Разговор
Верно, пять часов утра, не боле. Я иду — знакомые места… Корабли и яхты на приколе, И на набережной пустота. Изумительный властитель трона И властитель молодой судьбы — Медный всадник поднял першерона, Яростного, злого, на дыбы. Он, через реку коня бросая, Города любуется красой, И висит нога его босая, — Холодно, наверное, босой! Ветры дуют с оста или с веста, Всадник топчет медную змею… Вот и вы пришли на это место — Я вас моментально узнаю. Коротко приветствие сказали, Замолчали, сели покурить… Александр Сергеевич, нельзя ли С Вами по душам поговорить? Теснотой и скукой не обижу: Набережная — огромный зал. Вас таким, тридцатилетним, вижу, Как тогда Кипренский написал. И прекрасен и разнообразен, Мужество, любовь и торжество… Вы простите — может, я развязен? Это — от смущенья моего! Потому что по местам окрестным От пяти утра и до шести Вы со мной — с таким неинтересным — Соблаговолили провести. Вы переживёте бронзы тленье И перемещение светил, — Первое своё стихотворенье Я планиде вашей посвятил. И не только я, а сотни, может, В будущие грозы и бои Вам до бесконечия умножат Люди посвящения свои. Звали вы от горя и обманов В лёгкое и мудрое житьё, И Сергей Уваров и Романов Получили всё-таки своё. Вы гуляли в царскосельских соснах — Молодые, светлые года, — Гибель всех потомков венценосных Вы предвидели ещё тогда. Пулями народ не переспоря, Им в Аничковом не поплясать! Как они до Чёрного до моря Удирали — трудно описать! А за ними прочих вереница, Золотая рухлядь, ерунда — Их теперь питает заграница, Вы не захотели бы туда! Бьют часы уныло… Посветало. Просыпаются… Поют гудки… Вот и собеседника не стало — Чувствую пожатие руки. Провожаю взглядом… Виден слабо… Милый мой, неповторимый мой… Я иду по Невскому от Штаба, На Конюшенной сверну домой.
Похожие по настроению
На набережной
Александр Введенский
На набережной болтаются дома у самой реки. Безкосые китайцы ждут звёздной руки. А каменные солдаты, мечтающие о хлебе, проваливаются в квадраты, просверленные на небе. Внимания не обращая ни на Великого, ни на Петра, дряхлым шагам внимая, заря поёт до утра. Земля ещё дышит красными шестами мятежей. Шаги прозвучат ещё тише по дорогам соседних аллей.
A la pointe (Недвижно безмолвное море)
Алексей Апухтин
Недвижно безмолвное море, По берегу чинно идут Знакомые лица, и в сборе Весь праздный, гуляющий люд.Проходит банкир бородатый, Гремит офицер палашом, Попарно снуют дипломаты С серьезным и кислым лицом.Как мумии, важны и прямы, В колясках своих дорогих Болтают нарядные дамы, Но речи не клеются их.«Вы будете завтра у Зины?..» — «Княгине мой низкий поклон…» — «Из Бадена пишут кузины, Что Бисмарк испортил сезон…»Блондинка с улыбкой небесной Лепечет, поднявши лорнет: «Как солнце заходит чудесно!» А солнца давно уже нет.Гуманное общество теша, Несется приятная весть: Пришла из Берлина депеша: Убитых не могут и счесть.Графиня супруга толкает: «Однако, мой друг, посмотри, Как весело Рейс выступает, Как грустен несчастный Флери».Не слышно веселого звука, И гордо на всем берегу Царит величавая скука, Столь чтимая в светском кругу.Темнеет. Роса набежала. Туманом оделся залив. Разъехались дамы сначала, Запас новостей истощив.Наружно смиренны и кротки, На промысел выгодный свой Отправились в город кокотки Беспечной и хищной гурьбой.И следом за ними, зевая, Дивя их своей пустотой, Ушла молодежь золотая Оканчивать день трудовой.Рассеялись всадников кучи, Коляски исчезли в пыли, На западе хмурые тучи Как полог свинцовый легли.Один я.- Опять надо мною Везде тишина и простор; В лесу, далеко, за водою, Как молния вспыхнул костер.Как рвется душа, изнывая, На яркое пламя костра! Кипит здесь беседа живая И будет кипеть до утра;От холода, скуки, ненастья Здесь, верно, надежный приют; Быть может, нежданное счастье Свило себе гнездышко тут.И сердце трепещет невольно… И знаю я: ехать пора, Но как-то расстаться мне больно С далеким мерцаньем костра.
Дружеское послание
Борис Рыжий
Дружеское послание А. Кирдянову С брегов стремительной Исети к брегам медлительной Невы я вновь приеду на рассвете, хотя меня не ждете Вы. Как в Екатеринбурге скучно, а в Петербурге, боже мой, сам Александр Семеныч Кушнер меня зовет к себе домой. Сам Алексей Арнольдыч Пурин ко мне является с дружком — и сразу номер мой прокурен голландским лучшим табаком. Сам Александр Леонтьев, Шура, с которым с детства я знаком, во имя Феба и Амура меня сведет в публичный дом. Меня считаете пропойцей Вы, Алимкулов Алексей, мне ничего не остается, как покориться форме сей. Да, у меня губа не дура испить вина и вообще. Все прочее — литература. Я вас любил, любовь… Еще: что б вы ни делали, красавцы, как вам б страдать ни довелось, рожденны после нас мерзавцы на вас меня посмотрят сквозь.
Сквер величаво листья осыпал…
Евгений Александрович Евтушенко
Сквер величаво листья осыпал. Светало. Было холодно и трезво. У двери с черной вывескою треста, нахохлившись, на стуле сторож спал. Шла, распушивши белые усы, пузатая машина поливная. Я вышел, смутно мир воспринимая, и, воротник устало поднимая, рукою вспомнил, что забыл часы. Я был расслаблен, зол и одинок. Пришлось вернуться все-таки. Я помню, как женщина в халатике японском открыла дверь на первный мой звонок. Чуть удивилась, но не растерялась: «А, ты вернулся?» В ней во всей была насмешливая умная усталость, которая не грела и не жгла. «Решил остаться? Измененье правил? Начало новой светлой полосы?» «Я на минуту. Я часы оставил». «Ах да, часы, конечно же, часы...» На стуле у тахты коробка грима, тетрадка с новой ролью, томик Грина, румяный целлулоидный голыш. «Вот и часы. Дай я сама надену...» И голосом, скрывающим надежду, а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?» ...Я шел устало дремлющей Неглинной. Все было сонно: дворников зевки, арбузы в деревянной клетке длинной, на шкафчиках чистильщиков — замки. Все выглядело странно и туманно — и сквер с оградой низкою, витой, и тряпками обмотанные краны тележек с газированной водой. Свободные таксисты, зубоскаля, кружком стояли. Кто-то, в доску пьян, стучался в ресторан «Узбекистан», куда его, конечно, не пускали... Бродили кошки чуткие у стен. Я шел и шел... Вдруг чей-то резкий окрик: «Нет закурить?» — и смутный бледный облик: и странный и знакомый вместе с тем. Пошли мы рядом. Было по пути. Курить — я видел — не умел он вовсе. Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь, но все-таки не больше тридцати. И понимал я с грустью нелюдимой, которой был я с ним соединен, что тоже он идет не от любимой и этим тоже мучается он. И тех же самых мыслей столкновенья, и ту же боль и трепет становленья, как в собственном жестоком дневнике, я видел в этом странном двойнике. И у меня на лбу такие складки, жестокие, за все со мной сочлись, и у меня в душе в неравной схватке немолодость и молодость сошлись. Все резче эта схватка проступает. За пядью отвоевывая пядь, немолодость угрюмо наступает и молодость не хочет отступать.
Мы при свечах болтали долго
Константин Фофанов
Мы при свечах болтали долго О том, что мир порабощен Кошмаром мелочного торга, Что чудных снов не видит он. О том, что тернием повита Святая правда наших дней; О том, что светлое разбито Напором бешеных страстей. Но на прощанье мы сказали Друг другу: будет время, свет Блеснет, пройдут года печали, Борцов исполнится завёт! И весь растроганный мечтами, Я тихо вышел на крыльцо. Пахнул холодными волнами Осенний ветер мне в лицо. Дремала улица безгласно, На небе не было огней, Но было мне тепло и ясно: Я солнце нес в душе своей!
В заштатном городе
Михаил Исаковский
1В деревянном городе с крышами зелеными, Где зимой и летом улицы глухи, Девушки читают не романы — «романы» И хранят в альбомах нежные стихи.Украшают волосы молодыми ветками И, на восемнадцатом году, Скромными записками, томными секретками Назначают встречи В городском саду.И, до слов таинственных охочие, О кудрях мечтая золотых, После каждой фразы ставят многоточия И совсем не ставят запятых.И в ответ на письма, на тоску сердечную И навстречу сумеркам и тишине Звякнет мандолиной сторона Заречная, Затанцуют звуки по густой струне.Небеса над линией — чистые и синие, В озере за мельницей — теплая вода. И стоят над озером, и бредут по линии, Где проходят скорые поезда.Поезда напомнят светлыми вагонами, Яркими квадратами бемского стекла, Что за километрами да за перегонами Есть совсем другие люди и дела.Там плывут над городом фонари янтарные, И похож на музыку рассвет. И грустят на линии девушки кустарные, Девушки заштатные в восемнадцать лет.2За рекой, за озером, в переулке Водочном, Где на окнах ставни, где сердиты псы, Коротали зиму бывший околоточный, Бывший протодьякон, бывшие купцы.Собирались вечером эти люди странные, Вспоминали прожитые века, Обсуждали новости иностранные И играли в русского дурака.Старый протодьякон открывал движение, Запускал он карты в бесконечный рейс. И садились люди, и вели сражение, Соблюдая пиковый интерес.И купца разделав целиком и начисто, Дурость возведя на высоту, Слободской продукции пробовали качество, Осушая рюмки на лету.Расходились в полночь… Тишина на озере, Тишина на улицах и морозный хруст. Высыпали звезды, словно черви-козыри, И сияет месяц, как бубновый туз.
Прощание
Николай Олейников
Два сердитые субъекта расставались на Расстанной, Потому что уходила их любови полоса. Был один субъект — девица, а другой был непрестанно Всем своим лицом приятным от серженья полосат. Почему же он сердился, коль в душе его потухли Искры страсти незабвенной или как их там еще? Я бы там на его месте перестал бы дуть на угли, Попрощался бы учтиво, приподняв свое плечо. Но мужчина тот холерик был, должно быть, по натуре, А девица — меланхолик, потому что не орет. И лицо его большое стало темным от натуги, Меланхолик же в испуге стыдно смотрит на народ. В чем же дело в этом деле? Что за дьявольская сила Их клещами захватила? Почему нейдут домой? На трамвай пятиалтынный, попрощавшись, попросил он, Но монеты больше нету, лишь последняя — самой! И решили эти люди, чтобы им идти не скучно, Ночевать у сей красотки, и обоим — чтоб пешком. И кончается довольно примитивно этот случай, И идут к ней на квартиру, в переулок, на Мошков. Ну а нам с тобой, поссорясь… нам похожими вещами Заниматься не придется — мы с тобою мудрецы: Если мы да при прощаньи на трамвай да не достанем, То пешком пойдем до дому. Но — в различные концы.
Еще на быстролетный пир
Владимир Бенедиктов
К М-руЕще на быстролетный пир, О друг, мы сведены судьбою. Товарищ, где наш детский мир, Где так сроднился я с тобою? Взгляну на стройный замок тот, Где бурной жаждой эполета, В златые отрочества лета, Кипел незрелый наш народ, — И целый рой воспоминаний, То грустно — сладкий, то смешных, Пробудится в единый миг В душе, исполненной терзаний. Там, светских чуждые цепей, Мы знали только братства узы, И наши маленькие музы Ласкали избранных детей. От охладительной науки Бежали мы — в тиши мечтать И непокорливые звуки Игре созвучий покорять. Там в упоительной тревоге Мы обнимались на пороге Меж детства запоздалым сном И первым юности огнем, И чувством дивным закипали, И слив в безмолвии сердца, Еще чего — то от творца, Как недосозданные, ждали, — И легкой струйкою в крови Текло предвкусие любви. Ударил час: мы полетели Вдоль разных жизненных путей, Пучину света обозрели, И скоро сердцем откипели, Открыли яд на дне страстей. Под хладным веяньем порока Поблекла юная мечта; Душа, как львица, заперта — Скорбит в железной клетке рока. В толпе холодной и сухой К кому приникнуть головой? Где растопить свинец несчастья? Где грудь укрыть от непогод? Везде людского безучастья Встречаешь неизбежный лед Повсюду чувство каменеет И мрет под кознями умов; В насмешках сирая немеет И мерзнет дружба; а любовь — В любви ль найдешь еще отраду? Оставь напрасные мечты! Любовь — лишь только капля яду На остром жале красоты. Товарищ, где же утешенье? Чу! гром прошел по высотам. Дай руку! благо провиденье: Страданье здесь, блаженство — там!
По городам Союза
Владимир Владимирович Маяковский
Россия — всё: и коммуна, и волки, и давка столиц, и пустырьная ширь, стоводная удаль безудержной Волги, обдорская темь и сиянье Кашир. Лед за пристанью за ближней, оковала Волга рот, это красный, это Нижний, это зимний Новгород. По первой реке в российском сторечьи скользим... цепенеем... зацапаны ветром... А за волжским доисторичьем кресты да тресты, да разные «центро». Сумятица торга кипит и клокочет, клочки разговоров и дымные клочья, а к ночи не бросится говор, не скрипнут полозья, столетняя зелень зигзагов Кремля, да под луной, разметавшей волосья, замерзающая земля. Огромная площадь; прорезав вкривь ее, неслышную поступь дикарских лап сквозь северную Скифию я направляю в местный ВАПП. За версты, за сотни, за тыщи, за массу за это время заедешь, мчась, а мы ползли и ползли к Арзамасу со скоростью верст четырнадцать в час. Напротив сели два мужичины: красные бороды, серые рожи. Презрительно буркнул торговый мужчина: — Сережи! — Один из Сережей полез в карман, достал пироги, запахнул одежду и всю дорогу жевал корма, ленивые фразы цедя промежду. — Конешно... и к Петрову́... и в Покров... за то и за это пожалте про́цент... а толку нет... не дорога, а кровь... с телегой тони, как ведро в колодце... На што мой конь — крепыш, аж и он сломал по яме ногу... Раз ты правительство, ты и должон чинить на всех дорогах мосты. — Тогда на него второй из Сереж прищурил глаз, в морщины оправленный. — Налог-то ругашь, а пирог-то жрешь... — И первый Сережа ответил: — Правильно! Получше двадцатого, что толковать, не голодаем, едим пироги. Мука, дай бог... хороша такова... Но што насчет лошажьей ноги... взыскали процент, а мост не проложать... — Баючит езда дребезжаньем звонким. Сквозь дрему все время про мост и про лошадь до станции с названьем «Зимёнки». На каждом доме советский вензель зовет, сияет, режет глаза. А под вензелями в старенькой Пензе старушьим шепотом дышит базар. Перед нэпачкой баба седа отторговывает копеек тридцать. — Купите платочек! У нас завсегда заказывала сама царица... — Морозным днем отмелькала Самара, за ней начались азиаты. Верблюдина сено провозит, замаран, в упряжку лошажью взятый. Университет — горделивость Казани, и стены его и доныне хранят любовнейшее воспоминание о великом своем гражданине. Далёко за годы мысль катя, за лекции университета, он думал про битвы и красный Октябрь, идя по лестнице этой. Смотрю в затихший и замерший зал: здесь каждые десять на́ сто его повадкой щурят глаза и так же, как он, скуласты. И смерти коснуться его не посметь, стоит у грядущего в смете! Внимают юноши строфам про смерть, а сердцем слышат: бессмертье. Вчерашний день убог и низмен, старья премного осталось, но сердце класса горит в коммунизме, и класса грудь не разбить о старость.
На железной дороге
Яков Петрович Полонский
Мчится, мчится железный конек! По железу железо гремит. Пар клубится, несется дымок; Мчится, мчится железный конек, Подхватил, посадил да и мчит. И лечу я, за делом лечу, — Дело важное, время не ждет. Ну, конек! я покуда молчу… Погоди, соловьем засвищу, Коли дело-то в гору пойдет… Вон навстречу несется лесок, Через балки грохочут мосты, И цепляется пар за кусты; Мчится, мчится железный конек, И мелькают, мелькают шесты… Вон и родина! Вон в стороне Тесом крытая кровля встает, Темный садик, скирды на гумне; Там старушка одна, чай, по мне Изнывает, родимого ждет. Заглянул бы я к ней в уголок, Отдохнул бы в тени тех берез, Где так много посеяно грез. Мчится, мчится железный конек И, свистя, катит сотни колес. Вон река — блеск и тень камыша; Красна девица с горки идет, По тропинке идет не спеша; Может быть — золотая душа, Может быть — красота из красот. Познакомиться с ней бы я мог, И не все ж пустяки городить, — Сам бы мог, наконец, полюбить… Мчится, мчится железный конек, И железная тянется нить. Вон, вдали, на закате пестрят Колокольни, дома и острог; Однокашник мой там, говорят, Вечно борется, жизни не рад… И к нему завернуть бы я мог… Поболтал бы я с ним хоть часок! Хоть немного им прожито лет, Да не мало испытано бед… Мчится, мчится железный конек, Сеет искры летучие вслед… И, крутя, их несет ветерок На росу потемневшей земли, И сквозь сон мне железный конек Говорит: «Ты за делом, дружок, Так ты нежность-то к черту пошли»…
Другие стихи этого автора
Всего: 63Осень
Борис Корнилов
Деревья кое-где еще стояли в ризах и говорили шумом головы, что осень на деревьях, на карнизах, что изморозью дует от Невы. И тосковала о своем любимом багряных листьев бедная гульба, и в небеса, пропитанные дымом, летела их последняя мольба. И Летний сад… и у Адмиралтейства — везде перед открытием зимы — одно и то же разыгралось действо, которого не замечали мы. Мы щурили глаза свои косые, мы исподлобья видели кругом лицо России, пропитой России, исколотое пикой и штыком. Ты велика, Российская держава, но горя у тебя невпроворот — ты, милая, не очень уважала свой черный, верноподданный народ. … Свинцовое, измызганное небо лежит сплошным предчувствием беды, Ты мало видела, Россия, хлеба, но видела достаточно воды. Твой каждый шаг обдуман и осознан, и много невеселого вдали: сегодня — рано, послезавтра — поздно,- и завтра в наступление пошли, Навстречу сумрак, тягостный и дымный, тупое ожидание свинца, и из тумана возникает Зимний и баррикады около дворца. Там высекают языками искры — светильники победы и добра, они — прекраснодушные министры — мечтают поработать под ура. А мы уже на клумбах, на газонах штыков приподнимаем острив,- под юбками веселых амазонок смешно искать спасение свое. Слюнявая осенняя погода глядит — мы подползаем на локтях, за нами — гром семнадцатого года, за нами — революция, Октябрь. Опять красногвардейцы и матросы — Октябрьской революции вожди,- легли на ветви голубые росы, осенние, тяжелые дожди. И изморозь упала на ресницы и на волосы старой головы, и вновь листает славные страницы туманный ветер, грянувший с Невы. Она мила — весны и лета просинь, как отдыха и песен бытие… Но грязная, но сумрачная осень — воспоминанье лучшее мое.
Интернациональная
Борис Корнилов
Ребята, на ходу — как были мы в плену немного о войне поговорим… В двадцатом году шел взвод на войну, а взводным нашим Вася Головин. Ать, два…И братва басила — бас не изъян: — Да здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! В ближайшем бою к нам идет офицер (англичане занимают край), и томми нас берут на прицел, Офицер говорит: Олл райт… Ать, два…Это смерти сила грозит друзьям, но — здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами — не охали, не ахали, но выступает Вася Головин: — Ведь мы такие ж пахари, как вы, такие ж пахари, давайте о земле поговорим. Ать, два…Про самое, про это,- буржуй, замри,- да здравствует планета, да здравствует планета, планета наша, полная земли! Теперь про офицера я… Каким он ходит пупсиком — понятно, что с работой незнаком. Которые тут пахари — ударь его по усикам мозолями набитым кулаком. Ать, два…Хорошее братание совсем не изъян — да здравствует Британия, да здравствует Британия, Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас, и в нашу пользу кончен спор. Мозоли-переводчики промежду нас — помогают вести разговор, Ать, два…Нас томми живо поняли — и песня по кустам… А как насчет Японии? Да здравствует Япония, Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну… как мы шли на войну, говори — полыхает закат… Как мы песню одну, настоящую одну запевали на всех языках. Ать, два…Про одно про это ори друзьям: — Да здравствует планета. да здравствует планета, планета рабочих и крестьян!
Спичка отгорела и погасла
Борис Корнилов
Спичка отгорела и погасла — Мы не прикурили от нее, А луна — сияющее масло — Уходила тихо в бытие. И тогда, протягивая руку, Думая о бедном, о своем, Полюбил я горькую разлуку, Без которой мы не проживем. Будем помнить грохот на вокзале, Беспокойный, Тягостный вокзал, Что сказали, Что не досказали, Потому что поезд побежал. Все уедем в пропасть голубую, Скажут будущие: молод был, Девушку веселую, любую, Как реку весеннюю любил… Унесет она И укачает, И у ней ни ярости, ни зла, А впадая в океан, не чает, Что меня с собою унесла. Вот и всё. Когда вы уезжали, Я подумал, Только не сказал, О реке подумал, О вокзале, О земле, похожей на вокзал.
Из автобиографии
Борис Корнилов
Мне не выдумать вот такого, и слова у меня просты — я родился в деревне Дьяково, от Семенова — полверсты. Я в губернии Нижегородской в житие молодое попал, земляной покрытый коростой, золотую картошку копал. Я вот этими вот руками землю рыл и навоз носил, и по Керженцу и по Каме я осоку-траву косил. На твое, земля, на здоровье, теплым жиром, земля, дыши, получай лепешки коровьи, лошадиные голяши. Чтобы труд не пропал впустую, чтобы радость была жива — надо вырастить рожь густую, поле выполоть раза два. Черноземное поле на озимь всё засеять, заборонить, сеять — лишнего зернышка наземь понапрасну не заронить. Так на этом огромном свете прорастала моя судьба, вся зеленая, словно эти подрастающие хлеба. Я уехал. Мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что овсу капут… Как у вас в Ленинграде с хлебом и по скольку рублей за пуд? Год за годом мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что в краю таком мы до нового хлеба с хлебом, со свининою, с молоком, что битком набито в чулане… Как у вас в Ленинграде живут? Нас, конечно, односельчане все зажиточными зовут. Наше дело теперь простое — ожидается урожай, в гости пить молоко густое обязательно приезжай… И порадовался я с ними, оглядел золотой простор, и одно громадное имя повторяю я с этих пор. Упрекните меня в изъяне, год от году мы всё смелей, все мы гордые, мы, крестьяне, дети сельских учителей. До тебя, моя молодая, называя тебя родной, мы дошли, любя, голодая, слезы выплакав все до одной.
Елка
Борис Корнилов
Рябины пламенные грозди, и ветра голубого вой, и небо в золотой коросте над неприкрытой головой. И ничего — ни зла, ни грусти. Я в мире темном и пустом, лишь хрустнут под ногою грузди, чуть-чуть прикрытые листом. Здесь всё рассудку незнакомо, здесь делай всё — хоть не дыши, здесь ни завета, ни закона, ни заповеди, ни души. Сюда как бы всего к истоку, здесь пухлым елкам нет числа. Как много их… Но тут же сбоку еще одна произросла, еще младенец двухнедельный, он по колено в землю врыт, уже с иголочки, нательной зеленой шубкою покрыт. Так и течет, шумя плечами, пошатываясь, ну, живи, расти, не думая ночами о гибели и о любви, что где-то смерть, кого-то гонят, что слезы льются в тишине и кто-то на воде не тонет и не сгорает на огне. Живи — и не горюй, не сетуй, а я подумаю в пути: быть может, легче жизни этой мне, дорогая, не найти. А я пророс огнем и злобой, посыпан пеплом и золой, — широколобый, низколобый, набитый песней и хулой. Ходил на праздник я престольный, гармонь надев через плечо, с такою песней непристойной, что богу было горячо. Меня ни разу не встречали заботой друга и жены — так без тоски и без печали уйду из этой тишины. Уйду из этой жизни прошлой, веселой злобы не тая, — и в землю втоптана подошвой — как елка — молодость моя.
Прощание
Борис Корнилов
На краю села большого — пятистенная изба… Выйди, Катя Ромашова, — золотистая судьба. Косы русы, кольца, бусы, сарафан и рукава, и пройдет, как солнце в осень, мимо песен, мимо сосен, — поглядите, какова. У зеленого причала всех красивее была, — сто гармоник закричало, сто девчонок замолчало — это Катя подошла. Пальцы в кольцах, тело бело, кровь горячая весной, подошла она, пропела: — Мир компании честной. Холостых трясет и вдовых, соловьи молчат в лесу, полкило конфет медовых я Катюше поднесу. — До свидания, — скажу, я далёко ухожу… Я скажу, тая тревогу: — Отгуляли у реки, мне на дальнюю дорогу ты оладий напеки. Провожаешь холостого, горя не было и нет, я из города Ростова напишу тебе привет. Опишу красивым словом, что разлуке нашей год, что над городом Ростовом пролетает самолет. Я пою разлуке песни, я лечу, лечу, лечу, я летаю в поднебесье — петли мертвые кручу, И увижу, пролетая, в светло-розовом луче: птица — лента золотая — на твоем сидит плече. По одной тебе тоскую, не забудь меня — молю, молодую, городскую никогда не полюблю… И у вечера большого, как черемуха встает, плачет Катя Ромашова, Катя песен не поет. Провожу ее до дому, сдам другому, молодому. — До свидания, — скажу, — я далёко ухожу… Передай поклоны маме, попрощайся из окна… Вся изба в зеленой раме, вся сосновая она, петухами и цветами разукрашена изба, колосками, васильками — сколь искусная резьба! Молодая яблонь тает, у реки поет народ, над избой луна летает, Катя плачет у ворот.
Одиночество
Борис Корнилов
Луны сиянье белое сошло на лопухи, ревут, как обалделые, вторые петухи. Река мерцает тихая в тяжелом полусне, одни часы, тиктикая, шагают по стене. А что до сна касаемо, идет со всех сторон угрюмый храп хозяина, усталый сон хозяина, ненарушимый сон. Приснился сон хозяину: идут за ним грозя, и убежать нельзя ему, и спрятаться нельзя. И руки, словно олово, и комната тесна, нет, более тяжелого он не увидит сна. Идут за ним по клеверу, не спрятаться ему, ни к зятю, и ни к деверю, ни к сыну своему. Заполонили поле, идут со всех сторон, скорее силой воли он прерывает сон. Иконы все, о господи, по-прежнему висят, бормочет он: — Овес, поди, уже за пятьдесят. А рожь, поди, кормилица, сама себе цена. — Без хлеба истомилися, скорей бы новина. Скорей бы жатву сладили, за мельницу мешок, над первыми оладьями бы легкий шел душок. Не так бы жили грязненько, закуски без числа, хозяйка бы без праздника бутылку припасла. Знать, бога не разжалобить, а жизнь невесела, в колхозе, значит, стало быть, пожалуй, полсела. Вся жизнь теперь у них она, как с табаком кисет… Встречал соседа Тихона: — Бог помочь, мол, сосед… А он легко и просто так сказал, прищуря глаз: — В колхозе нашем господа не числятся у нас. У нас поля — не небо, земли большой комок, заместо бога мне бы ты лучше бы помог. Вот понял в этом поле я (пословица ясна), что смерть, а жизнь тем более мне на миру красна. Овес у нас — высот каких… Картошка — ананас… И весело же все-таки, сосед Иван, у нас. Вон косят под гармонику, да что тут говорить, старуху Парамониху послали щи варить. А щи у нас наваристы, с бараниной, с гусем. До самой точки — старости — мы при еде, при всем. *На воле полночь тихая, часы идут, тиктикая, я слушаю хозяина — он шепчет, как река. И что его касаемо, мне жалко старика. С лица тяжелый, глиняный, и дожил до седин, и днем один, и в ночь один, и к вечеру один. Но, впрочем, есть компания, друзья у старика, хотя, скажу заранее, — собой невелика. Царица мать небесная, отец небесный царь да лошадь бессловесная, бессмысленная тварь.* Ночь окна занавесила, но я заснуть не мог, мне хорошо, мне весело, что я не одинок. Мне поле песню вызвени, колосья-соловьи, что в Новгороде, Сызрани товарищи мои.
Эдуарду Багрицкому
Борис Корнилов
Так жили поэты. А. БлокОхотник, поэт, рыбовод…А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. Ночного привала уют И песня тебе не на диво… В одесской пивной подают С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе, И между своими делами В пивную приходят к тебе И Тиль Уленшпигель и Ламме. В подвале сыром и глухом, Где слушают скрипку дрянную, Один закричал петухом, Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой — Сказал: — Погодите с едой, Не мясом единственным сыты Мы с вами, друзья одесситы, На вас напоследок взгляну. Я завтра иду на войну С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою Ах, Черному, злому, ах, морю Веселую песню мою… Один огорчился простак И вытер ненужные слезы… Другой улыбнулся: — Коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы! — А третий, ремнями звеня, Уходит, седея, как соболь, И на ночь копыто коня Он щепочкой чистит особой. Ложись на тачанку. И вся Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся, Копытами пыль подминая, Несет партизана во тьму, Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему Расстрел Опанаса-бандита… Охотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. И молодость — горькой и злой Кидается, бьется по жилам, По Черному морю и в бой — Чем радовался и жил он. Ты песни такой не отдашь, Товарищ прекрасной породы. Приходят к нему на этаж Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом К большому, седому, как замять, Садятся кругом — потом Приходят стихи на память. Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы, Как некогда дым войны, Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу Текут зеленым окружьем, Двустволки стоят в углу — Центрального боя ружья. Серебряная ножна Кавалерийской сабли, И тут же начнет меж нас Его подмосковный зяблик. И осени дальней цвесть, И рыбам плескаться дружно, И всё в этой комнате есть, Что только поэтам нужно. Охотник, поэт, рыбовод, Венками себя украся, В гробу по Москве плывет, Как по морю на баркасе. И зяблик летит у плеча За мертвым поэтом в погоне, И сзади идут фырча Кавалерийские кони. И Ламме — толстяк и простак — Стирает последние слезы, Свистит Уленшпигель: коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы. И снова, не помнящий зла, Рассвет поднимается ярок, У моего стола Двустволка — его подарок. Разрезали воду ужи Озер полноводных и синих. И я приготовил пыжи И мелкую дробь — бекасинник, — Вставай же скорее, Вставай И руку на жизнь подавай.
Знакомят молодых и незнакомых
Борис Корнилов
Знакомят молодых и незнакомых в такую злую полночь соловьи, и вот опять секретари в райкомах поют переживания свои. А под окном щебечут клен и ясень, не понимающие директив, и в легкий ветер, что проходит, ясен, с гитарами кидается актив. И девушку с косой тяжелой, русской (а я за неразумную боюсь) прельщают обстоятельной нагрузкой, любовью, вовлечением в союз. Она уходит с пионервожатым на озеро — и песня перед ней… Над озером склонясь, как над ушатом, они глядят на пестрых окуней. Как тесен мир. Два с половиной метра прекрасного прибрежного песка, да птица серая, да посвист ветра, да гнусная козявка у виска. О чем же думать в полночь? О потомках? О золоте? О ломоте спинной? И песня задыхается о том, как забавно под серебряной луной… Под серебряной луной, в голубом садочке, над серебряной волной, на златом песочке мы радуемся — мальчики — и плачем, плывет любовь, воды не замутив, но все-таки мы кое-что да значим, секретари райкомов и актив. Я буду жить до старости, до славы и петь переживания свои, как соловьи щебечут, многоглавы, многоязыки, свищут соловьи.
Мы хлеб солили крупной солью
Борис Корнилов
Мы хлеб солили крупной солью, и на ходу, легко дыша, мы с этим хлебом ели сою и пили воду из ковша. И тучи мягкие летели над переполненной рекой, и в неуютной, злой постели мы обретали свой покой. Чтобы, когда с утра природа воспрянет, мирна и ясна, греметь водой водопровода, смывая недостатки сна. По комнате шагая с маху, в два счета убирать кровать, искать потертую рубаху и басом песню напевать. Тоска, себе могилу вырой — я песню легкую завью, — над коммунальною квартирой она подобна соловью. Мне скажут черными словами, отринув молодость мою, что я с закрытыми глазами шаманю и в ладоши бью. Что научился только лгать во имя оды и плаката, — о том, что молодость богата, без основанья полагать. Но я вослед за песней ринусь, могучей завистью влеком, — со мной поет и дразнит примус меня лиловым языком.
Дифирамб
Борис Корнилов
Солнце, желтое, словно дыня, украшением над тобой. Обуяла тебя гордыня — это скажет тебе любой.Нет нигде для тебя святыни — ты вещаешь, быком трубя, потому что ты не для дыни — дыня яркая для тебя. Это логика, мать честная, — если дыня погаснет вдруг, сплюнешь на землю — запасная вылетает в небесный круг. Выполненье земного плана в потемневшее небо дашь, — то светило — завод «Светлана», миллионный его вольтаж. Всё и вся называть вещами — это лозунг. Принятье мер — то сравнение с овощами всех вещей из небесных сфер. Предположим, что есть по смерти за грехи человека ад, — там зловонные бродят черти, печи огненные трещат. Ты низвергнут в подвалы ада, в тьму и пакостную мокреть, и тебе, нечестивцу, надо в печке долгие дни гореть. Там кипят смоляные речки, дым едуч и огонь зловещ, — ты в восторге от этой печки, ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром, задыхаясь в бреду погонь, сквозь огонь летел кочегаром и литейщиком сквозь огонь. Так бери же врага за горло, страшный, яростный и прямой, человек, зазвучавший гордо, современник огромный мой. Горло хрустнет, и скажешь: амба — и воспрянешь, во тьме зловещ… Слушай гром моего дифирамба, потому что и это вещь.
Комсомольская краснофлотская
Борис Корнилов
Ночь идет, ребята, звезды встали в ряд, словно у Кронштадта корабли стоят. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Кипит вода, лаская тяжелые суда, зеленая, морская, подшефная вода. Не подкачнется к нам тоска неважная, ребята, — по морю гуляем всласть, — над нами облако и такелажная насквозь испытанная бурей снасть. И боцман грянет в дудку: — Земля, пока, пока… И море, будто в шутку, ударит под бока. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Никто из нас не станет на лапы якорей, когда навстречу грянет Владычица Морей. И песни новые летят, победные. Война, товарищи! Вперед пора! И пробиваются уже торпедные огнем клокочущие катера. И только воет, падая под острые суда, разрезанная надвое огромная вода. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле.