Перейти к содержимому

У могилы поэта, презревшего все мировые базары, я не встретил в тот день ни души — даже призрака Лары, но когда подошел, обходя неизбежную русскую лужу, я увидел одну знаменитую, но никому не известную душу.На скамеечке тихо сидела не кто-нибудь, а Пугачева — одиноко, задумчиво, поглощенно в затрапезном платочке, без всяких подмазок и блесток, угловатая, будто бы скрытая в диве базарной девчонка-подросток, На колени она перед камнем надгробным отнюдь не валилась, но чуть-чуть шевелила губами, как будто молилась.А однажды я видел ее, на банкете хлеставшую водку. В чью-то кофту вцепилась она: «Слушай, ты не толкнешь эту шмотку?» Как смешалось в ней все — и воинственная вульгарность, и при этом при всем — Пастернаку таинственная благодарность. Персианка и Стенька в едином лице. Гениальности с пошлостью Ниагара.Пастернаковская свеча, на которой так много нагара. Фаворитов меняет, как Екатерина Великая плебса, но в невидимом скипетре столько у ней неподдельного блеска!Все народы похожи на собственных идолов. Их слепив из себя, из фантазий несбывшихся выдумав. На кого ты похожа, Россия? Похожа на Пугачеву. Ты идеи с чужого плеча примеряешь опять, как обнову, но марксизм не налез, да и капитализм на Россию никак не налезет. Не по нам эти шмотки. Чужое напяливать нам бесполезно. На всемирные конкурсы рваться не надо сейчас ни России, ни Алле. Если в первые мы не попали, не значит еще, что пропали. Мы буксуем в грязи, но пока хоть в одномуголочке души мы чисты, «еще идут старинные часы…»Мы не все потеряли еще, распадаясь под собственный гогот. Только те могут петь, кто молчать над могилами могут. Я Россию люблю, как шахтер свою шахту, не меньше во время обвала. Я любимых артистов люблю, как ни горько, не меньше во время провала. Я люблю тебя, русская Пьяф, соловьиха-разбойница и задавала, над могилой поэта притихшая, будто монашенка, Алла.

Похожие по настроению

Опыт ностальгии

Александр Аркадьевич Галич

*…Когда переезжали через Неву, Пушкин шутливо спросил: — Уж не в крепость ли ты меня везешь? — Нет,— ответил Данзас,— просто через крепость на Черную речку самая близкая дорога! Записано В. А. Жуковским со слов секунданта Пушкина — Данзаса…* То было в прошлом феврале И то и дело Свеча горела на столе… Б.Пастернак… Мурка, не ходи, там сыч, На подушке вышит! А. Ахматова Не жалею ничуть, ни о чем, ни о чем не жалею, Ни границы над сердцем моим не вольны, ни года! Так зачем же я вдруг при одной только мысли шалею, Что уже никогда, никогда… Боже мой, никогда!.. Погоди, успокойся, подумай — А что — никогда?! Широт заполярных метели, Тарханы, Владимир, Ирпень — Как много мы не доглядели, Не поздно ль казниться теперь?! Мы с каждым мгновеньем бессильней, Хоть наша вина не вина, Над блочно-панельной Россией, Как лагерный номер — луна. Обкомы, горкомы, райкомы, В подтеках снегов и дождей. В их окнах, как бельма тархомы (Давно никому не знакомы), Безликие лики вождей. В их залах прокуренных — волки Пинают людей, как собак, А после те самые волки Усядутся в черные «Волги», Закурят вирджинский табак. И дач государственных охра Укроет посадских светил И будет мордастая ВОХРа Следить, чтоб никто не следил. И в баньке, протопленной жарко, Запляшет косматая чудь… Ужель тебе этого жалко? Ни капли не жалко, ничуть! Я не вспомню, клянусь, я и в первые годы не вспомню, Севастопольский берег, Почти небывалую быль. И таинственный спуск в Херсонесскую каменоломню, И на детской матроске — Эллады певучую пыль. Я не вспомню, клянусь! Ну, а что же я вспомню? А что же я вспомню? Усмешку На гладком чиновном лице, Мою неуклюжую спешку И жалкую ярость в конце. Я в грусть по березкам не верю, Разлуку слезами не мерь. И надо ли эту потерю Приписывать к счету потерь? Как каменный лес, онемело, Стоим мы на том рубеже, Где тело — как будто не тело, Где слово — не только не дело, Но даже не слово уже. Идут мимо нас поколенья, Проходят и машут рукой. Презренье, презренье, презренье, Дано нам, как новое зренье И пропуск в грядущий покой! А кони? Крылатые кони, Что рвутся с гранитных торцов, Разбойничий посвист погони, Игрушечный звон бубенцов?! А святки? А прядь полушалка, Что жарко спадает на грудь? Ужель тебе этого жалко? Не очень… А впрочем — чуть-чуть! Но тает февральская свечка, Но спят на подушке сычи, Но есть еще Черная речка, Но есть еще Черная речка, Но — есть — еще — Черная речка… Об этом не надо! Молчи!

Аллилуйя

Александр Николаевич Вертинский

М. Юрьевой Ах, вчера умерла моя девочка бедная, Моя кукла балетная в рваном трико. В керосиновом солнце закружилась, победная, Точно бабочка бледная, — так смешно и легко! Девятнадцать шутов с куплетистами Отпевали невесту мою. В куполах солнца луч расцветал аметистами. Я не плачу! Ты видишь? Я тоже пою! Я крещу твою ножку упрямую, Я крещу твой атласный башмак. И тебя, и не ту и ту самую, Я целую — вот так! И за гипсовой маской, спокойной и строгою, Буду прятать тоску о твоих фуэте, О полете шифонном… и многое, многое, Что не знает никто. Даже братья Патэ! Упокой меня. Господи, скомороха смешного, Хоть в аду упокой, только дай мне забыть, что болит! Высоко в куполах трепетало последнее слово «Аллилуйя» — лиловая птица смертельных молитв.

Гламурная революция

Андрей Андреевич Вознесенский

IНа журнальных обложках — люрексы. Уго Чавес стал кумачовым. Есть гламурная революция. И пророк её — Пугачёва.Обзывали её Пугалкиной, клали в гнёздышко пух грачёвый. Над эстрадой нашей хабалковой звёзды — Галкин и Пугачёва.Мы пытаемся лодку раскачивать, ищем рифму на Башлачёва, угощаемся в даче Гачева, а она — уже Пугачёва.Она уже очумела от неясной тоски астральной — роль великой революционерки, ограниченная эстрадой.Для какого-то Марио Луцци это просто дела амурные. Для нас это всё Революция — не кровавая, а гламурная.Есть явление русской жизни, называемое Пугачёвщина. — Сублимация безотчётная в сферы физики, спорт, круизы. А душа все неугощённая! Её воспринимают шизы, как общественную пощёчину.В ресторанчике светской вилкою ты расчёсываешь анчоусы, провоцируя боль великую — пугачёвщину.На Стромынке словили голого, и ведут, в шинель заворачивая. Я боюсь за твою голову. Не отрубленную. Оранжевую. IIГалкин — в белом, и в алом — Алла пусть летают в гламурных гала. Как “Влюбленные” от Шагала.Вместо общего: «фак ю офф»! Чтоб страна обалдев читала: «ГАЛКИН + АЛЛА = ЛЮБОВЬ.»

Смерть поэта

Давид Самойлов

Я не знал в этот вечер в деревне, Что не стало Анны Андреевны2, Но меня одолела тоска. Деревянные дудки скворешен Распевали. И месяц навешен Был на голые ветки леска.Провода электрички чертили В небесах невесомые кубы. А ее уже славой почтили Не парадные залы и клубы, А лесов деревянные трубы, Деревянные дудки скворешен. Потому я и был безутешен, Хоть в тот вечер не думал о ней.Это было предчувствием боли, Как бывает у птиц и зверей.Просыревшей тропинкою в поле, Меж сугробами, в странном уборе Шла старуха всех смертных старей. Шла старуха в каком-то капоте, Что свисал, как два ветхих крыла. Я спросил ее: «Как вы живете?» А она мне: «Уже отжила…»В этот вечер ветрами отпето Было дивное дело поэта. И мне чудилось пенье и звон. В этот вечер мне чудилась в лесе Красота похоронных процессий И торжественный шум похорон.С Шереметьевского аэродрома Доносилось подобие грома. Рядом пели деревья земли: «Мы ее берегли от удачи, От успеха, богатства и славы, Мы, земные деревья и травы, От всего мы ее берегли».И не ведал я, было ли это Отпеванием времени года, Воспеваньем страны и народа Или просто кончиной поэта. Ведь еще не успели стихи, Те, которыми нас одаряли, Стать гневливой волною в Дарьяле Или ветром в молдавской степи.Стать туманом, птицей, звездою Иль в степи полосатой верстою Суждено не любому из нас. Стихотворства тяжелое бремя Прославляет стоустое время. Но за это почтут не сейчас.Ведь она за свое воплощенье В снегиря царскосельского сада Десять раз заплатила сполна. Ведь за это пройти было надо Все ступени рая и ада, Чтоб себя превратить в певуна.Все на свете рождается в муке — И деревья, и птицы, и звуки. И Кавказ. И Урал. И Сибирь. И поэта смежаются веки. И еще не очнулся на ветке Зоревой царскосельский снегирь.

В садах Элизия, у вод счастливой Леты

Евгений Абрамович Боратынский

В садах Элизия, у вод счастливой Леты, Где благоденствуют отжившие поэты, О Душенькин поэт, прими мои стихи! Никак в писатели попал я за грехи И, надоев живым посланьями своими, Несчастным мертвецам скучать решаюсь ими. Нет нужды до того! Хочу в досужный час С тобой поговорить про русский наш Парнас, С тобой, поэт живой, затейливый и нежный, Всегда пленительный, хоть несколько небрежный, Чертам заметнейшим лукавой остроты Дающий милый вид сердечной простоты И часто, наготу рисуя нам бесчинно, Почти бесстыдным быть умеющий невинно. Не хладной шалостью, но сердцем внушена, Веселость ясная в стихах твоих видна; Мечты игривые тобою были петы. В печаль влюбились мы. Новейшие поэты Не улыбаются в творениях своих, И на лице земли всё как-то не по них. Ну что ж? Поклон, да вон! Увы, не в этом дело: Ни жить им, ни писать еще не надоело, И правду без затей сказать тебе пора: Пристала к музам их немецких муз хандра. Жуковский виноват: он первый между нами Вошел в содружество с германскими певцами И стал передавать, забывши божий страх, Жизнехуленья их в пленительных стихах. Прости ему господь! Но что же! все мараки Ударились потом в задумчивые враки, У всех унынием оделося чело, Душа увянула и сердце отцвело. «Как терпит публика безумие такое?» — Ты спросишь? Публике наскучило простое, Мудреное теперь любезно для нее: У века дряхлого испортилось чутье. Ты в лучшем веке жил. Не столько просвещенный, Являл он бодрый ум и вкус неразвращенный, Венцы свои дарил, без вычур толковит, Он только истинным любимцам Аонид. Но нет явления без творческой причины: Сей благодатный век был век Екатерины! Она любила муз, и ты ли позабыл, Кто «Душеньку» твою всех прежде оценил? Я думаю, в садах, где свет бессмертья блещет, Поныне тень твоя от радости трепещет, Воспоминая день, сей день, когда певца, Еще за милый труд не ждавшего венца, Она, друзья ее достойно наградили И, скромного, его так лестно изумили, Страницы «Душеньки» читая наизусть. Сердца завистников стеснила злая грусть, И на другой же день расспросы о поэте И похвалы ему жужжали в модном свете. Кто вкуса божеством служил теперь бы нам? Кто в наши времена, и прозе и стихам Провозглашая суд разборчивый и правый, Заведовать бы мог парнасскою управой? О, добрый наш народ имеет для того Особенных судей, которые его В листах условленных и в цену приведенных Снабжают мнением о книгах современных! Дарует между нас и славу и позор Торговой логики смышленый приговор. О наших судиях не смею молвить слова, Но слушай, как честят они один другого: Товарищ каждого — глупец, невежда, враль; Поверить надо им, хотя поверить жаль. Как быть писателю? В пустыне благодатной, Забывши модный свет, забывши свет печатный, Как ты, философ мой, таиться без греха, Избрать в советники кота и петуха И, в тишине трудясь для собственного чувства, В искусстве находить возмездие искусства! Так, веку вопреки, в сей самый век у нас Сладко поющих лир порою слышен глас, Благоуханный дым от жертвы бескорыстной! Так нежный Батюшков, Жуковский живописный, Неподражаемый, и целую орду Злых подражателей родивший на беду, Так Пушкин молодой, сей ветреник блестящий, Всё под пером своим шутя животворящий (Тебе, я думаю, знаком довольно он: Недавно от него товарищ твой Назон Посланье получил), любимцы вдохновенья, Не могут поделить сердечного влеченья И между нас поют, как некогда Орфей Между мохнатых пел, по вере старых дней. Бессмертие в веках им будет воздаяньем! А я, владеющий убогим дарованьем, Но рвением горя полезным быть и им, Я правды красоту даю стихам моим, Желаю доказать людских сует ничтожность И хладной мудрости высокую возможность. Что мыслю, то пишу. Когда-то веселей Я славил на заре своих цветущих дней Законы сладкие любви и наслажденья. Другие времена, другие вдохновенья; Теперь важней мой ум, зрелее мысль моя. Опять, когда умру, повеселею я; Тогда беспечных муз беспечного питомца Прими, философ мой, как старого знакомца.

А.А. Ахматовой

Иосиф Александрович Бродский

За церквами, садами, театрами, за кустами в холодных дворах, в темноте за дверями парадными, за бездомными в этих дворах. За пустыми ночными кварталами, за дворцами над светлой Невой, за подъездами их, за подвалами, за шумящей над ними листвой. За бульварами с тусклыми урнами, за балконами, полными сна, за кирпичными красными тюрьмами, где больных будоражит весна, за вокзальными страшными люстрами, что толкаются, тени гоня, за тремя запоздалыми чувствами Вы живете теперь от меня. За любовью, за долгом, за мужеством, или больше — за Вашим лицом, за рекой, осененной замужеством, за таким одиноким пловцом. За своим Ленинградом, за дальними островами, в мелькнувшем раю, за своими страданьями давними, от меня за замками семью. Разделенье не жизнью, не временем, не пространством с кричащей толпой, Разделенье не болью, не бременем, и, хоть странно, но все ж не судьбой. Не пером, не бумагой, не голосом — разделенье печалью… К тому ж правдой, больше неловкой, чем горестной: вековой одинокостью душ. На окраинах, там, за заборами, за крестами у цинковых звезд, за семью — семьюстами! — запорами и не только за тысячу верст, а за всею землею неполотой, за салютом ее журавлей, за Россией, как будто не политой ни слезами, ни кровью моей. Там, где впрямь у дороги непройденной на ветру моя юность дрожит, где-то близко холодная Родина за финляндским вокзалом лежит, и смотрю я в пространства окрестные, напряженный до боли уже, словно эти весы неизвестные у кого-то не только в душе. Вот иду я, парадные светятся, за оградой кусты шелестят, во дворе Петропаловской крепости тихо белые ночи сидят. Развевается белое облако, под мостами плывут корабли, ни гудка, ни свистка и ни окрика до последнего края земли. Не прошу ни любви, ни признания, ни волненья, рукав теребя… Долгой жизни тебе, расстояние! Но я снова прошу для себя безразличную ласковость добрую и при встрече — все то же житье. Приношу Вам любовь свою долгую, сознавая ненужность ее.

Ау

Николай Языков

Голубоокая, младая, Мой чернобровый ангел рая! Ты, мной воспетая давно, Еще в те дни, как пел я радость И жизни праздничную сладость, Искрокипучее вино,— Тебе привет мой издалеча, От москворецких берегов Туда, где звонких звоном веча Моих пугалась ты стихов; Где странно юность мной играла, Где в одинокий мой приют То заходил бессонный труд, То ночь с гремушкой забегала! Пестро, неправильно я жил! Там всё, чем бог добра и света Благословляет многи лета Тот край, всё: бодрость чувств и сил, Ученье, дружбу, вольность нашу, Гульбу, шум, праздность, лень — я слил В одну торжественную чашу, И пил да пел… я долго пил! Голубоокая, младая, Мой чернобровый ангел рая! Тебя, звезду мою, найдет Поэта вестник расторопный, Мой бойкий ямб четверостопный, Мой говорливый скороход: Тебе он скажет весть благую. Да, я покинул наконец Пиры, беспечность кочевую, Я, голосистый их певец! Святых восторгов просит лира — Она чужда тех буйных лет, И вновь из прелести сует Не сотворит себе кумира! Я здесь!— Да здравствует Москва! Вот небеса мои родные! Здесь наша матушка-Россия Семисотлетняя жива! Здесь всё бывало: плен, свобода. Орда, и Польша, и Литва, Французы, лавр и хмель народа, Всё, всё!.. Да здравствует Москва! Какими думами украшен Сей холм давнишних стен и башен, Бойниц, соборов и палат! Здесь наших бед и нашей славы Хранится повесть! Эти главы Святым сиянием горят! О! проклят будь, кто потревожит Великолепье старины, Кто на нее печать наложит Мимоходящей новизны! Сюда! на дело песнопений, Поэты наши! Для стихов В Москве ищите русских слов, Своенародных вдохновений! Как много мне судьба дала! Денницей ярко-пурпуровой Как ясно, тихо жизни новой Она восток мне убрала! Не пьян полет моих желаний; Свобода сердца весела; И стихотворческие длани К струнам — и лира ожила! Мой чернобровый ангел рая! Моли судьбу, да всеблагая Не отнимает у меня: Ни одиночества дневного, Ни одиночества ночного, Ни дум деятельного дня, Ни тихих снов ленивой ночи! И скромной песнию любви Я воспою лазурны очи, Ланиты свежие твои, Уста сахарны, груди полны, И белизну твоих грудей, И черных девственных кудрей На ней блистающие волны! Твоя мольба всегда верна; И мой обет — он совершится! Мечта любовью раскипится, И в звуки выльется она! И будут звуки те прекрасны, И будет сладость их нежна, Как сон пленительный и ясный, Тебя поднявший с ложа сна.

Лалла Рук

Василий Андреевич Жуковский

Милый сон, души пленитель, Гость прекрасный с вышины, Благодатный посетитель Поднебесной стороны, Я тобою насладился На минуту, но вполне: Добрым вестником явился Здесь небесного ты мне.Мнил я быть в обетованной Той земле, где вечный мир; Мнил я зреть благоуханный Безмятежный Кашемир; Видел я: торжествовали Праздник розы и весны И пришелицу встречали Из далекой стороны.И блистая и пленяя — Словно ангел неземной,- Непорочность молодая Появилась предо мной; Светлый завес покрывала Отенял ее черты, И застенчиво склоняла Взор умильный с высоты.Все — и робкая стыдливость Под сиянием венца, И младенческая живость, И величие лица, И в чертах глубокость чувства С безмятежной тишиной — Все в ней было без искусства Неописанной красой!Я смотрел — а призрак мимо (Увлекая душу вслед) Пролетал невозвратимо; Я за ним — его уж нет! Посетил, как упованье; Жизнь минуту озарил; И оставил лишь преданье, Что когда-то в жизни был!Ах! не с нами обитает Гений чистой красоты; Лишь порой он навещает Нас с небесной высоты; Он поспешен, как мечтанье, Как воздушный утра сон; Но в святом воспоминанье Неразлучен с сердцем он!Он лишь в чистые мгновенья Бытия бывает к нам И приносит откровенья, Благотворные сердцам; Чтоб о небе сердце знало В темной области земной, Нам туда сквозь покрывало Он дает взглянуть порой;И во всем, что здесь прекрасно, Что наш мир животворит, Убедительно и ясно Он с душою говорит; А когда нас покидает, В дар любви у нас в виду В нашем небе зажигает Он прощальную звезду.

Пепел

Владимир Луговской

Твой голос уже относило. Века Входили в глухое пространство меж нами. Природа в тебе замолчала, И только одна строка На бронзовой вышке волос, как забытое знамя, вилась И упала, как шелк, в темноту. Тут подпись и росчерк. Всё кончено, Лишь понемногу в сознанье въезжает вагон, идущий, как мальчик, не в ногу с пехотой столбов телеграфных, агония храпа артистов эстрады, залегших на полках, случайная фраза: «Я рада»… И ряд безобразных сравнений, эпитетов и заготовок стихов.И всё это вроде любви. Или вроде прощанья навеки. На веках лежит ощущенье покоя (причина сего — неизвестна). А чинно размеренный голос в соседнем купе читает о черном убийстве колхозника:— Наотмашь хруст топора и навзничь — четыре ножа, в мертвую глотку сыпали горстью зерна. Хату его перегрыз пожар, Там он лежал пепельно-черный.—Рассудок — ты первый кричал мне: «Не лги». Ты первый не выполнил своего обещанья. Так к чертовой матери этот психологизм! Меня обнимает суровая сила прощанья.Ты поднял свои кулаки, побеждающий класс. Маячат обрезы, и полночь беседует с бандами. «Твой пепел стучит в мое сердце, Клаас. Твой пепел стучит в мое сердце, Клаас»,— Сказал Уленшпигель — дух восстающей Фландрии. На снежной равнине идет окончательный бой. Зияют глаза, как двери, сбитые с петель, И в сердце мое, переполненное судьбой, Стучит и стучит человеческий пепел.Путь человека — простой и тяжелый путь. Путь коллектива еще тяжелее и проще. В окна лачугами лезет столетняя жуть; Всё отрицая, качаются мертвые рощи.Но ты зацветаешь, моя дорогая земля. Ты зацветешь (или буду я трижды проклят…) На серых болванках железа, на пирамидах угля, На пепле сожженной соломенной кровли.Пепел шуршит, корни волос шевеля. Мужество вздрагивает, просыпаясь, Мы повернем тебя в пол-оборота, земля. Мы повернем тебя круговоротом, земля. Мы повернем тебя в три оборота, земля, Пеплом и зернами посыпая.

Поэт

Владимир Владимирович Набоков

Среди обугленных развалин, средь унизительных могил — не безнадежен, не печален, но полон жизни, полон сил — с моею музою незримой так беззаботно я брожу и с радостью неизъяснимой на небо ясное гляжу. Я над собою солнце вижу и сладостные слезы лью, и никого я не обижу, и никого не полюблю. Иное счастье мне доступно, я предаюсь иной тоске, а все, что жалко иль преступно, осталось где-то вдалеке. Там занимаются пожары, там, сполохами окружен, мир сотрясается, и старый переступается закон. Там опьяневшие народы ведет безумие само,— и вот на чучеле свободы бессменной пошлости клеймо. Я в стороне. Молюсь, ликую, и ничего не надо мне, когда вселенную я чую в своей душевной глубине. То я беседую с волнами, то с ветром, с птицей уношусь и со святыми небесами мечтами чистыми делюсь.

Другие стихи этого автора

Всего: 243

Цветы лучше пуль

Евгений Александрович Евтушенко

Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!

Не возгордись

Евгений Александрович Евтушенко

Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать. Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда! Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей. Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим. Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус. Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.

Под невыплакавшейся ивой

Евгений Александрович Евтушенко

Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу? Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно. Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо. Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид. Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус? Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.

Сила страстей

Евгений Александрович Евтушенко

Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан… Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.

А снег повалится, повалится

Евгений Александрович Евтушенко

А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым.И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.

Бабий Яр

Евгений Александрович Евтушенко

Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!

Белые ночи в Архангельске

Евгений Александрович Евтушенко

Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…

Благодарность

Евгений Александрович Евтушенко

Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.

В магазине

Евгений Александрович Евтушенко

Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут.О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей.Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои.Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут.Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.

Вагон

Евгений Александрович Евтушенко

Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.

Вальс на палубе

Евгений Александрович Евтушенко

Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.

Волга

Евгений Александрович Евтушенко

Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны.Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей.Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река.А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она.Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою.Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.