Ода
Брожу по площадям унылым, опустелым. Еще смуглеют купола и реет звон едва-едва, Еще теплеет бедное тело Твое, Москва. Вот уж всадники скачут лихо. Дети твои? или вороны? Близок час, ты в прах обратишься — Кто? душа моя? или бренный город? На север и на юг, на восток и на запад Длинные дороги, а вдоль них кресты. Крест один — на нем распята, Россия, ты! Гляжу один, и в сердце хилом Отшумели дни и закатились имена. Обо всем скажу я — это было, Только трудно вспоминать. Что же! Умирали царства и народы. В зыбкой синеве Рассыпались золотые звезды, Отгорал великий свет. Родина, не ты ли малая песчинка? О душа моя, летучая звезда, В этой вечной вьюге пролетаешь мимо, И не всё ль равно куда? Говорят — предел и революция. Слышать топот вечного Коня. И в смятеньи бьются Над последнею страницей Бытия. Вот и мой конец — я знаю. Но, дойдя до темной межи, Славлю я жизнь нескончаемую, Жизнь, и только жизнь! Вы сказали — смута, брань и войны, Вы убили, забыли, ушли. Но так же глубок и покоен Сон золотой земли. И что все волненья, весь ропот, Всё, что за день смущает вас, Если солнце ясное и далекое Замрет, уйдет в урочный час. Хороните нового Наполеона, Раздавите малого червя — Минет год, и травой зеленой Зазвенят весенние поля. Так же будут шумные ребята Играть и расти, расти, как трава, Так же будут девушки в часы заката Слушать голос ветра и любви слова. Сколько, сколько весен было прежде? И кресты какие позади? Но с такой же усмешкой нежной Мать поднесет младенца к груди. И когда земля навек остынет, Отцветут зеленые сады, И когда забудется даже грустное имя Мертвой звезды, — Будет жизнь цвести в небесном океане, Бить струей золотой без конца, Тихо теплеть в неустанном дыхании Творца. Ныне, на исходе рокового года, Досказав последние слова, Славлю жизни неизменный облик И ее высокие права. Был, отцвел — мгновенная былинка… Не скорби — кончая жить. Славлю я вовек непобедимую Жизнь.
Похожие по настроению
Русь моя, жизнь моя
Александр Александрович Блок
Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться? Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма! Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться… Вольному сердцу на что твоя тьма?Знала ли что? Или в бога ты верила? Что’ там услышишь из песен твоих? Чудь начудила, да Меря намерила Гатей, дорог да столбов верстовых…Лодки да грады по рекам рубила ты, Но до Царьградских святынь не дошла… Соколов, лебедей в степь распустила ты — Кинулась и’з степи черная мгла…За’ море Черное, за’ море Белое В черные ночи и в белые дни Дико глядится лицо онемелое, Очи татарские мечут огни…Тихое, долгое, красное зарево Каждую ночь над становьем твоим… Что’ же маячишь ты, сонное марево? Вольным играешься духом моим?
Жизнь, жизнь
Арсений Александрович Тарковский
[B]I[/B] Предчувствиям не верю, и примет Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда Я не бегу. На свете смерти нет: Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо Бояться смерти ни в семнадцать лет, Ни в семьдесят. Есть только явь и свет, Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете. Мы все уже на берегу морском, И я из тех, кто выбирает сети, Когда идет бессмертье косяком. [B]II[/B] Живите в доме — и не рухнет дом. Я вызову любое из столетий, Войду в него и дом построю в нем. Вот почему со мною ваши дети И жены ваши за одним столом,- А стол один и прадеду и внуку: Грядущее свершается сейчас, И если я приподымаю руку, Все пять лучей останутся у вас. Я каждый день минувшего, как крепью, Ключицами своими подпирал, Измерил время землемерной цепью И сквозь него прошел, как сквозь Урал. [B]III[/B] Я век себе по росту подбирал. Мы шли на юг, держали пыль над степью; Бурьян чадил; кузнечик баловал, Подковы трогал усом, и пророчил, И гибелью грозил мне, как монах. Судьбу свою к седлу я приторочил; Я и сейчас в грядущих временах, Как мальчик, привстаю на стременах. Мне моего бессмертия довольно, Чтоб кровь моя из века в век текла. За верный угол ровного тепла Я жизнью заплатил бы своевольно, Когда б ее летучая игла Меня, как нить, по свету не вела.
Лирическое заключение из поэмы «Смерть»
Дмитрий Мережковский
О век могучий, век суровый Железа, денег и машин, Твой дух промышленно-торговый Царит, как полный властелин. Ты начертал рукой кровавой На всех знаменах: «В силе — право!» И скорбь пророков и певцов, Святую жажду новой веры Ты осмеял, как бред глупцов, О век наш будничный и серый! Расчет и польза — твой кумир, Тобою властвует банкир,Газет, реклам бумажный ворох, Недуг безверья и тоски, И к людям ненависть, и порох, И броненосцы, и штыки. Но ведь не пушки, не твердыни, Не крик газет тебя доныне Спасает, русская земля! Спасают те, кто в наше время В родные, бедные поля Кидают вечной правды семя, Чье сердце жалостью полно, — Без них бы мир погиб давно!..Кладите рельсы, шахты ройте, Смирите ярость волн морских, Пустыни вечные покройте Сетями проволок стальных И дерзко вешайте над бездной Дугою легкой мост железный, Зажгите в ваших городах Молниеносные лампады, — Но если нет любви в сердцах — Ни в чем не будет вам отрады! Но если в людях бога нет — Настанет ночь, померкнет свет…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как в древних стенах Колизея Теперь шумит лишь ветер, вея, Растет репейник и полынь, — Так наши гордые столицы И мрамор сумрачных твердынь — Исчезнет всё, как луч зарницы, Чуть озарившей небосклон, Пройдет — как звук, как тень, как сон!О, трудно жить во тьме могильной, Среди безвыходной тоски! За пессимизм, за плач бессильный Нас укоряют старики; Но в прошлом есть у вас родное, Навеки сердцу дорогое, Мы — дети горестных времен, Мы — дети мрака и безверья! Хоть на мгновенье озарен Ваш лик был солнцем у преддверья Счастливых дней… Но свет погас, — Нет даже прошлого у нас!Вы жили, вы стремились к цели, А мы томимся, не живем, Не видя солнца с колыбели!.. Разуверение во всем Вы нам оставили в наследство. И было горько наше детство! Мы гибнем и стремимся к ней, К земле родимой, на свободу, — Цветы, лишенные корней, Цветы, опущенные в воду, — Объяты сумраком ночным, Мы умираем и молчим!..Мы бесконечно одиноки, Богов покинутых жрецы. Грядите, новые пророки! Грядите, вещие певцы, Еще неведомые миру! И отдадим мы нашу лиру Тебе, божественный поэт… На глас твой первые ответим, Улыбкой первой твой рассвет, О Солнце будущего, встретим И в блеске утреннем твоем, Тебя приветствуя, умрем!«Salutant, Caesar Imperator, Те morituri» {*} Весь наш род, {* Идущие на смерть приветствуют тебя, император Цезарь!} Как на арене гладиатор, Пред новым веком смерти ждет. Мы гибнем жертвой искупленья. Придут иные поколенья, Но в оный день пред их судом Да не падут на нас проклятья: Вы только вспомните о том, Как много мы страдали, братья! Грядущей веры новый свет, Тебе от гибнущих — привет!
Россия — любовь
Федор Сологуб
Небо наше так широко, Небо наше так высоко, — О Россия, о любовь! Побеждая, не ликуешь, Умирая, не тоскуешь. О Россия, о любовь, Божью волю славословь! Позабудь, что мы страдали. Умирают все печали. Ты печалей не кляни. Не дождёшься повторений Для минувших обольщений. Ты печалей не кляни. Полюби все Божьи дни.
России
Илья Сельвинский
Взлетел расщепленный вагон! Пожары… Беженцы босые… И снова по уши в огонь Вплываем мы с тобой, Россия. Опять судьба из боя в бой Дымком затянется, как тайна,— Но в час большого испытанья Мне крикнуть хочется: «Я твой!» Я твой. Я вижу сны твои, Я жизнью за тебя в ответе! Твоя волна в моей крови, В моей груди не твой ли ветер? Гордясь тобой или скорбя, Полуседой, но с чувством ранним Люблю тебя, люблю тебя Всем пламенем и всем дыханьем. Люблю, Россия, твой пейзаж: Твои курганы печенежьи, Станухи белых побережий, Оранжевый на синем пляж, Кровавый мех лесной зари, Олений бой, тюленьи игры И в кедраче над Уссури Шаманскую личину тигра. Люблю, Россия, птиц твоих: Военный строй в гусином стане, Под небом сокола стоянье В размахе крыльев боевых, И писк луня среди жнивья В очарованье лунной ночи, И на невероятной ноте Самоубийство соловья. Ну, а красавицы твои? А женщины твои, Россия? Какая песня в них взрастила Самозабвение любви? О, их любовь не полубыт: Всегда событье! Вечно мета! Россия… За одно за это Тебя нельзя не полюбить. Люблю стихию наших масс: Крестьянство с философской хваткой. Станину нашего порядка — Передовой рабочий класс, И выношенную в бою Интеллигенцию мою — Все общество, где мир впервые Решил вопросы вековые. Люблю великий наш простор, Что отражен не только в поле, Но в революционной воле Себя по-русски распростер: От декабриста в эполетах До коммуниста Октября Россия значилась в поэтах, Планету заново творя. И стал вождем огромный край От Колымы и до Непрядвы. Так пусть галдит над нами грай, Черня привычною неправдой, Но мы мостим прямую гать Через всемирную трясину, И ныне восприять Россию — Не человечество ль принять? Какие ж трусы и врали О нашей гибели судачат? Убить Россию — это значит Отнять надежду у Земли. В удушье денежного века, Где низость смотрит свысока, Мы окрыляем человека, Открыв грядущие века.
Ленин в Горках
Наум Коржавин
Пусть много смог ты, много превозмог И даже мудрецом меж нами признан. Но жизнь — есть жизнь. Для жизни ты не бог, А только проявленье этой жизни. Не жертвуй светом, добывая свет! Ведь ты не знаешь, что творишь на деле. Цель средства не оправдывает… Нет! У жизни могут быть иные цели. Иль вовсе нет их. Есть пальба и гром. Мир и война. Гниенье и горенье. Извечная борьба добра со злом, Где нет конца и нет искорененья. Убить. Тут надо ненависть призвать. Преодолеть черту. Найти отвагу. Во имя блага проще убивать!.. Но как нам знать, какая смерть во благо? У жизни свой, присущий, вечный ход. И не присуща скорость ей иная. Коль чересчур толкнуть её вперед, Она рванёт назад, давя, ломая. Но человеку душен плен границ, Его всё время нетерпенье гложет И перед жизнью он склониться ниц,— Признать её незыблемость — не может. Он всё отдать, всё уничтожить рад. Он мучает других и голодает… Всё гонится за призраком добра, Не ведая, что сам он зло рождает. А мы за ним. Вселенная, держись! Нам головы не жаль — нам всё по силам. Но всё проходит. Снова жизнь, как жизнь. И зло, как зло. И, в общем, всё, как было. Но тех, кто не жалел себя и нас, Пытаясь вырваться из плена буден, В час отрезвленья, в страшный горький час Вы всё равно не проклинайте, люди… В окне широком свет и белый снег. На ручках кресла зайчики играют… А в кресле неподвижный человек.— Молчит. Он знает сам, что умирает. Над ним любовь и ненависть горит. Его любой врагом иль другом числит. А он уже почти не говорит. Слова ушли. Остались только мысли. Смерть — демократ. Подводит всем черту. В ней беспристрастье есть, как в этом снеге. Ну что ж: он на одну лишь правоту Из всех возможных в жизни привилегий Претендовал… А больше ни на что. Он привилегий и сейчас не просит. Парк за окном стоит, как лес густой, И белую порошу ветер носит. На правоту… Что значит правота? И есть ли у неё черты земные. Шумят-гудят за домом провода И мирно спит, уйдя в себя, Россия. Ну что ж! Ну что ж! Он сделал всё, что мог, Устои жизни яростно взрывая… И всё же не подводится итог.— Его наверно в жизни — не бывает.
Ленинградская поэма
Ольга Берггольц
I Я как рубеж запомню вечер: декабрь, безогненная мгла, я хлеб в руке домой несла, и вдруг соседка мне навстречу. — Сменяй на платье, — говорит, — менять не хочешь — дай по дружбе. Десятый день, как дочь лежит. Не хороню. Ей гробик нужен. Его за хлеб сколотят нам. Отдай. Ведь ты сама рожала…— И я сказала: — Не отдам.— И бедный ломоть крепче сжала. — Отдай, — она просила, — ты сама ребенка хоронила. Я принесла тогда цветы, чтоб ты украсила могилу.— …Как будто на краю земли, одни, во мгле, в жестокой схватке, две женщины, мы рядом шли, две матери, две ленинградки. И, одержимая, она молила долго, горько, робко. И сил хватило у меня не уступить мой хлеб на гробик. И сил хватило — привести ее к себе, шепнув угрюмо: — На, съешь кусочек, съешь… прости! Мне для живых не жаль — не думай.— …Прожив декабрь, январь, февраль, я повторяю с дрожью счастья: мне ничего живым не жаль — ни слез, ни радости, ни страсти. Перед лицом твоим, Война, я поднимаю клятву эту, как вечной жизни эстафету, что мне друзьями вручена. Их множество — друзей моих, друзей родного Ленинграда. О, мы задохлись бы без них в мучительном кольце блокады. II . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . III О да — иначе не могли ни те бойцы, ни те шоферы, когда грузовики вели по озеру в голодный город. Холодный ровный свет луны, снега сияют исступленно, и со стеклянной вышины врагу отчетливо видны внизу идущие колонны. И воет, воет небосвод, и свищет воздух, и скрежещет, под бомбами ломаясь, лед, и озеро в воронки плещет. Но вражеской бомбежки хуже, еще мучительней и злей — сорокаградусная стужа, владычащая на земле. Казалось — солнце не взойдет. Навеки ночь в застывших звездах, навеки лунный снег, и лед, и голубой свистящий воздух. Казалось, что конец земли… Но сквозь остывшую планету на Ленинград машины шли: он жив еще. Он рядом где-то. На Ленинград, на Ленинград! Там на два дня осталось хлеба, там матери под темным небом толпой у булочной стоят, и дрогнут, и молчат, и ждут, прислушиваются тревожно: — К заре, сказали, привезут… — Гражданочки, держаться можно…— И было так: на всем ходу машина задняя осела. Шофер вскочил, шофер на льду. — Ну, так и есть — мотор заело. Ремонт на пять минут, пустяк. Поломка эта — не угроза, да рук не разогнуть никак: их на руле свело морозом. Чуть разогнешь — опять сведет. Стоять? А хлеб? Других дождаться? А хлеб — две тонны? Он спасет шестнадцать тысяч ленинградцев.— И вот — в бензине руки он смочил, поджег их от мотора, и быстро двинулся ремонт в пылающих руках шофера. Вперед! Как ноют волдыри, примерзли к варежкам ладони. Но он доставит хлеб, пригонит к хлебопекарне до зари. Шестнадцать тысяч матерей пайки получат на заре — сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам. …О, мы познали в декабре — не зря «священным даром» назван обычный хлеб, и тяжкий грех — хотя бы крошку бросить наземь: таким людским страданьем он, такой большой любовью братской для нас отныне освящен, наш хлеб насущный, ленинградский. IV Дорогой жизни шел к нам хлеб, дорогой дружбы многих к многим. Еще не знают на земле страшней и радостней дороги. И я навек тобой горда, сестра моя, москвичка Маша, за твой февральский путь сюда, в блокаду к нам, дорогой нашей. Золотоглаза и строга, как прутик, тоненькая станом, в огромных русских сапогах, в чужом тулупчике, с наганом, — и ты рвалась сквозь смерть и лед, как все, тревогой одержима, — моя отчизна, мой народ, великодушный и любимый. И ты вела машину к нам, подарков полную до края. Ты знала — я теперь одна, мой муж погиб, я голодаю. Но то же, то же, что со мной, со всеми сделала блокада. И для тебя слились в одно и я и горе Ленинграда. И, ночью плача за меня, ты забирала на рассветах в освобожденных деревнях посылки, письма и приветы. Записывала: «Не забыть: деревня Хохрино. Петровы. Зайти на Мойку сто один к родным. Сказать, что все здоровы, что Митю долго мучил враг, но мальчик жив, хоть очень слабый…» О страшном плене до утра тебе рассказывали бабы и лук сбирали по дворам, в холодных, разоренных хатах: — На, питерцам свезешь, сестра. Проси прощенья — чем богаты…— И ты рвалась — вперед, вперед, как луч, с неодолимой силой. Моя отчизна, мой народ, родная кровь моя, — спасибо! V . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . VI Вот так, исполнены любви, из-за кольца, из тьмы разлуки друзья твердили нам: «Живи!», друзья протягивали руки. Оледеневшие, в огне, в крови, пронизанные светом, они вручили вам и мне единой жизни эстафету. Безмерно счастие мое. Спокойно говорю в ответ им: — Друзья, мы приняли ее, мы держим вашу эстафету. Мы с ней прошли сквозь дни зимы. В давящей мгле ее терзаний всей силой сердца жили мы, всем светом творческих дерзаний. Да, мы не скроем: в эти дни мы ели землю, клей, ремни; но, съев похлебку из ремней, вставал к станку упрямый мастер, чтобы точить орудий части, необходимые войне. Но он точил, пока рука могла производить движенья. И если падал — у станка, как падает солдат в сраженье. И люди слушали стихи, как никогда, — с глубокой верой, в квартирах черных, как пещеры, у репродукторов глухих. И обмерзающей рукой, перед коптилкой, в стуже адской, гравировал гравер седой особый орден — ленинградский. Колючей проволокой он, как будто бы венцом терновым, кругом — по краю — обведен, блокады символом суровым. В кольце, плечом к плечу, втроем — ребенок, женщина, мужчина, под бомбами, как под дождем, стоят, глаза к зениту вскинув. И надпись сердцу дорога, — она гласит не о награде, она спокойна и строга: «Я жил зимою в Ленинграде». Так дрались мы за рубежи твои, возлюбленная Жизнь! И я, как вы, — упряма, зла, — за них сражалась, как умела. Душа, крепясь, превозмогла предательскую немощь тела. И я утрату понесла. К ней не притронусь даже словом — такая боль… И я смогла, как вы, подняться к жизни снова. Затем, чтоб вновь и вновь сражаться за жизнь. Носитель смерти, враг — опять над каждым ленинградцем заносит кованый кулак. Но, не волнуясь, не боясь, гляжу в глаза грядущим схваткам: ведь ты со мной, страна моя, и я недаром — ленинградка. Так, с эстафетой вечной жизни, тобой врученною, отчизна, иду с тобой путем единым, во имя мира твоего, во имя будущего сына и светлой песни для него. Для дальней полночи счастливой ее, заветную мою, сложила я нетерпеливо сейчас, в блокаде и в бою. Не за нее ль идет война? Не за нее ли ленинградцам еще бороться, и мужаться, и мстить без меры? Вот она: — Здравствуй, крестник красных командиров, милый вестник, вестник мира… Сны тебе спокойные приснятся битвы стихли на земле ночной. Люди неба больше не боятся, неба, озаренного луной. В синей-синей глубине эфира молодые облака плывут. Над могилой красных командиров мудрые терновники цветут. Ты проснешься на земле цветущей, вставшей не для боя — для труда. Ты услышишь ласточек поющих: ласточки вернулись в города. Гнезда вьют они — и не боятся! Вьют в стене пробитой, под окном: крепче будет гнездышко держаться, люди больше не покинут дом. Так чиста теперь людская радость, точно к миру прикоснулась вновь. Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда, здравствуй, победившая любовь!
Вам
Велимир Хлебников
Могилы вольности — Каргебиль и Гуниб Были соразделителями со мной единых зрелищ, И, за столом присутствуя, они б Мне не воскликнули б: «Что, что, товарищ, мелешь?» Боец, боровшийся, не поборов чуму, Пал около дороги круторогий бык, Чтобы невопрошающих — к чему? Узнать дух с радостью владык. Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их, Пару рассеянно-гордых орлов, Ветер, неосязуемый для нас и тих, Вздымал их царственно на гордый лов. Вселенной повинуяся указу, Вздымался гор ряд долгий. Я путешествовал по Кавказу И думал о далекой Волге. Конь, закинув резво шею, Скакал по легкой складке бездны. С ужасом, в борьбе невольной хорошея, Я думал, что заниматься числами над бездною полезно. Невольно числа я слагал, Как бы возвратясь ко дням творенья, И вычислял, когда последний галл Умрет, не получив удовлетворенья. Далёко в пропасти шумит река, К ней бело-красные просыпались мела, Я думал о природе, что дика И страшной прелестью мила. Я думал о России, которая сменой тундр, тайги, степей Похожа на один божественно звучащий стих, И в это время воздух освободился от цепей И смолк, погас и стих. И вдруг на веселой площадке, Которая, на городскую торговку цветами похожа, Зная, как городские люди к цвету падки, Весело предлагала цвет свой прохожим,- Увидел я камень, камню подобный, под коим пророк Похоронен: скошен он над плитой и увенчан чалмой. И мощи старинной раковины, изогнуты в козлиный рог, На камне выступали; казалось, образ бога камень увенчал мой. Среди гольцов, на одинокой поляне, Где дикий жертвенник дикому богу готов, Я как бы присутствовал на моляне Священному камню священных цветов. Свершался предо мной таинственный обряд. Склоняли голову цветы, Закат был пламенем объят, С раздумьем вечером свиты… Какой, какой тысячекост, Грознокрылат, полуморской, Над морем островом подъемлет хвост, Полунеземной объят тоской? Тогда живая и быстроглазая ракушка была его свидетель, Ныне — уже умерший, но, как и раньше, зоркий камень, Цветы обступили его, как учителя дети, Его — взиравшего веками. И ныне он, как с новгородичами, беседует о водяном И, как Садко, берет на руки ветхогусли — Теперь, когда Кавказом, моря ощеренным дном, В нем жизни сны давно потускли. Так, среди «Записки кушетки» и «Нежный Иосиф», «Подвиги Александра» ваяете чудесными руками — Как среди цветов колосьев С рогом чудесным виден камень. То было более чем случай: Цветы молилися, казалось, пред времен давно прошедших слом О доле нежной, о доле лучшей: Луга топтались их ослом. Здесь лег войною меч Искандров, Здесь юноша загнал народы в медь, Здесь истребил победителя леса ндрав И уловил народы в сеть.
Революция
Владимир Владимирович Маяковский
Поэтохроника 26 февраля. Пьяные, смешанные с полицией, солдаты стреляли в народ. 27-е. Разлился по блескам дул и лезвий рассвет. Рдел багрян и долог. В промозглой казарме суровый трезвый молился Волынский полк. Жестоким солдатским богом божились роты, бились об пол головой многолобой. Кровь разжигалась, висками жилясь. Руки в железо сжимались злобой. Первому же, приказавшему — «Стрелять за голод!» — заткнули пулей орущий рот. Чьё-то — «Смирно!» Не кончил. Заколот. Вырвалась городу буря рот. 9 часов. На своём постоянном месте в Военной автомобильной школе стоим, зажатые казарм оградою. Рассвет растёт, сомненьем колет, предчувствием страша и радуя. Окну! Вижу — оттуда, где режется небо дворцов иззубленной линией, взлетел, простёрся орел самодержца, черней, чем раньше, злей, орлинее. Сразу — люди, лошади, фонари, дома и моя казарма толпами по сто ринулись на улицу. Шагами ломаемая, звенит мостовая. Уши крушит невероятная поступь. И вот неведомо, из пенья толпы ль, из рвущейся меди ли труб гвардейцев нерукотворный, сияньем пробивая пыль, образ возрос. Горит. Рдеется. Шире и шире крыл окружие. Хлеба нужней, воды изжажданней, вот она: «Граждане, за ружья! К оружию, граждане!» На крыльях флагов стоглавой лавою из горла города ввысь взлетела. Штыков зубами вгрызлась в двуглавое орла императорского черное тело. Граждане! Сегодня рушится тысячелетнее «Прежде». Сегодня пересматривается миров основа. Сегодня до последней пуговицы в одежде жизнь переделаем снова. Граждане! Это первый день рабочего потопа. Идём запутавшемуся миру на выручу! Пусть толпы в небо вбивают топот! Пусть флоты ярость сиренами вырычут! Горе двуглавому! Пенится пенье. Пьянит толпу. Площади плещут. На крохотном форде мчим, обгоняя погони пуль. Взрывом гудков продираемся в городе. В тумане. Улиц река дымит. Как в бурю дюжина груженых барж, над баррикадами плывёт, громыхая, марсельский марш. Первого дня огневое ядро жужжа скатилось за купол Думы. Нового утра новую дрожь встречаем у новых сомнений в бреду мы. Что будет? Их ли из окон выломим, или на нарах ждать, чтоб снова Россию могилами выгорбил монарх?! Душу глушу об выстрел резкий. Дальше, в шинели орыт. Рассыпав дома в пулемётном треске, город грохочет. Город горит. Везде языки. Взовьются и лягут. Вновь взвиваются, искры рассея. Это улицы, взяв по красному флагу, призывом зарев зовут Россию. Ещё! О, ещё! О, ярче учи, красноязыкий оратор! Зажми и солнца и лун лучи мстящими пальцами тысячерукого Марата! Смерть двуглавому! Каторгам в двери ломись, когтями ржавые выев. Пучками чёрных орлиных перьев подбитые падают городовые. Сдаётся столицы горящий остов. По чердакам раскинули поиск. Минута близко. На Троицкий мост вступают толпы войск. Скрип содрогает устои и скрепи. Стиснулись. Бьемся. Секунда! — и в лак заката с фортов Петропавловской крепости взвился огнём революции флаг. Смерть двуглавому! Шеищи глав рубите наотмашь! Чтоб больше не ожил. Вот он! Падает! В последнего из-за угла! —вцепился, «Боже, четыре тысячи в лоно твое прими!» Довольно! Радость трубите всеми голосами! Нам до бога дело какое? Сами со святыми своих упокоим. Что ж не поёте? Или души задушены Сибирей саваном? Мы победили! Слава нам! Сла-а-ав-в-ва нам! Пока на оружии рук не разжали, повелевается воля иная. Новые несем земле скрижали с нашего серого Синая. Нам, Поселянам Земли, каждый Земли Поселянин родной. Все по станкам, по конторам, по шахтам братья. Мы все на земле солдаты одной, жизнь созидающей рати. Пробеги планет, держав бытие подвластны нашим волям. Наша земля. Воздух — наш. Наши звёзд алмазные копи. И мы никогда, никогда! никому, никому не позволим! землю нашу ядрами рвать, воздух наш раздирать остриями отточенных копий. Чья злоба надвое землю сломала? Кто вздыбил дымы над заревом боен? Или солнца одного на всех мало?! Или небо над нами мало голубое?! Последние пушки грохочут в кровавых спорах, последний штык заводы гранят. Мы всех заставим рассыпать порох. Мы детям раздарим мячи гранат. Не трусость вопит под шинелью серою, не крики тех, кому есть нечего; это народа огромного громовое: — Верую величию сердца человечьего! — Это над взбитой битвами пылью, над всеми, кто грызся, в любви изверясь, днесь небывалой сбывается былью социалистов великая ересь!
Россия
Владимир Нарбут
Щедроты сердца не разменяны, и хлеб — все те же пять хлебов, Россия Разина и Ленина, Россия огненных столбов! Бредя тропами незнакомыми и ранами кровоточа, лелеешь волю исполкомами и колесуешь палача. Здесь, в меркнущей фабричной копоти, сквозь гул машин вопит одно: — И улюлюкайте, и хлопайте за то, что мне свершить дано! А там — зеленая и синяя, туманно-алая дуга восходит над твоею скинией, где что ни капля, то серьга. Бесслезная и безответная! Колдунья рек, трущоб, полей! Как медленно, но всепобедная точится мощь от мозолей. И день грядет — и молний трепетных распластанные веера на труп укажут за совдепами, на околевшее Вчера. И Завтра… веки чуть приподняты, но мглою даль заметена. Ах, с розой девушка — Сегодня! — Ты обетованная страна.
Другие стихи этого автора
Всего: 2111941
Илья Эренбург
Мяли танки теплые хлеба, И горела, как свеча, изба. Шли деревни. Не забыть вовек Визга умирающих телег, Как лежала девочка без ног, Как не стало на земле дорог. Но тогда на жадного врага Ополчились нивы и луга, Разъярился даже горицвет, Дерево и то стреляло вслед, Ночью партизанили кусты И взлетали, как щепа, мосты, Шли с погоста деды и отцы, Пули подавали мертвецы, И, косматые, как облака, Врукопашную пошли века. Шли солдаты бить и перебить, Как ходили прежде молотить. Смерть предстала им не в высоте, А в крестьянской древней простоте, Та, что пригорюнилась, как мать, Та, которой нам не миновать. Затвердело сердце у земли, А солдаты шли, и шли, и шли, Шла Урала темная руда, Шли, гремя, железные стада, Шел Смоленщины дремучий бор, Шел глухой, зазубренный топор, Шли пустые, тусклые поля, Шла большая русская земля.
Колыбельная
Илья Эренбург
Было много светлых комнат, А теперь темно, Потому что может бомба Залететь в окно. Но на крыше три зенитки И большой снаряд, А шары на тонкой нитке Выстроились в ряд. Спи, мой мальчик, спи, любимец. На дворе война. У войны один гостинец: Сон и тишина. По дороге ходят ирод, Немец и кощей, Хочет он могилы вырыть, Закопать детей. Немец вытянул ручища, Смотрит, как змея. Он твои игрушки ищет, Ищет он тебя, Хочет он у нас согреться, Душу взять твою, Хочет крикнуть по-немецки: «Я тебя убью». Если ночью все уснули, Твой отец не спит. У отца для немца пули, Он не проглядит, На посту стоит, не дышит — Ночи напролет. Он и писем нам не пишет Вот уж скоро год, Он стоит, не спит ночами За дитя свое, У него на сердце камень, А в руке ружье. Спи, мой мальчик, спи, любимец. На дворе война. У войны один гостинец: Сон и тишина.
В мае 1945
Илья Эренбург
1 Когда она пришла в наш город, Мы растерялись. Столько ждать, Ловить душою каждый шорох И этих залпов не узнать. И было столько муки прежней, Ночей и дней такой клубок, Что даже крохотный подснежник В то утро расцвести не смог. И только — видел я — ребенок В ладоши хлопал и кричал, Как будто он, невинный, понял, Какую гостью увидал. 2 О них когда-то горевал поэт: Они друг друга долго ожидали, А встретившись, друг друга не узнали На небесах, где горя больше нет. Но не в раю, на том земном просторе, Где шаг ступи — и горе, горе, горе, Я ждал ее, как можно ждать любя, Я знал ее, как можно знать себя, Я звал ее в крови, в грязи, в печали. И час настал — закончилась война. Я шел домой. Навстречу шла она. И мы друг друга не узнали. 3 Она была в линялой гимнастерке, И ноги были до крови натерты. Она пришла и постучалась в дом. Открыла мать. Был стол накрыт к обеду. «Твой сын служил со мной в полку одном, И я пришла. Меня зовут Победа». Был черный хлеб белее белых дней, И слезы были соли солоней. Все сто столиц кричали вдалеке, В ладоши хлопали и танцевали. И только в тихом русском городке Две женщины как мертвые молчали.
Я помню, давно уже я уловил
Илья Эренбург
Я помню, давно уже я уловил, Что Вы среди нас неживая. И только за это я Вас полюбил, Последней любовью сгорая. За то, что Вы любите дальние сны И чистые белые розы. За то, что Вам, знаю, навек суждены По-детски наивные грезы. За то, что в дыханье волнистых волос Мне слышится призрачный ладан. За то, что Ваш странно нездешний вопрос Не может быть мною разгадан. За то, что цветы, умирая, горят, За то, что Вы скоро умрете, За то, что творите Ваш страшный обряд И это любовью зовете.
Я знаю, что Вы, светлая, покорно умираете
Илья Эренбург
Я знаю, что Вы, светлая, покорно умираете, Что Вас давно покинули страданье и тоска И, задремавши вечером, Вы тихо-тихо таете, Как тают в горных впадинах уснувшие снега. Вы тихая, Вы хрупкая, взгляну, и мне не верится, Что Вы еще не умерли, что вы еще живы. И мне так странно хочется, затем лишь, чтоб увериться, Рукой слегка дотронуться до Вашей головы. Я Вам пою, и песнею я сердце убаюкаю, Чтоб Вы могли, с улыбкою растаяв, — умереть. Но если б вы увидели, с какою страшной мукою, Когда мне плакать хочется, я начинаю петь…
Что любовь, Нежнейшая безделка
Илья Эренбург
Что любовь? Нежнейшая безделка. Мало ль жемчуга и серебра? Милая, я в жизни засиделся, Обо мне справляются ветра. Видя звезд пленительный избыток, Я к земле сгибаюсь тяжело — На горбу слепого следопыта Прорастает темное крыло. И меня пугает равнодушье. Это даже не былая боль, А над пестрым ворохом игрушек Звездная рождественская соль. Но тебя я не могу покинуть! Это — голову назад — еще!— В землю уходящей Прозерпины Пахнущее тополем плечо. Но твое дыханье в диком мире — Я ладонью заслонил — дыши!— И никто не снимет этой гири С тихой загостившейся души.
Чем расставанье горше и труднее
Илья Эренбург
Чем расставанье горше и труднее, Тем проще каждодневные слова: Больного сердца праздные затеи. А простодушная рука мертва, Она сжимает трубку или руку. Глаза еще рассеянно юлят, И вдруг ныряет в смутную разлуку Как бы пустой, остекленелый взгляд. О, если бы словами, но не теми, — Быть может, взглядом, шорохом, рукой Остановить, обезоружить время И отобрать заслуженный покой! В той немоте, в той неуклюжей грусти — Начальная густая тишина, Внезапное и чудное предчувствие Глубокого полуденного сна.
Ты вспомнил все, Остыла пыль дороги
Илья Эренбург
Ты вспомнил все. Остыла пыль дороги. А у ноги хлопочут муравьи, И это — тоже мир, один из многих, Его не тронут горести твои. Как разгадать, о чем бормочет воздух! Зачем закат заночевал в листве! И если вечером взглянуть на звезды, Как разыскать себя в густой траве!
У Эбро
Илья Эренбург
На ночь глядя выслали дозоры. Горя повидали понтонеры. До утра стучали пулеметы, Над рекой сновали самолеты, С гор, раздроблены, сползали глыбы, Засыпали, проплывая, рыбы, Умирая, подымались люди, Не оставили они орудий, И зенитки, заливаясь лаем, Били по тому, что было раем. Другом никогда не станет недруг, Будь ты, ненависть, густой и щедрой, Чтоб не дать врагам ни сна, ни хлеба, Чтобы не было над ними неба, Чтоб не ластились к ним дома звери, Чтоб не знать, не говорить, не верить, Чтобы мудрость нас не обманула, Чтобы дулу отвечало дуло, Чтоб прорваться с боем через реку К утреннему, розовому веку.
Там, где темный пруд граничит с лугом
Илья Эренбург
Там, где темный пруд граничит с лугом И где ночь кувшинками цветет, Рассекая воду, плавно, круг за кругом, Тихий лебедь медленно плывет. Но лишь тонкий месяц к сонным изумрудам Подольет лучами серебро, Лебедь, уплывая, над печальным прудом Оставляет белое перо.
Средь мотоциклетовых цикад
Илья Эренбург
Средь мотоциклетовых цикад Слышу древних баобабов запах. Впрочем, не такая ли тоска Обкарнала страусов на шляпы? Можно вылить бочки сулемы, Зебу превратить в автомобили, Но кому же нужно, чтобы мы Так доисторически любили? Чтобы губы — бешеный лоскут, Створки раковин, живое мясо, Захватив помадную тоску, Задыхались напастями засух. Чтобы сразу, от каких-то слов, Этот чинный, в пиджаке и шляпе, Мот бы, как неистовый циклоп, Нашу круглую звезду облапить? Чтобы пред одной, и то не той, Ни в какие радости не веря, Изойти берложной теплотой На смерть ошарашенного зверя.
Со временем единоборство
Илья Эренбург
Со временем — единоборство, И прежней нежности разбег, Чрез многие лета и версты К почти-мифической тебе. Я чую след в почтовом знаке, Средь чащи дат, в наклоне букв: Нюх увязавшейся собаки Не утеряет смуглых рук. Могильной тенью кипарисов, На первой зелени, весной, Я был к тебе навек приписан, Как к некой волости земной. Исход любви суров и важен,— Чтоб после стольких смут и мук Из четырех углов бродяжьих Повертываться к одному.