Перейти к содержимому

Воспоминание ночи 4 декабря

Сергей Дуров

Ребенок был убит, — две пули — и в висок! Мы в комнату внесли малютки тело: Весь череп раскроен, рука закостенела, И в ней — бедняжка! — он держал волчок. Раздели мы с унынием немым Труп окровавленный, и бабушка-старуха Седая наклонилася над ним И прошептала медленно и глухо: «Как побледнел он… Посветите мне… О боже! волоса в крови склеились». Ночь, будто гроб, темнела… В тишине К нам выстрелы порою доносились: Там убивали, как убили тут… Ребенка простынею белой Она окутала, и труп окоченелый У печки стала греть. Напрасный труд! Обвеян смерти роковым дыханьем, Лежал малютка, холоден как лед, Ручонки опустив, открывши рот, Бесчувственный к ее лобзаньям… «Вот посмотрите, люди добрые, — она Заговорила вдруг, прервав рыданья, — Они его убили… У окна Он здесь играл… и в бедное созданье, В ребенка малого — ему еще восьмой Годочек был — они стреляют… Что же Он сделал им, малютка бедный мой… Как был он тих и кроток, о мой боже… С охотою ходил он в школу… да, И все учителя его хвалили, Он письма для меня писал всегда, — И вот, разбойники, они его убили! Скажите мне: не всё ль равно Для господина Бонапарта было Убить меня? Я смерти жду давно… Но он… дитя…» Рыданьем задушило Старухе грудь, и не могла она Сказать ни слова долго… Мы стояли Вокруг несчастной, полные печали, И сердце надрывалось в нас… «Одна, Одна останусь я теперь… Что будет Со мною, старой? Пусть господь рассудит Меня с убийцами! За что они в наш дом Пустили выстрелы? Ведь не кричал малютка: »Да здравствует республика!» Лицом Она склонилась к телу… Было жутко Старухи горьким жалобам внимать Над трупом отрока окровавленным… Несчастная! Могла ль она понять…

Похожие по настроению

Варфоломеевская ночь

Белла Ахатовна Ахмадулина

Я думала в уютный час дождя: а вдруг и впрямь, по логике наитья, заведомо безнравственно дитя, рожденное вблизи кровопролитья.В ту ночь, когда святой Варфоломей на пир созвал всех алчущих, как тонок был плач того, кто между двух огней еще не гугенот и не католик.Еще птенец, едва поющий вздор, еще в ходьбе не сведущий козленок, он выжил и присвоил первый вздох, изъятый из дыхания казненных.Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни корми дитя твое цветочным млеком меда, в его опрятной маленькой крови живет глоток чужого кислорода.Он лакомка, он хочет пить еще, не знает организм непросвещенный, что ненасытно, сладко, горячо вкушает дух гортани пресеченной.Повадился дышать! Не виноват в религиях и гибелях далеких. И принимает он кровавый чад за будничную выгоду для легких.Не знаю я, в тени чьего плеча он спит в уюте детства и злодейства. Но и палач, и жертва палача равно растлят незрячий сон младенца.Когда глаза откроются — смотреть, какой судьбою в нем взойдет отрава? Отрадой — умертвить? Иль умереть? Или корыстно почернеть от рабства?Привыкшие к излишеству смертей, вы, люди добрые, бранитесь и боритесь, вы так бесстрашна нянчите детей, что и детей, наверно, не боитесь.И коль дитя расплачется со сна, не беспокойтесь — малость виновата: немного растревожена десна молочными резцами вурдалака.А если что-то глянет из ветвей, морозом жути кожу задевая, — не бойтесь! Это личики детей, взлелеянных под сенью злодеянья.Но, может быть, в беспамятстве, в раю, тот плач звучит в честь выбора другого, и хрупкость беззащитную свою оплакивает маленькое горлов всем ужасом, чрезмерным для строки, всей музыкой, не объясненной в нотах. А в общем-то — какие пустяки! Всего лишь — тридцать тысяч гугенотов.

Смерть поэта

Давид Самойлов

Я не знал в этот вечер в деревне, Что не стало Анны Андреевны2, Но меня одолела тоска. Деревянные дудки скворешен Распевали. И месяц навешен Был на голые ветки леска.Провода электрички чертили В небесах невесомые кубы. А ее уже славой почтили Не парадные залы и клубы, А лесов деревянные трубы, Деревянные дудки скворешен. Потому я и был безутешен, Хоть в тот вечер не думал о ней.Это было предчувствием боли, Как бывает у птиц и зверей.Просыревшей тропинкою в поле, Меж сугробами, в странном уборе Шла старуха всех смертных старей. Шла старуха в каком-то капоте, Что свисал, как два ветхих крыла. Я спросил ее: «Как вы живете?» А она мне: «Уже отжила…»В этот вечер ветрами отпето Было дивное дело поэта. И мне чудилось пенье и звон. В этот вечер мне чудилась в лесе Красота похоронных процессий И торжественный шум похорон.С Шереметьевского аэродрома Доносилось подобие грома. Рядом пели деревья земли: «Мы ее берегли от удачи, От успеха, богатства и славы, Мы, земные деревья и травы, От всего мы ее берегли».И не ведал я, было ли это Отпеванием времени года, Воспеваньем страны и народа Или просто кончиной поэта. Ведь еще не успели стихи, Те, которыми нас одаряли, Стать гневливой волною в Дарьяле Или ветром в молдавской степи.Стать туманом, птицей, звездою Иль в степи полосатой верстою Суждено не любому из нас. Стихотворства тяжелое бремя Прославляет стоустое время. Но за это почтут не сейчас.Ведь она за свое воплощенье В снегиря царскосельского сада Десять раз заплатила сполна. Ведь за это пройти было надо Все ступени рая и ада, Чтоб себя превратить в певуна.Все на свете рождается в муке — И деревья, и птицы, и звуки. И Кавказ. И Урал. И Сибирь. И поэта смежаются веки. И еще не очнулся на ветке Зоревой царскосельский снегирь.

На смерть Катерины Яковлевны, 1794 году июля 15 дня приключившуюся

Гавриил Романович Державин

Уж не ласточка сладкогласная, Домовитая со застрехи, Ах! моя милая, прекрасная Прочь отлетела, — с ней утехи. Не сияние луны бледное Светит из облака в страшной тьме, Ах! лежит ее тело мертвое, Как ангел светлый во крепком сне. Роют псы землю, вкруг завывают, Воет и ветер, воет и дом; Мою милую не пробуждают; Сердце мое сокрушает гром! О ты, ласточка сизокрылая! Ты возвратишься в дом мой весной; Но ты, моя супруга милая, Не увидишься век уж со мной. Уж нет моего друга верного, Уж нет моей доброй жены, Уж нет товарища бесценного, Ах, все они с ней погребены. Все опустело! Как жизнь мне снести? Зельная меня съела тоска. Сердца, души половина, прости, Скрыла тебя гробова доска.

Нас семеро

Иван Козлов

Радушное дитя, Легко привыкшее дышать, Здоровьем, жизнию цветя, Как может смерть понять?Навстречу девочка мне шла. Лет восемь было ей, Ее головку облегла Струя густых кудрей;И дик был вид ее степной, И дик простой наряд, И радовал меня красой Малютки милой взгляд.«Всех сколько вас? — ей молвил я, — И братьев и сестер?» — «Всего нас семь», — и на меня, Дивясь, бросает взор.«А где ж они?» — «Нас семь всего. — В ответ малютка мне. — Нас двое жить пошли в село, И два на корабле,И на кладбище брат с сестрой Лежат из семерых, А за кладбищем я с родной, — Живем мы подле них».— «Как? двое жить в село пошли, Пустились двое плыть, — А всё вас семь! Дружок, скажи, Как это может быть?»— «Нас семь, нас семь, -она тотчас Опять сказала мне, — Здесь на кладбище двое нас, Под ивою в земле».— «Ты бегаешь вокруг нее, Ты, видно, что жива; Но вас лишь пять, дитя мое, Когда под ивой два».— «На их гробах земля в цветах, И десяти шагов Нет от дверей родной моей До милых нам гробов;Я часто здесь чулки вяжу, Платок мой здесь рублю, И подле их могил сижу И песни ям пою;И если позднею порой Светло горит заря, То, взяв мой сыр и хлеб с собой, Здесь ужинаю я.Малютка Дженни день и ночь Томилася больна, Но бог ей не забыл помочь, — И спряталась она;Когда ж ее мы погребли И расцвела земля, К ней на могилу мы пришли Резвиться — Джон и я;Но только дождалась зимой Коньков я и саней, Ушел и Джон, братишка мой, И лег он рядом с ней».— «Так сколько ж вас?» — был мой ответ. — «На небе двое, верь!» — «Вас только пять». — «О барин, нет, Сочти, — нас семь теперь».— «Да нет уж двух, — они в земле, А души в небесах!» Но был ли прок в моих словах? Всё девочка твердила мне: «О нет, нас семь, нас семь!»

Подменыш

Константин Бальмонт

Я мать, и я люблю детей. Едва зажжется Месяц, серповидно, Я плачу у окна. Мне больно, страшно, мне мучительно-обидно. За что такая доля мне дана? Зловещий пруд, погост, кресты, Мне это все отсюда видно, И я одна. Лишь Месяц светит с высоты. Он жнет своим серпом? Что жнет? Я брежу. Полно. Стыдно. Будь твердой. Плачь, но твердой нужно быть. От Неба до Земли, сияя, Идет и тянется нервущаяся нить. Ты мать, умей, забыв себя, любить. Да, да, я мать, и я дурная, Что не умела сохранить Своих детей. Их всех сманила в пруд Колдунья злая, Которой нравится сводить с ума людей. Тихонько ночью приходила, Когда так крепко я спала, Мой сон крепя, детей будила. Какая в ней скрывалась сила, Не знаю я. Весь мир был мгла. Своей свечой она светила, И в пруд ее свеча вела. Чем, чем злодейка ворожила, Не знаю я. О, с теми, кто под сердцем был, расстаться, О, жизнь бессчастная моя! Лишь в мыслях иногда мы можем увидаться, Во сне. Но это все — не все. Она страшней, чем это. И казнь безжалостней явила Ведьма мне. Вон там, в сияньи месячного света, В той люльке, где качала я детей, Когда малютками они моими были, И каждый был игрушкою моей, Пред тем, как спрятался в могиле И возрастил плакун-траву, Лежит подменыш злой, уродливый, нескладный, Которого я нежитью зову, Свирепый, колченогий, жадный, Глазастый, с страшною распухшей головой, Ненасытимо-плотоядный, Подменыш злой. Чуть взглянет он в окно — и лист березы вянет. Шуршит недобрый вихрь желтеющей травой, — Вдруг схватит дудку он, играть безумно станет, И молния в овины грянет, И пляшет все кругом, как в пляске хоровой, Несутся камни и поленья, Подменыш в дудку им дудит, А люди падают, в их сердце онеменье, Молчат, бледнеют — страшный вид. А он глядит, глядит стеклянными глазами, И ничего не говорит. Я не пойму, старик ли он, Ребенок ли. Он тешится над нами. Молчит и ест. Вдруг тихий стон. И жутко так раздастся голос хилый: «Я стар, как древний лес!» Повеет в воздухе могилой. И точно встанет кто. Мелькнул, прошел, исчез. Однажды я на страшное решилась: — Убить его Жить стало невтерпеж За что такая мне немилость? Убрать из жизни эту гнилость И вот я наточила нож. А! Как сегодня ночь была, такая На небе Месяц встал серпом Он спал Я подошла Он спал Но Ведьма злая Следила в тайности, стояла за углом. Я не видала Я над ним стояла: Я только видела его. В моей душе горело жало, Я только видела его. И жажду тешила немую: — Вот эту голову, распухшую и злую, Отрезать, отрубить, чтобы исчез паук, Притих во мраке гробовом. «Исчезнешь ты!» И я ударила ножом. И вдруг — Не тело предо мной, мякина, Солома, и в соломе кровь, Да, в каждом стебле кровь и тина И вот я на пруду Трясина. И в доме я опять И вновь Белеет Месяц серповидно. И я у моего окна. В углу подменыша мне видно. Там за окном погост. Погост. И я одна.

Смерть поэта

Михаил Юрьевич Лермонтов

[I]Отмщенье, государь, отмщенье! Паду к ногам твоим: Будь справедлив и накажи убийцу, Чтоб казнь его в позднейшие века Твой правый суд потомству возвестила, Чтоб видели злодеи в ней пример.[/I] Погиб поэт! — невольник чести — Пал, оклеветанный молвой, С свинцом в груди и жаждой мести, Поникнув гордой головой!.. Не вынесла душа поэта Позора мелочных обид, Восстал он против мнений света Один, как прежде… и убит! Убит!.. К чему теперь рыданья, Пустых похвал ненужный хор И жалкий лепет оправданья? Судьбы свершился приговор! Не вы ль сперва так злобно гнали Его свободный, смелый дар И для потехи раздували Чуть затаившийся пожар? Что ж? веселитесь… Он мучений Последних вынести не мог: Угас, как светоч, дивный гений, Увял торжественный венок. Его убийца хладнокровно Навел удар… спасенья нет: Пустое сердце бьется ровно, В руке не дрогнул пистолет. И что за диво?… издалека, Подобный сотням беглецов, На ловлю счастья и чинов Заброшен к нам по воле рока; Смеясь, он дерзко презирал Земли чужой язык и нравы; Не мог щадить он нашей славы; Не мог понять в сей миг кровавый, На что он руку поднимал!.. И он убит — и взят могилой, Как тот певец, неведомый, но милый, Добыча ревности глухой, Воспетый им с такою чудной силой, Сраженный, как и он, безжалостной рукой. Зачем от мирных нег и дружбы простодушной Вступил он в этот свет завистливый и душный Для сердца вольного и пламенных страстей? Зачем он руку дал клеветникам ничтожным, Зачем поверил он словам и ласкам ложным, Он, с юных лет постигнувший людей?.. И прежний сняв венок — они венец терновый, Увитый лаврами, надели на него: Но иглы тайные сурово Язвили славное чело; Отравлены его последние мгновенья Коварным шепотом насмешливых невежд, И умер он — с напрасной жаждой мщенья, С досадой тайною обманутых надежд. Замолкли звуки чудных песен, Не раздаваться им опять: Приют певца угрюм и тесен, И на устах его печать. А вы, надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие обломки Игрою счастия обиженных родов! Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи! Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда — всё молчи!.. Но есть и божий суд, наперсники разврата! Есть грозный суд: он ждет; Он не доступен звону злата, И мысли, и дела он знает наперед. Тогда напрасно вы прибегнете к злословью: Оно вам не поможет вновь, И вы не смоете всей вашей черной кровью Поэта праведную кровь!

Церковь Спаса-на-Крови

Наум Коржавин

Церковь Спаса-на-Крови! Над каналом дождь, как встарь. Ради Правды и Любви Тут убит был русский царь.Был разорван на куски Не за грех иль подвиг свой,- От безвыходной тоски И за морок вековой.От неправды давних дел, Веры в то, что выпал срок. А ведь он и сам хотел Морок вытравить… Не смог.И убит был. Для любви. Не оставил ничего. Эта церковь на крови — Память звания его.Широка, слепа, тупа, Смотрит, благостно скорбя. Словно дворников толпа Топчет в ярости тебя.В скорби — радость торжества: То Народ не снес обид. Шутка ль! Ради баловства Самый добрый царь убит.Ради призрачной мечты! Самозванство!- Стыд и срам!.. Подтвержденье правоты Всех неправых — этот храм.И летит в столетья весть, В крест отлитая. В металл. Про «дворянов» злую месть. Месть за то, что волю дал.Церковь Спаса-на-Крови! Довод ночи против дня… Сколько раз так — для любви!- Убивали и меня.И терпел, скрепив свой дух: Это — личная беда! И не ведал, что вокруг Накоплялась темнота.Надоел мне этот бред! Кровь зазря — не для любви. Если кровь — то спасу нет, Ставь хоть церковь на крови.Но предстанет вновь — заря, Морок, сонь… Мне двадцать лет. И не кто-то — я царя Жду и верю: вспыхнет свет.Жду и верю: расцветет Всё вокруг. И в чем-то — лгу. Но не верить — знать, что гнет Будет длиться…- не могу.Не могу, так пусть — «авось!».. Русь моя!Наш вечный рок — Доставанье с неба звезд, Вера в то, что выпал срок.Не с того ль твоя судьба: Смертный выстрел — для любви. С Богом — дворников толпа, Церковь Спаса — на крови?Чу! Карета вдалеке… Стук копыт. Слышней… Слышней. Всё! В надежде — и в тоске Сам пошел навстречу ей.

Пусть голосуют дети

Ольга Берггольц

Я в госпитале мальчика видала. При нём снаряд убил сестру и мать. Ему ж по локоть руки оторвало. А мальчику в то время было пять. Он музыке учился, он старался. Любил ловить зеленый круглый мяч… И вот лежал — и застонать боялся. Он знал уже: в бою постыден плач. Лежал тихонько на солдатской койке, обрубки рук вдоль тела протянув… О, детская немыслимая стойкость! Проклятье разжигающим войну! Проклятье тем, кто там, за океаном, за бомбовозом строит бомбовоз, и ждет невыплаканных детских слез, и детям мира вновь готовит раны. О, сколько их, безногих и безруких! Как гулко в черствую кору земли, не походя на все земные звуки, стучат коротенькие костыли. И я хочу, чтоб, не простив обиды, везде, где люди защищают мир, являлись маленькие инвалиды, как равные с храбрейшими людьми. Пусть ветеран, которому от роду двенадцать лет, когда замрут вокруг, за прочный мир, за счастие народов подымет ввысь обрубки детских рук. Пусть уличит истерзанное детство тех, кто войну готовит,- навсегда, чтоб некуда им больше было деться от нашего грядущего суда.

Русь бесприютная

Сергей Александрович Есенин

Товарищи, сегодня в горе я, Проснулась боль В угасшем скандалисте! Мне вспомнилась Печальная история — История об Оливере Твисте. Мы все по-разному Судьбой своей оплаканы. Кто крепость знал, Кому Сибирь знакома. Знать, потому теперь Попы и дьяконы О здравье молятся Всех членов Совнаркома. И потому крестьянин С водки штофа, Рассказывая сродникам своим, Глядит на Маркса, Как на Саваофа, Пуская Ленину В глаза табачный дым. Ирония судьбы! Мы все острощены. Над старым твердо Вставлен крепкий кол. Но все ж у нас Монашеские общины С «аминем» ставят Каждый протокол. И говорят, Забыв о днях опасных: «Уж как мы их… Не в пух, а прямо в прах… Пятнадцать штук я сам Зарезал красных, Да столько ж каждый, Всякий наш монах». Россия-мать! Прости меня, Прости! Но эту дикость, подлую и злую, Я на своем недлительном пути Не приголублю И не поцелую. У них жилища есть, У них есть хлеб, Они с молитвами И благостны и сыты. Но есть на этой Горестной земле, Что всеми добрыми И злыми позабыты. Мальчишки лет семи-восьми Снуют средь штатов без призора. Бестелыми корявыми костьми Они нам знак Тяжелого укора. Товарищи, сегодня в горе я, Проснулась боль в угасшем скандалисте. Мне вспомнилась Печальная история — История об Оливере Твисте. Я тоже рос, Несчастный и худой, Средь жидких, Тягостных рассветов. Но если б встали все Мальчишки чередой, То были б тысячи Прекраснейших поэтов. В них Пушкин, Лермонтов, Кольцов, И наш Некрасов в них, В них я, В них даже Троцкий, Ленин и Бухарин. Не потому ль мой грустью Веет стих, Глядя на их Невымытые хари. Я знаю будущее… Это их… Их календарь… И вся земная слава. Не потому ль Мой горький, буйный стих Для всех других — Как смертная отрава. Я только им пою, Ночующим в котлах, Пою для них, Кто спит порой в сортире. О, пусть они Хотя б прочтут в стихах, Что есть за них Обиженные в мире.

Мать

Вероника Тушнова

Года прошли, а помню, как теперь, фанерой заколоченную дверь, написанную мелом цифру «шесть», светильника замасленную жесть, колышет пламя снежная струя, солдат в бреду… И возле койки — я. И рядом смерть. Мне трудно вспоминать, но не могу не вспоминать о нем… В Москве, на Бронной, у солдата — мать. Я знаю их шестиэтажный дом, московский дом… На кухне примуса, похожий на ущелье коридор, горластый репродуктор, вечный спор на лестнице… ребячьи голоса… Вбегал он, раскрасневшийся, в снегу, пальто расстегивая на бегу, бросал на стол с размаху связку книг — вернувшийся из школы ученик. Вот он лежит: не мальчик, а солдат, какие тени темные у скул, как будто умер он, а не уснул, московский школьник… раненый солдат. Он жить не будет. Так сказал хирург. Но нам нельзя не верить в чудеса, и я отогреваю пальцы рук… Минута… десять… двадцать… полчаса… Снимаю одеяло, — как легка исколотая шприцами рука. За эту ночь уже который раз я жизнь держу на острие иглы. Колючий иней выбелил углы, часы внизу отбили пятый час… О как мне ненавистен с той поры холодноватый запах камфары! Со впалых щек сбегает синева, он говорит невнятные слова, срывает марлю в спекшейся крови… Вот так. Еще. Не уступай! Живи! …Он умер к утру, твой хороший сын, твоя надежда и твоя любовь… Зазолотилась под лучом косым суровая мальчишеская бровь, и я таким увидела его, каким он был на Киевском, когда в последний раз, печальна и горда, ты обняла ребенка своего. . . . . . . . . . . . . . . . . В осеннем сквере палевый песок и ржавый лист на тишине воды… Все те же Патриаршие пруды, шестиэтажный дом наискосок, и снова дети роются в песке… И, может быть, мы рядом на скамью с тобой садимся. Я не узнаю ни добрых глаз, ни жилки на виске. Да и тебе, конечно, невдомек, что это я заплакала над ним, над одиноким мальчиком твоим, когда он уходил. Что одинок тогда он не был… Что твоя тоска мне больше, чем кому-нибудь, близка…

Другие стихи этого автора

Всего: 65

Когда, склонившись на плечо

Сергей Дуров

Когда, склонившись на плечо. Ты жмешь мне руку и вздыхаешь, И, веря в счастье горячо, Ты слишком много обещаешь… Тебя становится мне жаль, Я за тебя грущу невольно, Сжимает сердце мне печаль, И так мне трудно, так мне больно… Я говорю тебе тогда: «Не верь любви моей!.. День со дня Бледней горит моя звезда… Не тот я завтра, что сегодня… По сердцу нашему скользя, Всё благородное проходит: Любить всегда одно — нельзя; День новый — новое приводит… И ты, напуганная мной, Спешишь к груди прижаться крепче… Зараней зная жребий свой. Обоим нам как будто легче… В огне любви, в чаду страстей Друг другу сладко нам передаться — Своих наслушаться речей, Своим дыханьем надышаться… Так на египетских пирах. Держась старинного завета, С гостями рядом на скамьях Сажали пыльного скелета — Затем, чтоб каждый из гостей, В нем видя жребий свой грядущий. Дар жизни чувствовал полней И оценял бы миг текущий.

И легче и вольней вздыхает как-то грудь

Сергей Дуров

(Из А. Шенье)И легче и вольней вздыхает как-то грудь, Когда тоску свою разделишь с кем-нибудь. Так сахарный тростник смягчает горь растенья. Измена, кажется, сносней от разделенья. И это всё равно, — услышит ли нас друг, Изведавший, как мы, сердечный наш недуг, Или одни идя, томясь волненьем жгучим, Вверяем грудь свою волнам, лесам дремучим.

Отчаяние

Сергей Дуров

(Из А. Жильбера) Безжалостный отец, безжалостная мать! Затем ли вы мое вскормили детство, Чтоб сыну вашему по смерти передать Один позор и нищету в наследство… О, если б вы оставили мой ум В невежестве коснеть, по крайней мере; Но нет! легко, случайно, наобум Вы дали ход своей безумной вере… Вы сами мне открыли настежь дверь, Толкнули в свет из мирной вашей кельи; И умерли… вы счастливы теперь, Вам, может быть, тепло на новосельи — А я? — а я, подавленный судьбой, Вотще зову на помощь — все безмолвны: Нет отзыва в друзьях на голос мой, Молчат поля, леса, холмы и волны.

Из Шенье

Сергей Дуров

У каждого есть горе; но от братьев Мы скрыть его стараемся улыбкой, Притянутой нарочно. Мы жалеем Одних себя, — и с завистью глядим На тех людей, которые, быть может, Не меньше нас горюют втихомолку.. Никто своей бедой — чужой не мерит, А между тем едва ль из нас не каждый, О разорванным на части сердцем, мыслит: «Все счастливы… а я один несчастлив!..» Мы все равно несчастливы! — Молитва У нас у всех одна — переменить нам жребий… Свершается!.. переменен наш жребий. Но скоро мы опять о том жалеем, Что старое и близкое нам горе Сменилося для нас несчастьем новым.

Когда трагический актер

Сергей Дуров

Когда трагический актер. Увлекшись гением поэта, Выходит дерзко на позор В мишурной мантии Гамлета, —Толпа, любя обман пустой, Гордяся мнимым состраданьем. Готова ложь почтить слезой И даровым рукоплесканьем. Но если, выйдя за порог, Нас со слезами встретит нищий И, прах целуя наших ног, Попросит крова или пищи, —Глухие к бедствиям чужим, Чужой нужды не понимая, Мы на несчастного глядим, Как на лжеца иль негодяя! И речь правдивая его, Неподслащенная искусством, Не вырвет слёз ни у кого И не взволнует сердца чувством… О род людский, как жалок ты! Кичась своим поддельным жаром, Ты глух на голос нищеты, И слезы льёшь — перед фигляром!

Оружие

Сергей Дуров

РебенкуСынок отважного бойца, Малютка милый, шаловливый, Не тронь оружие отца: Оно опасно, хоть красиво.Пускай блестит, пускай звенит — Не обращай на то вниманья. Оно, как друг, к себе манит, Но даст потом, как враг, страданья. Не тронь его до дальних дней… Ты будешь сильный и проворный, И загремит в руке твоей Оно игрушкою покорной. А я молюсь, чтобы тогда Оружья всем игрушкой были; Чтоб зверство, горе и вражда Ни лиц, ни стали не томили.

Мы встретились

Сергей Дуров

Мы встретились — и тотчас разошлись. Ни он, ни я не высказали мыслей И чувств своих друг другу; будто сон, Свиданье с ним мелькнуло и исчезло; Но сердце мне твердит: не знаю, где, Здесь или там, сегодня или завтра Сольетесь вы душа с душой, как небо Сливается вдали с лазурным морем.

С невыразимым наслажденьем

Сергей Дуров

С невыразимым наслажденьем, О невыразимою тоской Слежу за речью, за движеньем, За взглядом, кинутым тобой.Мне сладко верить, что судьбою Тебе проложен светлый путь, Что радость встретится с тобою Когда-нибудь и где-нибудь…Но, грустно то, что, может статься, Идя с тобой путем иным, Мне поневоле не удастся Упиться счастием твоим.Так иногда под небо юга, В благословенный теплый край, Нам проводить приятно друга, Но горько вымолвить: прощай!

С тайной

Сергей Дуров

С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце! Что тебя ждет впереди? — Кукла, которая будет Тешить сначала тебя, а потом эта кукла наскучит… После, когда подрастешь, ты сама будешь куклой для взрослых: Вырядят в бархат тебя, напоказ вывозить тебя будут. Строго тебе запретят обнаруживать чувства к мысли; Волю твою окуют (воля всего им опасней!); Позже, как время придет, по расчету (конечно, не сердца) Выдадут замуж тебя. За кого? Не твое это дело: Муж твой хорош для других, для тебя и подавно, не правда ль? Замужем будешь ты жить; наживешь себе деток; но детки, Может быть, выдут в отца; а отца ты едва ли любила… Время не ждет никого… поглядишь, неожиданной гостьей Старость нагрянет к тебе (тяжела эта гостья не впору!). Ты, не живя, отцветешь и брюзгливой старухою будешь. Люди при жизни тебя похоронят на сердце, а после, Бросивши камень на гроб, никогда не придут на могилу Вспомнить про ту, кто была, без сознанья, страдалица в жизни…

Чердак

Сергей Дуров

Вот я опять под кровлей незабвенной, Где молодость в нужде я закалил, Где в грудь мою проник огонь священный. Где дружбой я, любовью встречен был. Душа моя приличьем не гнетома, В самой себе вмещала целый свет; Легко я мог взбежать под кровлю дома: На чердаке нам любо в двадцать лет. Пусть знают все, что жил я там когда-то!… Вот здесь кровать моя была… вот стол… Вот та стена, где песни стих начатый Я до конца, случайно, не довел… Восстаньте вновь, видения святые! Откликнитесь на мой живой привет! Для вас в те дни закладывал часы я… На чердаке нам любо в двадцать лет. Явись и ты, скрываемая далью!.. И вот она мерещится опять… Окно мое завешиваешь шалью И кофточку кладешь мне на кровать… Храни, амур, ее цветное платье И свежесть щек лилей и свежий цвет. Любовников ее не мог не знать я… На чердаке нам любо в двадцать лет. Мои друзья устроили пирушку В честь подвигов народных наших сил. Их громкий клик достиг в мою лачужку: Под Маренго я знал, кто победил… Гремит пальба… из сердца песня льется… Среди торжеств забот и страха нет… В Париже быть врагу не доведется… На чердаке нам любо в двадцать лет. Но полно мне! Прощай, жилье родное! За миг один увянувшей весны Я отдал бы всё время остальное, И опытность, и сны — пустые сны! Надеждами и славой увлекаться, На каждый звук в душе искать ответ, Любить, страдать, молиться, наслаждаться: На чердаке нам любо в двадцать лет.

Смерть сластолюбца

Сергей Дуров

Он юношеских лет еще не пережил, Но жизни не щадя, не размеряя сил, Он насладился всем не во-время, чрез меру, И рано, наконец, во все утратил веру. Бывало, если он по улице идет, На тень его одну выходит из ворот Станица буйная безнравственных вакханок, Чтоб обольстить его нахальностью приманок — И он на лоне их, сок юности точа, Ослабевал душой и таял как свеча. Его и день и ночь преследовала скука: Нередко в опере Моцарта или Глюка Он, опершись рукой, безмысленно зевал. Он головы своей в тот ключ не погружал, Откуда черпал нам Шекспир живые волны. Все радости ему казалися неполны: Он жизни не умел раскрашивать мечтой. Желаний не было в груди его больной: А ум, насмешливый и неcогретый чувством, Смеялся дерзостно над доблестным искусством И всё великое с презреньем разрушал: Он покупал любовь, а совесть продавал. Природа — ясный свод, тенистые овраги, Шумящие леса, струн лазурной влаги — И всё, что тешит нас и радует в тиши, Не трогало его бездейственной души, В нем сердца не было; любил он равнодушно: Быть с матерью вдвоем ему казалось скучно. Не занятый ничем, испытанный во всем, Заране он скучал своим грядущим днем. Вот — раз, придя домой, больной и беспокойный, Тревожимый в душе своею грустью знойной, Он сел облокотясь, с раздумьем на челе, Взял тихо пистолет, лежавший на столе, Коснулся до замка… огонь блеснул из полки… И череп, как стекло, рассыпался в осколки. О юноша, ты был ничтожен, глуп и зол, Не жалко нам тебя. Ты участь приобрел Достойную себя. Никто, никто на свете Не вспомнит, не вздохнет о жалком пустоцвете. Но если плачем мы, то жаль нам мать твою, У сердца своего вскормившую змею, Которая тебя любила всею силой, А ты за колыбель ей заплатил могилой. Не жалко нам тебя — о нет! но жаль нам ту, Как ангел чистую, бедняжку-сироту, К которой ты пришел, сжигаемый развратом И соблазнил ее приманками и златом. Она поверила. Склонясь к твоей груди, Ей снилось счастие и радость впереди. Но вот теперь она — увы! — упала с неба: Без крова, без родства, нуждаясь в крошках хлеба С отчаяньем глядя на пагубную связь, Она — букет цветов, с окна столкнутых в грязь! Нет, нет — не будем мы жалеть о легкой тени: Негодной цифрою ты был для исчислений; Но жаль нам твоего достойного отца, Непобедимого в сражениях бойца. Встревожа тень его своей преступной тенью, Ты имя славное его обрек презренью. Не жалко нам тебя, но жаль твоих друзей, Жаль старого слугу и жалко тех людей, Чью участь злобный рок сковал с твоей судьбою, Кто должен был итти с тобой одной стезею, Жаль пса, лизавшего следы преступных ног, Который за любовь любви найти не мог. А ты, презренный червь, а ты, бедняк богатый, Довольствуйся своей заслуженною платой. Слагая жизнь с себя, ты думал, может быть, Своею смертию кого-нибудь смутить — Но нет! на пиршестве светильник не потухнул, Без всякого следа ты камнем в бездну рухнул. Наш век имеет мысль — и он стремится к ней, Как к цели истинной. Ты смертию своей Не уничтожил чувств, нам свыше вдохновенных, Не совратил толпы с путей определенных: Ты пал — и об тебе не думают теперь, Без шума за тобой судьба закрыла дверь. Ты пал — но что нашел, свершивши преступленье? Распутный — ранний гроб, а суетный — забвенье. Конечно, эта смерть для общества чужда: Он свету не принес ни пользы, ни вреда — И мы без горести, без страха и волненья Глядим на падшего, достойного паденья. Но если, иногда, подумаешь о том, Что жизнь слабеет в нас заметно с каждым днем, Когда встречаем мы, что юноша живой, Какой-нибудь Робер, с талантом и душой Едва посеявший великой жатвы семя, Слагает жизнь с себя, как тягостное бремя; Когда историк Рабб, точа на раны яд, С улыбкой навсегда смежает тусклый взгляд; Когда ученый Грос, почти уже отживший, До корня общество и нравы изучивший, Как лань, испуганный внезапным лаем псов, Кидается в реку от зависти врагов; Когда тлетворный вихрь открытого злодейства, Отъемлет каждый день сочленов у семейства: У сына мать его, у дочери отца, У плачущих сестер их брата-первенца, Когда старик седой, ценивший жизни сладость, Насильной смертию свою позорит старость; Когда мы, наконец, посмотрим на детей, Созревших до поры за книгою своей, Мечтавших о любви, свободе и искусствах, — И после ошибшись в своих заветных чувствах И к истине нагой упав лицом к лицу, На смерть стремящихся, как к брачному венцу, — Тогда невольно в грудь сомненье проникает: Смиренный — молится, а мудрый — размышляет: Не слишком скоро ли вперед шагнули мы? Куда влечет нас век? к чему ведут умы? Какие движут нас сокрытые пружины? Чем излечиться нам? И где всему причины? Быть может, что в душе, безвременно, у нас Высокой истины святой огонь погас, Что слишком на себя надеемся мы много, ………………………… ………………………… ………………………… ………………………… ………………………… Не время ль пожалеть о тех счастливых днях, Когда мы видели учителей в отцах И набожно несли свое ярмо земное, Раскрыв перед собой Евангелье святое; Для ока. смертного — таинственная тьма! Неразрешимые вопросы для ума! Как часто, иногда, от них, во время ночи, Поэт не может свесть задумчивые очи, И, преданный мечтам и мыслям роковым, Один — блуждает он по улицам пустым, Встречая изредка, кой-где, у переходов Вернувшихся домой, с прогулки, пешеходов.

Аюдаг

Сергей Дуров

Люблю, облокотясь на скалу Аюдага, Глядеть, как борется волна с седой волной, Как, вдребезги летя, бунтующая влага Горит алмазами и радугой живой, —Как с илистого дна встает китов ватага И силится разбить оплот береговой; Но после, уходя, роняет, вместо стяга, Кораллы яркие и жемчуг дорогой. Не так ли в грудь твою горячую, певец, Невзгоды тайные и бури набегают, Но арфу ты берешь, и горестям конец. Они, тревожные, мгновенно исчезают И песни дивные в побеге оставляют, Из коих для тебя века плетут венец.