Перейти к содержимому

Нет, не посетует Муза, если напев заурядный, звук, безразличный для вкуса, с лиры сорвется нарядной. Милая, грусти не выдаст, путая спину и перед, песню, как платье на вырост, к слуху пространства примерит.

Правда ведь: как ни вертеться, искренность, сдержанность, мука, — нечто, рожденное в сердце, громче сердечного стука. С этим залогом успеха ветер — и тот не поспорит; дальние горы и эхо каждое слово повторят.

Вот и певец возвышает голос — на час, на мгновенье, криком своим заглушает собственный ужас забвенья. Выдохи чаще, чем вдохи, ибо вдыхает, по сути, больше, чем воздух эпохи: нечто, что бродит в сосуде.

Здесь, в ремесле стихотворства, как в состязаньи на дальность бега, — бушует притворство, так как велит натуральность то, от чего уж не деться, — взгляды, подобные сверлам, радовать правдой, что сердце в страхе живет перед горлом.

Похожие по настроению

Муза (Ты хочешь проклинать, рыдая и стеня…)

Афанасий Афанасьевич Фет

*Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв. Пушкин* Ты хочешь проклинать, рыдая и стеня, Бичей подыскивать к закону. Поэт, остановись! не призывай меня, Зови из бездны Тизифону. Пленительные сны лелея наяву, Своей божественною властью Я к наслаждению высокому зову И к человеческому счастью. Когда, бесчинствами обиженный опять, В груди заслышишь зов к рыданью, — Я ради мук твоих не стану изменять Свободы вечному призванью. Страдать! Страдают все, страдает темный зверь Без упованья, без сознанья; Но перед ним туда навек закрыта дверь, Где радость теплится страданья. Ожесточенному и черствому душой Пусть эта радость незнакома. Зачем же лиру бьешь ребяческой рукой, Что не труба она погрома? К чему противиться природе и судьбе? — На землю сносят эти звуки Не бурю страстную, не вызовы к борьбе, А исцеление от муки.

Музе

Анна Андреевна Ахматова

Муза-сестра заглянула в лицо, Взгляд ее ясен и ярок. И отняла золотое кольцо, Первый весенний подарок. Муза! ты видишь, как счастливы все — Девушки, женщины, вдовы… Лучше погибну на колесе, Только не эти оковы. Знаю: гадая, и мне обрывать Нежный цветок маргаритку. Должен на этой земле испытать Каждый любовную пытку. Жгу до зари на окошке свечу И ни о ком не тоскую, Но не хочу, не хочу, не хочу Знать, как целуют другую. Завтра мне скажут, смеясь, зеркала: «Взор твой не ясен, не ярок…» Тихо отвечу: «Она отняла Божий подарок».

Муза

Евгений Абрамович Боратынский

Не ослеплен я музою моею: Красавицей ее не назовут, И юноши, узрев ее, за нею Влюбленною толпой не побегут. Приманивать изысканным убором, Игрою глаз, блестящим разговором Ни склонности у ней, ни дара нет; Но поражен бывает мельком свет Ее лица необщим выраженьем, Ее речей спокойной простотой; И он, скорей чем едким осужденьем, Ее почтит небрежной похвалой.

Ария

Иосиф Александрович Бродский

[B]I[/B] Что-нибудь из другой оперы, типа Верди. Мало ли под рукой? Вообще – в круговерти. Безразлично о ком. Трудным для подражанья птичкиным языком. Лишь бы без содержанья. [B]II[/B] Скоро мене полста. Вон гоношится бобрик стриженого куста. Вон изменяет облик, как очертанья льдин, марля небесных клиник. Что это, я – один? Или зашел в малинник? [B]III[/B] Розовый истукан здесь я себе поставил. В двух шагах – океан, место воды без правил. Вряд ли там кто-нибудь, кроме солнца, садится, как успела шепнуть аэроплану птица. [B]IV[/B] Что-нибудь про спираль в башне. И про араба и про его сераль. Это редкая баба если не согрешит. Мысль не должна быть четкой. Если в горле першит, можно рискнуть чечеткой. [B]V[/B] День пролетел. Пчела шепчет по-польски «збродня». Лучше кричать вчера, чем сегодня. Сегодня оттого мы кричим, что, дав простор подошвам, Рок, не щадя причин, топчется в нашем прошлом. [B]VI[/B] Ах, потерявши нить, «моль» говорит холстинка. Взгляда не уронить ниже, чем след ботинка. У пейзажа — черты вывернутого кармана. Пение сироты радует меломана.

Определение поэзии

Иосиф Александрович Бродский

Памяти Федерико Гарсия Лорки Существует своего рода легенда, что перед расстрелом он увидел, как над головами солдат поднимается солнце. И тогда он произнес: «А все-таки восходит солнце…» Возможно, это было началом стихотворения. Запоминать пейзажи за окнами в комнатах женщин, за окнами в квартирах родственников, за окнами в кабинетах сотрудников. Запоминать пейзажи за могилами единоверцев. Запоминать, как медленно опускается снег, когда нас призывают к любви. Запоминать небо, лежащее на мокром асфальте, когда напоминают о любви к ближнему. Запоминать, как сползающие по стеклу мутные потоки дождя искажают пропорции зданий, когда нам объясняют, что мы должны делать. Запоминать, как над бесприютной землею простирает последние прямые руки крест. Лунной ночью запоминать длинную тень, отброшенную деревом или человеком. Лунной ночью запоминать тяжелые речные волны, блестящие, словно складки поношенных брюк. А на рассвете запоминать белую дорогу, с которой сворачивают конвоиры, запоминать, как восходит солнце над чужими затылками конвоиров.

Затем, чтоб пустым разговорцем

Иосиф Александрович Бродский

Затем, чтоб пустым разговорцем развеять тоску и беду, я странную жизнь стихотворца прекрасно на свете веду. Затем, чтоб за криком прощальным лицо возникало в окне, чтоб думать с улыбкой печальной, что выпадет, может быть, мне, как в самом начале земного движенья — с мечтой о творце — такое же ясное слово поставить в недальнем конце.

Поэту

Николай Степанович Гумилев

Пусть будет стих твой гибок, но упруг, Как тополь зеленеющей долины, Как грудь земли, куда вонзился плуг, Как девушка, не знавшая мужчины. Уверенную строгость береги: Твой стих не должен ни порхать, ни биться. Хотя у музы легкие шаги, Она богиня, а не танцовщица. И перебойных рифм веселый гам, Соблазн уклонов легкий и свободный, Оставь, оставь накрашенным шутам, Танцующим на площади народной. И выйдя на священные тропы, Певучести, пошли свои проклятья. Пойми: она любовница толпы, Как милостыни, ждет она объятья.

Ты, Вяземский, хитрец, хотя ты и поэт

Василий Андреевич Жуковский

Ты, Вяземский, хитрец, хотя ты и поэт! Проблему, что в тебе ни крошки дара нет, Ты вздумал доказать посланьем, В котором, на беду, стих каждый заклеймен Высоким дарованьем! Притворство в сторону! знай, друг, что осужден Ты своенравными богами На свете жить и умереть с стихами, Так точно, как орел над тучами летать, Как благородный конь кипеть пред знаменами, Как роза на лугу весной благоухать! Сноси ж без ропота богов определенье! Не мысли почитать успех за оболыценье И содрогаться от похвал! Хвала друзей — поэту вдохновенье! Хвала невежд — бряцающий кимвал! Страшися, мой певец, не смелости, но лени! Под маской робости не скроешь ты свой дар; А тлеющий в твоей груди священный жар Сильнее, чем друзей и похвалы и пени! Пиши, когда писать внушает Аполлон! К святилищу, где скрыт его незримый трон, Известно нам, ведут бесчисленны дороги; Прямая же одна! И только тех очам она, мой друг, видна, Которых колыбель парнасским лавром боги Благоволили в час рожденья осенить! На славном сем пути певца встречает Гений; И, весел посреди божественных явлений, Он с беззаботностью младенческой идет, Куда рукой неодолимой, Невидимый толпе, его лишь сердцу зримый. Крылатый проводник влечет! Блажен, когда, ступив на путь, он за собою Покинул гордости угрюмой суеты И славолюбия убийственны мечты! Тогда с свободною и ясною душою Наследие свое, великолепный свет, Он быстро на крылах могущих облетает И, вдохновенный, восклицает, Повсюду зря красу и благо: я поэт! Но горе, горе тем, на коих Эвмениды, За преступленья их отцов, Наслали Фурию стихов! Для них страшилищи и Феб и Аониды! И визг карающих свистков Во сне и наяву их робкий слух терзает! Их жребий — петь назло суровых к ним судей! Чем громозвучней смех, тем струны их звучней, И лира, наконец, к перстам их прирастает! До Леты гонит их свирепый Аполлон; Но и забвения река их не спасает! И на брегу ее, сквозь тяжкий смерти сон, Их тени борются с бесплотными свистками! Но, друг, не для тебя сей бедственный удел! Природой научен, ты верный путь обрел! Летай неробкими перстами По очарованным струнам И музы не страшись! В нерукотворный храм Стезей цветущею, но скрытою от света Она ведет поэта. Лишь бы любовью красоты И славой чистою душа в нас пламенела, Лишь бы, минутное отринув, с высоты Она к бессмертному летела — И муза счастия богиней будет нам! Пускай слепцы ползут по праху к похвалам, Венцов презренных ищут в прахе И, славу позабыв, бледнеют в низком страхе, Чтобы прелестница-хвала, Как облако, из их объятий не ушла! Им вечно не узнать тех чистых наслаждений, Которые дает нам бескорыстный Гений, Природы властелин, Парящий посреди безбрежного пучин, Красы верховной созерцатель И в чудном мире сем чудесного создатель! Мой друг, святых добра законов толкователь, Поэт, на свете сем — всех добрых семьянин! И сладкою мечтой потомства оживленный… Но нет! потомство не мечта! Не мни, чтоб для меня в дали его священной Одних лишь почестей блистала суета! Пускай правдивый суд потомством раздается, Ему внимать наш прах во гробе не проснется, Не прикоснется он к бесчувственным костям! Потомство говорит, мой друг, одним гробам; Хвалы ж его в гробах почиющим невнятны! Но в жизни мысль о нем нам спутник благодатный! Надежда сердцем жить в веках, Надежда сладкая — она не заблужденье; Пускай покроет лиру прах — В сем прахе не умолкнет пенье Душой бессмертной полных струн! Наш гений будет, вечно юн, Неутомимыми крылами Парить над дряхлыми племен и царств гробами; И будет пламень, в нас горевший, согревать Жар славы, благости и смелых помышлений В сердцах грядущих поколений; Сих уз ни Крон, ни смерть не властны разорвать! Пускай, пускай придет пустынный ветр свистать Над нашею с землей сровнявшейся могилой — Что счастием для нас в минутной жизни было, То будет счастием для близких нам сердец И долго после нас; грядущих лет певец От лиры воспылает нашей; Внимая умиленно ей, Страдалец подойдет смелей К своей ужасной, горькой чаше И волю промысла, смирясь, благословит; Сын славы закипит, Ее послышав, бранью И праздный меч сожмет нетерпеливой дланью… Давно в развалинах Сабинский уголок, И веки уж над ним толпою пролетели — Но струны Флакковы еще не онемели! И, мнится, не забыл их звука тот поток С одушевленными струями, Еще шумящий там, где дружными ветвями В кудрявые венцы сплелися древеса! Там под вечер, когда невидимо роса С роскошной свежестью на землю упадает И мирты спящие Селена осребряет, Дриад стыдливых хоровод Кружится по цветам, и тень их пролетает По зыбкому зерцалу вод! Нередко в тихий час, как солнце на закате Лиет румяный блеск на море вдалеке И мирты темные дрожат при ветерке, На ярком отражаясь злате,- Вдруг разливается как будто тихий звон, И ветерок и струй журчанье утихает, Как бы незримый Аполлон Полетом легким пролетает — И путник, погружен в унылость, слышит глас: «О смертный! жизнь стрелою мчится! Лови, лови летящий час! Он, улетев, не возвратится».

К поэзии

Василий Андреевич Жуковский

Чудесный дар богов! О пламенных сердец веселье и любовь, О прелесть тихая, души очарованье — Поэзия! С тобой И скорбь, и нищета, и мрачное изгнанье — Теряют ужас свой! В тени дубравы, над потоком, Друг Феба, с ясною душей, В убогой хижине своей, Забывший рок, забвенный роком, — Поет, мечтает и — блажен! И кто, и кто не оживлен Твоим божественным влияньем? Цевницы грубыя задумчивым бряцаньем Лапландец, дикий сын снегов, Свою туманную отчизну прославляет И неискусственной гармонией стихов, Смотря на бурные валы, изображает И дымный свой шалаш, и хлад, и шум морей, И быстрый бег саней, Летящих по снегам с еленем быстроногим. Счастливый жребием убогим, Оратай, наклонясь на плуг, Влекомый медленно усталыми волами, — Поет свой лес, свой мирный луг, Возы, скрипящи под снопами, И сладость зимних вечеров, Когда, при шуме вьюг, пред очагом блестящим, В кругу своих сынов, С напитком пенным и кипящим, Он радость в сердце льет И мирно в полночь засыпает, Забыв на дикие бразды пролитый пот… Но вы, которых луч небесный оживляет, Певцы, друзья души моей! В печальном странствии минутной жизни сей Тернистую стезю цветами усыпайте И в пылкие сердца свой пламень изливайте! Да звуком ваших громких лир Герой, ко славе пробужденный, Дивит и потрясает мир! Да юноша воспламененный От них в восторге слезы льет, Алтарь отечества лобзает И смерти за него, как блага, ожидает! Да бедный труженик душою расцветет От ваших песней благодатных! Но да обрушится ваш гром На сих жестоких и развратных, Которые, в стыде, с возвышенным челом, Невинность, доблести и честь поправ ногами, Дерзают величать себя полубогами! — Друзья небесных муз! пленимся ль суетой? Презрев минутные успехи — Ничтожный глас похвал, кимвальный звон пустой, — Презревши роскоши утехи, Пойдем великих по следам! — Стезя к бессмертию судьбой открыта нам! Не остыдим себя хвалою Высоких жребием, презрительных душою, — Дерзнем достойных увенчать! Любимцу ль Фебову за призраком гоняться? Любимцу ль Фебову во прахе пресмыкаться И унижением Фортуну обольщать? Потомство раздает венцы и посрамленье: Дерзнем свой мавзолей в алтарь преобратить! О слава, сердца восхищенье! О жребий сладостный — в любви потомства жить!

Поэт

Владимир Владимирович Набоков

Среди обугленных развалин, средь унизительных могил — не безнадежен, не печален, но полон жизни, полон сил — с моею музою незримой так беззаботно я брожу и с радостью неизъяснимой на небо ясное гляжу. Я над собою солнце вижу и сладостные слезы лью, и никого я не обижу, и никого не полюблю. Иное счастье мне доступно, я предаюсь иной тоске, а все, что жалко иль преступно, осталось где-то вдалеке. Там занимаются пожары, там, сполохами окружен, мир сотрясается, и старый переступается закон. Там опьяневшие народы ведет безумие само,— и вот на чучеле свободы бессменной пошлости клеймо. Я в стороне. Молюсь, ликую, и ничего не надо мне, когда вселенную я чую в своей душевной глубине. То я беседую с волнами, то с ветром, с птицей уношусь и со святыми небесами мечтами чистыми делюсь.

Другие стихи этого автора

Всего: 500

Мексиканское танго

Иосиф Александрович Бродский

В ночном саду под гроздью зреющего манго Максимильян танцует то, что станет танго. Тень воз — вращается подобьем бумеранга, температура, как под мышкой, тридцать шесть. Мелькает белая жилетная подкладка. Мулатка тает от любви, как шоколадка, в мужском объятии посапывая сладко. Где надо — гладко, где надо — шерсть. В ночной тиши под сенью девственного леса Хуарец, действуя как двигатель прогресса, забывшим начисто, как выглядят два песо, пеонам новые винтовки выдает. Затворы клацают; в расчерченной на клетки Хуарец ведомости делает отметки. И попугай весьма тропической расцветки сидит на ветке и так поет: Презренье к ближнему у нюхающих розы пускай не лучше, но честней гражданской позы. И то, и это порождает кровь и слезы. Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы, распространяется, как мухами — зараза, иль как в кафе удачно брошенная фраза, и где у черепа в кустах всегда три глаза, и в каждом — пышный пучок травы.

1983

Иосиф Александрович Бродский

Первый день нечетного года. Колокола выпускают в воздух воздушный шар за воздушным шаром, составляя компанию там наверху шершавым, триста лет как раздевшимся догола местным статуям. Я валяюсь в пустой, сырой, желтой комнате, заливая в себя Бертани. Эта вещь, согреваясь в моей гортани, произносит в конце концов: «Закрой окно». Вот и еще одна комбинация цифр не отворила дверцу; плюс нечетные числа тем и приятны сердцу, что они заурядны; мало кто ставит на них свое состоянье, свое неименье, свой кошелек; а поставив — встают с чем сели… Чайка в тумане кружится супротив часовой стрелки, в отличие от карусели.

Я входил вместо дикого зверя в клетку

Иосиф Александрович Бродский

Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.

Я всегда твердил, что судьба — игра

Иосиф Александрович Бродский

Л. В. Лифшицу Я всегда твердил, что судьба — игра. Что зачем нам рыба, раз есть икра. Что готический стиль победит, как школа, как способность торчать, избежав укола. Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако — сильно. Я считал, что лес — только часть полена. Что зачем вся дева, раз есть колено. Что, устав от поднятой веком пыли, русский глаз отдохнет на эстонском шпиле. Я сижу у окна. Я помыл посуду. Я был счастлив здесь, и уже не буду. Я писал, что в лампочке — ужас пола. Что любовь, как акт, лишена глагола. Что не знал Эвклид, что, сходя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос. Я сижу у окна. Вспоминаю юность. Улыбнусь порою, порой отплюнусь. Я сказал, что лист разрушает почку. И что семя, упавши в дурную почву, не дает побега; что луг с поляной есть пример рукоблудья, в Природе данный. Я сижу у окна, обхватив колени, в обществе собственной грузной тени. Моя песня была лишена мотива, но зато ее хором не спеть. Не диво, что в награду мне за такие речи своих ног никто не кладет на плечи. Я сижу у окна в темноте; как скорый, море гремит за волнистой шторой. Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи.

Одиночество

Иосиф Александрович Бродский

Когда теряет равновесие твоё сознание усталое, когда ступеньки этой лестницы уходят из под ног, как палуба, когда плюёт на человечество твоё ночное одиночество, — ты можешь размышлять о вечности и сомневаться в непорочности идей, гипотез, восприятия произведения искусства, и — кстати — самого зачатия Мадонной сына Иисуса. Но лучше поклоняться данности с глубокими её могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми. Да. Лучше поклоняться данности с короткими её дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами. Да. Лучше поклоняться данности с убогими её мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами (хотя и не особо чистыми), удерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице.

Письма римскому другу

Иосиф Александрович Бродский

I[/I] Нынче ветрено и волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе. Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги. Дева тешит до известного предела — дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятья невозможны, ни измена! [B]* * *[/B] Посылаю тебе, Постум, эти книги. Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги? Все интриги, вероятно, да обжорство. Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных — лишь согласное гуденье насекомых. [B]* * *[/B] Здесь лежит купец из Азии. Толковым был купцом он — деловит, но незаметен. Умер быстро — лихорадка. По торговым он делам сюда приплыл, а не за этим. Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить! а умер старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил. [B]* * *[/B] Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники — ворюги? Но ворюга мне милей, чем кровопийца. [B]* * *[/B] Этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли: брать сестерций с покрывающего тела — все равно что дранку требовать от кровли. Протекаю, говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я — не бывало. Вот найдешь себе какого-нибудь мужа, он и будет протекать на покрывало. [B]* * *[/B] Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом. Разыщу большой кувшин, воды налью им… Как там в Ливии, мой Постум, — или где там? Неужели до сих пор еще воюем? [B]* * *[/B] Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами. Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья. [B]* * *[/B] Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит. Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену. [B]* * *[/B] Зелень лавра, доходящая до дрожи. Дверь распахнутая, пыльное оконце, стул покинутый, оставленное ложе. Ткань, впитавшая полуденное солнце. Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке — Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.

Пилигримы

Иосиф Александрович Бродский

Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. **Увечны они, горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета.** За ними поют пустыни, вспыхивают зарницы, звезды горят над ними, и хрипло кричат им птицы: что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным, и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. …И, значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам. Удобрить ее солдатам. Одобрить ее поэтам.

Натюрморт

Иосиф Александрович Бродский

B]1[/B] Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте. Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет. Это январь. Зима Согласно календарю. Когда опротивеет тьма. тогда я заговорю. [BR2/B] Пора. Я готов начать. Неважно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить. О чем? О днях. о ночах. Или же — ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать на ветру. [BR3/B] Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей. Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид. Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому. [BR4/B] Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них — и внутри нутра. Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук. Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт. [BR5/B] Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари. В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль — это плоть времени; плоть и кровь. [BR6/B] Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту, — как я переношу небытие на свету. Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает. [BR7/B] Преподнося сюрприз суммой своих углов вещь выпадает из миропорядка слов. Вещь не стоит. И не движется. Это — бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «* мать!» [BR8/B] Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней. Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз. Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети. [BR9/B] Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт. Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. «Смерть придет, у нее будут твои глаза». [BR10[/B] Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой? Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть, мертв или жив? Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой.

Сын, если я не мертв

Иосиф Александрович Бродский

Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму. Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной — я молод — с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму. Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому. Сын! Если я не мертв, то потому потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему. Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму. Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника — похожи. А смерть — ничтожный физиономист. Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит.

Я вас любил

Иосиф Александрович Бродский

Я вас любил. Любовь еще (возможно,что просто боль) сверлит мои мозги.Все разлетелось к черту на куски.Я застрелиться пробовал, но сложнос оружием. И далее: виски:в который вдарить? Портила не дрожь, нозадумчивость. Черт! Все не по-людски!Я вас любил так сильно, безнадежно,как дай вам Бог другими — но не даст!Он, будучи на многое горазд,не сотворит — по Пармениду — дваждысей жар в крови, ширококостный хруст,чтоб пломбы в пасти плавились от жаждыкоснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!

Августовские любовники

Иосиф Александрович Бродский

Августовские любовники, августовские любовники проходят с цветами, невидимые зовы парадных их влекут, августовские любовники в красных рубашках с полуоткрытыми ртами мелькают на перекрестках, исчезают в переулках, по площади бегут. Августовские любовники в вечернем воздухе чертят красно-белые линии рубашек, своих цветов, распахнутые окна между черными парадными светят, и они всё идут, всё бегут на какой-то зов. Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город, вот он красит деревья, зажигает лампу, лакирует авто, в узеньких переулках торопливо звонят соборы, возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто. Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами, голубые струи реклам бесконечно стекают с крыш, вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами, никогда ни с кем, это ты себе говоришь. Вот цветы и цветы, и квартиры с новой любовью, с юной плотью входящей, всходящей на новый круг, отдавая себя с новым криком и с новой кровью, отдавая себя, выпуская цветы из рук. Новый вечер шумит, что никто не вернется, над новой жизнью, что никто не пройдет под балконом твоим к тебе, и не станет к тебе, и не станет, не станет ближе чем к самим себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.

Рождество 1963 года

Иосиф Александрович Бродский

Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Звезда светила ярко с небосвода. Холодный ветер снег в сугроб сгребал. Шуршал песок. Костер трещал у входа. Дым шел свечой. Огонь вился крючком. И тени становились то короче, то вдруг длинней. Никто не знал кругом, что жизни счет начнется с этой ночи. Волхвы пришли. Младенец крепко спал. Крутые своды ясли окружали. Кружился снег. Клубился белый пар. Лежал младенец, и дары лежали.