Перейти к содержимому

Песня о ленинградской матери

Ольга Берггольц

Вставал рассвет балтийский ясный, когда воззвали рупора: — Над нами грозная опасность. Бери оружье, Ленинград! — А у ворот была в дозоре седая мать двоих бойцов, и дрогнуло ее лицо, и пробежал огонь во взоре. Она сказала: — Слышу, маршал. Ты обращаешься ко мне. Уже на фронте сын мой старший, и средний тоже на войне. А младший сын со мною рядом, ему семнадцать лет всего, но на защиту Ленинграда я отдаю теперь его. Иди, мой младший, мой любимый, зови с собой своих друзей. Да не падет на дом родимый бесчестье плена и плетей! Нет, мы не встанем на колени! Не опозорить, не попрать тот город, где Владимир Ленин учил терпеть и побеждать. Нет, осиянный ратной славой, великий город победит, мстя за Париж, и за Варшаву, и за твою судьбу, Мадрид. …На бранный труд, на бой, на муки, во имя права своего, уходит сын, целуя руки, благословившие его. И, хищникам пророча горе, гранаты трогая кольцо,— у городских ворот в дозоре седая мать троих бойцов.

Похожие по настроению

Мать

Евгений Агранович

Там, где берег оспою разрыт На пути к немецкой обороне, Он одним снарядом был убит, И другим снарядом – похоронен.И сомкнулась мёрзлая земля, Комьями солдата заваля.Пала похоронка в руки прямо Женщине на станции Азов, Голосом сынка сказала: «Мама!» — Мама встала и пошла на зов.На контрольных пунктах, на заставах Предъявляла мать свои глаза. Замедляли скорый бег составы, Жали шофера на тормоза.Мальчик – это вся её отрада, Мать – ведь в смерть не верует она. Думает, что сыну что-то надо – Может быть, могилка не ровна.Вот стоит перед майором мать, И майор не знает, что сказать.«Проводите к сыну!» — «Но, мамаша, Вам сейчас нельзя туда пройти: За рекой земля ещё не наша». «Ну сынок, ну миленький, пусти!»«Нет». – «Ты тоже чей-нибудь сынишка. Если бы твоя была должна Так просить?..» Не то сказала. Слишком. Горе говорило. Не она.«Ладно, — говорит он, — отдыхайте. Капитан, собрать сюда людей!» Тесно стало вдруг в подземной хате, Много здесь стояло сыновей.«Мы два раза шли здесь в наступленье – И два раза возвращались вспять. Разрешили нам до пополненья Берега пока не штурмовать.Но вот это – Лебедева мать, И она не может больше ждать».…Не спала она, и всё слыхала – Как сначала рядом рвался бой, А потом всё дальше грохотало И затихло где-то за горой.Утром над могилой сына стоя, Услыхала: трижды грянул залп. Поклонилось знамя боевое, И майор снял шапку и сказал:«То, что мы отдали за полгода, Мы берём обратно третий год. Тяжкий камень на сердце народа. Скоро ли? Народ победы ждёт.Мать пришла сюда, на поле боя, Чтобы поддержать нас на пути. Тех, кто пал, желает успокоить, Тех, кто жив, торопится спасти.Родина – зовётся эта мать, И она не может больше ждать!»

Ленинградским детям

Корней Чуковский

Промчатся над вами Года за годами, И станете вы старичками. Теперь белобрысые вы, Молодые, А будете лысые вы И седые. И даже у маленькой Татки Когда-нибудь будут внучатки, И Татка наденет большие очки И будет вязать своим внукам перчатки, И даже двухлетнему Пете Будет когда-нибудь семьдесят лет, И все дети, всё дети на свете Будут называть его: дед. И до пояса будет тогда Седая его борода. Так вот, когда станете вы старичками С такими большими очками, И чтоб размять свои старые кости, Пойдете куда-нибудь в гости, – (Ну, скажем, возьмете внучонка Николку И поведете на елку), Или тогда же, – в две тысячи двадцать четвертом году; – На лавочку сядете в Летнем саду. Или не в Летнем саду, а в каком-нибудь маленьком скверике В Новой Зеландии или в Америке, – Всюду, куда б ни заехали вы, всюду, везде, одинаково, Жители Праги, Гааги, Парижа, Чикаго и Кракова – На вас молчаливо укажут И тихо, почтительно скажут: «Он был в Ленинграде… во время осады… В те годы… вы знаете… в годы … блокады» И снимут пред вами шляпы.

Мать

Михаил Исаковский

Солнце жжет. Тиха долина. Отгремел в долине бой… — Где ж ты, дочка? Где ж ты, Лина? Что случилося с тобой? Иль твое не слышит ухо? Иль дошла ты до беды? Отзовись!— твоя старуха Принесла тебе воды. Дочь молчит, не отвечает, Не выходит наперед, Мать родную не встречает, Ключевой воды не пьет. Спит она под солнцем жгучим, Спит она с ружьем в руке На сыпучем, на горючем, Окровавленном песке. Платье девичье измято, И растрепана коса, И, не двигаясь, куда-то Смотрят темные глаза. Мать сама глаза закрыла — Молчалива и проста; Мать сама ее зарыла У зеленого куста. Положила серый камень На могилу на ее. Прядь волос взяла на память И еще взяла ружье. И по горным переходам, Через камни и пески, Со своим пошла народом На фашистские полки. За страну пошла родную, За великие дела И за воду ключевую, Что не выпита была. Сердце — в гневе, сердце — в горе. Сердце плачет и поет: «По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед».

Расставание

Михаил Зенкевич

Стал прощаться, и в выцветших скорбных глазах, В напряжённости всех морщин Затаился у матери старческий страх, Что умрет она позже, чем сын. И губами прильнула жена, светла Необычным сиянием глаз, Словно тело и душу свою отдала В поцелуе в последний раз. Тяжело — обнимая, поддерживать мать, Обреченность ее пожалей. Тяжело пред разлукой жену целовать, Но ребенка всего тяжелей! Смотрит взглядом большим, ничего не поняв, Но тревожно прижался к груди И, ручонками цепко за шею обняв, Просит: «Папа, не уходи!» В этом детском призыве и в детской слезе Больше правды и доброты, Чем в рычании сотен речей и газет, Но его не послушаешь ты. И пойдешь, умирать по приказу готов, Распрощавшись с семьею своей, Как ушли миллионы таких же отцов И таких же мужей, сыновей. Если б цепкая петелька детских рук Удержала отцовский шаг,— Все фронты перестали б работать вдруг Мясорубками, нас не кроша. Прозвенело б заклятьем над пулей шальной: «Папа, папа, не уходи!» Разом пушки замолкли б,— все до одной, Больше б не было войн впереди!

Я говорю с тобой под свист снарядов

Ольга Берггольц

…Я говорю с тобой под свист снарядов, угрюмым заревом озарена. Я говорю с тобой из Ленинграда, страна моя, печальная страна… Кронштадский злой, неукротимый ветер в мое лицо закинутое бьет. В бомбоубежищах уснули дети, ночная стража встала у ворот. Над Ленинградом — смертная угроза… Бессонны ночи, тяжек день любой. Но мы забыли, что такое слезы, что называлось страхом и мольбой. Я говорю: нас, граждан Ленинграда, Не поколеблет грохот канонад, и если завтра будут баррикады — мы не покинем наших баррикад. И женщины с бойцами встанут рядом, и дети нам патроны поднесут, и надо всеми нами зацветут старинные знамена Петрограда. Руками сжав обугленное сердце, такое обещание даю я, горожанка, мать красноармейца, погибшего под Стрельною в бою. Мы будем драться с беззаветной силой, мы одолеем бешеных зверей, мы победим, клянусь тебе, Россия, от имени российских матерей!

Зритель

Валентин Берестов

Пулемётчицу мама играла, А у сына душа замирала. До чего ж весела и смела Пулемётчица эта была. Мама, мамочка, вот ты какая! Своего торжества не тая, Всех соседей тряся и толкая, Сын шептал: «Это мама моя!» А потом его мама играла Дочку белого генерала. До чего же труслива и зла Генеральская дочка была. Сын сквозь землю хотел провалиться. Ведь позором покрыта семья. А вокруг восхищённые лица: «Не узнал? Это ж мама твоя»?

Мать

Вероника Тушнова

Года прошли, а помню, как теперь, фанерой заколоченную дверь, написанную мелом цифру «шесть», светильника замасленную жесть, колышет пламя снежная струя, солдат в бреду… И возле койки — я. И рядом смерть. Мне трудно вспоминать, но не могу не вспоминать о нем… В Москве, на Бронной, у солдата — мать. Я знаю их шестиэтажный дом, московский дом… На кухне примуса, похожий на ущелье коридор, горластый репродуктор, вечный спор на лестнице… ребячьи голоса… Вбегал он, раскрасневшийся, в снегу, пальто расстегивая на бегу, бросал на стол с размаху связку книг — вернувшийся из школы ученик. Вот он лежит: не мальчик, а солдат, какие тени темные у скул, как будто умер он, а не уснул, московский школьник… раненый солдат. Он жить не будет. Так сказал хирург. Но нам нельзя не верить в чудеса, и я отогреваю пальцы рук… Минута… десять… двадцать… полчаса… Снимаю одеяло, — как легка исколотая шприцами рука. За эту ночь уже который раз я жизнь держу на острие иглы. Колючий иней выбелил углы, часы внизу отбили пятый час… О как мне ненавистен с той поры холодноватый запах камфары! Со впалых щек сбегает синева, он говорит невнятные слова, срывает марлю в спекшейся крови… Вот так. Еще. Не уступай! Живи! …Он умер к утру, твой хороший сын, твоя надежда и твоя любовь… Зазолотилась под лучом косым суровая мальчишеская бровь, и я таким увидела его, каким он был на Киевском, когда в последний раз, печальна и горда, ты обняла ребенка своего. . . . . . . . . . . . . . . . . В осеннем сквере палевый песок и ржавый лист на тишине воды… Все те же Патриаршие пруды, шестиэтажный дом наискосок, и снова дети роются в песке… И, может быть, мы рядом на скамью с тобой садимся. Я не узнаю ни добрых глаз, ни жилки на виске. Да и тебе, конечно, невдомек, что это я заплакала над ним, над одиноким мальчиком твоим, когда он уходил. Что одинок тогда он не был… Что твоя тоска мне больше, чем кому-нибудь, близка…

Мама и убитый немцами вечер

Владимир Владимирович Маяковский

По черным улицам белые матери судорожно простерлись, как по гробу глазет. Вплакались в орущих о побитом неприятеле: «Ах, закройте, закройте глаза газет!» Письмо. Мама, громче! Дым. Дым. Дым еще! Что вы мямлите, мама, мне? Видите — весь воздух вымощен громыхающим под ядрами камнем! Ма - а - а - ма! Сейчас притащили израненный вечер. Крепился долго, кургузый, шершавый, и вдруг, — надломивши тучные плечи, расплакался, бедный, на шее Варшавы. Звезды в платочках из синего ситца визжали: Убит, дорогой, дорогой мой! И глаз новолуния страшно косится на мертвый кулак с зажатой обоймой Сбежались смотреть литовские села, как, поцелуем в обрубок вкована, слезя золотые глаза костелов, пальцы улиц ломала Ковна. А вечер кричит, безногий, безрукий: **«Неправда, я еще могу-с — хе! — выбряцав шпоры в горящей мазурке, выкрутить русый ус!»** Звонок. Что вы, мама? Белая, белая, как на гробе глазет. «Оставьте! О нем это, об убитом, телеграмма. Ах, закройте, закройте глаза газет!»

Вот опять ты мне вспомнилась, мама

Ярослав Смеляков

Вот опять ты мне вспомнилась, мама, и глаза твои, полные слез, и знакомая с детства панама на венке поредевших волос.Оттеняет терпенье и ласку потемневшая в битвах Москвы материнского воинства каска — украшенье седой головы.Все стволы, что по русским стреляли, все осколки чужих батарей неизменно в тебя попадали, застревали в одежде твоей.Ты заштопала их, моя мама, но они все равно мне видны, эти грубые длинные шрамы — беспощадные метки войны…Дай же, милая, я поцелую, от волненья дыша горячо, эту бедную прядку седую и задетое пулей плечо.В дни, когда из окошек вагонных мы глотали движения дым и считали свои перегоны по дорогам к окопам своим,как скульптуры из ветра и стали, на откосах железных путей днем и ночью бессменно стояли батальоны седых матерей.Я не знаю, отличья какие, не умею я вас разделять: ты одна у меня, как Россия, милосердная русская мать.Это слово протяжно и кратко произносят на весях родных и младенцы в некрепких кроватках и солдаты в могилах своих.Больше нет и не надо разлуки, и держу я в ладони своей эти милые трудные руки, словно руки России моей.

Мать

Юлия Друнина

Волосы, зачёсанные гладко, Да глаза с неяркой синевой. Сделала война тебя солдаткой, А потом солдатскою вдовой. В тридцать лет оставшись одинокой, Ты любить другого не смогла. Оттого, наверное, до срока Красотою женской отцвела. Для кого глазам искриться синим? Кто румянец на щеках зажжёт? … В день рожденья у студента-сына Расшумелся молодой народ. Нет, не ты — девчонка с сыном рядом, От него ей глаз не оторвать. И случайно встретясь с нею взглядом, Расцвела, помолодела мать.

Другие стихи этого автора

Всего: 213

Я говорю

Ольга Берггольц

Я говорю: нас, граждан Ленинграда, не поколеблет грохот канонад, и если завтра будут баррикады- мы не покинем наших баррикад… И женщины с бойцами встанут рядом, и дети нам патроны поднесут, и надо всеми нами зацветут старинные знамена Петрограда.

Здравствуй

Ольга Берггольц

Сердцем, совестью, дыханьем, Всею жизнью говорю тебе: «Здравствуй, здравствуй. Пробил час свиданья, Светозарный час в людской судьбе. Я четыре года самой гордой — Русской верой — верила, любя, Что дождусь — Живою или мертвой, Все равно, — Но я дождусь тебя. Пусть же твой огонь неугасимый В каждом сердце светит и живет Ради счастья Родины любимой, Ради гордости твоей, Народ.**

Я сердце свое никогда не щадила…

Ольга Берггольц

Я сердце свое никогда не щадила: ни в песне, ни в дружбе, ни в горе, ни в страсти… Прости меня, милый. Что было, то было Мне горько. И все-таки всё это — счастье. И то, что я страстно, горюче тоскую, и то, что, страшась небывалой напасти, на призрак, на малую тень негодую. Мне страшно… И все-таки всё это — счастье. Пускай эти слезы и это удушье, пусть хлещут упреки, как ветки в ненастье. Страшней — всепрощенье. Страшней — равнодушье. Любовь не прощает. И всё это — счастье. Я знаю теперь, что она убивает, не ждет состраданья, не делится властью. Покуда прекрасна, покуда живая, покуда она не утеха, а — счастье.

К сердцу Родины руку тянет

Ольга Берггольц

К сердцу Родины руку тянет трижды прбклятый миром враг. На огромнейшем поле брани кровь отметила каждый шаг. О, любовь моя, жизнь и радость, дорогая моя земля! Из отрезанного Ленинграда вижу свет твоего Кремля. Пятикрылые вижу звезды, точно стали еще алей. Сквозь дремучий, кровавый воздух вижу Ленинский Мавзолей. И зарю над стеною старой, и зубцы ее, как мечи. И нетленный прах коммунаров снова в сердце мое стучит. Наше прошлое, наше дерзанье, все, что свято нам навсегда,— на разгром и на поруганье мы не смеем врагу отдать. Если это придется взять им, опозорить свистом плетей, пусть ложится на нас проклятье наших внуков и их детей! Даже клятвы сегодня мало. Мы во всем земле поклялись. Время смертных боев настало — будь неистов. Будь молчалив. Всем, что есть у тебя живого, чем страшна и прекрасна жизнь кровью, пламенем, сталью, словом,— задержи врага. Задержи!

Разговор с соседкой

Ольга Берггольц

Дарья Власьевна, соседка по квартире, сядем, побеседуем вдвоем. Знаешь, будем говорить о мире, о желанном мире, о своем. Вот мы прожили почти полгода, полтораста суток длится бой. Тяжелы страдания народа — наши, Дарья Власьевна, с тобой. О, ночное воющее небо, дрожь земли, обвал невдалеке, бедный ленинградский ломтик хлеба — он почти не весит на руке… Для того чтоб жить в кольце блокады, ежедневно смертный слышать свист — сколько силы нам, соседка, надо, сколько ненависти и любви… Столько, что минутами в смятенье ты сама себя не узнаешь: «Вынесу ли? Хватит ли терпенья? — «Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь». Дарья Власьевна, еще немного, день придет — над нашей головой пролетит последняя тревога и последний прозвучит отбой. И какой далекой, давней-давней нам с тобой покажется война в миг, когда толкнем рукою ставни, сдернем шторы черные с окна. Пусть жилище светится и дышит, полнится покоем и весной… Плачьте тише, смейтесь тише, тише, будем наслаждаться тишиной. Будем свежий хлеб ломать руками, темно-золотистый и ржаной. Медленными, крупными глотками будем пить румяное вино. А тебе — да ведь тебе ж поставят памятник на площади большой. Нержавеющей, бессмертной сталью облик твой запечатлят простой. Вот такой же: исхудавшей, смелой, в наскоро повязанном платке, вот такой, когда под артобстрелом ты идешь с кошелкою в руке. Дарья Власьевна, твоею силой будет вся земля обновлена. Этой силе имя есть — Россия Стой же и мужайся, как она!

Родине

Ольга Берггольц

1 Все, что пошлешь: нежданную беду, свирепый искус, пламенное счастье, - все вынесу и через все пройду. Но не лишай доверья и участья. Как будто вновь забьют тогда окно щитом железным, сумрачным и ржавым… Вдруг в этом отчуждении неправом наступит смерть — вдруг станет все равно. 2 Не искушай доверья моего. Я сквозь темницу пронесла его. Сквозь жалкое предательство друзей. Сквозь смерть моих возлюбленных детей. Ни помыслом, ни делом не солгу. Не искушай — я больше не могу… 3 Изранила и душу опалила, лишила сна, почти свела с ума… Не отнимай хоть песенную силу, - не отнимай, — раскаешься сама! Не отнимай, чтоб горестный и славный твой путь воспеть. Чтоб хоть в немой строке мне говорить с тобой, как равной с равной, - на вольном и жестоком языке!

Взял неласковую, угрюмую

Ольга Берггольц

Взял неласковую, угрюмую, с бредом каторжным, с темной думою, с незажившей тоскою вдовьей, с непрошедшей старой любовью, не на радость взял за себя, не по воле взял, а любя.

Чуж-чуженин, вечерний прохожий

Ольга Берггольц

Чуж-чуженин, вечерний прохожий, хочешь — зайди, попроси вина. Вечер, как яблоко, — свежий, пригожий, теплая пыль остывать должна… Кружева занавесей бросают на подоконник странный узор… Слежу по нему, как угасает солнце мое меж дальних гор… Чуж-чуженин, заходи, потолкуем. Русый хлеб ждет твоих рук. А я все время тоскую, тоскую — смыкается молодость в тесный круг. Расскажи о людях, на меня не похожих, о землях далеких, как отрада моя… Быть может, ты не чужой, не прохожий, быть может, близкий, такой же, как я? Томится сердце, а что — не знаю. Всё кажется — каждый лучше меня; всё мнится — завиднее доля чужая, и все чужие дороги манят… Зайди, присядь, обопрись локтями о стол умытый — рассказывай мне. Я хлеб нарежу большими ломтями и занавесь опущу на окне…

Феодосия

Ольга Берггольц

Юрию Герману Когда я в мертвом городе искала ту улицу, где были мы с тобой, когда нашла — и всё же не узнала А сизый прах и ржавчина вокзала!… Но был когда-то синий-синий день, и душно пахло нефтью, и дрожала седых акаций вычурная тень… От шпал струился зной — стеклянный, зримый, — дышало море близкое, а друг, уже чужой, но всё еще любимый, не выпускал моих холодных рук. Я знала: всё. Уже ни слов, ни споров, ни милых встреч… И всё же будет год: один из нас приедет в этот город и всё, что было, вновь переживет. Обдаст лицо блаженный воздух юга, подкатит к горлу незабытый зной, на берегу проступит облик друга — неистребимой радости земной. О, если б кто-то, вставший с нами рядом, шепнул, какие движутся года! Ведь лишь теперь, на эти камни глядя, я поняла, что значит — «никогда», что прошлого — и то на свете нет, что нет твоих свидетелей отныне, что к самому себе потерян след для всех, прошедших зоною пустыни…

Ты в пустыню меня послала

Ольга Берггольц

Ты в пустыню меня послала,- никаких путей впереди. Ты оставила и сказала: — Проверяю тебя. Иди. Что ж, я шла… Я шла как умела. Выло страшно и горько,- прости! Оборвалась и обгорела, истомилась к концу пути. Я не знала, зачем ты это испытание мне дала. Я не спрашивала ответа: задыхалась, мужала, шла. Вот стою пред тобою снова — прямо в сердце мое гляди. Повтори дорогое слово: — Доверяю тебе. Иди.

Ты будешь ждать

Ольга Берггольц

Ты будешь ждать, пока уснут, окостенеют окна дома, и бледных вишен тишину нарушит голос мой знакомый. Я прибегу в большом платке, с такими жаркими руками, чтоб нашей радостной тоске кипеть вишневыми цветами…

Ты у жизни мною добыт

Ольга Берггольц

Ты у жизни мною добыт, словно искра из кремня, чтобы не расстаться, чтобы ты всегда любил меня. Ты прости, что я такая, что который год подряд то влюбляюсь, то скитаюсь, только люди говорят… Друг мой верный, в час тревоги, в час раздумья о судьбе все пути мои, дороги приведут меня к тебе, все пути мои, дороги на твоем сошлись пороге… Я ж сильней всего скучаю, коль в глазах твоих порой ласковой не замечаю искры темно-золотой, дорогой усмешки той — искры темно-золотой. Не ее ли я искала, в очи каждому взглянув, не ее ли высекала в ту холодную весну?..