Перейти к содержимому

Песня о московском муравье

Булат Шалвович Окуджава

Мне нужно на кого-нибудь молиться. Подумайте, простому муравью вдруг захотелось в ноженьки валиться, поверить в очарованность свою!И муравья тогда покой покинул, все показалось будничным ему, и муравей создал себе богиню по образу и духу своему.И в день седьмой, в какое-то мгновенье, она возникла из ночных огней без всякого небесного знаменья… Пальтишко было легкое на ней.Все позабыв — и радости и муки, он двери распахнул в свое жилье и целовал обветренные руки и старенькие туфельки ее.И тени их качались на пороге. Безмолвный разговор они вели, красивые и мудрые, как боги, и грустные, как жители земли.

Похожие по настроению

Муравей

Андрей Андреевич Вознесенский

Он приплыл со мной с того берега, заблудившись в лодке моей. Не берут его в муравейники. С того берега муравей.Черный он, и яички беленькие, даже, может быть, побелей… Только он муравей с того берега, с того берега муравей.С того берега он, наверное, как католикам старовер, где иголки таскать повелено остриями не вниз, а вверх.Я б отвез тебя, черта беглого, да в толпе не понять — кто чей. Я и сам не имею пеленга того берега, муравей.Того берега, где со спелинкой земляниковые бока… Даже я не умею пеленга, чтобы сдвинулись берега!Через месяц на щепке, как Беринг, доплывет он к семье своей, но ответят ему с того берега: «С того берега муравей».

Песенка о комсомольской богине

Булат Шалвович Окуджава

Я смотрю на фотокарточку: две косички, строгий взгляд, и мальчишеская курточка, и друзья кругом стоят. За окном все дождик тенькает: там ненастье во дворе. Но привычно пальцы тонкие прикоснулись к кобуре. Вот скоро дом она покинет, вот скоро вспыхнет гром кругом, но комсомольская богиня… Ах, это, братцы, о другом! На углу у старой булочной, там, где лето пыль метет, в синей маечке-футболочке комсомолочка идет. А ее коса острижена, в парикмахерской лежит. Лишь одно колечко рыжее на виске ее дрожит. И никаких богов в помине, лишь только дела гром кругом, но комсомольская богиня… Ах, это, братцы, о другом! 1958

Муравьи

Демьян Бедный

«Рабочей армии мы светлый гимн поем! Связавши жизнь свою с рабочим муравьем, Оповещаем вас, друзья, усталых, потных, Больных, калек и безработных: В таком-то вот дупле открыли мы прием Даянии доброхотных. Да сбудется, что вам лишь грезилось во сне! В порыве к истине, добру, свободе, свету, При вашей помощи, мы по весне Решили основать рабочую газету!» Бог весть, кому пришло в счастливый час на ум Такое наколоть воззванье на репейник, Что рос при входе в муравейник. У муравьев поднялся сразу шум, Движенье, разговоры И споры. От муравья шла новость к муравью: «Слыхал? Газетку, брат, почнем читать свою!» И на газету впрямь средь говора и писка Пошла пребойкая подписка, А дальше — муравей, глядишь, за муравьем, Здесь — в одиночку, там — вдвоем, Отдавшись увлеченью, Несут: кто перышко, кто пух, кто волосок, Кто зернышко, кто целый колосок… Предела нет святому рвеныо! Кипит работа. Через час Подписка и припас Пошли по назначенью. Газету жадно ждут равно — старик, юнец, От нетерпенья изнывая. В начале мая. Газета вышла наконец. На час забыты все заботы, Работникам не до работы: Кто не читает сам, те слушают чтеца. «Так!» «Правда!» «Истина!» «Смотри ж ты, как понятно!» «Читай, миляга, внятно!» Все живо слушают с начала до конца: Тот — крякнет, тот — вздохнет, тот — ахнет… Что не осилил ум, то схвачено чутьем. «Вот… Сла-те, господи! Дождались: муравьем Газетка пахнет!» «Видать: орудуют свои». «Бог помочь им! Святое дело!» «Вот… прямо за душу задело!..» И рядовые муравьи, Кто как хотел и мог, в газету путь проведав, Шлют за статьей статью Про жизнь про горькую свою, Про душегубов-муравьедов, Про то, чтоб муравьям сойтись в одну семью, Скрепивши родственные узы. И до того статьи, как видно, били в цель, Что не прошло и двух недель — Все муравейники сплотилися в союзы! Жизнь муравьиная! С работы — ломит грудь… А тут беда — гнездо загажено, разрыто: То рыло по гнезду прошлося чье-нибудь: То чье-нибудь копыто. Но муравьям теперь не так страшна беда: Газетка скажет, как все сообща поправить, Подскажет остальным товарищам — куда Подмогу братскую направить. Меж тем идет весна. Успело все отцвесть, И время двигается к лету. С газетой — чудеса: денек газета есть, А три дня — нету. Мурашки — ах да ох! Пошли меж ними слухи, Что дело гадят мухи: Все это — их подвох; Что, бог весть, живы все ли В газете земляки; Что все дупло обсели Могильщики-жуки. Мурашки бьют тревогу: «Спешите, братцы, все — газете на подмогу, Чтоб отстоять ее судьбу. Ведь польза от нее так явно всем приметна: Жизнь будет без нее мертва и беспросветна, Как в заколоченном гробу. Припасы наши как ни тощи, Покажемте пример великой нашей мощи И, чтобы доказать, что эта мощь — не тень, Назначим «трудовой» в году особый день, Доход которого отчислим Газете, коей мы живем И пролетарски мыслим! Когда душа горит божественным огнем, — Пусть тучи грозные нависли! — Пред темной силою мы шеи не согнем. Товарищи! Да здравствует подъем! Да будет первый день газеты нашей — «Днем Рабочей вольной мысли!» Стал муравей за муравья, А муравьед за муравьеда. За кем останется победа — Вы догадаетесь, друзья!

Богомолка

Денис Васильевич Давыдов

Кто знает нашу богомолку, Тот с ней узнал наедине, Что взор плутовки втихомолку Поет акафист сатане. Как сладко с ней играть глазами, Ниц падая перед крестом, И окаянными словами Перерывать ее псалом! О, как люблю ее ворчанье; На языке ее всегда Отказ идет как обещанье: Нет на словах — на деле да. И — грешница — всегда сначала Она завопит горячо: «О, варвар! изверг! я пропала!» А после: «Милый друг, еще…»

Муха

Иосиф Александрович Бродский

I Пока ты пела, осень наступила. Лучина печку растопила. Пока ты пела и летала, похолодало. Теперь ты медленно ползёшь по глади замызганной плиты, не глядя туда, откуда ты взялась в апреле. Теперь ты еле передвигаешься. И ничего не стоит убить тебя. Но, как историк, смерть для которого скучней, чем мука, я медлю, муха. II Пока ты пела и летала, листья попадали. И легче литься воде на землю, чтоб назад из лужи воззриться вчуже. А ты, видать, совсем ослепла. Можно представить цвет крупинки мозга, померкшей от твоей, брусчатке сродни, сетчатки, и содрогнуться. Но тебя, пожалуй, устраивает дух лежалый жилья, зелёных штор понурость. Жизнь затянулась. III Ах, цокотуха, потерявши юркость, ты выглядишь, как старый юнкерс, как чёрный кадр документальный эпохи дальней. Не ты ли заполночь там то и дело над люлькою моей гудела, гонимая в оконной раме прожекторами? А нынче, милая, мой жёлтый ноготь брюшко твоё горазд потрогать, и ты не вздрагиваешь от испуга, жужжа, подруга. IV Пока ты пела, за окошком серость усилилась. И дверь расселась в пазах от сырости. И мёрзнут пятки. Мой дом в упадке. Но не пленить тебя ни пирамидой фаянсовой давно не мытой посуды в раковине, ни палаткой сахары сладкой. Тебе не до того. Тебе не до мельхиоровой их дребедени; с ней связываться — себе дороже. Мне, впрочем, тоже. V Как старомодны твои крылья, лапки! В них чудится вуаль прабабки, смешавшаяся с позавчерашней французской башней — — век номер девятнадцать, словом. Но, сравнивая с тем и овым тебя, я обращаю в прибыль твою погибель, подталкивая ручкой подлой тебя к бесплотной мысли, к полной неосязаемости раньше срока. Прости: жестоко. VI О чем ты грезишь? О своих избитых, но не расчитанных никем орбитах? О букве шестирукой, ради тебя в тетради расхристанной на месте плоском кириллицыным отголоском единственным, чей цвет, бывало, ты узнавала и вспархивала. А теперь, слепая, не реагируешь ты, уступая плацдарм живым брюнеткам, женским ужимкам, жестам. VII Пока ты пела и летала, птицы отсюда отбыли. В ручьях плотицы убавилось, и в рощах пусто. Хрустит капуста в полях от холода, хотя одета по-зимнему. И бомбой где-то будильник тикает, лицом неточен, и взрыв просрочен. А больше — ничего не слышно. Дома отбрасывают свет покрышно обратно в облако. Трава пожухла. Немного жутко. VIII И только двое нас теперь — заразы разносчиков. Микробы, фразы равно способны поражать живое. Нас только двое: твоё страшащееся смерти тельце, мои, играющие в земледельца с образованием, примерно восемь пудов. Плюс осень. Совсем испортилась твоя жужжалка! Но времени себя не жалко на нас растрачивать. Скажи спасибо, что — неспесиво, IX что совершенно небрезгливо, либо — не чувствует, какая липа ему подсовывается в виде вялых больших и малых пархатостей. Ты отлеталась. Для времени, однако, старость и молодость неразличимы. Ему причины и следствия чужды де-юре, а данные в миниатюре — тем более. Как пальцам в спешке — орлы и решки. X Оно, пока ты там себе мелькала под лампочкою вполнакала, спасаясь от меня в стропила, таким же было, как и сейчас, когда с бесцветной пылью ты сблизилась, благодаря бессилью и отношению ко мне. Не думай с тоской угрюмой, что мне оно — большой союзник. Глянь, милая, я — твой соузник, подельник, закадычный кореш; срок не ускоришь. XI Снаружи осень. Злополучье голых ветвей кизиловых. Как при монголах: брак серой низкорослой расы и жёлтой массы. Верней — сношения. И никому нет дела до нас с тобой. Мной овладело оцепенение — сиречь, твой вирус. Ты б удивилась, узнав, как сильно заражает сонность и безразличие рождая, склонность расплачиваться с планетой её монетой. XII Не умирай! сопротивляйся, ползай! Существовать не интересно с пользой. Тем паче, для себя: казённой. Честней без оной смущать календари и числа присутствием, лишённым смысла, доказывая посторонним, что жизнь — синоним небытия и нарушенья правил. Будь помоложе ты, я б взор направил туда, где этого в избытке. Ты же стара и ближе. XIII Теперь нас двое, и окно с поддувом. Дождь стёкла пробует нетвёрдым клювом, нас заштриховывая без нажима. Ты недвижима. Нас двое, стало быть. По крайней мере, когда ты кончишься, я факт потери отмечу мысленно — что будет эхом твоих с успехом когда-то выполненных мёртвых петель. Смерть, знаешь, если есть свидетель, отчётливее ставит точку, чем в одиночку. XIV Надеюсь всё же, что тебе не больно. Боль места требует и лишь окольно к тебе могла бы подобраться, с тыла накрыть. Что было бы, видимо, моей рукою. Но пальцы заняты пером, строкою, чернильницей. Не умирай, покуда не слишком худо, покамест дёргаешься. Ах, гумозка! Плевать на состоянье мозга: вещь, вышедшая из повиновенья, как то мгновенье, XV по-своему прекрасна. То есть, заслуживает, удостоясь овации наоборот, продлиться. Страх суть таблица зависимостей между личной беспомощностью тел и лишней секундой. Выражаясь сухо, я, цокотуха, пожертвовать своей согласен. Но вроде этот жест напрасен: сдаёт твоя шестёрка, Шива. Тебе паршиво. XVI В провалах памяти, в её подвалах, среди её сокровищ — палых, растаявших и проч. (вообще их ни при кощеях не пересчитывали, ни, тем паче, позднее), среди этой сдачи с существования, приют нежёсткий твоею тёзкой неполною, по кличке Муза, уже готовится. Отсюда, муха, длинноты эти, эта как бы свита букв, алфавита. XVII Снаружи пасмурно. Мой орган тренья о вещи в комнате, по кличке зренье, сосредоточивается на обоях. Увы, с собой их узор насиженный ты взять не в силах, чтоб ошарашить серафимов хилых там, в эмпиреях, где царит молитва, идеей ритма и повторимости, с их колокольни — бессмысленной, берущей корни в отчаяньи, им — насекомым туч — незнакомом. XVIII Чем это кончится? Мушиным Раем? Той пасекой, верней — сараем, где над малиновым вареньем сонным кружатся сонмом твои предшественницы, издавая звук поздней осени, как мостовая в провинции. Но дверь откроем — и бледным роем они рванутся мимо нас обратно в действительность, её опрятно укутывая в плотный саван зимы — тем самым XIX подчёркивая — благодаря мельканью, — что души обладают тканью, материей, судьбой в пейзаже; что, цвета сажи, вещь в колере — чем бить баклуши — меняется. Что, в сумме, души любое превосходят племя. Что цвет есть время или стремление за ним угнаться, великого Галикарнасца цитируя то в фас, то в профиль холмов и кровель. XX Отпрянув перед бледным вихрем, узнаю ли тебя я в ихнем заведомо крылатом войске? И ты по-свойски спланируешь на мой затылок, соскучившись вдали опилок, чьим шорохом весь мир морочим? Едва ли. Впрочем, дав дуба позже всех — столетней! — ты, милая, меж них последней окажешься. И если примут, то местный климат XXI с его капризами в расчёт принявши, спешащую сквозь воздух в наши пределы я тебя увижу весной, чью жижу топча, подумаю: звезда сорвалась, и, преодолевая вялость, рукою вслед махну. Однако не Зодиака то будет жертвой, но твоей душою, летящею совпасть с чужою личинкой, чтоб явить навозу метаморфозу.

Муха

Николай Олейников

Я муху безумно любил! Давно это было, друзья, Когда еще молод я был, Когда еще молод был я. Бывало, возьмешь микроскоп, На муху направишь его — На щечки, на глазки, на лоб, Потом на себя самого. И видишь, что я и она, Что мы дополняем друг друга, Что тоже в меня влюблена Моя дорогая подруга. Кружилась она надо мной, Стучала и билась в стекло, Я с ней целовался порой, И время для нас незаметно текло. Но годы прошли, и ко мне Болезни сошлися толпой — В коленках, ушах и спине Стреляют одна за другой. И я уже больше не тот. И нет моей мухи давно. Она не жужжит, не поет, Она не стучится в окно. Забытые чувства теснятся в груди, И сердце мне гложет змея, И нет ничего впереди… О муха! О птичка моя!

Царица мух

Николай Алексеевич Заболоцкий

Бьет крылом седой петух, Ночь повсюду наступает. Как звезда, царица мух Над болотом пролетает. Бьется крылышком отвесным Остов тела, обнажен, На груди пентакль чудесный Весь в лучах изображен. На груди пентакль печальный Между двух прозрачных крыл, Словно знак первоначальный Неразгаданных могил. Есть в болоте странный мох, Тонок, розов, многоног, Весь прозрачный, чуть живой, Презираемый травой. Сирота, чудесный житель Удаленных бедных мест, Это он сулит обитель Мухе, реющей окрест. Муха, вся стуча крыламя, Мускул грудки развернув, Опускается кругами На болота влажный туф. Если ты, мечтой томим, Знаешь слово Элоим, Муху странную бери, Муху в банку посади, С банкой по полю ходи, За приметами следи. Если муха чуть шумит — Под ногою медь лежит. Если усиком ведет — К серебру тебя зовет. Если хлопает крылом — Под ногами злата ком. Тихо-тихо ночь ступает, Слышен запах тополей. Меркнет дух мой, замирает Между сосен и полей. Спят печальные болота, Шевелятся корни трав. На кладбище стонет кто-то Телом к холмику припав. Кто-то стонет, кто-то плачет, Льются звезды с высоты. Вот уж мох вдали маячит. Муха, муха, где же ты?

Муравьи

Осип Эмильевич Мандельштам

Муравьев не нужно трогать: Третий день в глуши лесов Все идут, пройти не могут Десять тысяч муравьев. Как носильщик настоящий С сундуком семьи своей, Самый черный и блестящий, Самый сильный — муравей! Настоящие вокзалы — Муравейники в лесу: В коридоры, двери, залы Муравьи багаж несут! Самый сильный, самый стойкий, Муравей пришел уже К замечательной постройке В сорок восемь этажей.

Будь человеком

Сергей Владимирович Михалков

В лесу мурашки-муравьи Живут своим трудом, У них обычаи свои И муравейник – дом. Миролюбивые жильцы Без дела не сидят: С утра на пост бегут бойцы, А няньки в детский сад. Рабочий муравей спешит Тропинкой трудовой, С утра до вечера шуршит В траве и под листвой. Ты с палкой по лесу гулял И муравьиный дом, Шутя, до дна расковырял И подпалил потом. Покой и труд большой семьи Нарушила беда. В дыму метались муравьи, Спасаясь кто куда. Трещала хвоя. Тихо тлел Сухой, опавший лист. Спокойно сверху вниз смотрел Жестокий эгоист… За то, что так тебя назвал, Себя я не виню, – Ведь ты того не создавал, Что предавал огню. Живешь ты в атомный наш век И сам – не муравей, Будь Человеком, человек, Ты на земле своей!

Вы думаете, это бредит малярия (отрывок из поэмы «Облако в штанах»)

Владимир Владимирович Маяковский

Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе. «Приду в четыре», — сказала Мария. Восемь. Девять. Десять. Вот и вечер в полную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый. В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры. Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется! Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце — холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское. И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая — большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любеночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек. Еще и еще, уткнувшись дождю лицом в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя. Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала,— вон его! Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери. Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот,— сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой. Рухнула штукатурка в нижнем этаже. Нервы — большие, маленькие, — многие! — скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги! А ночь по комнате тинится и тинится,— из тины не вытянуться отяжелевшему глазу. Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб. Вошла ты, резкая, как «нате!», муча перчатки замш, сказала: «Знаете — я выхожу замуж». Что ж, выходите. Ничего. Покреплюсь. Видите — спокоен как! Как пульс покойника. Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть»,— а я одно видел: вы — Джиоконда, которую надо украсть! И украли. Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги! Дразните? «Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий». Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий! Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,— а самое страшное видели — лицо мое, когда я абсолютно спокоен? И чувствую — «я» для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо. Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле,— ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома. Люди нюхают — запахло жареным! Нагнали каких-то. Блестящие! В касках! Нельзя сапожища! Скажите пожарным: на сердце горящее лезут в ласках. Я сам. Глаза наслезненные бочками выкажу. Дайте о ребра опереться. Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу! Рухнули. Ей выскочишь из сердца! На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос. Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос! Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх схватиться за небо высил горящие руки «Лузитании». Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний,— ты хоть о том, что горю, в столетия выстони! I]Читать [URLEXTERNAL=https://www.culture.ru/poems/19992]полное произведение[/URLEXTERNAL

Другие стихи этого автора

Всего: 119

Охотник

Булат Шалвович Окуджава

Спасибо тебе, стрела, спасибо, сестра, что так ты кругла и остра, что оленю в горячий бок входишь, как Бог! Спасибо тебе за твое уменье, за чуткий сон в моем колчане, за оперенье, за тихое пенье… Дай тебе Бог воротиться ко мне! Чтоб мясу быть жирным на целую треть, чтоб кровь была густой и липкой, олень не должен предчувствовать смерть… Он должен умереть с улыбкой. Когда окончится день, я поклонюсь всем богам… Спасибо тебе, Олень, твоим ветвистым рогам, мясу сладкому твоему, побуревшему в огне и в дыму… О Олень, не дрогнет моя рука, твой дух торопится ко мне под крышу… Спасибо, что ты не знаешь моего языка и твоих проклятий я не расслышу! О, спасибо тебе, расстояние, что я не увидел оленьих глаз, когда он угас!..

В городском саду

Булат Шалвович Окуджава

Круглы у радости глаза и велики — у страха, и пять морщинок на челе от празднеств и обид… Но вышел тихий дирижер, но заиграли Баха, и все затихло, улеглось и обрело свой вид. Все встало на свои места, едва сыграли Баха… Когда бы не было надежд — на черта белый свет? К чему вино, кино, пшено, квитанции Госстраха и вам — ботинки первый сорт, которым сносу нет? «Не все ль равно: какой земли касаются подошвы? Не все ль равно: какой улов из волн несет рыбак? Не все ль равно: вернешься цел или в бою падешь ты, и руку кто подаст в беде — товарищ или враг?..» О, чтобы было все не так, чтоб все иначе было, наверно, именно затем, наверно, потому играет будничный оркестр привычно и вполсилы, а мы так трудно и легко все тянемся к нему. Ах, музыкант, мой музыкант! Играешь, да не знаешь, что нет печальных, и больных, и виноватых нет, когда в прокуренных руках так просто ты сжимаешь, ах, музыкант, мой музыкант, черешневый кларнет!

Письмо к маме

Булат Шалвович Окуджава

Ты сидишь на нарах посреди Москвы. Голова кружится от слепой тоски. На окне — намордник, воля — за стеной, ниточка порвалась меж тобой и мной. За железной дверью топчется солдат… Прости его, мама: он не виноват, он себе на душу греха не берет — он не за себя ведь — он за весь народ. Следователь юный машет кулаком. Ему так привычно звать тебя врагом. За свою работу рад он попотеть… Или ему тоже в камере сидеть! В голове убогой — трехэтажный мат… Прости его, мама: он не виноват, он себе на душу греха не берет — он не за себя ведь — он за весь народ. Чуть за Красноярском — твой лесоповал. Конвоир на фронте сроду не бывал. Он тебя прикладом, он тебя пинком, чтоб тебе не думать больше ни о ком. Тулуп на нем жарок, да холоден взгляд… Прости его, мама: он не виноват, он себе на душу греха не берет — он не за себя ведь — он за весь народ. Вождь укрылся в башне у Москвы-реки. У него от страха паралич руки. Он не доверяет больше никому, словно сам построил для себя тюрьму. Все ему подвластно, да опять не рад… Прости его, мама: он не виноват, он себе на душу греха не берет — он не за себя ведь — он за весь народ.

Тьмою здесь все занавешено

Булат Шалвович Окуджава

Тьмою здесь все занавешено и тишина как на дне… Ваше величество женщина, да неужели — ко мне? Тусклое здесь электричество, с крыши сочится вода. Женщина, ваше величество, как вы решились сюда? О, ваш приход — как пожарище. Дымно, и трудно дышать… Ну, заходите, пожалуйста. Что ж на пороге стоять? Кто вы такая? Откуда вы? Ах, я смешной человек… Просто вы дверь перепутали, улицу, город и век.

В земные страсти вовлеченный

Булат Шалвович Окуджава

В земные страсти вовлеченный, я знаю, что из тьмы на свет однажды выйдет ангел черный и крикнет, что спасенья нет. Но простодушный и несмелый, прекрасный, как благая весть, идущий следом ангел белый прошепчет, что надежда есть.

Дерзость, или Разговор перед боем

Булат Шалвович Окуджава

— Господин лейтенант, что это вы хмуры? Аль не по сердцу вам ваше ремесло?— Господин генерал, вспомнились амуры — не скажу, чтобы мне с ними не везло.— Господин лейтенант, нынче не до шашней: скоро бой предстоит, а вы все про баб!— Господин генерал, перед рукопашной золотые деньки вспомянуть хотя б.— Господин лейтенант, не к добру все это! Мы ведь здесь для того, чтобы побеждать…— Господин генерал, будет нам победа, да придется ли мне с вами пировать?— На полях, лейтенант, кровию политых, расцветет, лейтенант, славы торжество…— Господин генерал, слава для убитых, а живому нужней женщина его.— Черт возьми, лейтенант, да что это с вами! Где же воинский долг, ненависть к врагу?!— Господин генерал, посудите сами: я и рад бы приврать, да вот не могу…— Ну гляди, лейтенант, каяться придется! Пускай счеты с тобой трибунал сведет…— Видно, так, генерал: чужой промахнется, а уж свой в своего всегда попадет.

Песенка о молодом гусаре

Булат Шалвович Окуджава

Грозной битвы пылают пожары, И пора уж коней под седло… Изготовились к схватке гусары — Их счастливое время пришло. Впереди командир, на нем новый мундир, А за ним эскадрон после зимних квартир. А молодой гусар, в Наталию влюбленный, Он все стоит пред ней коленопреклоненный. Все погибли в бою. Флаг приспущен. И земные дела не для них. И летят они в райские кущи На конях на крылатых своих: Впереди — командир, на нем рваный мундир, Следом юный гусар покидает сей мир. Но чудится ему, что он опять влюбленный, Опять стоит пред ней коленопреклоненный. Вот иные столетья настали, И несчетно воды утекло. И давно уже нет той Натальи, И в музее пылится седло. Позабыт командир — дам уездных кумир. Жаждет новых потех просвещенный наш мир. А юный тот гусар, в Наталию влюбленный, опять стоит пред ней коленопреклоненный.

Нужны ли гусару сомненья

Булат Шалвович Окуджава

Нужны ли гусару сомненья, Их горький и въедливый дым, Когда он в доспехах с рожденья И слава всегда перед ним? И в самом начале сраженья, И после, в пылу, и потом, Нужны ли гусару сомненья В содеянном, в этом и в том? Покуда он легок, как птица, Пока он горяч и в седле, Врагу от него не укрыться: Нет места двоим на земле. И что ему в это мгновенье, Когда позади — ничего, Потомков хула иль прощенье? Они не застанут его. Он только пришел из похода, Но долг призывает опять. И это, наверно, природа, Которую нам не понять. …Ну, ладно. Враги перебиты, а сам он дожил до седин. И клетчатым пледом прикрытый, Рассеянно смотрит в камин. Нужны ли гусару сомненья Хотя бы в последние дни, Когда, огибая поленья, В трубе исчезают они?

Послевоенное танго

Булат Шалвович Окуджава

Восславив тяготы любви и свои слабости, Слетались девочки в тот двор, как пчелы в августе; И совершалось наших душ тогда мужание Под их загадочное жаркое жужжание. Судьба ко мне была щедра: надежд подбрасывала, Да жизнь по-своему текла — меня не спрашивала. Я пил из чашки голубой — старался дочиста… Случайно чашку обронил — вдруг август кончился. Двор закачался, загудел, как хор под выстрелами, И капельмейстер удалой кричал нам что-то… Любовь иль злоба наш удел? Падем ли, выстоим ли? Мужайтесь, девочки мои! Прощай, пехота! Примяли наши сапоги траву газонную, Все завертелось по трубе по гарнизонной. Благословили времена шинель казенную, Не вышла вечною любовь — а лишь сезонной. Мне снятся ваши имена — не помню облика: В какие ситчики вам грезилось облечься? Я слышу ваши голоса — не слышу отклика, Но друг от друга нам уже нельзя отречься. Я загадал лишь на войну — да не исполнилось. Жизнь загадала навсегда — сошлось с ответом… Поплачьте, девочки мои, о том, что вспомнилось, Не уходите со двора: нет счастья в этом!

Старинная солдатская песня

Булат Шалвович Окуджава

Отшумели песни нашего полка, Отзвенели звонкие копыта. Пулями пробито днище котелка, Маркитантка юная убита. Нас осталось мало: мы да наша боль. Нас немного, и врагов немного. Живы мы покуда, фронтовая голь, А погибнем — райская дорога. Руки на затворе, голова в тоске, А душа уже взлетела вроде. Для чего мы пишем кровью на песке? Наши письма не нужны природе. Спите себе, братцы, — все придет опять: Новые родятся командиры, Новые солдаты будут получать Вечные казенные квартиры. Спите себе, братцы, — все начнется вновь, Все должно в природе повториться: И слова, и пули, и любовь, и кровь… Времени не будет помириться.

Песенка о пехоте

Булат Шалвович Окуджава

Простите пехоте, что так неразумна бывает она: всегда мы уходим, когда над Землею бушует весна. И шагом неверным по лестничке шаткой спасения нет. Лишь белые вербы, как белые сестры глядят тебе вслед. Не верьте погоде, когда затяжные дожди она льет. Не верьте пехоте, когда она бравые песни поет. Не верьте, не верьте, когда по садам закричат соловьи: у жизни и смерти еще не окончены счеты свои. Нас время учило: живи по-походному, дверь отворя.. Товарищ мужчина, а все же заманчива доля твоя: весь век ты в походе, и только одно отрывает от сна: куда ж мы уходим, когда над землею бушует весна?

Одна морковь с заброшенного огорода

Булат Шалвович Окуджава

Мы сидим, пехотные ребята. Позади — разрушенная хата. Медленно война уходит вспять. Старшина нам разрешает спать. И тогда (откуда — неизвестно, Или голод мой тому виной), Словно одинокая невеста, Выросла она передо мной. Я киваю головой соседям: На сто ртов одна морковь — пустяк… Спим мы или бредим? Спим иль бредим? Веточки ли в пламени хрустят? …Кровь густая капает из свеклы, Лук срывает бренный свой наряд, Десять пальцев, словно десять свёкров, Над одной морковинкой стоят… Впрочем, ничего мы не варили, Свекла не алела, лук не пах. Мы морковь по-братски разделили, И она хрустела на зубах. Шла война, и кровь текла рекою. В грозной битве рота полегла. О природа, ты ж одной морковью Словно мать насытить нас смогла! И наверно, уцелела б рота, Если б в тот последний грозный час Ты одной любовью, о природа, Словно мать насытила бы нас!