Перейти к содержимому

Я это видел

Илья Сельвинский

Можно не слушать народных сказаний, Не верить газетным столбцам, Но я это видел. Своими глазами. Понимаете? Видел. Сам.

Вот тут дорога. А там вон — взгорье. Меж нами вот этак — ров. Из этого рва поднимается горе. Горе без берегов.

Нет! Об этом нельзя словами… Тут надо рычать! Рыдать! Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме, Заржавленной, как руда.

Кто эти люди? Бойцы? Нисколько. Может быть, партизаны? Нет. Вот лежит лопоухий Колька — Ему одиннадцать лет.

Тут вся родня его. Хутор «Веселый». Весь «Самострой» — сто двадцать дворов Ближние станции, ближние села — Все заложников выслали в ров.

Лежат, сидят, всползают на бруствер. У каждого жест. Удивительно свой! Зима в мертвеце заморозила чувство, С которым смерть принимал живой,

И трупы бредят, грозят, ненавидят… Как митинг, шумит эта мертвая тишь. В каком бы их ни свалило виде — Глазами, оскалом, шеей, плечами Они пререкаются с палачами, Они восклицают: «Не победишь!»

Парень. Он совсем налегке. Грудь распахнута из протеста. Одна нога в худом сапоге, Другая сияет лаком протеза. Легкий снежок валит и валит… Грудь распахнул молодой инвалид. Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!» Поперхнулся. Упал. Застыл. Но часовым над лежбищем смерти Торчит воткнутый в землю костыль. И ярость мертвого не застыла: Она фронтовых окликает из тыла, Она водрузила костыль, как древко, И веха ее видна далеко.

Бабка. Эта погибла стоя, Встала из трупов и так умерла. Лицо ее, славное и простое, Черная судорога свела. Ветер колышет ее отрепье… В левой орбите застыл сургуч, Но правое око глубоко в небе Между разрывами туч. И в этом упреке Деве Пречистой Рушенье веры десятков лет: «Коли на свете живут фашисты, Стало быть, бога нет».

Рядом истерзанная еврейка. При ней ребенок. Совсем как во сне. С какой заботой детская шейка Повязана маминым серым кашне… Матери сердцу не изменили: Идя на расстрел, под пулю идя, За час, за полчаса до могилы Мать от простуды спасала дитя. Но даже и смерть для них не разлука: Невластны теперь над ними враги — И рыжая струйка из детского уха Стекает в горсть материнской руки.

Как страшно об этом писать. Как жутко. Но надо. Надо! Пиши! Фашизму теперь не отделаться шуткой: Ты вымерил низость фашистской души, Ты осознал во всей ее фальши «Сентиментальность» пруссацких грез, Так пусть же сквозь их голубые вальсы Торчит материнская эта горсть.

Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней, Ты за руку их поймал — уличи! Ты видишь, как пулею бронебойной Дробили нас палачи, Так загреми же, как Дант, как Овидий, Пусть зарыдает природа сама, Если все это сам ты видел И не сошел с ума.

Но молча стою я над страшной могилой. Что слова? Истлели слова. Было время — писал я о милой, О щелканье соловья.

Казалось бы, что в этой теме такого? Правда? А между тем Попробуй найти настоящее слово Даже для этих тем.

А тут? Да ведь тут же нервы, как луки, Но строчки… глуше вареных вязиг. Нет, товарищи: этой муки Не выразит язык.

Он слишком привычен, поэтому бледен. Слишком изящен, поэтому скуп, К неумолимой грамматике сведен Каждый крик, слетающий с губ.

Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече, Из всех племен от древка до древка И взять от каждого все человечье, Все, прорвавшееся сквозь века,- Вопли, хрипы, вздохи и стоны, Эхо нашествий, погромов, резни… Не это ль наречье муки бездонной Словам искомым сродни?

Но есть у нас и такая речь, Которая всяких слов горячее: Врагов осыпает проклятьем картечь. Глаголом пророков гремят батареи. Вы слышите трубы на рубежах? Смятение… Крики… Бледнеют громилы. Бегут! Но некуда им убежать От вашей кровавой могилы.

Ослабьте же мышцы. Прикройте веки. Травою взойдите у этих высот. Кто вас увидел, отныне навеки Все ваши раны в душе унесет.

Ров… Поэмой ли скажешь о нем? Семь тысяч трупов. Семиты… Славяне… Да! Об этом нельзя словами. Огнем! Только огнем!

Похожие по настроению

Годовщина войны

Георгий Иванов

Выхожу я из леса. Закатный Отблеск меркнет, тускнеет земля… Вот он, русский простор необъятный Все овсы да ржаные поля!Словно желтое море без края, Бесконечные нивы шумят, И над синью лесов, догорая, Алой лентою светит закат.О, равнины, привыкшие к вьюгам, Чернозема и глины пласты — Вы тяжелым распаханы плугом, Вы крестьянской молитвой святы.Полевая уходит дорога, Загораются звезды вдали… Сердцу слышно так много, так много В легком шуме родимой земли…Так же зыблились нивы густые, Урожаем гудела земля, — И тяжелые кони Батыя Растоптали родные поля!Сколько было изведано муки, Сколько горестных пролито слез, Но простер Благодатные Руки Над Крещенною Русью — Христос.Не осилили ложь и коварство, Не осилили злоба и ад!.. Где татарское, темное царство? Только нивы, как прежде, шумят!Сколько раз грозовые зарницы Бороздили твои небеса, И зловещие, черные птицы Населяли родные леса…А теперь лишь без счета могилы Затерялись в раздольных полях… Где врагов смертоносные силы, Где их славы развенчанной прах!Сладко пахнет цветущей гречихой, Ночь прохладна, ясна и строга. Знаю — сгинет проклятое лихо, Верно, — Русь одолеет врага!Мы окрепли в бореньи суровом, — Мы воскресли, Отчизну любя. Богородица светлым покровом, Русь, как встарь, осеняет тебя!В годовщину великих событий, Люди, — в небо глядите смелей! И шумите, колосья, шумите Над раздольями русских полей!

Города горят

Илья Эренбург

Города горят. У тех обид Тонны бомб, чтоб истолочь гранит. По дорогам, по мостам, в крови, Проползают ночью муравьи, И летит, летит, летит щепа — Липы, ружья, руки, черепа. От полей исходит трупный дух. Псы не лают, и молчит петух, Только говорит про мертвый кров Рев больных, недоеных коров. Умирает голубая ель И олива розовых земель, И родства не помнящий лишай Научился говорить «прощай», И на ста языках человек, Умирая, проклинает век. …Будет день, и прорастет она — Из костей, как всходят семена,— От сетей, где севера треска, До Сахары праздного песка, Всколосятся руки и штыки, Зашагают мертвые полки, Зашагают ноги без сапог, Зашагают сапоги без ног, Зашагают горя города, Выплывут утопшие суда, И на вахту встанет без часов Тень товарища и облаков. Вспомнит старое крапивы злость, Соком ярости нальется гроздь, Кровь проступит сквозь земли тоску, Кинется к разбитому древку, И труба поведает, крича, Сны затравленного трубача.

Война

Константин Бальмонт

1 История людей — История войны, Разнузданность страстей В театре Сатаны. Страна теснит страну, И взгляд встречает взгляд. За краткую весну Несчетный ряд расплат. У бешенства мечты И бешеный язык, Личина доброты Спадает в быстрый миг. Что правдою зовут, Мучительная ложь. Смеются ль, — тут как тут За пазухою нож. И снова льется кровь Из темной глубины. И вот мы вновь, мы вновь — Актеры Сатаны. 2 Боже мой, о, Боже мой, за что мои страданья? Нежен я, и кроток я, а страшный мир жесток. Явственно я чувствую весь ужас трепетанья Тысяч рук оторванных, разбитых рук и ног. Рвущиеся в воздухе безумные гранаты, Бывший человеческим и ставший зверским взгляд, Звуков сумасшествия тяжелые раскаты, Гимн свинца и пороха, напевы пуль звенят. Сонмы пчел убийственных, что жалят в самом деле, И готовят Дьяволу не желтый, красный мед, Соты динамитные, летучие шрапнели, Помыслы лиддитные, свирепый пулемет. А далеко, в городе, где вор готовит сметы, Люди крепковыйные смеются, пьют, едят. Слышится: «Что нового?» Слегка шуршат газеты. «Вы сегодня в Опере?» — «В партере, пятый ряд». Широко замыслены безмерные мученья, Водопад обрушился, и Хаос властелин, Все мое потоплено, кипит, гудит теченье, — Я, цветы сбирающий, что ж сделаю один! 3 «Кто визжит, скулит, и плачет?» Просвистел тесак. «Ты как мяч, и ум твой скачет, Ты щенок, дурак!» «Кто мешает битве честной?» Крикнуло ружье. «Мертвый книжник, трус известный, Баба, — прочь ее!» «Кто поет про руки, ноги?» Грянул барабан. «Раб проклятый, прочь с дороги, Ты должно быть пьян!» Гневной дробью разразился Грозный барабан. «Если штык о штык забился, Штык затем и дан!» Пушки глухо зарычали, Вспыхнул красный свет, Жерла жерлам отвечали, Ясен был ответ. Точно чей-то зов с амвона Прозвучал в мечте. И несчетные знамена Бились в высоте. Сильный, бодрый, гордый, смелый, Был и я солдат, Шел в безвестные пределы, Напрягая взгляд. Шло нас много, пели звоны. С Неба лили свет Миллионы, миллионы Царственных планет.

Безыменное поле

Константин Михайлович Симонов

Опять мы отходим, товарищ, Опять проиграли мы бой, Кровавое солнце позора Заходит у нас за спиной. Мы мертвым глаза не закрыли, Придется нам вдовам сказать, Что мы не успели, забыли Последнюю почесть отдать. Не в честных солдатских могилах — Лежат они прямо в пыли. Но, мертвых отдав поруганью, Зато мы — живыми пришли! Не правда ль, мы так и расскажем Их вдовам и их матерям: Мы бросили их на дороге, Зарыть было некогда нам. Ты, кажется, слушать не можешь? Ты руку занес надо мной… За слов моих страшную горечь Прости мне, товарищ родной, Прости мне мои оскорбленья, Я с горя тебе их сказал, Я знаю, ты рядом со мною Сто раз свою грудь подставлял. Я знаю, ты пуль не боялся, И жизнь, что дала тебе мать, Берег ты с мужскою надеждой Ее подороже продать. Ты, верно, в сорочке родился, Что все еще жив до сих пор, И смерть тебе меньшею мукой Казалась, чем этот позор. Ты можешь ответить, что мертвых Завидуешь сам ты судьбе, Что мертвые сраму не имут,— Нет, имут, скажу я тебе. Нет, имут. Глухими ночами, Когда мы отходим назад, Восставши из праха, за нами Покойники наши следят. Солдаты далеких походов, Умершие грудью вперед, Со срамом и яростью слышат Полночные скрипы подвод. И, вынести срама не в силах, Мне чудится в страшной ночи — Встают мертвецы всей России, Поют мертвецам трубачи. Беззвучно играют их трубы, Незримы от ног их следы, Словами беззвучной команды Их ротные строят в ряды. Они не хотят оставаться В забытых могилах своих, Чтоб вражеских пушек колеса К востоку ползли через них. В бело-зеленых мундирах, Павшие при Петре, Мертвые преображенцы Строятся молча в каре. Плачут седые капралы, Протяжно играет рожок, Впервые с Полтавского боя Уходят они на восток. Из-под твердынь Измаила, Не знавший досель ретирад, Понуро уходит последний Суворовский мертвый солдат. Гремят барабаны в Карпатах, И трубы над Бугом поют, Сибирские мертвые роты У стен Перемышля встают. И на истлевших постромках Вспять через Неман и Прут Артиллерийские кони Разбитые пушки везут. Ты слышишь, товарищ, ты слышишь, Как мертвые следом идут, Ты слышишь: не только потомки, Нас предки за это клянут. Клянемся ж с тобою, товарищ, Что больше ни шагу назад! Чтоб больше не шли вслед за нами Безмолвные тени солдат. Чтоб там, где мы стали сегодня,— Пригорки да мелкий лесок, Куриный ручей в пол-аршина, Прибрежный отлогий песок,— Чтоб этот досель неизвестный Кусок нас родившей земли Стал местом последним, докуда Последние немцы дошли. Пусть то безыменное поле, Где нынче пришлось нам стоять, Вдруг станет той самой твердыней, Которую немцам не взять. Ведь только в Можайском уезде Слыхали названье села, Которое позже Россия Бородином назвала.

Мы шли

Михаил Исаковский

Мы шли молчаливой толпою,- Прощайте, родные места!- И беженской нашей слезою Дорога была залита. Вздымалось над селами пламя, Вдали грохотали бои, И птицы летели над нами, Покинув гнездовья свои. Зверье по лесам и болотам Бежало, почуяв войну,- Видать, и ему неохота Остаться в фашистском плену. Мы шли… В узелки завязали По горстке родимой земли, И всю б ее, кажется, взяли, Но всю ее взять не могли. И в горестный час расставанья, Среди обожженных полей, Сурово свои заклинанья Шептали старухи над ней: — За кровь, за разбой, за пожары, За долгие ночи без сна Пусть самою лютою карой Врагов покарает она! Пусть высохнут листья и травы, Где ступит нога палачей, И пусть не водою — отравой Наполнится каждый ручей. Пусть ворон — зловещая птица — Клюет людоедам глаза, Пусть в огненный дождь превратится Горючая наша слеза. Пусть ветер железного мщенья Насильника в бездну сметет, Пусть ищет насильник спасенья, И пусть он его не найдет И страшною казнью казнится, Каменья грызя взаперти… Мы верили — суд совершится. И легче нам было идти.

Дети в Освенциме

Наум Коржавин

Мужчины мучили детей. Умно. Намеренно. Умело. Творили будничное дело, Трудились — мучили детей. И это каждый день опять: Кляня, ругаясь без причины… А детям было не понять, Чего хотят от них мужчины. За что — обидные слова, Побои, голод, псов рычанье? И дети думали сперва, Что это за непослушанье. Они представить не могли Того, что было всем открыто: По древней логике земли, От взрослых дети ждут защиты. А дни всё шли, как смерть страшны, И дети стали образцовы. Но их всё били. Так же. Снова. И не снимали с них вины. Они хватались за людей. Они молили. И любили. Но у мужчин «идеи» были, Мужчины мучили детей. Я жив. Дышу. Люблю людей. Но жизнь бывает мне постыла, Как только вспомню: это — было! Мужчины мучили детей!

Поход

Николай Алексеевич Заболоцкий

Шинель двустворчатую гонит, В какую даль — не знаю сам, Вокзалы встали коренасты, Воткнулись в облако кресты, Свертелась бледная дорога, Шел батальон, дышали ноги Мехами кожи, и винтовки — Стальные дула обнажив — Дышали холодом. Лежит, Она лежит — дорога хмурая, Дорогая бледная моя. Отпали облака усталые, Склонились лица тополей,— И каждый помнит, где жена, Спокойствием окружена, И плач трехлетнего ребенка, В стакане капли, на стене — Плакат войны: война войне. На перевале меркнет день, И тело тонет, словно тень, И вот казарма встала рядом Громадой жирных кирпичей — В воротах меркнут часовые, Занумерованные сном. И шел, смеялся батальон, И по пятам струился сон, И по пятам дорога хмурая Кренилась, падая. Вдали Шеренги коек рисовались, И наши тени раздевались, И падали… И снова шли… Ночь вылезала по бокам, Надув глаза, легла к ногам, Собачья ночь в глаза глядела, Дышала потом, тяготела, По головам… Мы шли, мы шли… В тумане плотном поутру Труба, бодрясь, пробила зорю, И лампа, споря с потолком, Всплыла оранжевым пятном,— Еще дымился под ногами Конец дороги, день вставал, И наши тени шли рядами По бледным стенам — на привал.

От сердца к сердцу

Ольга Берггольц

От сердца к сердцу. Только этот путь я выбрала тебе. Он прям и страшен. Стремителен. С него не повернуть. Он виден всем и славой не украшен. Я говорю за всех, кто здесь погиб. В моих стихах глухие их шаги, их вечное и жаркое дыханье. Я говорю за всех, кто здесь живет, кто проходил огонь, и смерть, и лед, я говорю, как плоть твоя, народ, по праву разделенного страданья… И вот я становлюся многоликой, и многодушной, и многоязыкой. Но мне же суждено самой собой остаться в разных обликах и душах, и в чьем-то горе, в радости чужой свой тайный стон и тайный шепот слушать и знать, что ничего не утаишь… Все слышат всё, до скрытого рыданья… И друг придет с ненужным состраданьем, и посмеются недруги мои. Пусть будет так. Я не могу иначе. Не ты ли учишь, Родина, опять: не брать, не ждать и не просить подачек за счастие творить и отдавать. …И вновь я вижу все твои приметы, бессмертный твой, кровавый, горький зной, сорок второй, неистовое лето и все живое, вставшее стеной на бой со смертью…

Просторный лес листвой перемело

Вероника Тушнова

Просторный лес листвой перемело, на наших лицах — отсвет бледной бронзы. Струит костёр стеклянное тепло, раскачивает голые берёзы. Ни зяблика, ни славки, ни грача, беззвучен лес, метелям обречённый. Лесной костёр грызёт сушняк, урча, и ластится, как хищник приручённый. Припал к земле, к траве сухой прилёг, ползёт, хитрит… лизнуть нам руки тщится.. Ещё одно мгновенье — и прыжок! И вырвется на волю, и помчится… Украдено от вечного огня, ликует пламя, жарко и багрово… Невесело ты смотришь на меня, и я не говорю тебе ни слова. Как много раз ты от меня бежал. Как много раз я от тебя бежала. …На сотни вёрст гудит лесной пожар. Не поздно ли спасаться от пожара?

Пролетарий, в зародыше задуши войну!

Владимир Владимирович Маяковский

IБудущие: Дипломатия/B — Мистер министр?                             How do you do? Ультиматум истек.                            Уступки?                                         Не иду. Фирме Морган                       должен Крупп                                            ровно три миллиарда                       и руп. Обложить облака!                           Начать бои! Будет добыча —                         вам пай. Люди — ваши,                     расходы —                                     мои. Good bye! IМобилизация/B «Смит и сын.                    Самоговорящий ящик» Ящик         министр                       придвинул быстр. В раструб трубы,                         мембране говорящей, сорок           секунд                      бубнил министр. Сотое авеню.                     Отец семейства. Дочь         играет                   цепочкой на отце. Записал             с граммофона                                   время и место. Фармацевт — как фармацевт. Пять сортировщиков.                                 Вид водолаза. Серых           масок                     немигающий глаз — уставили               в триста баллонов газа. Блок         минуту                     повизгивал лазя, грузя         в кузова                     «чумной газ». Клубы           Нью-Йорка                            раскрылись в сроки, раз       не разнился                         от других разов. Фармацевт                 сиял,                         убивши в покер флеш-роялем                     — четырех тузов. IНаступление/B Штаб воздушных гаваней и доков. Возд-воен-электрик                              Джим Уост включил              в трансформатор                                        заатлантических токов триста линий —                       зюд-ост. Авиатор             в карте                        к цели полета вграфил               по линейке                                в линию линия. Ровно           в пять                     без механиков и пилотов взвились               триста                         чудовищ алюминия. Треугольник                    — летящая фабрика ветра — в воздух             триста винтов всвистал. Скорость —                 шестьсот пятьдесят километров. Девять            тысяч                     метров —                                   высота. Грозой не кривясь,                             ни от ветра резкого, только —             будто                     гигантский Кольт —над каждым аэро                             сухо потрескивал ток       в 15 тысяч вольт. Встали            стражей неба вражьего. Кто умер —                 счастье тому. Знайте,            буржуями                            сжигаемые заживо, последнее изобретение:                                    «крематорий на дому». IБой/B Город           дышал                     что было мочи, спал,         никак                   не готовясь                                     к смертям. Выползло                триста,                           к дымочку дымочек. Пошли            спиралью                           снижаться, смердя. Какая-то птица                       — пустяк,                                     воробушки — падала            в камень,                           горохом ребрышки. Крыша            рейхстага,                            сиявшая лаково, в две секунды                       стала седая. Бесцветный дух                         дома́ обволакивал, ник       к земле,                    с этажей оседая. «Спасайся, кто может,                                 с десятого —                                                    прыга…» Слово          свело                   в холодеющем нёбе; ножки,           еще минуту подрыгав, рядом           легли —                       успокоились обе. Безумные                думали:                            «Сжалим,                                           умолим». Когда           растаял                       газ,                             повися, — ни человека,                    ни зверя,                                 ни моли! Жизнь           была                    и вышла вся. Четыре             аэро                     снизились искоса, лучи        скрестя                    огромнейшим иксом. Был труп               — и нет. Был дом             — и нет его. Жег       свет фиолетовый. Обделали чисто.                         Ни дыма,                                       ни мрака. Взорвали,                взрыли,                            смыли,                                        взмели. И город             лежит                       погашенной маркой на грязном,                  рваном                              пакете земли. IПобеда/B Морган.             Жена.                     В корсетах.                                     Не двинется. Глядя,           как                 шампанское пенится, Морган сказал:                       — Дарю                                   имениннице немного разрушенное,                                 но хорошее именьице! IТоварищи, не допустим/B Сейчас            подытожена                               великая война. Пишут           мемуары                         истории писцы. Но боль близких,                         любимых, нам еще       кричит                 из сухих цифр. 30     миллионов                      взяли на мушку, в сотнях             миллионов                              стенанье и вой. Но и этот               ад                    покажется погремушкой рядом           с грядущей                            готовящейся войной. Всеми спинами,                         по пленам драными, руками,            брошенными                                на операционном столе, всеми          в осень                     ноющими ранами, всей трескотней                         всех костылей, дырами ртов,                    — выбил бой! — голосом,               визгом газовой боли — сегодня,             мир,                     крикни—                                   Долой!!! Не будет!               Не хотим!                             Не позволим! Нациям             нет                   врагов наций. Нацию            выдумал                          мира враг. Выходи             не с нацией драться, рабочий мира,                       мира батрак! Иди,         пролетарской армией топая, штыки           последние                           атакой выставь! «Фразы             о мире —                           пустая утопия, пока        не экспроприирован                                      класс капиталистов». Сегодня…               завтра… —                              а справимся все-таки! Виновным — смерть.                               Невиновным — вдвойне. Сбейте            жирных                         дюжины и десятки. Миру — мир,                   война — войне.

Другие стихи этого автора

Всего: 72

Perpetuum mobile

Илья Сельвинский

Новаторство всегда безвкусно, А безупречны эпигоны: Для этих гавриков искусство — Всегда каноны да иконы.Новаторы же разрушают Все окольцованные дали: Они проблему дня решают, Им некогда ласкать детали.Отсюда стружки да осадки, Но пролетит пора дискуссий, И станут даже недостатки Эстетикою в новом вкусе.И после лозунгов бесстрашных Уже внучата-эпигоны Возводят в новые иконы Лихих новаторов вчерашних. Perpetuum mobile — Вечное движение (лат.).

Акула

Илья Сельвинский

У акулы плечи, словно струи, Светятся в голубоватой глуби; У акулы маленькие губы, Сложенные будто в поцелуе; У акулы женственная прелесть В плеске хвостового оперенья…Не страшись! Я сам сжимаю челюсть, Опасаясь нового сравненья.

Ах, что ни говори, а молодость прошла

Илья Сельвинский

Ах, что ни говори, а молодость прошла… Еще я женщинам привычно улыбаюсь, Еще лоснюсь пером могучего крыла, Чего-то жду еще — а в сердце хаос, хаос!Еще хочу дышать, и слушать, и смотреть; Еще могу шагнуть на радости, на муки, Но знаю: впереди, средь океана скуки, Одно лишь замечательное: смерть.

Баллада о ленинизме

Илья Сельвинский

В скверике, на море, Там, где вокзал, Бронзой на мраморе Ленин стоял. Вытянув правую Руку вперед, В даль величавую Звал он народ. Массы, идущие К свету из тьмы, Знали: «Грядущее — Это мы!»Помнится сизое Утро в пыли. Вражьи дивизии С моря пришли. Чистеньких, грамотных Дикарей Встретил памятник Грудью своей! Странная статуя… Жест — как сверло, Брови крылатые Гневом свело.— Тонко сработано! Кто ж это тут? ЛЕНИН. Ах, вот оно! — Аб! — Гут!Дико из цоколя Высится шест. Грохнулся около Бронзовый жест. Кони хвостатые Взяли в карьер. Нет статуи, Гол сквер. Кончено! Свержено! Далее — в круг Входит задержанный Политрук.Был он молоденький — Двадцать всего. Штатский в котике Выдал его. Люди заохали… («Эх, маята!») Вот он на цоколе, Подле шеста; Вот ему на плечи Брошен канат. Мыльные каплищи Петлю кропят…— Пусть покачается На шесте. Пусть он отчается В красной звезде! Всплачется, взмолится Хоть на момент, Здесь, у околицы, Где монумент, Так, чтобы жители, Ждущие тут, Поняли. Видели, — Ауф! — Гут!Желтым до зелени Стал политрук. Смотрит… О Ленине Вспомнил… И вдруг Он над оравою Вражеских рот Вытянул правую Руку вперед — И, как явление Бронзе вослед, Вырос Ленина Силуэт.Этим движением От плеча, Милым видением Ильича Смертник молоденький В этот миг Кровною родинкой К душам проник…Будто о собственном Сыне — навзрыд Бухтою об стену Море гремит! Плачет, волнуется, Стонет народ, Глядя на улицу Из ворот.Мигом у цоколя Каски сверк! Вот его, сокола, Вздернули вверх; Вот уж у сонного Очи зашлись… Все же ладонь его Тянется ввысь — Бронзовой лепкою, Назло зверью, Ясною, крепкою Верой в зарю!

Белый песец

Илья Сельвинский

Мы начинаем с тобой стареть, Спутница дорогая моя… В зеркало вглядываешься острей, Боль от самой себя затая:Ты еще ходишь-плывешь по земле В облаке женственного тепла. Но уж в улыбке, что света милей, Лишняя черточка залегла.Но ведь и эти морщинки твои Очень тебе, дорогая, к лицу. Нет, не расплющить нашей любви Даже и времени колесу!Меж задушевных имен и лиц Ты как червонец в куче пезет, Как среди меха цветных лисиц Свежий, как снег, белый песец.Если захочешь меня проклясть, Буду униженней всех людей, Если ослепнет влюбленный глаз, Воспоминаньями буду глядеть.Сколько отмучено мук с тобой, Сколько иссмеяно смеха вдвоем! Как мы, невзысканные судьбой, К радужным далям друг друга зовем.Радуйся ж каждому новому дню! Пусть оплетает лукавая сеть — В берлоге души тебя сохраню, Мой драгоценный, мой Белый Песец!

Был я однажды счастливым

Илья Сельвинский

Был я однажды счастливым: Газеты меня возносили. Звон с золотым отливом Плыл обо мне по России.Так это длилось и длилось, Я шел в сиянье регалий… Но счастье мое взмолилось: «О, хоть бы меня обругали!»И вот уже смерчи вьются Вслед за девятым валом, И всё ж не хотел я вернуться К славе, обложенной салом.

В библиотеке

Илья Сельвинский

Полюбил я тишину читален. Прихожу, сажусь себе за книгу И тихонько изучаю Таллин, Чтоб затем по очереди Ригу. Абажур зеленый предо мною, Мягкие протравленные тени. Девушка самою тишиною Подошла и принялась за чтенье. У Каррьеры есть такие лица: Всё в них как-то призрачно и тонко, Таллин же — эстонская столица… Кстати: может быть, она эстонка? Может, Юкка, белобрысый лыжник, Пишет ей и называет милой? Отрываюсь от видений книжных, А в груди легонько затомило… Каждый шорох, каждая страница, Штрих ее зеленой авторучки Шелестами в грудь мою струится, Тормошит нахмуренные тучки. Наконец не выдержал! Бледнея, Наклоняюсь (но не очень близко) И сипяще говорю над нею: «Извините: это вы — английский?» Пусть сипят голосовые нити, Да и фраза не совсем толкова, Про себя я думаю: «Скажите — Вы могли бы полюбить такого?» «Да»,— она шепнула мне на это. Именно шепнула!— вы заметьте… До чего же хороша планета, Если девушки живут на свете!

В зоопарке

Илья Сельвинский

Здесь чешуя, перо и мех, Здесь стон, рычанье, хохот, выкрик, Но потрясает больше всех Философическое в тиграх:Вот от доски и до доски Мелькает, прутьями обитый, Круженье пьяное обиды, Фантасмагория тоски.

В картинной галерее

Илья Сельвинский

В огромной раме жирный Рубенс Шумит плесканием наяд — Их непомерный голос трубен, Речная пена их наряд.За ним печальный Боттичелли Ведет в обширный медальон Не то из вод, не то из келий Полувенер, полумадонн.И наконец, врагам на диво Презрев французский гобелен, С утонченностью примитива Воспел туземок Поль Гоген.А ты идешь от рамы к раме, Не нарушая эту тишь, И лишь тафтовыми краями Тугого платья прошуршишь.Остановилась у голландца… Но тут, войдя в багетный круг, Во всё стекло на черни глянца Твой облик отразился вдруг.И ты затмила всех русалок, И всех венер затмила ты! Как сразу стал убог и жалок С дыханьем рядом — мир мечты…

Великий океан

Илья Сельвинский

Одиннадцать било. Часики сверь В кают-компании с цифрами диска. Солнца нет. Но воздух не сер: Туман пронизан оранжевой искрой.Он золотился, роился, мигал, Пушком по щеке ласкал, колоссальный, Как будто мимо проносят меха Голубые песцы с золотыми глазами.И эта лазурная мглистость несется В сухих золотинках над мглою глубин, Как если б самое солнце Стало вдруг голубым.Но вот загораются синие воды Субтропической широты. На них маслянисто играют разводы, Как буквы «О», как женские рты…О океан, омывающий облако Океанийских окраин! Даже с берега, даже около, Галькой твоей ограян,Я упиваюсь твоей синевой, Я улыбаюсь чаще, И уж не нужно мне ничего — Ни гор, ни степей, ни чащи.Недаром храню я, житель земли, Морскую волну в артериях С тех пор, как предки мои взошли Ящерами на берег.А те из вас, кто возникли не так И кутаются в одеяла, Все-таки съездите хоть в поездах Послушать шум океана.Кто хоть однажды был у зеркал Этих просторов — поверьте, Он унес в дыхательных пузырьках Порыв великого ветра.Такого тощища не загрызет, Такому в беде не согнуться — Он ленинский обоймет горизонт, Он глубже поймет революцию.Вдохни ж эти строки! Живи сто лет — Ведь жизнь хороша, окаянная…Пускай этот стих на твоем столе Стоит как стакан океана.

Весеннее

Илья Сельвинский

Весною телеграфные столбы Припоминают, что они — деревья. Весною даже общества столпы Низринулись бы в скифские кочевья.Скворечница пока еще пуста, Но воробьишки спорят о продаже, Дома чего-то ждут, как поезда, А женщины похожи на пейзажи.И ветерок, томительно знобя, Несет тебе надежды ниоткуда. Весенним днем от самого себя Ты, сам не зная, ожидаешь чуда.

Гете и Маргарита

Илья Сельвинский

О, этот мир, где лучшие предметы Осуждены на худшую судьбу… ШекспирПролетели золотые годы, Серебрятся новые года… «Фауста» закончив, едет Гете Сквозь леса неведомо куда.По дороге завернул в корчму, Хорошо в углу на табуретке… Только вдруг пригрезилась ему В кельнерше голубоглазой — Гретхен.И застрял он, как медведь в берлоге, Никуда он больше не пойдет! Гете ей читает монологи, Гете мадригалы ей поет.Вот уж этот неказистый дом Песней на вселенную помножен! Но великий позабыл о том, Что не он ведь чертом омоложен;А Марго об этом не забыла, Хоть и знает пиво лишь да квас: «Раз уж я капрала полюбила, Не размениваться же на вас».