— это байский дом. Колхоз вспахал его поля кругом. Но чтобы убивать и чтобы взять, Бай и пустыня возвращаются опять. Тот топот конницы и осторожный свист Далеко слышит по пескам чекист. Засел прицел в кустарнике ресниц. Да здравствуют Работники границ!.. Вы, незаметные учителя страны, Большевики пустыни и весны! Идете вы разведкой впереди, Работы много — отдыха не жди. Работники песков, воды, земли, Какую тяжесть вы поднять могли! Какую силу вам дает одна — Единственная на земле страна!
Гроза
Владимир Луговской
Катера уходят в море. Дождь. Прибой. Гром. Молнии перебегают в сумраке сыром. Ты смотришь, широколобый, пьяный без вина, Глухо переворачивается тусклая волна. Научил бы ты меня, товарищ, языку морей, Понимало бы меня море родины моей. Поднимается, замирает, падает в туман Медленный, сероголовый Каспий-великан. Дымчатые, грозовые катятся облака, Мокрая бежит погодка, мокрая, как щека. Плачет твоя любимая, о чем — никто не поймет. До самого Красноводска сумрачный дождь идет.
Гуниб
Владимир Луговской
Тревожен был грозовых туч крутой изгиб. Над нами плыл в седых огнях аул Гуниб. И были залиты туманной пеленой Кегерские высоты под луной. Две женщины там были, друг и я. Глядели в небо мы, дыханье затая, Как молча мчатся молнии из глубины, Неясыть мрачно кружится в кругу луны. Одна из женщин молвила: «Близка беда. Об этом говорят звезда, земля, вода. Но горе или смерть, тюрьма или война — Всегда я буду одинока и вольна!» Другая отвечала ей: «Смотри, сестра, Как светом ламп и очагов горит гора, Как из ущелий поднимается туман И дальняя гроза идет на Дагестан. И люди, и хребты, и звезды в вышине Кипят в одном котле, горят в одном огне. Где одиночество, когда теснит простор Небесная семья родных аварских гор?» И умерли они. Одна в беде. Другая на войне. Как люди смертные, как звезды в вышине. Подвластные судьбе не доброй и не злой, Они в молчанье слились навсегда с землей. Мы с другом вспомнили сестер, поспоривших давно. Бессмертно одиночество? Или умрет оно?
Гуси
Владимир Луговской
Над необъятной Русью С озерами на дне Загоготали гуси В зеленой вышине. Заря огнем холодным Позолотила их. Летят они свободно, Как старый русский стих. До сосен Заонежья Река небес тиха. Так трепетно и нежно Внизу цветет ольха. Вожак разносит крылья, Спешит на брачный пир. То сказкою, то былью Становится весь мир. Под крыльями тугими Земля ясным-ясна. Мильоны лет за ними Стремилась к нам весна. Иных из них рассеют Разлука, смерть, беда, Но путь весны — на север! На север, как всегда.
Дорога
Владимир Луговской
Дорога идет от широких мечей, От сечи и плена Игорева, От белых ночей, Малютиных палачей, От этой тоски невыговоренной; От белых поповен в поповском саду, От смертного духа морозного, От синих чертей, шевелящих в аду Царя Иоанна Грозного; От башен, запоров, и рвов, и кремлей, От лика рублевской троицы. И нет еще стран на зеленой земле, Где мог бы я сыном пристроиться. И глухо стучащее сердце мое С рожденья в рабы ей продано. Мне страшно назвать даже имя ее — Свирепое имя родины.
Жестокое пробужденье
Владимир Луговской
Сегодня ночью ты приснилась мне. Не я тебя нянчил, не я тебя славил, Дух русского снега и русской природы, Такой непонятной и горькой услады Не чувствовал я уже многие годы. Но ты мне приснилась как детству — русалки, Как детству — коньки на прудах поседелых, Как детству — веселая бестолочь салок, Как детству — бессонные лица сиделок. Прощай, золотая, прощай, золотая! Ты легкими хлопьями вкось улетаешь. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. Молочница цедит мороз из бидона, Точильщик торгуется с черного хода. Ты снова приходишь, рассветный, бездонный, Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, как юности — парус, Как юности — нежные зубы подруги, Как юности — шквал паровозного пара, Как юности — слава в серебряных трубах. Уйди, если можешь, прощай, если хочешь. Ты падаешь сеткой крутящихся точек, Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада. На кухне, рыча, разгорается примус, И прачка приносит простынную одурь, Ты снова приходишь, необозримый Дух русского снега и русской природы. Но ты мне приснилась, Как мужеству — отдых, Как мужеству — книг неживое соседство, Как мужеству — вождь, обходящий заводы, Как мужеству — пуля в спокойное сердце. Прощай, если веришь, забудь, если помнишь! Ты инеем застишь пейзаж заоконный. Меня закрывает от старых нападок Пуховый платок твоего снегопада.
Звезда, звезда
Владимир Луговской
Звезда, звезда, холодная звезда, К сосновым иглам ты все ниже никнешь. Ты на заре исчезнешь без следа И на заре из пустоты возникнешь. Твой дальний мир — крылатый вихрь огня, Где ядра атомов сплавляются от жара. Что ж ты глядишь так льдисто на меня — Песчинку на коре земного шара? Быть может, ты погибла в этот миг Иль, может быть, тебя давно уж нету, И дряхлый свет твой, как слепой старик, На ощупь нашу узнает планету. Иль в дивной мощи длится жизнь твоя? Я — тень песчинки пред твоей судьбою, Но тем, что вижу я, но тем, что знаю я, Но тем, что мыслю я,— я властен над тобою!