Перейти к содержимому

Л. и Н. Лифшиц

I

Безупречная линия горизонта, без какого-либо изъяна. Корвет разрезает волны профилем Франца Листа. Поскрипывают канаты. Голая обезьяна с криком выскакивает из кабины натуралиста.

Рядом плывут дельфины. Как однажды заметил кто-то, только бутылки в баре хорошо переносят качку. Ветер относит в сторону окончание анекдота, и капитан бросается с кулаками на мачту.

Порой из кают-компании раздаются аккорды последней вещицы Брамса. Штурман играет циркулем, задумавшись над прямою линией курса. И в подзорной трубе пространство впереди быстро смешивается с оставшимся за кормою.

II

Пассажир отличается от матроса шорохом шелкового белья, условиями питания и жилья, повтореньем какого-нибудь бессмысленного вопроса.

Матрос отличается от лейтенанта отсутствием эполет, количеством лент, нервами, перекрученными на манер каната.

Лейтенант отличается от капитана нашивками, выраженьем глаз, фотокарточкой Бланш или Франсуаз, чтением «Критики чистого разума», Мопассана и «Капитала».

Капитан отличается от Адмиралтейства одинокими мыслями о себе, отвращением к синеве, воспоминаньем о длинном уик-энде, проведенном в именьи тестя.

И только корабль не отличается от корабля. Переваливаясь на волнах, корабль выглядит одновременно как дерево и журавль, из-под ног у которых ушла земля.

III

Разговор в кают-компании «Конечно, эрцгерцог монстр! но как следует разобраться — нельзя не признать за ним некоторых заслуг…» «Рабы обсуждают господ. Господа обсуждают рабство. Какой-то порочный круг!» «Нет, спасательный круг!»

«Восхитительный херес!» «Я всю ночь не могла уснуть. Это жуткое солнце: я сожгла себе плечи». «…а если открылась течь? я читал, что бывают течи. Представьте себе, что открылась течь, и мы стали тонуть!

Вам случалось тонуть, лейтенант?» «Никогда. Но акула меня кусала». «Да? любопытно… Но, представьте, что — течь… И представьте себе…» «Что ж, может, это заставит подняться на палубу даму в 12-б». «Кто она?» «Это дочь генерал-губернатора, плывущая в Кюрасао».

IV

Разговоры на палубе «Я, профессор, тоже в молодости мечтал открыть какой-нибудь остров, зверушку или бациллу». И что же вам помешало? «Наука мне не под силу. И потом — тити-мити». «Простите?» «Э-э… презренный металл».

«Человек, он есть кто?! Он — вообще — комар!» «А скажите, месье, в России у вас, что — тоже есть резина?» «Вольдемар, перестаньте! Вы кусаетесь, Вольдемар! Не забывайте, что я…» «Простите меня, кузина». «Слышишь, кореш?»

«Чего? Чего это там вдали?» «Где?» «Да справа по борту». «Не вижу». «Вон там». «Ах, это… Вроде бы кит. Завернуть не найдется?» «Не-а, одна газета… Но оно увеличивается! Смотри!… Оно увели…»

V

Море гораздо разнообразнее суши. Интереснее, чем что-либо. Изнутри, как и снаружи. Рыба интереснее груши.

На земле существуют четыре стены и крыша. Мы боимся волка или медведя. Медведя, однако, меньше и зовем его «Миша». А если хватит воображенья — «Федя».

Ничего подобного не происходит в море. Кита в его первозданном, диком виде не трогает имя Бори. Лучше звать его Диком.

Море полно сюрпризов, некоторые неприятны. Многим из них не отыскать причины; ни свалить на Луну, перечисляя пятна, ни на злую волю женщины или мужчины.

Кровь у жителей моря холодней, чем у нас; их жуткий вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке. Если б Дарвин туда нырнул, мы б не знали «закона джунглей» либо — внесли бы в оный свои поправки.

VI

«Капитан, в этих местах затонул «Черный принц» при невыясненных обстоятельствах». «Штурман Бенц! ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь». «В этих местах затонул также русский «Витязь». «Штурман Бенц! Вы думаете, что я шучу?» «При невыясненных обстоя…»

Неукоснительно надвигается корвет. За кормою — Европа, Азия, Африка, Старый и Новый свет. Каждый парус выглядит в профиль, как знак вопроса. И пространство хранит ответ.

VII

«Ирина!» «Я слушаю». «Взгляни-ка сюда, Ирина». «Я же сплю». «Все равно. Посмотри-ка, что это там?» «Да где?» «В иллюминаторе». «Это… это, по-моему, субмарина». «Но оно извивается!» «Ну и что из того? В воде все извивается». «Ирина!» «Куда ты тащишь меня?! Я раздета!» «Да ты только взгляни!» «О боже, не напирай! Ну, гляжу. Извивается… но ведь это… Это… Это гигантский спрут!.. И он лезет к нам! Николай!..»

VIII

Море внешне безжизненно, но оно полно чудовищной жизни, которую не дано постичь, пока не пойдешь на дно.

Что подтверждается сетью, тралом. Либо — пляской волн, отражающих как бы в вялом зеркале творящееся под одеялом.

Находясь на поверхности, человек может быстро плыть. Под водою, однако, он умеряет прыть. Внезапно он хочет пить.

Там, под водой, с пересохшей глоткой, жизнь представляется вдруг короткой. Под водой человек может быть лишь подводной лодкой.

Изо рта вырываются пузыри. В глазах возникает эквивалент зари. В ушах раздается бесстрастный голос, считающий: раз, два, три.

IX

«Дорогая Бланш, пишу тебе, сидя внутри гигантского осьминога. Чудо, что письменные принадлежности и твоя фотокарточка уцелели. Сыро и душно. Тем не менее, не одиноко: рядом два дикаря, и оба играют на укалеле. Главное, что темно. Когда напрягаю зрение, различаю какие-то арки и своды. Сильно звенит в ушах. Постараюсь исследовать систему пищеваренья. Это — единственный путь к свободе. Целую. Твой верный Жак».

«Вероятно, так было в утробе… Но спасибо и за осьминога. Ибо мог бы просто пойти на дно, либо — попасть к акуле. Все еще в поисках. Дикари, увы, не подмога: о чем я их не спрошу, слышу странное «хули-хули». Вокруг бесконечные, скользкие, вьющиеся туннели. Какая-то загадочная, переплетающаяся система. Вероятно, я брежу, но вчера на панели мне попался некто, назвавшийся капитаном Немо.»

«Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я пошел. Говорит, что он вырастил этого осьминога. Как протест против общества. Раньше была семья, но жена и т. д. И ему ничего иного не осталось. Говорит, что мир потонул во зле. Осьминог (сокращенно — Ося) карает жесткосердье и гордыню, воцарившиеся на Земле. Обещал, что если останусь, то обрету бессмертье».

Вторник. Ужинали у Немо. Было вино, икра (с «Принца» и «Витязя»). Дикари подавали, скаля зубы. Обсуждали начатую вчера тему бессмертья, «Мысли» Паскаля, последнюю вещь в «Ля Скала». Представь себе вечер, свечи. Со всех сторон — осьминог. Немо с его бородой и с глазами голубыми, как у младенца. Сердце сжимается, как подумаешь, как он тут одинок…

(Здесь обрываются письма к Бланш Деларю от лейтенанта Бенца).

X

Когда корабль не приходит в определенный порт ни в назначенный срок, ни позже, Директор Компании произносит: «Черт!», Адмиралтейство: «Боже».

Оба неправы. Но откуда им знать о том, что приключилось. Ведь не допросишь чайку, ни акулу с ее набитым ртом, не направишь овчарку

по следу. И какие вообще следы в океане? Все это сущий бред. Еще одно торжество воды в состязании с сушей.

В океане все происходит вдруг. Но потом еще долго волна теребит скитальцев: доски, обломки мачты и спасательный круг; все — без отпечатка пальцев.

И потом наступает осень, за ней — зима. Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката молчаливые волны могут свести с ума красотою заката.

И становится ясно, что нечего вопрошать ни посредством горла, ни с помощью радиозонда синюю рябь, продолжающую улучшать линию горизонта.

Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк факты, которых, собственно, кот наплакал. Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк и оседает на пол.

Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод. Вдалеке на волне покачивается какой-то безымянный предмет. И колокол глухо бьет в помещении Ллойда.

Похожие по настроению

Значенье моря

Александр Введенский

Чтобы было всё понятно надо жить начать обратно и ходить гулять в леса обрывая волоса а когда огонь узнаешь или в лампе или в печке то скажи чего зияешь ты огонь владыка свечки что ты значишь или нет где котёл где кабинет вьются демоны как мухи над кусочком пирога показали эти духи руки ноги и рога звери сочные воюют лампы корчатся во сне дети молча в трубку дуют бабы плачут на сосне и стоит универсальный бог на кладбище небес конь шагает идеальный наконец приходит лес мы испуганно глядим думая что это дым лес рычит поднявши руки лес волнуется от скуки шепчет вяло я фантом буду может быть потом и стоят поля у горки на подносе держат страх люди звери черногорки веселятся на пирах бурно музыка играет и зыряне веселятся пастухи пастушки лают на столах челны крутятся а в челнах и там и тут видны венчики минут здесь всеобщее веселье это сразу я сказал то рождение ущелья или свадьба этих скал это мы увидим пир на скамье присядем трубной между тем вертясь как мир по рукам гремели бубны будет небо будет бой или будем мы собой по усам ходили чаши на часах росли цветы и взлетали мысли наши меж растений завитых наши мысли наши лодки наши боги наши тётки наша души наша твердь наши чашки в чашках смерть но сказали мы однако смысла нет в таком дожде мы как соли просим знака знак играет на воде холмы мудрые бросают всех пирующих в ручей в речке рюмки вырастают в речке родина ночей мы подумав будто трупы показали небу крупы море время сон одно скажем падая на дно захватили инструменты души ноги порошки и расставив монументы засветив свои горшки мы на дне глубоком моря мы утопленников рать мы с числом пятнадцать споря будем бегать и сгорать но однако шли года шёл туман и ерунда кто упал на дно морское корабельною доскою тот наполнился тоскою зубом мудрости стучит кто на водоросли тусклой постирать повесил мускул и мигает как луна когда колышется волна кто сказал морское дно и моя нога одно в общем все тут недовольны молча вышли из воды позади гудели волны принимаясь за труды корабли ходили вскачь кони мчались по полям и была пальба и плач сон и смерть по облакам все утопленники вышли почесались на закат и поехали на дышле кто был беден кто богат я сказал я вижу сразу всё равно придёт конец нам несут большую вазу там цветок и бубенец это ваза это ловко это свечка это снег это соль и мышеловка для веселья и для нег здравствуй бог универсальный я стою немного сальный волю память и весло слава небу унесло.

Пироскаф

Евгений Абрамович Боратынский

Дикою, грозною ласкою полны, Бьют в наш корабль средиземные волны. Вот над кормою стал капитан: Визгнул свисток его. Братствуя с паром, Ветру наш парус раздался недаром: Пенясь, глубоко вздохнул океан! Мчимся. Колеса могучей машины Роют волнистое лоно пучины. Парус надулся. Берег исчез. Наедине мы с морскими волнами; Только-что чайка вьется за нами Белая, рея меж вод и небес. Только, вдали, океана жилица, Чайке подобно вод его птица, Парус развив, как большое крыло, С бурной стихией в томительном споре, Лодка рыбачья качается в море: С брегом набрежное скрылось, ушло! Много земель я оставил за мною; Вынес я много смятенной душою Радостей ложных, истинных зол; Много мятежных решил я вопросов, Прежде чем руки марсельских матросов Подняли якорь, надежды символ! С детства влекла меня сердца тревога В область свободную влажного бога; Жадные длани я к ней простирал. Темную страсть мою днесь награждая, Кротко щадит меня немочь морская: Пеною здравья брызжет мне вал! Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега! В сердце к нему приготовлена нега. Вижу Фетиду: мне жребий благой Емлет она из лазоревой урны: Завтра увижу я башни Ливурны, Завтра увижу Элизий земной!

Сан-Пьетро

Иосиф Александрович Бродский

B]I[/B] Третью неделю туман не слезает с белой колокольни коричневого, захолустного городка, затерявшегося в глухонемом углу Северной Адриатики. Электричество продолжает в полдень гореть в таверне. Плитняк мостовой отливает жёлтой жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили пропадают из виду, не заводя мотора. И вывеску не дочитать до конца. Уже не терракота и охра впитывают в себя сырость, но сырость впитывает охру и терракоту. Тень, насыщающаяся от света, радуется при виде снимаемого с гвоздя пальто совершенно по-христиански. Ставни широко растопырены, точно крылья погрузившихся с головой в чужие неурядицы ангелов. Там и сям слезающая струпьями штукатурка обнажает красную, воспалённую кладку, и третью неделю сохнущие исподники настолько привыкли к дневному свету и к своей верёвке, что человек если выходит на улицу, то выходит в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу. В два часа пополудни силуэт почтальона приобретает в подъезде резкие очертанья, чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом. Удары колокола в тумане повторяют эту же процедуру. В итоге невольно оглядываешься через плечо самому себе вслед, как иной прохожий, стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей мимо красавицы, но — ничего не видишь, кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина. Направленье потеряно. За поворотом фонари обрываются, как белое многоточье, за которым следует только запах водорослей и очертанья пирса. Безветрие; и тишина как ржанье никогда не сбивающейся с пути чугунной кобылы Виктора-Эммануила. [BRII/B] Зимой обычно смеркается слишком рано; где-то вовне, снаружи, над головою. Туго спелёнутые клочковатой марлей стрелки на городских часах отстают от меркнущего вдалеке рассеянного дневного света. За сигаретами вышедший постоялец возвращается через десять минут к себе по пробуравленному в тумане его же туловищем туннелю. Ровный гул невидимого аэроплана напоминает жужжание пылесоса в дальнем конце гостиничного коридора и поглощает, стихая, свет. «Неббия», — произносит, зевая, диктор, и глаза на секунду слипаются, наподобье раковины, когда проплывает рыба (зрачок погружается ненадолго в свои перламутровые потёмки); и подворотня с лампочкой выглядит, как ребёнок, поглощённый чтением под одеялом; одеяло всё в складках, как тога Евангелиста в нише. Настоящее, наше время со стуком отскакивает от бурого кирпича базилики, точно белый кожаный мяч, вколачиваемый в неё школьниками после школы. Щербатые, но не мыслящие себя в профиль, обшарпанные фасады. Только голые икры кривых балясин одушевляют наглухо запертые балконы, где вот уже двести лет никто не появляется: ни наследница, ни кормилица. Облюбованные брачующимися и просто скучающими чудищами карнизы. Колоннада, оплывшая, как стеарин. И слепое, агатовое великолепье непроницаемого стекла, за которым скрываются кушетка и пианино: старые, но именно светом дня оберегаемые успешно тайны. В холодное время года нормальный звук предпочитает тепло гортани капризам эха. Рыба безмолствует; в недрах материка распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно. Повисший над пресным каналом мост удерживает расплывчатый противоположный берег от попытки совсем отделиться и выйти в море. Так, дохнув на стекло, выводят инициалы тех, с чьим отсутствием не смириться; и подтёк превращает заветный вензель в хвост морского конька. Вбирай же красной губкою лёгких плотный молочный пар, выдыхаемый всплывшею Амфитритой и её нереидами! Протяни руку — и кончики пальцев коснутся торса, покрытого пузырьками и пахнущего, как в детстве, йодом. [BRIII[/B] Выстиранная, выглаженная простыня залива шуршит оборками, и бесцветный воздух на миг сгущается в голубя или в чайку, но тотчас растворяется. Вытащенные из воды лодки, баркасы, гóндолы, плоскодонки, как непарная обувь, разбросаны на песке, поскрипывающем под подошвой. Помни: любое движенье, по сути, есть перенесение тяжести тела в другое место. Помни, что прошлому не уложиться без остатка в памяти, что ему необходимо будущее. Твёрдо помни: только вода, и она одна, всегда и везде остаётся верной себе — нечувствительной к метаморфозам, плоской, находящейся там, где сухой земли больше нет. И патетика жизни с её началом, серединой, редеющим календарём, концом и т. д. стушёвывается в виду вечной, мелкой, бесцветной ряби. Жёсткая, мёртвая проволока виноградной лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья. Деревья в чёрном саду ничем не отличаются от ограды, выглядящей как человек, которому больше не в чем и — главное — некому признаваться. Смеркается; безветрие, тишина. Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого тростника. Пинаемая носком жестянка взлетает в воздух и пропадает из виду. Даже спустя минуту не расслышать звука её паденья в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.

Аквилон

Козьма Прутков

В память г. БенедиктовуС сердцем грустным, с сердцем полным, Дувр оставивши, в Кале Я по ярым, гордым волнам Полетел на корабле.То был плаватель могучий, Крутобедрый гений вод, Трехмачтовый град пловучий, Стосаженный скороход. Он, как конь донской породы, Шею вытянув вперед, Грудью сильной режет воды, Грудью смелой в волны прет. И, как сын степей безгранных, Мчится он поверх пучин На крылах своих пространных, Будто влажный сарацин. Гордо волны попирает Моря страшный властелин, И чуть-чуть не досягает Неба чудный исполин. Но вот-вот уж с громом тучи Мчит Борей с полнощных стран. Укроти свой бег летучий, Вод соленых ветеран!.. Нет! гигант грозе не внемлет; Не страшится он врага. Гордо голову подъемлет, Вздулись верви и бока, И бегун морей высокий Волнорежущую грудь Пялит в волны и широкий Прорезает в море путь.Восшумел Борей сердитый, Раскипелся, восстонал; И, весь пеною облитый, Набежал девятый вал. Великан наш накренился, Бортом воду зачерпнул; Парус в море погрузился; Богатырь наш потонул…И страшный когда-то ристатель морей Победную выю смиренно склоняет: И с дикою злобой свирепый Борей На жертву тщеславья взирает.И мрачный, как мрачные севера ночи, Он молвит, насупивши брови на очи: «Все водное — водам, а смертное — смерти; Все влажное — влагам, а твердое — тверди!»И, послушные веленьям, Ветры с шумом понеслись, Парус сорвали в мгновенье; Доски с треском сорвались. И все смертные уныли, Сидя в страхе на досках, И неволею поплыли, Колыхаясь на волнах.Я один, на мачте сидя, Руки мощные скрестив, Ничего кругом не видя, Зол, спокоен, молчалив. И хотел бы я во гневе, Морю грозному в укор, Стих, в моем созревшем чреве, Изрыгнуть водам в позор! Но они с немой отвагой, Мачту к берегу гоня, Лишь презрительною влагой Дерзко плескают в меня.И вдруг, о спасенье своем помышляя, Заметив, что боле не слышен уж гром, Без мысли, но с чувством на влагу взирая, Я гордо стал править веслом.

Я годы учился недаром

Михаил Светлов

Я годы учился недаром, Недаром свинец рассыпал — Одним дальнобойным ударом Я в дальнюю мачту попал… На компасе верном бесстрастно Отмечены Север и Юг. Летучий Голландец напрасно Хватает спасательный круг. Порядочно песенок спето, Я молодость прожил одну,- Посудину старую эту Пущу непременно ко дну… Холодное небо угрюмей С рассветом легло на моря, Вода набирается в трюме, Шатается шхуна моя… Тумана холодная примесь… И вот на морское стекло, Как старый испорченный примус, Неясное солнце взошло. На звон пробужденных трамваев, На зов ежедневных забот Жена капитана, зевая, Домашней хозяйкой встает. Я нежусь в рассветном угаре, В разливе ночного тепла, За окнами на тротуаре Сугубая суша легла. И где я найду человека, Кто б мокрою песней хлестал,- Друзья одноглазого Джека Мертвы, распростерлись у скал. И все ж я доволен судьбою, И все ж я не гнусь от обид, И все же моею рукою Летучий Голландец убит.

Гибель дирижабля «Диксмюде»

Михаил Зенкевич

— Лейтенант Плессис де Гренадан, Из Парижа приказ по радио дан: Все меры принять немедленно надо, Чтобы «Диксмюде» в новый рейс К берегам Алжира отбыл скорей. — Мой адмирал, мы рискнули уже. Поверьте, нам было нелегко. Кровь лилась из ноздрей и ушей, Газом высот отравлялись легкие. Над облаками вися в купоросной мгле, Убаюканы качкою смерти, Больные, ни пить, ни есть не могли. Пятеро суток курс держа, Восемь тысяч километров Без спуска покрыл дирижабль. Мой адмирал, я уже доносил: Нельзя требовать свыше сил. — Лейтенант, вами дан урок не один Бошам, как используют их цеппелин. Я уверен — стихиям наперекор Вы опять поставите новый рекорд. — Адмирал, о буре в ближайшие дни Из Алжира сведенья даны. Над морем ночью вдали от баз В такой ураган мы попали раз. Порвалась связь, не работало радио, Электрический свет погасили динамо. Барабанили тучи шрапнелью града, И снаряды молний рвались под нами. Кашалотом в облачный бурун Мчался «Диксмюде» ночь целую, Боясь, что молнийный гарпун Врежется взрывом в целлулоид. Адмирал, в середине декабря Дирижабль погубит такая буря. — Лейтенант, на новый год уже В палату депутатов внесен бюджет. Для шести дирижаблей «Societe Anonyme De Navigation Aerienne» испрошен кредит. Рекорд ваш лишний не повредит, Для шести ведь можно рискнуть одним… И, слегка побледнев, лейтенант умолк: — Адмирал, команда выполнит долг. Улетели, а в ночь налетел ураган, И вернуться приказ по радио дан. Слишком поздно! Пропал дирижабль без следа, Умоляя по молнийному излому Безмолвно: «Диксмюде» всем судам… На помощь… на помощь… на помощь… После бури декабрьская теплынь. Из пятидесяти двух командир один В сеть рыбаков мертвецом доплыл С донесением, что погиб цеппелин: Стрелками вставших часов два слова Рапортовал: половина второго! С берегов Сицилии в этот час Ночью был виден на небе взрыв, Метеор огромный, тучи разрыв, Разорван надвое, в море исчез. Но на крейсере, как на лафете, в Тулон Увозимый, в лентах, в цветах утопая, Лейтенант Гренадан, видел ли он, В гробу металлическом запаян: Как вдали, на полночь курс держа, Целлулоидной оболочкой на солнце горя, На закате облачный дирижабль Выплыл из огненного ангара.

Океания

Николай Николаевич Асеев

1 Вы видели море такое, когда замерли паруса, и небо в весеннем покое, и волны — сплошная роса? И нежен туман, точно жемчуг, и видимо мление влаг, и еле понятное шепчет над мачтою поднятый флаг, и, к молу скрененная набок, шаланда вся в розовых крабах? И с берега — запах левкоя, и к берегу льнет тишина?.. Вы видели море такое прозрачным, как чаша вина?! 2 Темной зеленью вод бросаясь в занесенные пылью глаза, он стоит между двух красавиц, у обеих зрачки в слезах. Но не любит тоски и слез он, мимолетна — зари краса. На его засвежевший лозунг развиваются паруса. От его молодого свиста поднимаются руки вверх, на вдали зазвучавший выстрел, на огонь, что светил и смерк. Он всему молодому сверстник, он носитель безумья брызг, маяками сверкают перстни у него на руках из искр. Ополчись же на злую сушу, на огни и хрип кабаков,- Океан, загляни нам в душу, смой с ней сажу и жир веков! 3 Он приставил жемчужный брегет к моему зашумевшему уху, и прилива ночного шаги зазвучали упорно и глухо. Под прожектор, пронзающий тьму, озаряющий — тело ль, голыш ли?- мы по звонкому зову тому пену с плеч отряхнули — и вышли. И в ночное зашли мы кафе — в золотое небесное зало, где на синей покатой софе полуголой луна возлежала. И одной из дежурящих звезд заказав перламутровых устриц, головой доставая до люстры, он сказал удивительный тост: «Надушён магнолией теплый воздух Юга. О, скажи, могло ли ей сниться сердце друга? Я не знаю прелестей стран моих красавиц, нынче снова встретились, к чьим ногам бросаюсь». И, от горя тумана серей, сер он приподнялся грозным и жалким, и вдали утопающий крейсер возвестил о крушении залпом. Но луна, исчезая в зените, запахнув торопливо жупан, прошептала, скользя: «Извините». И вдали прозвучало: «Он пьян».

Ловцы

Николай Клюев

Скалы — мозоли земли, Волны — ловецкие жилы. Ваши черны корабли, Путь до бесславной могилы.Наш буреломен баркас, В вымпеле солнце гнездится, Груз — огнезарый атлас — Брачному миру рядиться.Спрут и морской однозуб Стали бесстрашных добычей. Дали, прибрежный уступ Помнят кровавый обычай:С рубки низринуть раба В снедь брюхоротым акулам. Наша ли, братья, судьба Ввериться пушечным дулам!В вымпеле солнце-орёл Вывело красную стаю; Мачты почуяли мол, Снасти — причальную сваю.Скоро родной материк Ветром борта поцелует; Будет ничтожный — велик, Нищий в венке запирует.Светлый восстанет певец звукам прибоем научен И не изранит сердец Скрип стихотворных уключин.

Окарина

Римма Дышаленкова

Все море полно совершенства и блеска, тревоги, любви, и я не таю удивленные, детские чувства свои. Малы, незначительны, необязательны, мы, может быть, с привкусом лжи, но лики людские, как волны морские, подвижны, свежи. Художник дельфинов из пепельной глины у моря лепил. И звук окарины из белых дельфинов над морем поплыл. Но звук окарины и белых дельфинов художник раздал по рублю. А губы художника в пепельной глине шептали: «Я море люблю. Я море люблю, переливы марины и профиль скалы Карадаг, но вот сотворяю из глины дельфинов, у нас, у людей, это так… В свиданиях с морем искать воскресений, молить о любви, о тех, кто вдали и вдали совершенен, но только — вдали».

Остров

Владимир Бенедиктов

Плывут мореходцы — и вдруг озадачен Их взор выступающим краем земли; Подъехали: остров! — Но он не означен На карте; они этот остров нашли, Открыли; — и в их он владенье по праву Поступит, усилит страны их державу. Пристали: там бездна природы красот, Еще не страдавших от силы воинской, — Жемчужные горы! Лесами встает Из гротов коралловых мох исполинской. Какие растенья! Какие цветы! Таких еще, смертный, не видывал ты. Там почва долин и цветных междугорий Вся сшита из жизни, отжившей едва, — Из раковин чудных, из масс инфузорий; Вглядишься в пылинку: пылинка жива; К цветку ль — великану прохожий нагнулся: Крылатый цветок мотыльком встрепенулся, Иль резвою птичкой, и птичка летит И звонко несется к небесным преддверьям, И луч всепалящего солнца скользит По радужным крыльям, по огненным перьям; Пришлец вдруг испуган извитой змеей: То стебель ползучий блеснул чешуей. И видно, как всходит, — и слышно, как дышит Там каждая травка и каждый лесок; Там дерево жизни ветвями колышет, И каплет из трещин живительный сок, И брызжет, — и тут же другое с ним рядом: То дерево жизни с убийственным ядом. И рад мореходец. ‘Хвала мне и честь! — Он мыслит. — Вот новость для нашего века — Земля неизвестная! Все на ней есть И — слава всевышнему! — нет человека! Еще здесь дороги себе на просек Мой ближний’ — так мыслит и рад человек. ‘А если там дальше и водятся люди На острове этом прижмем дикарей! Заспорят: железо направим им в груди И сдвинем их глубже — в берлоги зверей, И выстрелы будут на вопль их ответом; Причем озарим их евангельским светом. Встречая здесь новые тени и свет, Потом пусть картины здесь пишет художник Трудится ученный, и тощий поэт, Беснуясь, восходит на шаткий треножник! Нам надобно дело: все прочее блажь. нам надо, во-первых, чтоб остров был наш. Мы срежем мохнатые леса опушки; здесь будет дорога; тут станет наш флот, Там выстроим крепость и выставим пушки, — И если отсюда сосед подойдет, Как силы его ни явились бы крепки, От вражьей армады останутся щепки Какую торговлю мы здесь заведем! Давай потом ездить и в даль и к соседям! Каких им диковин с собой навезем! С каким небывалом товарцем подъедем! Вот новая пряность Европе на пир! Вот новые яды! Пусть кушает мир! ‘ Земля под ногами гостей шевелится, Кряхтит или охает: тягостен ей Под новым животным пришедшим селиться Средь выросших дико на персях у ней Животно-кристалов, Животно-растений, Полуминералов, полупрозябений. А гости мечтают: ‘Хозяева мы. Без нас — тут дремала пустая природа, И солнце без нас не умолило б тьмы, Без пошлин сияя, блестя без дохода, В бесплодном венце неразумных лучей. Что солнце, где нет человека очей? ‘ Но прежде чем здесь пришлецы утвердились, Другого народа плывут корабли. Прибывшие в право владений вступились. У первых с последними споры пошли ‘Сей берег впервые не нам ли встречен? ‘ — ‘Конечно, — да нами он прежде замечен’. И вот — забелели еще паруса, И нации новой явились пришельцы: ‘Постойте! — приезжих гудят голоса, — По праву природы не мы ль здесь владельцы? В соседстве тут наша земля — материк. Оторванный лоскут ее здесь возник’. В три царства пошли донесенья, как надо, Об острове чудном; проснулись дворы; Толкуют о найденном вновь Эльдорадо, Где золото прыщет из каждой горы; Волной красноречья хлестнули палаты, И тонкие скачут на съезд дипломаты. Съезжаются: сколько ума в головах! Какая премудрость у них в договорах! А там между тем в их родимых землях Готовятся флоты и пушки, и порох — На случай. Все было средь тех уже дней, Где эта премудрость казалась верней. Лишь древность седая, пленяясь витийством Речей плутоватых, им верить могла; А впрочем, и древле все тем же убийством, Войной нареченным, решались дела, И место давали губительным сценам Афины со Спартой и Рим с Карфагеном. И вот за пленительный остров борьба Как раз бы кровавым котлом закипела, Но страшное зло отвратила судьба, И лютая вспыхнуть война не успела: Тот остров плавучий под бурный разгул, Однажды средь яростных волн потонул, Иль, сорван могучим крылом урагана С подводной, его подпиравшей, скалы, Умчался в безвестную даль океана И скрылся навеки за тучами мглы; А там еще длились и толки и споры, Готовились пушки, и шли договоры.

Другие стихи этого автора

Всего: 500

Мексиканское танго

Иосиф Александрович Бродский

В ночном саду под гроздью зреющего манго Максимильян танцует то, что станет танго. Тень воз — вращается подобьем бумеранга, температура, как под мышкой, тридцать шесть. Мелькает белая жилетная подкладка. Мулатка тает от любви, как шоколадка, в мужском объятии посапывая сладко. Где надо — гладко, где надо — шерсть. В ночной тиши под сенью девственного леса Хуарец, действуя как двигатель прогресса, забывшим начисто, как выглядят два песо, пеонам новые винтовки выдает. Затворы клацают; в расчерченной на клетки Хуарец ведомости делает отметки. И попугай весьма тропической расцветки сидит на ветке и так поет: Презренье к ближнему у нюхающих розы пускай не лучше, но честней гражданской позы. И то, и это порождает кровь и слезы. Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы, распространяется, как мухами — зараза, иль как в кафе удачно брошенная фраза, и где у черепа в кустах всегда три глаза, и в каждом — пышный пучок травы.

1983

Иосиф Александрович Бродский

Первый день нечетного года. Колокола выпускают в воздух воздушный шар за воздушным шаром, составляя компанию там наверху шершавым, триста лет как раздевшимся догола местным статуям. Я валяюсь в пустой, сырой, желтой комнате, заливая в себя Бертани. Эта вещь, согреваясь в моей гортани, произносит в конце концов: «Закрой окно». Вот и еще одна комбинация цифр не отворила дверцу; плюс нечетные числа тем и приятны сердцу, что они заурядны; мало кто ставит на них свое состоянье, свое неименье, свой кошелек; а поставив — встают с чем сели… Чайка в тумане кружится супротив часовой стрелки, в отличие от карусели.

Я входил вместо дикого зверя в клетку

Иосиф Александрович Бродский

Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.

Я всегда твердил, что судьба — игра

Иосиф Александрович Бродский

Л. В. Лифшицу Я всегда твердил, что судьба — игра. Что зачем нам рыба, раз есть икра. Что готический стиль победит, как школа, как способность торчать, избежав укола. Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако — сильно. Я считал, что лес — только часть полена. Что зачем вся дева, раз есть колено. Что, устав от поднятой веком пыли, русский глаз отдохнет на эстонском шпиле. Я сижу у окна. Я помыл посуду. Я был счастлив здесь, и уже не буду. Я писал, что в лампочке — ужас пола. Что любовь, как акт, лишена глагола. Что не знал Эвклид, что, сходя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос. Я сижу у окна. Вспоминаю юность. Улыбнусь порою, порой отплюнусь. Я сказал, что лист разрушает почку. И что семя, упавши в дурную почву, не дает побега; что луг с поляной есть пример рукоблудья, в Природе данный. Я сижу у окна, обхватив колени, в обществе собственной грузной тени. Моя песня была лишена мотива, но зато ее хором не спеть. Не диво, что в награду мне за такие речи своих ног никто не кладет на плечи. Я сижу у окна в темноте; как скорый, море гремит за волнистой шторой. Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи.

Одиночество

Иосиф Александрович Бродский

Когда теряет равновесие твоё сознание усталое, когда ступеньки этой лестницы уходят из под ног, как палуба, когда плюёт на человечество твоё ночное одиночество, — ты можешь размышлять о вечности и сомневаться в непорочности идей, гипотез, восприятия произведения искусства, и — кстати — самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности с глубокими её могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми. Да. Лучше поклоняться данности с короткими её дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами. Да. Лучше поклоняться данности с убогими её мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами (хотя и не особо чистыми), удерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице.

Письма римскому другу

Иосиф Александрович Бродский

I[/I] Нынче ветрено и волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе. Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги. Дева тешит до известного предела — дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятья невозможны, ни измена! [B]* * *[/B] Посылаю тебе, Постум, эти книги. Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги? Все интриги, вероятно, да обжорство. Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных — лишь согласное гуденье насекомых. [B]* * *[/B] Здесь лежит купец из Азии. Толковым был купцом он — деловит, но незаметен. Умер быстро — лихорадка. По торговым он делам сюда приплыл, а не за этим. Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить! а умер старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил. [B]* * *[/B] Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники — ворюги? Но ворюга мне милей, чем кровопийца. [B]* * *[/B] Этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли: брать сестерций с покрывающего тела — все равно что дранку требовать от кровли. Протекаю, говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я — не бывало. Вот найдешь себе какого-нибудь мужа, он и будет протекать на покрывало. [B]* * *[/B] Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом. Разыщу большой кувшин, воды налью им… Как там в Ливии, мой Постум, — или где там? Неужели до сих пор еще воюем? [B]* * *[/B] Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами. Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья. [B]* * *[/B] Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит. Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену. [B]* * *[/B] Зелень лавра, доходящая до дрожи. Дверь распахнутая, пыльное оконце, стул покинутый, оставленное ложе. Ткань, впитавшая полуденное солнце. Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке — Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.

Пилигримы

Иосиф Александрович Бродский

Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. **Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета.** За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды горят над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным, и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. …И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам.

Натюрморт

Иосиф Александрович Бродский

B]1[/B] Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте. Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет. Это январь. Зима Согласно календарю. Когда опротивеет тьма. тогда я заговорю. [BR2/B] Пора. Я готов начать. Неважно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить. О чем? О днях. о ночах. Или же — ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать на ветру. [BR3/B] Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей. Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид. Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому. [BR4/B] Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них — и внутри нутра. Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук. Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт. [BR5/B] Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари. В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль — это плоть времени; плоть и кровь. [BR6/B] Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту, — как я переношу небытие на свету. Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает. [BR7/B] Преподнося сюрприз суммой своих углов вещь выпадает из миропорядка слов. Вещь не стоит. И не движется. Это — бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «* мать!» [BR8/B] Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней. Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз. Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети. [BR9/B] Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт. Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. «Смерть придет, у нее будут твои глаза». [BR10[/B] Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой? Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть, мертв или жив? Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой.

Сын, если я не мертв

Иосиф Александрович Бродский

Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму. Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной — я молод — с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму. Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому. Сын! Если я не мертв, то потому потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему. Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму. Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника — похожи. А смерть — ничтожный физиономист. Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит.

Я вас любил

Иосиф Александрович Бродский

Я вас любил. Любовь еще (возможно,что просто боль) сверлит мои мозги.Все разлетелось к черту на куски.Я застрелиться пробовал, но сложнос оружием. И далее: виски:в который вдарить? Портила не дрожь, нозадумчивость. Черт! Все не по-людски!Я вас любил так сильно, безнадежно,как дай вам Бог другими — но не даст!Он, будучи на многое горазд,не сотворит — по Пармениду — дваждысей жар в крови, ширококостный хруст,чтоб пломбы в пасти плавились от жаждыкоснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!

Августовские любовники

Иосиф Александрович Бродский

Августовские любовники, августовские любовники проходят с цветами, невидимые зовы парадных их влекут, августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами мелькают на перекрестках, исчезают в переулках, по площади бегут. Августовские любовники в вечернем воздухе чертят красно-белые линии рубашек, своих цветов, распахнутые окна между черными парадными светят, и они всё идут, всё бегут на какой-то зов. Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город, вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто, в узеньких переулках торопливо звонят соборы, возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто. Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами, голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш, вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами, никогда ни с кем, это ты себе говоришь. Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью, с юной плотью входящей, всходящей на новый круг, отдавая себя с новым криком и с новой кровью, отдавая себя, выпуская цветы из рук. Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью, что никто не пройдет под балконом твоим к тебе, и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.

Рождество 1963 года

Иосиф Александрович Бродский

Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Звезда светила ярко с небосвода. Холодный ветер снег в сугроб сгребал. Шуршал песок. Костер трещал у входа. Дым шел свечой. Огонь вился крючком. И тени становились то короче, то вдруг длинней. Никто не знал кругом, что жизни счет начнется с этой ночи. Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Крутые своды ясли окружали. Кружился снег. Клубился белый пар. Лежал младенец, и дары лежали.