Перейти к содержимому

IАхматова двувременной была. О ней и плакать как-то не пристало. Не верилось, когда она жила, не верилось, когда ее не стало.Она ушла, как будто бы напев уходит в глубь темнеющего сада. Она ушла, как будто бы навек вернулась в Петербург из Ленинграда.Она связала эти времена в туманно-теневое средоточье, и если Пушкин — солнце, то она в поэзии пребудет белой ночью.Над смертью и бессмертьем, вне всего, она лежала, как бы между прочим, не в настоящем, а поверх него, лежала между будущим и прошлым.И прошлое у гроба тихо шло не вереницей дам богоугодных. Седые челки гордо и светло мерцали из-под шляпок старомодных.Да, изменило время их черты, красавиц той, когдатошней России, но их глаза — лампады доброты — ни крутоверть, ни мгла не загасили.Шло будущее, слабое в плечах. Шли мальчики. Они себя сжигали пожаром гимназическим в очах и в кулаках тетрадочки сжимали.И девочки в портфельчиках своих несли, наверно, дневники и списки. Все те же — из Блаженных и святых — наивные российские курсистки.И ты, распад всемирный, не убий ту связь времен,- она еще поможет. Ведь просто быть не может двух России, как быть и двух Ахматовых не может.IIНу, а в другом гробу, невдалеке, как будто рядом с библией частушка, лежала в белом простеньком платке ахматовского возраста старушка.Лежала, как готовилась к венцу, устав стирать, мести, скрести и штопать, крестьянка по рукам и по лицу, а в общем, домработница, должно быть.Быть мертвой — это райское житье. За ней так добро люди приглядели, и словно перед праздником дите, и вымыли и чисто приодели.Цветами ее, правда, не почли, но был зато по мерке гроб подогнан, и дали туфли, новые почти, с квиточками ремонта на подошвах.Была она прощающе ясна и на груди благоговейно сжала сухие руки, будто бы она невидимую свечку в них держала.Они умели в жизни все уметь (писали, правда, только закорюки), тяжелые и темные, как медь, ни разу не целованные руки,И думал я: а может быть, а вдруг, но все же существуют две России: Россия духа и Россия рук — две разные страны, совсем чужие?!Никто о той старушке не скорбел. Никто ее в бессмертные не прочил. И был над нею отстраненно бел Ахматовой патрицианский профиль.Ахматова превыше всех осанн покоилась презрительно и сухо, осознавая свой духовный сан над самозванством и плебейством духа.Аристократка? Вся оттуда, где под рысаками билась мостовая! Но руки на цветах, как на воде, покачивались, что-то выдавая.Они творили, как могли, добро, но силы временами было мало, и, легкое для Пушкина, перо с усмешкой пальцы женские ломало.Забыли пальцы холодок Аи, и поцелуи в Ницце, Петербурге, и, на груди сведенные, они крестьянскою усталостью набухли.Царица без короны и жезла, среди даров почтительности тусклых, была она прощающе ясна, как та старушка в тех дареных туфлях.Ну, а старушка в том, другом гробу лежала, не увидевшая Ниццы, с ахматовским величием на лбу, и между ними не было границы.

Похожие по настроению

Евгению Евтушенко

Андрей Дементьев

Поэзия, как и любовь, призванье. И ты был призван ею в небесах. А на земле она – как наказанье, Как радость с болью, Как восторг и страх. Испытывал тебя Всевышний модой И славой, заработанной трудом. А чья-то зависть непотребной мордой Склонялась вновь над письменным столом. Но с первых строк всегда была превыше Та искренность, которой ты болел. И потому ты в этих битвах выжил, И одолел ничтожный беспредел. Хотя твой гений был не раз обруган, Душа осталась верной доброте… И так хотелось видеть рядом друга, Но приходили вечные не те. Еще не время подводить итоги. Нет срока вдохновенью твоему. Хотя пора подумать нам о Боге, Но только в смысле верности ему. Прости, Поэт, за отдаленность судеб, За редкую возможность добрых встреч. Мы иногда так молчаливо любим, Что ни к чему возвышенная речь.

Плач по двум нерожденным поэмам

Андрей Андреевич Вознесенский

Аминь.Убил я поэму. Убил, не родивши. К Харонам! Хороним. Хороним поэмы. Вход всем посторонним. Хороним.На черной Вселенной любовниками отравленными лежат две поэмы, как белый бинокль театральный. Две жизни прижались судьбой половинной — две самых поэмы моих соловьиных!Вы, люди, вы, звери, пруды, где они зарождались в Останкине,— встаньте! Вы, липы ночные, как лапы в ветвях хиромантии,— встаньте, дороги, убитые горем, довольно валяться в асфальте, как волосы дыбом над городом, вы встаньте.Раскройтесь, гробы, как складные ножи гиганта, вы встаньте — Сервантес, Борис Леонидович, Браманте, вы б их полюбили, теперь они тоже останки, встаньте.И Вы, Член Президиума Верховного Совета товарищ Гамзатов, встаньте, погибло искусство, незаменимо это, и это не менее важно, чем речь на торжественной дате, встаньте. Их гибель — судилище. Мы — арестанты. Встаньте.О, как ты хотела, чтоб сын твой шел чисто и прямо, встань, мама.Вы встаньте в Сибири, в Москве, в городишках, мы столько убили в себе, не родивши, встаньте, Ландау, погибший в косом лаборанте, встаньте, Коперник, погибший в Ландау галантном, встаньте, вы, девка в джаз-банде, вы помните школьные банты? встаньте,геройские мальчики вышли в герои, но в анти, встаньте, (я не о кастратах — о самоубийцах, кто саморастратил святые крупицы), встаньте.Погибили поэмы. Друзья мои в радостной панике — «Вечная память!» Министр, вы мечтали, чтоб юнгой в Атлантике плавать, Вечная память, громовый Ливанов, ну, где ваш несыгранный Гамлет? вечная память, где принц ваш, бабуся? А девственность можно хоть в рамку обрамить, вечная память, зеленые замыслы, встаньте как пламень, вечная память, мечта и надежда, ты вышла на паперть? вечная память!..Аминь.Минута молчанья. Минута — как годы. Себя промолчали — все ждали погоды. Сегодня не скажешь, а завтра уже не поправить. Вечная память.И памяти нашей, ушедшей как мамонт, вечная память.Аминь.Тому же, кто вынес огонь сквозь потраву,— Вечная слава! Вечная слава!

Смерть поэта

Анна Андреевна Ахматова

*Как птица, мне ответит эхо. Б. П.* Умолк вчера неповторимый голос, И нас покинул собеседник рощ. Он превратился в жизнь дающий колос Или в тончайший, им воспетый дождь. И все цветы, что только есть на свете, Навстречу этой смерти расцвели. Но сразу стало тихо на планете, Носящей имя скромное… Земли.

На смоленском кладбище

Анна Андреевна Ахматова

А все, кого я на земле застала, Вы, века прошлого дряхлеющий посев! Вот здесь кончалось все: обеды у Донона, Интриги и чины, балет, текущий счет… На ветхом цоколе — дворянская корона И ржавый ангелок сухие слезы льет. Восток еще лежал непознанным пространством И громыхал вдали, как грозный вражий стан, А с Запада несло викторианским чванством, Летели конфетти, и подвывал канкан…

Стихотворение с пропущенной строкой

Белла Ахатовна Ахмадулина

Земля, он мертв. Себе его возьми. Тебе одной принадлежит он ныне. Как сеятели горестной весны, хлопочут о цветах его родные.Чем обернется мертвость мертвеца? Цветком? Виденьем? Холодком по коже? Живых людей усталые сердца чего-то ждут от мертвых. Но чего же?Какая связь меж теми, кто сейчас лежит во тьме, насыщенной веками, и теми, кто заплаканностью глаз вникает в надпись на могильном камне? __Что толку в наших помыслах умнейших? Взывает к нам: — Не забывайте нас! — бессмертное тщеславие умерших.

Цветы для бабушки

Евгений Александрович Евтушенко

Я на кладбище в мареве осени, где скрипят, рассыхаясь, кресты, моей бабушке — Марье Иосифовне — у ворот покупаю цветы. Были сложены в эру Ладыниной косы бабушки строгим венком, и соседки на кухне продымленной называли её «военком». Мало била меня моя бабушка. Жаль, что бить уставала рука, и, по мненью знакомого банщика, был достоин я лишь кипятка. Я кота её мучил, блаженствуя, лишь бы мне не сказали — слабо. На три тома «Мужчина и женщина» маханул я Лависса с Рамбо. Золотое кольцо обручальное спёр, забравшись тайком в шифоньер: предстояла игра чрезвычайная — Югославия — СССР. И кольцо это, тяжкое, рыжее, с пальца деда, которого нет, перепрыгнуло в лапу барышника за какой-то стоячий билет. Моя бабушка Марья Иосифовна закусила лишь краешки губ так, что суп на столе подморозило — льдом сибирским подёрнулся суп. У афиши Нечаева с Бунчиковым в ещё карточные времена, поскользнувшись на льду возле булочной, потеряла сознанье она. И с двуперстно подъятыми пальцами, как Морозова, ликом бела, лишь одно повторяла в беспамятстве: «Будь ты проклят!» — и это был я. Я подумал, укрывшись за примусом, что, наверное, бабка со зла умирающей только прикинулась… Наказала меня — умерла. Под пластинку соседскую Лещенки неподвижно уставилась ввысь, и меня все родные улещивали: «Повинись… Повинись… Повинись…» Проклинали меня, бесшабашного, справа, слева — видал их в гробу! По меня прокляла моя бабушка. Только это проклятье на лбу. И кольцо, сквозь суглинок проглядывая, дразнит, мстит и блестит из костей… Ты сними с меня, бабка, проклятие, не меня пожалей, а детей. Я цветы виноватые, кроткие на могилу кладу в тишине. То, что стебли их слишком короткие, не приходит и в голову мне. У надгробного серого камушка, зная всё, что творится с людьми, шепчет мать, чтоб не слышала бабушка: «Здесь воруют цветы… Надломи…» Все мы перепродажей подловлены. Может быть, я принёс на поклон те цветы, что однажды надломлены, но отрезаны там, где надлом. В дрожь бросает в метро и троллейбусе, если двое — щекою к щеке, но в кладбищенской глине стебли все у девчонки в счастливой руке. Всех надломов идёт остригание, и в тени отошедших теней страшно и от продажи страдания, а от перепродажи — страшней. Если есть во мне малость продажного, я тогда — не из нашей семьи. Прокляни ещё раз меня, бабушка, и проклятье уже не сними!

Алла

Евгений Александрович Евтушенко

У могилы поэта, презревшего все мировые базары, я не встретил в тот день ни души — даже призрака Лары, но когда подошел, обходя неизбежную русскую лужу, я увидел одну знаменитую, но никому не известную душу.На скамеечке тихо сидела не кто-нибудь, а Пугачева — одиноко, задумчиво, поглощенно в затрапезном платочке, без всяких подмазок и блесток, угловатая, будто бы скрытая в диве базарной девчонка-подросток, На колени она перед камнем надгробным отнюдь не валилась, но чуть-чуть шевелила губами, как будто молилась.А однажды я видел ее, на банкете хлеставшую водку. В чью-то кофту вцепилась она: «Слушай, ты не толкнешь эту шмотку?» Как смешалось в ней все — и воинственная вульгарность, и при этом при всем — Пастернаку таинственная благодарность. Персианка и Стенька в едином лице. Гениальности с пошлостью Ниагара.Пастернаковская свеча, на которой так много нагара. Фаворитов меняет, как Екатерина Великая плебса, но в невидимом скипетре столько у ней неподдельного блеска!Все народы похожи на собственных идолов. Их слепив из себя, из фантазий несбывшихся выдумав. На кого ты похожа, Россия? Похожа на Пугачеву. Ты идеи с чужого плеча примеряешь опять, как обнову, но марксизм не налез, да и капитализм на Россию никак не налезет. Не по нам эти шмотки. Чужое напяливать нам бесполезно. На всемирные конкурсы рваться не надо сейчас ни России, ни Алле. Если в первые мы не попали, не значит еще, что пропали. Мы буксуем в грязи, но пока хоть в одномуголочке души мы чисты, «еще идут старинные часы…»Мы не все потеряли еще, распадаясь под собственный гогот. Только те могут петь, кто молчать над могилами могут. Я Россию люблю, как шахтер свою шахту, не меньше во время обвала. Я любимых артистов люблю, как ни горько, не меньше во время провала. Я люблю тебя, русская Пьяф, соловьиха-разбойница и задавала, над могилой поэта притихшая, будто монашенка, Алла.

Ахматовой

Иосиф Александрович Бродский

Закричат и захлопочут петухи, загрохочут по проспекту сапоги, засверкает лошадиный изумруд, в одночасье современники умрут. Запоет над переулком флажолет, захохочет над каналом пистолет, загремит на подоконнике стекло, станет в комнате особенно светло. И помчатся, задевая за кусты, невидимые солдаты духоты вдоль подстриженных по-новому аллей, словно тени яйцевидных кораблей. Так начнется двадцать первый, золотой, на тропинке, красным солнцем залитой, на вопросы и проклятия в ответ, обволакивая паром этот свет. Но на Марсовое поле дотемна Вы придете одинешенька-одна, в синем платье, как бывало уж не раз, но навечно без поклонников, без нас. Только трубочка бумажная в руке, лишь такси за Вами едет вдалеке, рядом плещется блестящая вода, до асфальта провисают провода. Вы поднимете прекрасное лицо — громкий смех, как поминальное словцо, звук неясный на нагревшемся мосту — на мгновенье взбудоражит пустоту. Я не видел, не увижу Ваших слез, не услышу я шуршания колес, уносящих Вас к заливу, к деревам, по отечеству без памятника Вам. В теплой комнате, как помнится, без книг, без поклонников, но также не для них, опирая на ладонь свою висок, Вы напишете о нас наискосок. Вы промолвите тогда: «О, мой Господь! этот воздух запустевший — только плоть дум, оставивших признание свое, а не новое творение Твое!»

А.А. Ахматовой

Иосиф Александрович Бродский

За церквами, садами, театрами, за кустами в холодных дворах, в темноте за дверями парадными, за бездомными в этих дворах. За пустыми ночными кварталами, за дворцами над светлой Невой, за подъездами их, за подвалами, за шумящей над ними листвой. За бульварами с тусклыми урнами, за балконами, полными сна, за кирпичными красными тюрьмами, где больных будоражит весна, за вокзальными страшными люстрами, что толкаются, тени гоня, за тремя запоздалыми чувствами Вы живете теперь от меня. За любовью, за долгом, за мужеством, или больше — за Вашим лицом, за рекой, осененной замужеством, за таким одиноким пловцом. За своим Ленинградом, за дальними островами, в мелькнувшем раю, за своими страданьями давними, от меня за замками семью. Разделенье не жизнью, не временем, не пространством с кричащей толпой, Разделенье не болью, не бременем, и, хоть странно, но все ж не судьбой. Не пером, не бумагой, не голосом — разделенье печалью… К тому ж правдой, больше неловкой, чем горестной: вековой одинокостью душ. На окраинах, там, за заборами, за крестами у цинковых звезд, за семью — семьюстами! — запорами и не только за тысячу верст, а за всею землею неполотой, за салютом ее журавлей, за Россией, как будто не политой ни слезами, ни кровью моей. Там, где впрямь у дороги непройденной на ветру моя юность дрожит, где-то близко холодная Родина за финляндским вокзалом лежит, и смотрю я в пространства окрестные, напряженный до боли уже, словно эти весы неизвестные у кого-то не только в душе. Вот иду я, парадные светятся, за оградой кусты шелестят, во дворе Петропаловской крепости тихо белые ночи сидят. Развевается белое облако, под мостами плывут корабли, ни гудка, ни свистка и ни окрика до последнего края земли. Не прошу ни любви, ни признания, ни волненья, рукав теребя… Долгой жизни тебе, расстояние! Но я снова прошу для себя безразличную ласковость добрую и при встрече — все то же житье. Приношу Вам любовь свою долгую, сознавая ненужность ее.

Анна Ахматова

Ярослав Смеляков

Не позабылося покуда и, надо думать, навсегда, как мы встречали Вас оттуда и провожали Вас туда.Ведь с Вами связаны жестоко людей ушедших имена: от императора до Блока, от Пушкина до Кузмина.Мы ровно в полдень были в сборе совсем не в клубе городском, а в том Большом морском соборе, задуманном еще Петром.И все стояли виновато и непривычно вдоль икон — без полномочий делегаты от старых питерских сторон.По завещанью, как по визе, гудя на весь лампадный зал, сам протодьякон в светлой ризе Вам отпущенье возглашал.Он отпускал Вам перед богом все прегрешенья и грехи, хоть было их не так уж много: одни поэмы да стихи.

Другие стихи этого автора

Всего: 243

Цветы лучше пуль

Евгений Александрович Евтушенко

Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!

Не возгордись

Евгений Александрович Евтушенко

Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать. Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда! Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей. Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим. Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус. Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.

Под невыплакавшейся ивой

Евгений Александрович Евтушенко

Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу? Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно. Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо. Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид. Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус? Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.

Сила страстей

Евгений Александрович Евтушенко

Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан… Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.

А снег повалится, повалится

Евгений Александрович Евтушенко

А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым.И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.

Бабий Яр

Евгений Александрович Евтушенко

Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!

Белые ночи в Архангельске

Евгений Александрович Евтушенко

Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…

Благодарность

Евгений Александрович Евтушенко

Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.

В магазине

Евгений Александрович Евтушенко

Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут.О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей.Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои.Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут.Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.

Вагон

Евгений Александрович Евтушенко

Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.

Вальс на палубе

Евгений Александрович Евтушенко

Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.

Волга

Евгений Александрович Евтушенко

Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны.Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей.Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река.А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она.Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою.Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.