От окраины к центру
Вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик, рай речных пароходов, я опять прошептал: вот я снова в младенческих ларах. Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.
Предо мною река распласталась под каменно-угольным дымом, за спиною трамвай прогремел на мосту невредимом, и кирпичных оград просветлела внезапно угрюмость. Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.
Джаз предместий приветствует нас, слышишь трубы предместий, золотой диксиленд в черных кепках прекрасный, прелестный, не душа и не плоть — чья-то тень над родным патефоном, словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.
В ярко-красном кашне и в плаще в подворотнях, в парадных ты стоишь на виду на мосту возле лет безвозвратных, прижимая к лицу недопитый стакан лимонада, и ревет позади дорогая труба комбината.
Добрый день. Ну и встреча у нас. До чего ты бесплотна: рядом новый закат гонит вдаль огневые полотна. До чего ты бедна. Столько лет, а промчались напрасно. Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна.
По замерзшим холмам молчаливо несутся борзые, среди красных болот возникают гудки поездные, на пустое шоссе, пропадая в дыму редколесья, вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.
Это наша зима. Современный фонарь смотрит мертвенным оком, предо мною горят ослепительно тысячи окон. Возвышаю свой крик, чтоб с домами ему не столкнуться: это наша зима все не может обратно вернуться.
Не до смерти ли, нет, мы ее не найдем, не находим. От рожденья на свет ежедневно куда-то уходим, словно кто-то вдали в новостройках прекрасно играет. Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук. Существует громадная встреча. Значит, кто-то нас вдруг в темноте обнимает за плечи, и полны темноты, и полны темноты и покоя, мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.
Как легко нам дышать, оттого, что подобно растенью в чьей-то жизни чужой мы становимся светом и тенью или больше того — оттого, что мы все потеряем, отбегая навек, мы становимся смертью и раем.
Вот я вновь прохожу в том же светлом раю — с остановки налево, предо мною бежит, закрываясь ладонями, новая Ева, ярко-красный Адам вдалеке появляется в арках, невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.
Как стремительна жизнь в черно-белом раю новостроек. Обвивается змей, и безмолвствует небо героик, ледяная гора неподвижно блестит у фонтана, вьется утренний снег, и машины летят неустанно.
Неужели не я, освещенный тремя фонарями, столько лет в темноте по осколкам бежал пустырями, и сиянье небес у подъемного крана клубилось? Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.
Кто-то новый царит, безымянный, прекрасный, всесильный, над отчизной горит, разливается свет темно-синий, и в глазах у борзых шелестят фонари — по цветочку, кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.
Значит, нету разлук. Значит, зря мы просили прощенья у своих мертвецов. Значит, нет для зимы возвращенья. Остается одно: по земле проходить бестревожно. Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.
То, куда мы спешим, этот ад или райское место, или попросту мрак, темнота, это все неизвестно, дорогая страна, постоянный предмет воспеванья, не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.
Это — вечная жизнь: поразительный мост, неумолчное слово, проплыванье баржи, оживленье любви, убиванье былого, пароходов огни и сиянье витрин, звон трамваев далеких, плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.
Поздравляю себя с этой ранней находкой, с тобою, поздравляю себя с удивительно горькой судьбою, с этой вечной рекой, с этим небом в прекрасных осинах, с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.
Не жилец этих мест, не мертвец, а какой-то посредник, совершенно один, ты кричишь о себе напоследок: никого не узнал, обознался, забыл, обманулся, слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.
Слава Богу, чужой. Никого я здесь не обвиняю. Ничего не узнать. Я иду, тороплюсь, обгоняю. Как легко мне теперь, оттого, что ни с кем не расстался. Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.
Поздравляю себя! Сколько лет проживу, ничего мне не надо. Сколько лет проживу, сколько дам на стакан лимонада. Сколько раз я вернусь — но уже не вернусь — словно дом запираю, сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.
Похожие по настроению
Воротишься на родину (из цикла «Июльское интермеццо»)
Иосиф Александрович Бродский
Воротишься на родину. Ну что ж. Гляди вокруг, кому еще ты нужен, кому теперь в друзья ты попадешь? Воротишься, купи себе на ужин какого-нибудь сладкого вина, смотри в окно и думай понемногу: во всем твоя одна, твоя вина, и хорошо. Спасибо. Слава Богу. Как хорошо, что некого винить, как хорошо, что ты никем не связан, как хорошо, что до смерти любить тебя никто на свете не обязан. Как хорошо, что никогда во тьму ничья рука тебя не провожала, как хорошо на свете одному идти пешком с шумящего вокзала. Как хорошо, на родину спеша, поймать себя в словах неоткровенных и вдруг понять, как медленно душа заботится о новых переменах.
Пятая годовщина
Иосиф Александрович Бродский
Падучая звезда, тем паче — астероид на резкость без труда твой праздный взгляд настроит. Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит. Там хмурые леса стоят в своей рванине. Уйдя из точки «А», там поезд на равнине стремится в точку «Б». Которой нет в помине. Начала и концы там жизнь от взора прячет. Покойник там незрим, как тот, кто только зачат. Иначе — среди птиц. Но птицы мало значат. Там в сумерках рояль бренчит в висках бемолью. Пиджак, вися в шкафу, там поедаем молью. Оцепеневший дуб кивает лукоморью. Там лужа во дворе, как площадь двух Америк. Там одиночка-мать вывозит дочку в скверик. Неугомонный Терек там ищет третий берег. Там дедушку в упор рассматривает внучек. И к звездам до сих пор там запускают жучек плюс офицеров, чьих не осознать получек. Там зелень щавеля смущает зелень лука. Жужжание пчелы там главный принцип звука. Там копия, щадя оригинал, безрука. Зимой в пустых садах трубят гипербореи, и ребер больше там у пыльной батареи в подъездах, чем у дам. И вообще быстрее нащупывает их рукой замерзшей странник. Там, наливая чай, ломают зуб о пряник. Там мучает охранник во сне штыка трехгранник. От дождевой струи там плохо спичке серной. Там говорят «свои» в дверях с усмешкой скверной. У рыбной чешуи в воде там цвет консервный. Там при словах «я за» течет со щек известка. Там в церкви образа коптит свеча из воска. Порой дает раза соседним странам войско. Там пышная сирень бушует в палисаде. Пивная цельный день лежит в глухой осаде. Там тот, кто впереди, похож на тех, кто сзади. Там в воздухе висят обрывки старых арий. Пшеница перешла, покинув герб, в гербарий. В лесах полно куниц и прочих ценных тварей. Там, лежучи плашмя на рядовой холстине, отбрасываешь тень, как пальма в Палестине. Особенно — во сне. И, на манер пустыни, там сахарный песок пересекаем мухой. Там города стоят, как двинутые рюхой, и карта мира там замещена пеструхой, мычащей на бугре. Там схож закат с порезом. Там вдалеке завод дымит, гремит железом, не нужным никому: ни пьяным, ни тверезым. Там слышен крик совы, ей отвечает филин. Овацию листвы унять там вождь бессилен. Простую мысль, увы, пугает вид извилин. Там украшают флаг, обнявшись, серп и молот. Но в стенку гвоздь не вбит и огород не полот. Там, грубо говоря, великий план запорот. Других примет там нет — загадок, тайн, диковин. Пейзаж лишен примет и горизонт неровен. Там в моде серый цвет — цвет времени и бревен. Я вырос в тех краях. Я говорил «закурим» их лучшему певцу. Был содержимым тюрем. Привык к свинцу небес и к айвазовским бурям. Там, думал, и умру — от скуки, от испуга. Когда не от руки, так на руках у друга. Видать, не расчитал. Как квадратуру круга. Видать, не рассчитал. Зане в театре задник важнее, чем актер. Простор важней, чем всадник. Передних ног простор не отличит от задних. Теперь меня там нет. Означенной пропаже дивятся, может быть, лишь вазы в Эрмитаже. Отсутствие мое большой дыры в пейзаже не сделало; пустяк: дыра, -- но небольшая. Ее затянут мох или пучки лишая, гармонии тонов и проч. не нарушая. Теперь меня там нет. Об этом думать странно. Но было бы чудней изображать барана, дрожать, но раздражать на склоне дней тирана, паясничать. Ну что ж! на все свои законы: я не любил жлобства, не целовал иконы, и на одном мосту чугунный лик Горгоны казался в тех краях мне самым честным ликом. Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом варьянте, я своим не подавился криком и не окаменел. Я слышу Музы лепет. Я чувствую нутром, как Парка нитку треплет: мой углекислый вздох пока что в вышних терпят, и без костей язык, до внятных звуков лаком, судьбу благодарит кириллицыным знаком. На то она судьба, чтоб понимать на всяком наречьи. Предо мной — пространство в чистом виде. В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде. В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде. Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох. Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах, эпоха на колесах нас не догонит, босых. Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. Зане не знаю я, в какую землю лягу. Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.
Ни страны, ни погоста…
Иосиф Александрович Бродский
Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать. Твой фасад темно-синий я впотьмах не найду. Между выцветших линий на асфальт упаду. И душа, неустанно поспешая во тьму, промелькнет над мостами в петроградском дыму, и апрельская морось, над затылком снежок, и услышу я голос: — До свиданья, дружок. И увижу две жизни далеко за рекой, к равнодушной отчизне прижимаясь щекой. — Словно девочки-сестры из непрожитых лет, выбегая на остров, машут мальчику вслед.
Брожу целый день по проспектам прямым
Наум Коржавин
Брожу целый день по проспектам прямым И знаю — тут помнят меня молодым. Весёлым. Живущим всегда нелегко, Но верящим в то, что шагать — далеко. Что если пока и не вышел я в путь, Мне просто мешают, как надо, шагнуть. Но только дождусь я заветного дня, Шагну — и никто не догонит меня. Я ждал. Если молод — надейся и жди. А город — он тоже был весь впереди. Он рос, попирая засохший ковыль. В нём ветер крутил августовскую пыль. Он не был от пыли ничем защищен… Но верил, надеялся, строился он. И я не страданьем тут жил и дышал. Напор созиданья меня заражал. И был он сильнее неправды и зла… А, может быть, всё это юность была. Но если кручина являлась во сне, Причина была не во мне, а вовне. Так было… А после я жил, как хотел, И много исполнил задуманных дел. И многое понял. И много пронёс. И плакал без слёз. И смеялся до слёз. И строки руками таскал из огня… (За что теперь многие любят меня.) Был счастлив намёком, без злобы страдал. И даже не знал, что с годами устал. Но вдруг оказалось, что хочется в тень, Что стало дышать мне и чувствовать лень. Вот нынче в какую попал я беду! Никто не мешает — я сам не иду. И снова кручина. Я вновь, как во сне. Но только причина — теперь не вовне…… И вот я, как в юность, рванулся сюда. В мой город… А он — не такой, как тогда. Он в зрелую пору недавно вступил, Он стал властелином в притихшей степи. И пыль отступила пред ростом его. И больше не надо напора того, Который спасал меня часто тогда. Того, за которым я ехал сюда. Здесь был неуют, а теперь тут — уют. Здесь трезвые парочки гнездышки вьют. И ищут спокойно, что могут найти. И строят свой город с восьми до пяти. А кончат — и словно бы нет их в живых — Душой отдыхают в квартирах своих. И всё у них дома — и сердце и мысль. А если выходят — так только пройтись. Работа и отдых! На что ж я сержусь? Не знаю — я сам не пойму своих чувств. Я только брожу по проспектам прямым, По городу, бывшему раньше моим, И с каждым кварталом острей сознаю, Что ВРЕМЯ закончило юность мою. И лучше о прежнем не думать тепле — По-новому счастья искать на земле.
Другие стихи этого автора
Всего: 500Мексиканское танго
Иосиф Александрович Бродский
В ночном саду под гроздью зреющего манго Максимильян танцует то, что станет танго. Тень воз — вращается подобьем бумеранга, температура, как под мышкой, тридцать шесть. Мелькает белая жилетная подкладка. Мулатка тает от любви, как шоколадка, в мужском объятии посапывая сладко. Где надо — гладко, где надо — шерсть. В ночной тиши под сенью девственного леса Хуарец, действуя как двигатель прогресса, забывшим начисто, как выглядят два песо, пеонам новые винтовки выдает. Затворы клацают; в расчерченной на клетки Хуарец ведомости делает отметки. И попугай весьма тропической расцветки сидит на ветке и так поет: Презренье к ближнему у нюхающих розы пускай не лучше, но честней гражданской позы. И то, и это порождает кровь и слезы. Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы, распространяется, как мухами — зараза, иль как в кафе удачно брошенная фраза, и где у черепа в кустах всегда три глаза, и в каждом — пышный пучок травы.
1983
Иосиф Александрович Бродский
Первый день нечетного года. Колокола выпускают в воздух воздушный шар за воздушным шаром, составляя компанию там наверху шершавым, триста лет как раздевшимся догола местным статуям. Я валяюсь в пустой, сырой, желтой комнате, заливая в себя Бертани. Эта вещь, согреваясь в моей гортани, произносит в конце концов: «Закрой окно». Вот и еще одна комбинация цифр не отворила дверцу; плюс нечетные числа тем и приятны сердцу, что они заурядны; мало кто ставит на них свое состоянье, свое неименье, свой кошелек; а поставив — встают с чем сели… Чайка в тумане кружится супротив часовой стрелки, в отличие от карусели.
Я входил вместо дикого зверя в клетку
Иосиф Александрович Бродский
Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.
Я всегда твердил, что судьба — игра
Иосиф Александрович Бродский
Л. В. Лифшицу Я всегда твердил, что судьба — игра. Что зачем нам рыба, раз есть икра. Что готический стиль победит, как школа, как способность торчать, избежав укола. Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако — сильно. Я считал, что лес — только часть полена. Что зачем вся дева, раз есть колено. Что, устав от поднятой веком пыли, русский глаз отдохнет на эстонском шпиле. Я сижу у окна. Я помыл посуду. Я был счастлив здесь, и уже не буду. Я писал, что в лампочке — ужас пола. Что любовь, как акт, лишена глагола. Что не знал Эвклид, что, сходя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос. Я сижу у окна. Вспоминаю юность. Улыбнусь порою, порой отплюнусь. Я сказал, что лист разрушает почку. И что семя, упавши в дурную почву, не дает побега; что луг с поляной есть пример рукоблудья, в Природе данный. Я сижу у окна, обхватив колени, в обществе собственной грузной тени. Моя песня была лишена мотива, но зато ее хором не спеть. Не диво, что в награду мне за такие речи своих ног никто не кладет на плечи. Я сижу у окна в темноте; как скорый, море гремит за волнистой шторой. Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи.
Одиночество
Иосиф Александрович Бродский
Когда теряет равновесие твоё сознание усталое, когда ступеньки этой лестницы уходят из под ног, как палуба, когда плюёт на человечество твоё ночное одиночество, — ты можешь размышлять о вечности и сомневаться в непорочности идей, гипотез, восприятия произведения искусства, и — кстати — самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности с глубокими её могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми. Да. Лучше поклоняться данности с короткими её дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами. Да. Лучше поклоняться данности с убогими её мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами (хотя и не особо чистыми), удерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице.
Письма римскому другу
Иосиф Александрович Бродский
I[/I] Нынче ветрено и волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе. Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги. Дева тешит до известного предела — дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятья невозможны, ни измена! [B]* * *[/B] Посылаю тебе, Постум, эти книги. Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги? Все интриги, вероятно, да обжорство. Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных — лишь согласное гуденье насекомых. [B]* * *[/B] Здесь лежит купец из Азии. Толковым был купцом он — деловит, но незаметен. Умер быстро — лихорадка. По торговым он делам сюда приплыл, а не за этим. Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить! а умер старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил. [B]* * *[/B] Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники — ворюги? Но ворюга мне милей, чем кровопийца. [B]* * *[/B] Этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли: брать сестерций с покрывающего тела — все равно что дранку требовать от кровли. Протекаю, говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я — не бывало. Вот найдешь себе какого-нибудь мужа, он и будет протекать на покрывало. [B]* * *[/B] Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом. Разыщу большой кувшин, воды налью им… Как там в Ливии, мой Постум, — или где там? Неужели до сих пор еще воюем? [B]* * *[/B] Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами. Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья. [B]* * *[/B] Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит. Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену. [B]* * *[/B] Зелень лавра, доходящая до дрожи. Дверь распахнутая, пыльное оконце, стул покинутый, оставленное ложе. Ткань, впитавшая полуденное солнце. Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке — Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
Пилигримы
Иосиф Александрович Бродский
Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. **Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета.** За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды горят над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным, и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. …И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам.
Натюрморт
Иосиф Александрович Бродский
B]1[/B] Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте. Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет. Это январь. Зима Согласно календарю. Когда опротивеет тьма. тогда я заговорю. [BR2/B] Пора. Я готов начать. Неважно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить. О чем? О днях. о ночах. Или же — ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать на ветру. [BR3/B] Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей. Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид. Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому. [BR4/B] Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них — и внутри нутра. Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук. Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт. [BR5/B] Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари. В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль — это плоть времени; плоть и кровь. [BR6/B] Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту, — как я переношу небытие на свету. Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает. [BR7/B] Преподнося сюрприз суммой своих углов вещь выпадает из миропорядка слов. Вещь не стоит. И не движется. Это — бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «* мать!» [BR8/B] Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней. Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз. Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети. [BR9/B] Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт. Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. «Смерть придет, у нее будут твои глаза». [BR10[/B] Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой? Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть, мертв или жив? Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой.
Сын, если я не мертв
Иосиф Александрович Бродский
Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму. Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной — я молод — с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму. Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому. Сын! Если я не мертв, то потому потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему. Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму. Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника — похожи. А смерть — ничтожный физиономист. Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит.
Я вас любил
Иосиф Александрович Бродский
Я вас любил. Любовь еще (возможно,что просто боль) сверлит мои мозги.Все разлетелось к черту на куски.Я застрелиться пробовал, но сложнос оружием. И далее: виски:в который вдарить? Портила не дрожь, нозадумчивость. Черт! Все не по-людски!Я вас любил так сильно, безнадежно,как дай вам Бог другими — но не даст!Он, будучи на многое горазд,не сотворит — по Пармениду — дваждысей жар в крови, ширококостный хруст,чтоб пломбы в пасти плавились от жаждыкоснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!
Августовские любовники
Иосиф Александрович Бродский
Августовские любовники, августовские любовники проходят с цветами, невидимые зовы парадных их влекут, августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами мелькают на перекрестках, исчезают в переулках, по площади бегут. Августовские любовники в вечернем воздухе чертят красно-белые линии рубашек, своих цветов, распахнутые окна между черными парадными светят, и они всё идут, всё бегут на какой-то зов. Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город, вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто, в узеньких переулках торопливо звонят соборы, возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто. Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами, голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш, вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами, никогда ни с кем, это ты себе говоришь. Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью, с юной плотью входящей, всходящей на новый круг, отдавая себя с новым криком и с новой кровью, отдавая себя, выпуская цветы из рук. Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью, что никто не пройдет под балконом твоим к тебе, и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.
Рождество 1963 года
Иосиф Александрович Бродский
Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Звезда светила ярко с небосвода. Холодный ветер снег в сугроб сгребал. Шуршал песок. Костер трещал у входа. Дым шел свечой. Огонь вился крючком. И тени становились то короче, то вдруг длинней. Никто не знал кругом, что жизни счет начнется с этой ночи. Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Крутые своды ясли окружали. Кружился снег. Клубился белый пар. Лежал младенец, и дары лежали.