Presepio
Младенец, Мария, Иосиф, цари, скотина, верблюды, их поводыри, в овчине до пят пастухи-исполины — все стало набором игрушек из глины.
В усыпанном блестками ватном снегу пылает костер. И потрогать фольгу звезды пальцем хочется; собственно, всеми пятью — как младенцу тогда в Вифлееме.
Тогда в Вифлееме все было крупней. Но глине приятно с фольгою над ней и ватой, разбросанной тут как попало, играть роль того, что из виду пропало.
Теперь ты огромней, чем все они. Ты теперь с недоступной для них высоты — полночным прохожим в окошко конурки — из космоса смотришь на эти фигурки.
Там жизнь продолжается, так как века одних уменьшают в объеме, пока другие растут — как случилось с тобою. Там бьются фигурки со снежной крупою,
и самая меньшая пробует грудь. И тянет зажмуриться, либо — шагнуть в другую галактику, в гулкой пустыне которой светил — как песку в Палестине.
Похожие по настроению
Из Гейне. Три мудрых царя из полуденных стран
Алексей Апухтин
Три мудрых царя из полуденных стран Кричали, шатаясь по свету: «Скажите, ребята, нам путь в Вифлеем!» — И шли, не дождавшись ответа.Дороги в тот город не ведал никто, Цари не смущалися этим: Звезда золотая их с неба вела Назло непонятливым детям.Над домом Иосифа стала звезда, Цари туда тихо вступали, Теленок ревел там, ребенок кричал, Святые цари подпевали.
Рождественская звезда
Борис Леонидович Пастернак
Стояла зима. Дул ветер из степи. И холодно было младенцу в вертепе На склоне холма. Его согревало дыханье вола. Домашние звери Стояли в пещере, Над яслями теплая дымка плыла. Доху отряхнув от постельной трухи И зернышек проса, Смотрели с утеса Спросонья в полночную даль пастухи. Вдали было поле в снегу и погост, Ограды, надгробья, Оглобля в сугробе, И небо над кладбищем, полное звезд. А рядом, неведомая перед тем, Застенчивей плошки В оконце сторожки Мерцала звезда по пути в Вифлеем. Она пламенела, как стог, в стороне От неба и Бога, Как отблеск поджога, Как хутор в огне и пожар на гумне. Она возвышалась горящей скирдой Соломы и сена Средь целой вселенной, Встревоженной этою новой звездой. Растущее зарево рдело над ней И значило что-то, И три звездочета Спешили на зов небывалых огней. За ними везли на верблюдах дары. И ослики в сбруе, один малорослей Другого, шажками спускались с горы. И странным виденьем грядущей поры Вставало вдали все пришедшее после. Все мысли веков, все мечты, все миры, Все будущее галерей и музеев, Все шалости фей, все дела чародеев, Все елки на свете, все сны детворы. Весь трепет затепленных свечек, все цепи, Все великолепье цветной мишуры… …Все злей и свирепей дул ветер из степи… …Все яблоки, все золотые шары. Часть пруда скрывали верхушки ольхи, Но часть было видно отлично отсюда Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи. Как шли вдоль запруды ослы и верблюды, Могли хорошо разглядеть пастухи. — Пойдемте со всеми, поклонимся чуду,- Сказали они, запахнув кожухи. От шарканья по снегу сделалось жарко. По яркой поляне листами слюды Вели за хибарку босые следы. На эти следы, как на пламя огарка, Ворчали овчарки при свете звезды. Морозная ночь походила на сказку, И кто-то с навьюженной снежной гряды Все время незримо входил в их ряды. Собаки брели, озираясь с опаской, И жались к подпаску, и ждали беды. По той же дороге, чрез эту же местность Шло несколько ангелов в гуще толпы. Незримыми делала их бестелесность, Но шаг оставлял отпечаток стопы. У камня толпилась орава народу. Светало. Означились кедров стволы. — А кто вы такие? — спросила Мария. — Мы племя пастушье и неба послы, Пришли вознести вам обоим хвалы. — Всем вместе нельзя. Подождите у входа. Средь серой, как пепел, предутренней мглы Топтались погонщики и овцеводы, Ругались со всадниками пешеходы, У выдолбленной водопойной колоды Ревели верблюды, лягались ослы. Светало. Рассвет, как пылинки золы, Последние звезды сметал с небосвода. И только волхвов из несметного сброда Впустила Мария в отверстье скалы. Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба, Как месяца луч в углубленье дупла. Ему заменяли овчинную шубу Ослиные губы и ноздри вола. Стояли в тени, словно в сумраке хлева, Шептались, едва подбирая слова. Вдруг кто-то в потемках, немного налево От яслей рукой отодвинул волхва, И тот оглянулся: с порога на деву, Как гостья, смотрела звезда Рождества.
Брейгель
Давид Самойлов
I[/I] Мария была курчава. Толстые губы припухли. Она дитя качала, Помешивая угли. Потрескавшейся, смуглой Рукой в ночное время Помешивала угли. Так было в Вифлееме. Шли пастухи от стада, Между собой говорили: — Зайти, узнать бы надо, Что там в доме Марии? Вошли. В дыре для дыма Одна звезда горела. Мария была нелюдима. Сидела, ребенка грела. И старший воскликнул: — Мальчик! И благословил ее сына. И, помолившись, младший Дал ей хлеба и сыра. И поднял третий старец Родившееся чадо. И пел, что новый агнец Явился среди стада. Да минет его голод, Не минет его достаток. Пусть век его будет долог, А час скончания краток. И желтыми угольками Глядели на них бараны, Как двигали кадыками И бороды задирали. И, сотворив заклинанье, Сказали: — Откроем вены Баранам, свершим закланье, Да будут благословенны! Сказала хрипло: — Баранов Зовут Шошуа и Мадох. И богу я не отдам их, А также ягнят и маток. — Как знаешь,— они отвечали, Гляди, не накликай печали!..— Шли, головами качали И пожимали плечами.
В бедной хате в назарете
Федор Сологуб
В бедной хате в Назарете Обитал ребёнок-Бог. Он однажды на рассвете, Выйдя тихо за порог, Забавлялся влажной глиной, — Он кускам её давал Жизнь и образ голубиный, И на волю отпускал, — И неслись они далёко, И блаженство бытия Возвещала от востока Новозданная семья. О, Божественная Сила, И ко мне сходила ты И душе моей дарила Окрылённые мечты, — Утром дней благоуханных Жизни трепетной моей Вереницы новозданных Назаретских голубей. Ниспошли ещё мне снова В жизнь туманную мою Из томления земного Сотворённую семью.
Бегство в Египет II
Иосиф Александрович Бродский
В пещере (какой ни на есть, а кров! Надёжней суммы прямых углов!) в пещере им было тепло втроём; пахло соломою и тряпьём. Соломенною была постель. Снаружи молола песок метель. И, вспоминая её помол, спросонья ворочались мул и вол. Мария молилась; костёр гудел. Иосиф, насупясь, в огонь глядел. Младенец, будучи слишком мал чтоб делать что-то ещё, дремал. Ещё один день позади — с его тревогами, страхами; с «о-го-го» Ирода, выславшего войска; и ближе ещё на один — века. Спокойно им было в ту ночь втроём. Дым устремлялся в дверной проём, чтоб не тревожить их. Только мул во сне (или вол) тяжело вздохнул. Звезда глядела через порог. Единственным среди них, кто мог знать, что взгляд её означал, был младенец; но он молчал.
Рождественская звезда
Иосиф Александрович Бродский
В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре, чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе, младенец родился в пещере, чтоб мир спасти: мело, как только в пустыне может зимой мести. Ему все казалось огромным: грудь матери, желтый пар из воловьих ноздрей, волхвы — Балтазар, Гаспар, Мельхиор; их подарки, втащенные сюда. Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда. Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака, на лежащего в яслях ребенка издалека, из глубины Вселенной, с другого ее конца, звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.
Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере
Иосиф Александрович Бродский
Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере, используй, чтоб холод почувствовать, щели в полу, чтоб почувствовать голод — посуду, а что до пустыни, пустыня повсюду. Представь, чиркнув спичкой, ту полночь в пещере, огонь, очертанья животных, вещей ли, и — складкам смешать дав лицо с полотенцем — Марию, Иосифа, свёрток с Младенцем. Представь трёх царей, караванов движенье к пещере; верней, трёх лучей приближенье к звезде, скрип поклажи, бренчание бо́тал (Младенец покамест не заработал на колокол с эхом в сгустившейся сини). Представь, что Господь в Человеческом Сыне впервые Себя узнаёт на огромном впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном.
Вифлеем (Не с серебром пришла…)
Марина Ивановна Цветаева
B]1[/B] Не с серебром пришла, Не с янтарём пришла, — Я не царём пришла, Я пастухом пришла. Вот воздух гор моих, Вот острый взор моих Двух глаз — и красный пых Костров и зорь моих. Где ладан-воск — тот-мех? Не оберусь прорех! Хошь и нищее всех — Зато первее всех! За верблюдо́м верблюд Гляди: на холм-твой-крут, Гляди: цари идут, Гляди: лари несут. О — поз — дали! [BR2[/B] Три царя, Три ларя С ценными дарами. Первый ларь — Вся земля С синими морями. Ларь второй: Весь в нём Ной, Весь, с ковчегом-с-тварью. Ну, а в том? Что в третём? Что в третём-то, Царь мой? Царь даёт, — Свет мой свят! Не понять что значит! Царь — вперёд, Мать — назад, А младенец плачет.
Рождественское
Саша Чёрный
В яслях спал на свежем сене Тихий крошечный Христос. Месяц, вынырнув из тени, Гладил лен Его волос… Бык дохнул в лицо Младенца И, соломою шурша, На упругое коленце Засмотрелся, чуть дыша. Воробьи сквозь жерди крыши К яслям хлынули гурьбой, А бычок, прижавшись к нише, Одеяльце мял губой. Пес, прокравшись к теплой ножке, Полизал ее тайком. Всех уютней было кошке В яслях греть Дитя бочком… Присмиревший белый козлик На чело Его дышал, Только глупый серый ослик Всех беспомощно толкал: «Посмотреть бы на Ребенка Хоть минуточку и мне!» И заплакал звонко-звонко В предрассветной тишине… А Христос, раскрывши глазки, Вдруг раздвинул круг зверей И с улыбкой, полной ласки, Прошептал: «Смотри скорей!..»
Вечер
Владислав Ходасевич
Красный Марс восходит над агавой, Но прекрасней светят нам они — Генуи, в былые дни лукавой, Мирные, торговые огни.Меркнут гор прибрежные отроги, Пахнет пылью, морем и вином. Запоздалый ослик на дороге Торопливо плещет бубенцом…Не в такой ли час, когда ночные Небеса синели надо всем, На таком же ослике Мария Покидала тесный Вифлеем?Топотали частые копыта, Отставал Иосиф, весь в пыли… Что еврейке бедной до Египта, До чужих овец, чужой земли?Плачет мать. Дитя под черной тальмой Сонными губами ищет грудь, А вдали, вдали звезда над пальмой Беглецам указывает путь.
Другие стихи этого автора
Всего: 500Мексиканское танго
Иосиф Александрович Бродский
В ночном саду под гроздью зреющего манго Максимильян танцует то, что станет танго. Тень воз — вращается подобьем бумеранга, температура, как под мышкой, тридцать шесть. Мелькает белая жилетная подкладка. Мулатка тает от любви, как шоколадка, в мужском объятии посапывая сладко. Где надо — гладко, где надо — шерсть. В ночной тиши под сенью девственного леса Хуарец, действуя как двигатель прогресса, забывшим начисто, как выглядят два песо, пеонам новые винтовки выдает. Затворы клацают; в расчерченной на клетки Хуарец ведомости делает отметки. И попугай весьма тропической расцветки сидит на ветке и так поет: Презренье к ближнему у нюхающих розы пускай не лучше, но честней гражданской позы. И то, и это порождает кровь и слезы. Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы, распространяется, как мухами — зараза, иль как в кафе удачно брошенная фраза, и где у черепа в кустах всегда три глаза, и в каждом — пышный пучок травы.
1983
Иосиф Александрович Бродский
Первый день нечетного года. Колокола выпускают в воздух воздушный шар за воздушным шаром, составляя компанию там наверху шершавым, триста лет как раздевшимся догола местным статуям. Я валяюсь в пустой, сырой, желтой комнате, заливая в себя Бертани. Эта вещь, согреваясь в моей гортани, произносит в конце концов: «Закрой окно». Вот и еще одна комбинация цифр не отворила дверцу; плюс нечетные числа тем и приятны сердцу, что они заурядны; мало кто ставит на них свое состоянье, свое неименье, свой кошелек; а поставив — встают с чем сели… Чайка в тумане кружится супротив часовой стрелки, в отличие от карусели.
Я входил вместо дикого зверя в клетку
Иосиф Александрович Бродский
Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.
Я всегда твердил, что судьба — игра
Иосиф Александрович Бродский
Л. В. Лифшицу Я всегда твердил, что судьба — игра. Что зачем нам рыба, раз есть икра. Что готический стиль победит, как школа, как способность торчать, избежав укола. Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако — сильно. Я считал, что лес — только часть полена. Что зачем вся дева, раз есть колено. Что, устав от поднятой веком пыли, русский глаз отдохнет на эстонском шпиле. Я сижу у окна. Я помыл посуду. Я был счастлив здесь, и уже не буду. Я писал, что в лампочке — ужас пола. Что любовь, как акт, лишена глагола. Что не знал Эвклид, что, сходя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос. Я сижу у окна. Вспоминаю юность. Улыбнусь порою, порой отплюнусь. Я сказал, что лист разрушает почку. И что семя, упавши в дурную почву, не дает побега; что луг с поляной есть пример рукоблудья, в Природе данный. Я сижу у окна, обхватив колени, в обществе собственной грузной тени. Моя песня была лишена мотива, но зато ее хором не спеть. Не диво, что в награду мне за такие речи своих ног никто не кладет на плечи. Я сижу у окна в темноте; как скорый, море гремит за волнистой шторой. Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи.
Одиночество
Иосиф Александрович Бродский
Когда теряет равновесие твоё сознание усталое, когда ступеньки этой лестницы уходят из под ног, как палуба, когда плюёт на человечество твоё ночное одиночество, — ты можешь размышлять о вечности и сомневаться в непорочности идей, гипотез, восприятия произведения искусства, и — кстати — самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности с глубокими её могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми. Да. Лучше поклоняться данности с короткими её дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами. Да. Лучше поклоняться данности с убогими её мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами (хотя и не особо чистыми), удерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице.
Письма римскому другу
Иосиф Александрович Бродский
I[/I] Нынче ветрено и волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе. Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги. Дева тешит до известного предела — дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятья невозможны, ни измена! [B]* * *[/B] Посылаю тебе, Постум, эти книги. Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги? Все интриги, вероятно, да обжорство. Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных — лишь согласное гуденье насекомых. [B]* * *[/B] Здесь лежит купец из Азии. Толковым был купцом он — деловит, но незаметен. Умер быстро — лихорадка. По торговым он делам сюда приплыл, а не за этим. Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить! а умер старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил. [B]* * *[/B] Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники — ворюги? Но ворюга мне милей, чем кровопийца. [B]* * *[/B] Этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли: брать сестерций с покрывающего тела — все равно что дранку требовать от кровли. Протекаю, говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я — не бывало. Вот найдешь себе какого-нибудь мужа, он и будет протекать на покрывало. [B]* * *[/B] Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом. Разыщу большой кувшин, воды налью им… Как там в Ливии, мой Постум, — или где там? Неужели до сих пор еще воюем? [B]* * *[/B] Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами. Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья. [B]* * *[/B] Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит. Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену. [B]* * *[/B] Зелень лавра, доходящая до дрожи. Дверь распахнутая, пыльное оконце, стул покинутый, оставленное ложе. Ткань, впитавшая полуденное солнце. Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке — Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
Пилигримы
Иосиф Александрович Бродский
Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. **Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета.** За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды горят над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным, и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. …И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам.
Натюрморт
Иосиф Александрович Бродский
B]1[/B] Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте. Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет. Это январь. Зима Согласно календарю. Когда опротивеет тьма. тогда я заговорю. [BR2/B] Пора. Я готов начать. Неважно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить. О чем? О днях. о ночах. Или же — ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать на ветру. [BR3/B] Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей. Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид. Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому. [BR4/B] Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них — и внутри нутра. Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук. Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт. [BR5/B] Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари. В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль — это плоть времени; плоть и кровь. [BR6/B] Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту, — как я переношу небытие на свету. Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает. [BR7/B] Преподнося сюрприз суммой своих углов вещь выпадает из миропорядка слов. Вещь не стоит. И не движется. Это — бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «* мать!» [BR8/B] Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней. Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз. Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети. [BR9/B] Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт. Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. «Смерть придет, у нее будут твои глаза». [BR10[/B] Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой? Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть, мертв или жив? Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой.
Сын, если я не мертв
Иосиф Александрович Бродский
Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму. Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной — я молод — с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму. Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому. Сын! Если я не мертв, то потому потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему. Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму. Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника — похожи. А смерть — ничтожный физиономист. Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит.
Я вас любил
Иосиф Александрович Бродский
Я вас любил. Любовь еще (возможно,что просто боль) сверлит мои мозги.Все разлетелось к черту на куски.Я застрелиться пробовал, но сложнос оружием. И далее: виски:в который вдарить? Портила не дрожь, нозадумчивость. Черт! Все не по-людски!Я вас любил так сильно, безнадежно,как дай вам Бог другими — но не даст!Он, будучи на многое горазд,не сотворит — по Пармениду — дваждысей жар в крови, ширококостный хруст,чтоб пломбы в пасти плавились от жаждыкоснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!
Августовские любовники
Иосиф Александрович Бродский
Августовские любовники, августовские любовники проходят с цветами, невидимые зовы парадных их влекут, августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами мелькают на перекрестках, исчезают в переулках, по площади бегут. Августовские любовники в вечернем воздухе чертят красно-белые линии рубашек, своих цветов, распахнутые окна между черными парадными светят, и они всё идут, всё бегут на какой-то зов. Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город, вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто, в узеньких переулках торопливо звонят соборы, возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто. Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами, голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш, вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами, никогда ни с кем, это ты себе говоришь. Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью, с юной плотью входящей, всходящей на новый круг, отдавая себя с новым криком и с новой кровью, отдавая себя, выпуская цветы из рук. Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью, что никто не пройдет под балконом твоим к тебе, и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.
Рождество 1963 года
Иосиф Александрович Бродский
Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Звезда светила ярко с небосвода. Холодный ветер снег в сугроб сгребал. Шуршал песок. Костер трещал у входа. Дым шел свечой. Огонь вился крючком. И тени становились то короче, то вдруг длинней. Никто не знал кругом, что жизни счет начнется с этой ночи. Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Крутые своды ясли окружали. Кружился снег. Клубился белый пар. Лежал младенец, и дары лежали.