Перейти к содержимому

Под равнодушный шепот

Борис Корнилов

Под равнодушный шепот Старушечьей тоски Ты будешь дома штопать Дешевые носки. И кошка пялит зенки На ленточку косы, И тикают на стенке Жестяные часы. И лампа керосином Доверху налита. По вечерам, по синим Ушли твои лета. И вянет новый веник, Опять пусты леса, Для матери и денег Забытая краса. А милый не дивится, Уже давно одна. Ты — старая девица И замуж негодна. Болят худые пальцы, И дума об одном, — Что вот седые зайцы Гуляют под окном. Постылые иголки, А за стеной зовут, Хохочут комсомолки, Хохочут и живут. И материнский шепот… Уйти бы от тоски, — Но снова будешь штопать Дешевые носки.

Похожие по настроению

Материнская дума

Алексей Фатьянов

К непогоде ломит спину. У соседки разузнать: Может быть, пасьянс раскинуть Или просто погадать — На бубнового валета, На далекого сынка. Что-то снова писем нету, Почитай, уж три денька. Как-то он? Поди, несладко? Недоест и недоспит. Ведь землянка да палатка От невзгод не охранит. И окоп не дом, не отчий, Пусть не больно новый дом. Смерть, поди, там зубы точит, Ходит, бродит за бугром. Только ведь сынок нехрупкий, Рос, как на опаре кис. На стене его зарубки Под карниз подобрались. Он не даст себя в обиду, С честью носит свой погон. Это только разве с виду Не обидит мухи он… Так сама с собой украдкой Мать-старушка говорит. Бледно-желтая лампадка Под иконами горит. За окном дожди косые. Низко клонится лоза. Над большой землей — Россией, Грохоча, идет гроза.

Сочится зной сквозь крохотные ставни

Илья Эренбург

Сочится зной сквозь крохотные ставни. В беленой комнате темно и душно. В ослушников кидали прежде камни, Теперь и камни стали равнодушны. Теперь и камни ничего не помнят, Как их ломали, били и тесали, Как на заброшенной каменоломне Проклятый полдень жаден и печален. Страшнее смерти это равнодушье. Умрет один — идут, назад не взглянут. Их одиночество глушит и душит, И каждый той же суетой обманут. Быть может, ты, ожесточась, отчаясь, Вдруг остановишься, чтоб осмотреться, И на минуту ягода лесная Тебя обрадует. Так встанет детство: Обломки мира, облаков обрывки, Кукушка с глупыми ее годами, И мокрый мох, и земляники привкус, Знакомый, но нечаянный, как память.

Дорогами лесными тревожный свист машины

Клара Арсенева

Дорогами лесными тревожный свист машины. Но насыпь отделили плеснеющей водой. На лестнице чердачной поставлю два кувшина Наполненных цветами, из глины голубой.Кричат лесные змеи, блестят перед закатом, А в погребе распили старинное вино, И часто заплывает туманом синеватым, Холодным и тяжелым чердачное окно.Лесную голубику развесила пучками И шкур к зиме купила у финского купца… Но кто, змееголосый, выходит вечерами И свищет пса у двери соседнего крыльца?

Тетенька из села

Константин Бальмонт

— Тетенька, тетенька, миленькая, Что ты такая уныленькая? Или не рада, что к нам из села В город пошла ты, и в город пришла? — Эк ты, девчонка, горазда болтать. Чуть подросла, от земли не видать, Только и знаешь — шуршишь, словно мышь. Что же ты тетку свою тормошишь? — Тетенька, может, мой разум и мал, Только вот вижу — наш смех замолчал. Тетенька, право, мне страшно с тобой, Точно здесь кто-то еще есть другой. — Девонька, эти ты глупости брось, К ночи нельзя так болтать на авось. Лучше давай про село расскажу, После помолимся, спать уложу. В городе, девонька, все бы вам смех, В городе много забав и утех. Наши избенки-то, наше село Лесом, потемками все облегло. В лес за дровами — а там лесовик, Вон за стволом притаился, приник. Чур меня, крикнешь он вытянет нос, Так захохочет — по коже мороз. Ночью, как это так выйдешь на двор, Звери какие-то смотрят из нор, Совы на крыше усядутся в ‘ряд, Углем глаза, как у ведьмы, горят. В избу назад — а в клети домовой, Ты на полати — а он уж с тобой, Вот навалился — и стонешь во сне, Душно так, тяжко так, страшно так мне. Нежити ходят, бормочут во тьму, Шепчут, скривясь, — ничего не пойму. Словно они балалаечники, Баешники, перебаешники. Тетка умолкла. Девчонка спала. Тетки дослушать она не могла. Обе застыли, и в комнате той Явно, что кто-то еще был другой.

Стало скучно тебе

Константин Фофанов

Стало скучно тебе — Что же надобно? Ветер плачет в трубе, Плачет жалобно. Грустно свечка горит Одинокая; В окна полночь глядит Черноокая. На дворе сентябрем Веет холодом; Сыплет желтым листом, Точно золотом. Встал туман над рекой Белой дымкою — Сны снесет он с собой Невидимкою. Ветер буйный в трубе Плачет жалобно. Скучно мне и тебе — Что ж нам надобно?

Под ресницей

Михаил Зенкевич

Вздохнет от пышной тяжести весь дом, Опять простой и милой станет зала, Где в самый зной покойница лежала, Эфиром заморожена и льдом. И острый лик с пятнистостью лиловой Поплыл на полотенцах в блеске риз. На скатерти разложено в столовой Приданое — серебряный сервиз. И нянька с плачем у окна гостиной Торопится ребенка приподнять, И под ресницей золотистой длинной В лазурь глазенок канет в белом мать.

Старуха

Николай Клюев

Сын обижает, невестка не слухает, Хлебным куском да бездельем корит; Чую — на кладбище колокол ухает, Ладаном тянет от вешних ракит. Вышла я в поле, седая, горбатая, — Нива без прясла, кругом сирота… Свесила верба сережки мохнатые, Меда душистей, белее холста. Верба-невеста, молодка пригожая, Зеленью-платом не засти зари! Аль с алоцветной красою не схожа я — Косы желтее, чем бус янтари. Ал сарафан с расписной оторочкою, Белый рукав и плясун-башмачок… Хворым младенчиком, всхлипнув над кочкою, Звон оголосил пролесок и лог. Схожа я с мшистой, заплаканной ивою, Мне ли крутиться в янтарь-бахрому… Зой-невидимка узывней, дремливее, Белые вербы в кадильном дыму.

Рабочее общежитие

Римма Дышаленкова

Окраины старых кварталов. Растут долговязые мальвы, под мальвами — рыхлая мята. И в летние ночи, бывало, за спины забросив гитары, в кварталы шли наши ребята. Для нас, для рабочих девчонок, чьи руки малы и шершавы, ребята цветы обрывали, а мы, улыбаясь спросонок, воинственно и величаво цветы от ребят принимали. Цветы и колючая мята, небритые щеки мальчишек — в ладонях огнем полыхали… Ах, тише, гитары, тише, еще озорные девчата ребят не зовут женихами… А мяту сминают в ладонях. Рассвет, по-июльски, пряный, прядет золотые нити. А где-то в родительском доме отцы и печальные мамы ждут писем из общежитий.

Обстановочка

Саша Чёрный

Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом, Жена на локоны взяла последний рубль, Супруг, убитый лавочкой и флюсом, Подсчитывает месячную убыль. Кряхтят на счетах жалкие копейки: Покупка зонтика и дров пробила брешь, А розовый капот из бумазейки Бросает в пот склонившуюся плешь. Над самой головой насвистывает чижик (Хоть птичка божия не кушала с утра), На блюдце киснет одинокий рыжик, Но водка выпита до капельки вчера. Дочурка под кроватью ставит кошке клизму, В наплыве счастья полуоткрывши рот, И кошка, мрачному предавшись пессимизму, Трагичным голосом взволнованно орет. Безбровая сестра в облезлой кацавейке Насилует простуженный рояль, А за стеной жиличка-белошвейка Поет романс: «Пойми мою печаль» Как не понять? В столовой тараканы, Оставя черствый хлеб, задумались слегка, В буфете дребезжат сочувственно стаканы, И сырость капает слезами с потолка.

Бабушка в окошке

Тимофей Белозеров

В сыновьей квартире, Одна и грустна, Седая старушка Сидит у окна. Сходила б она За пшеницей в овин, Да рядом От булок Трещит магазин. Напряла бы пряжи Из белого льна, Да только кому она Нынче нужна? А было-то!.. Лампу в избе Запалишь И пальцами — фить! — Веретёнце Вертишь… А нынче И в руки-то Нечего взять. На что они — Кукиши Людям казать? — Ни печи топить, Ни воды принести… — Ах господи, — шепчет старушка, — Прости!..

Другие стихи этого автора

Всего: 63

Осень

Борис Корнилов

Деревья кое-где еще стояли в ризах и говорили шумом головы, что осень на деревьях, на карнизах, что изморозью дует от Невы. И тосковала о своем любимом багряных листьев бедная гульба, и в небеса, пропитанные дымом, летела их последняя мольба. И Летний сад… и у Адмиралтейства — везде перед открытием зимы — одно и то же разыгралось действо, которого не замечали мы. Мы щурили глаза свои косые, мы исподлобья видели кругом лицо России, пропитой России, исколотое пикой и штыком. Ты велика, Российская держава, но горя у тебя невпроворот — ты, милая, не очень уважала свой черный, верноподданный народ. … Свинцовое, измызганное небо лежит сплошным предчувствием беды, Ты мало видела, Россия, хлеба, но видела достаточно воды. Твой каждый шаг обдуман и осознан, и много невеселого вдали: сегодня — рано, послезавтра — поздно,- и завтра в наступление пошли, Навстречу сумрак, тягостный и дымный, тупое ожидание свинца, и из тумана возникает Зимний и баррикады около дворца. Там высекают языками искры — светильники победы и добра, они — прекраснодушные министры — мечтают поработать под ура. А мы уже на клумбах, на газонах штыков приподнимаем острив,- под юбками веселых амазонок смешно искать спасение свое. Слюнявая осенняя погода глядит — мы подползаем на локтях, за нами — гром семнадцатого года, за нами — революция, Октябрь. Опять красногвардейцы и матросы — Октябрьской революции вожди,- легли на ветви голубые росы, осенние, тяжелые дожди. И изморозь упала на ресницы и на волосы старой головы, и вновь листает славные страницы туманный ветер, грянувший с Невы. Она мила — весны и лета просинь, как отдыха и песен бытие… Но грязная, но сумрачная осень — воспоминанье лучшее мое.

Интернациональная

Борис Корнилов

Ребята, на ходу — как были мы в плену немного о войне поговорим… В двадцатом году шел взвод на войну, а взводным нашим Вася Головин. Ать, два…И братва басила — бас не изъян: — Да здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! В ближайшем бою к нам идет офицер (англичане занимают край), и томми нас берут на прицел, Офицер говорит: Олл райт… Ать, два…Это смерти сила грозит друзьям, но — здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами — не охали, не ахали, но выступает Вася Головин: — Ведь мы такие ж пахари, как вы, такие ж пахари, давайте о земле поговорим. Ать, два…Про самое, про это,- буржуй, замри,- да здравствует планета, да здравствует планета, планета наша, полная земли! Теперь про офицера я… Каким он ходит пупсиком — понятно, что с работой незнаком. Которые тут пахари — ударь его по усикам мозолями набитым кулаком. Ать, два…Хорошее братание совсем не изъян — да здравствует Британия, да здравствует Британия, Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас, и в нашу пользу кончен спор. Мозоли-переводчики промежду нас — помогают вести разговор, Ать, два…Нас томми живо поняли — и песня по кустам… А как насчет Японии? Да здравствует Япония, Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну… как мы шли на войну, говори — полыхает закат… Как мы песню одну, настоящую одну запевали на всех языках. Ать, два…Про одно про это ори друзьям: — Да здравствует планета. да здравствует планета, планета рабочих и крестьян!

Спичка отгорела и погасла

Борис Корнилов

Спичка отгорела и погасла — Мы не прикурили от нее, А луна — сияющее масло — Уходила тихо в бытие. И тогда, протягивая руку, Думая о бедном, о своем, Полюбил я горькую разлуку, Без которой мы не проживем. Будем помнить грохот на вокзале, Беспокойный, Тягостный вокзал, Что сказали, Что не досказали, Потому что поезд побежал. Все уедем в пропасть голубую, Скажут будущие: молод был, Девушку веселую, любую, Как реку весеннюю любил… Унесет она И укачает, И у ней ни ярости, ни зла, А впадая в океан, не чает, Что меня с собою унесла. Вот и всё. Когда вы уезжали, Я подумал, Только не сказал, О реке подумал, О вокзале, О земле, похожей на вокзал.

Из автобиографии

Борис Корнилов

Мне не выдумать вот такого, и слова у меня просты — я родился в деревне Дьяково, от Семенова — полверсты. Я в губернии Нижегородской в житие молодое попал, земляной покрытый коростой, золотую картошку копал. Я вот этими вот руками землю рыл и навоз носил, и по Керженцу и по Каме я осоку-траву косил. На твое, земля, на здоровье, теплым жиром, земля, дыши, получай лепешки коровьи, лошадиные голяши. Чтобы труд не пропал впустую, чтобы радость была жива — надо вырастить рожь густую, поле выполоть раза два. Черноземное поле на озимь всё засеять, заборонить, сеять — лишнего зернышка наземь понапрасну не заронить. Так на этом огромном свете прорастала моя судьба, вся зеленая, словно эти подрастающие хлеба. Я уехал. Мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что овсу капут… Как у вас в Ленинграде с хлебом и по скольку рублей за пуд? Год за годом мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что в краю таком мы до нового хлеба с хлебом, со свининою, с молоком, что битком набито в чулане… Как у вас в Ленинграде живут? Нас, конечно, односельчане все зажиточными зовут. Наше дело теперь простое — ожидается урожай, в гости пить молоко густое обязательно приезжай… И порадовался я с ними, оглядел золотой простор, и одно громадное имя повторяю я с этих пор. Упрекните меня в изъяне, год от году мы всё смелей, все мы гордые, мы, крестьяне, дети сельских учителей. До тебя, моя молодая, называя тебя родной, мы дошли, любя, голодая, слезы выплакав все до одной.

Елка

Борис Корнилов

Рябины пламенные грозди, и ветра голубого вой, и небо в золотой коросте над неприкрытой головой. И ничего — ни зла, ни грусти. Я в мире темном и пустом, лишь хрустнут под ногою грузди, чуть-чуть прикрытые листом. Здесь всё рассудку незнакомо, здесь делай всё — хоть не дыши, здесь ни завета, ни закона, ни заповеди, ни души. Сюда как бы всего к истоку, здесь пухлым елкам нет числа. Как много их… Но тут же сбоку еще одна произросла, еще младенец двухнедельный, он по колено в землю врыт, уже с иголочки, нательной зеленой шубкою покрыт. Так и течет, шумя плечами, пошатываясь, ну, живи, расти, не думая ночами о гибели и о любви, что где-то смерть, кого-то гонят, что слезы льются в тишине и кто-то на воде не тонет и не сгорает на огне. Живи — и не горюй, не сетуй, а я подумаю в пути: быть может, легче жизни этой мне, дорогая, не найти. А я пророс огнем и злобой, посыпан пеплом и золой, — широколобый, низколобый, набитый песней и хулой. Ходил на праздник я престольный, гармонь надев через плечо, с такою песней непристойной, что богу было горячо. Меня ни разу не встречали заботой друга и жены — так без тоски и без печали уйду из этой тишины. Уйду из этой жизни прошлой, веселой злобы не тая, — и в землю втоптана подошвой — как елка — молодость моя.

Прощание

Борис Корнилов

На краю села большого — пятистенная изба… Выйди, Катя Ромашова, — золотистая судьба. Косы русы, кольца, бусы, сарафан и рукава, и пройдет, как солнце в осень, мимо песен, мимо сосен, — поглядите, какова. У зеленого причала всех красивее была, — сто гармоник закричало, сто девчонок замолчало — это Катя подошла. Пальцы в кольцах, тело бело, кровь горячая весной, подошла она, пропела: — Мир компании честной. Холостых трясет и вдовых, соловьи молчат в лесу, полкило конфет медовых я Катюше поднесу. — До свидания, — скажу, я далёко ухожу… Я скажу, тая тревогу: — Отгуляли у реки, мне на дальнюю дорогу ты оладий напеки. Провожаешь холостого, горя не было и нет, я из города Ростова напишу тебе привет. Опишу красивым словом, что разлуке нашей год, что над городом Ростовом пролетает самолет. Я пою разлуке песни, я лечу, лечу, лечу, я летаю в поднебесье — петли мертвые кручу, И увижу, пролетая, в светло-розовом луче: птица — лента золотая — на твоем сидит плече. По одной тебе тоскую, не забудь меня — молю, молодую, городскую никогда не полюблю… И у вечера большого, как черемуха встает, плачет Катя Ромашова, Катя песен не поет. Провожу ее до дому, сдам другому, молодому. — До свидания, — скажу, — я далёко ухожу… Передай поклоны маме, попрощайся из окна… Вся изба в зеленой раме, вся сосновая она, петухами и цветами разукрашена изба, колосками, васильками — сколь искусная резьба! Молодая яблонь тает, у реки поет народ, над избой луна летает, Катя плачет у ворот.

Одиночество

Борис Корнилов

Луны сиянье белое сошло на лопухи, ревут, как обалделые, вторые петухи. Река мерцает тихая в тяжелом полусне, одни часы, тиктикая, шагают по стене. А что до сна касаемо, идет со всех сторон угрюмый храп хозяина, усталый сон хозяина, ненарушимый сон. Приснился сон хозяину: идут за ним грозя, и убежать нельзя ему, и спрятаться нельзя. И руки, словно олово, и комната тесна, нет, более тяжелого он не увидит сна. Идут за ним по клеверу, не спрятаться ему, ни к зятю, и ни к деверю, ни к сыну своему. Заполонили поле, идут со всех сторон, скорее силой воли он прерывает сон. Иконы все, о господи, по-прежнему висят, бормочет он: — Овес, поди, уже за пятьдесят. А рожь, поди, кормилица, сама себе цена. — Без хлеба истомилися, скорей бы новина. Скорей бы жатву сладили, за мельницу мешок, над первыми оладьями бы легкий шел душок. Не так бы жили грязненько, закуски без числа, хозяйка бы без праздника бутылку припасла. Знать, бога не разжалобить, а жизнь невесела, в колхозе, значит, стало быть, пожалуй, полсела. Вся жизнь теперь у них она, как с табаком кисет… Встречал соседа Тихона: — Бог помочь, мол, сосед… А он легко и просто так сказал, прищуря глаз: — В колхозе нашем господа не числятся у нас. У нас поля — не небо, земли большой комок, заместо бога мне бы ты лучше бы помог. Вот понял в этом поле я (пословица ясна), что смерть, а жизнь тем более мне на миру красна. Овес у нас — высот каких… Картошка — ананас… И весело же все-таки, сосед Иван, у нас. Вон косят под гармонику, да что тут говорить, старуху Парамониху послали щи варить. А щи у нас наваристы, с бараниной, с гусем. До самой точки — старости — мы при еде, при всем. *На воле полночь тихая, часы идут, тиктикая, я слушаю хозяина — он шепчет, как река. И что его касаемо, мне жалко старика. С лица тяжелый, глиняный, и дожил до седин, и днем один, и в ночь один, и к вечеру один. Но, впрочем, есть компания, друзья у старика, хотя, скажу заранее, — собой невелика. Царица мать небесная, отец небесный царь да лошадь бессловесная, бессмысленная тварь.* Ночь окна занавесила, но я заснуть не мог, мне хорошо, мне весело, что я не одинок. Мне поле песню вызвени, колосья-соловьи, что в Новгороде, Сызрани товарищи мои.

Эдуарду Багрицкому

Борис Корнилов

Так жили поэты. А. БлокОхотник, поэт, рыбовод…А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. Ночного привала уют И песня тебе не на диво… В одесской пивной подают С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе, И между своими делами В пивную приходят к тебе И Тиль Уленшпигель и Ламме. В подвале сыром и глухом, Где слушают скрипку дрянную, Один закричал петухом, Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой — Сказал: — Погодите с едой, Не мясом единственным сыты Мы с вами, друзья одесситы, На вас напоследок взгляну. Я завтра иду на войну С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою Ах, Черному, злому, ах, морю Веселую песню мою… Один огорчился простак И вытер ненужные слезы… Другой улыбнулся: — Коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы! — А третий, ремнями звеня, Уходит, седея, как соболь, И на ночь копыто коня Он щепочкой чистит особой. Ложись на тачанку. И вся Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся, Копытами пыль подминая, Несет партизана во тьму, Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему Расстрел Опанаса-бандита… Охотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. И молодость — горькой и злой Кидается, бьется по жилам, По Черному морю и в бой — Чем радовался и жил он. Ты песни такой не отдашь, Товарищ прекрасной породы. Приходят к нему на этаж Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом К большому, седому, как замять, Садятся кругом — потом Приходят стихи на память. Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы, Как некогда дым войны, Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу Текут зеленым окружьем, Двустволки стоят в углу — Центрального боя ружья. Серебряная ножна Кавалерийской сабли, И тут же начнет меж нас Его подмосковный зяблик. И осени дальней цвесть, И рыбам плескаться дружно, И всё в этой комнате есть, Что только поэтам нужно. Охотник, поэт, рыбовод, Венками себя украся, В гробу по Москве плывет, Как по морю на баркасе. И зяблик летит у плеча За мертвым поэтом в погоне, И сзади идут фырча Кавалерийские кони. И Ламме — толстяк и простак — Стирает последние слезы, Свистит Уленшпигель: коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы. И снова, не помнящий зла, Рассвет поднимается ярок, У моего стола Двустволка — его подарок. Разрезали воду ужи Озер полноводных и синих. И я приготовил пыжи И мелкую дробь — бекасинник, — Вставай же скорее, Вставай И руку на жизнь подавай.

Знакомят молодых и незнакомых

Борис Корнилов

Знакомят молодых и незнакомых в такую злую полночь соловьи, и вот опять секретари в райкомах поют переживания свои. А под окном щебечут клен и ясень, не понимающие директив, и в легкий ветер, что проходит, ясен, с гитарами кидается актив. И девушку с косой тяжелой, русской (а я за неразумную боюсь) прельщают обстоятельной нагрузкой, любовью, вовлечением в союз. Она уходит с пионервожатым на озеро — и песня перед ней… Над озером склонясь, как над ушатом, они глядят на пестрых окуней. Как тесен мир. Два с половиной метра прекрасного прибрежного песка, да птица серая, да посвист ветра, да гнусная козявка у виска. О чем же думать в полночь? О потомках? О золоте? О ломоте спинной? И песня задыхается о том, как забавно под серебряной луной… Под серебряной луной, в голубом садочке, над серебряной волной, на златом песочке мы радуемся — мальчики — и плачем, плывет любовь, воды не замутив, но все-таки мы кое-что да значим, секретари райкомов и актив. Я буду жить до старости, до славы и петь переживания свои, как соловьи щебечут, многоглавы, многоязыки, свищут соловьи.

Мы хлеб солили крупной солью

Борис Корнилов

Мы хлеб солили крупной солью, и на ходу, легко дыша, мы с этим хлебом ели сою и пили воду из ковша. И тучи мягкие летели над переполненной рекой, и в неуютной, злой постели мы обретали свой покой. Чтобы, когда с утра природа воспрянет, мирна и ясна, греметь водой водопровода, смывая недостатки сна. По комнате шагая с маху, в два счета убирать кровать, искать потертую рубаху и басом песню напевать. Тоска, себе могилу вырой — я песню легкую завью, — над коммунальною квартирой она подобна соловью. Мне скажут черными словами, отринув молодость мою, что я с закрытыми глазами шаманю и в ладоши бью. Что научился только лгать во имя оды и плаката, — о том, что молодость богата, без основанья полагать. Но я вослед за песней ринусь, могучей завистью влеком, — со мной поет и дразнит примус меня лиловым языком.

Дифирамб

Борис Корнилов

Солнце, желтое, словно дыня, украшением над тобой. Обуяла тебя гордыня — это скажет тебе любой.Нет нигде для тебя святыни — ты вещаешь, быком трубя, потому что ты не для дыни — дыня яркая для тебя. Это логика, мать честная, — если дыня погаснет вдруг, сплюнешь на землю — запасная вылетает в небесный круг. Выполненье земного плана в потемневшее небо дашь, — то светило — завод «Светлана», миллионный его вольтаж. Всё и вся называть вещами — это лозунг. Принятье мер — то сравнение с овощами всех вещей из небесных сфер. Предположим, что есть по смерти за грехи человека ад, — там зловонные бродят черти, печи огненные трещат. Ты низвергнут в подвалы ада, в тьму и пакостную мокреть, и тебе, нечестивцу, надо в печке долгие дни гореть. Там кипят смоляные речки, дым едуч и огонь зловещ, — ты в восторге от этой печки, ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром, задыхаясь в бреду погонь, сквозь огонь летел кочегаром и литейщиком сквозь огонь. Так бери же врага за горло, страшный, яростный и прямой, человек, зазвучавший гордо, современник огромный мой. Горло хрустнет, и скажешь: амба — и воспрянешь, во тьме зловещ… Слушай гром моего дифирамба, потому что и это вещь.

Комсомольская краснофлотская

Борис Корнилов

Ночь идет, ребята, звезды встали в ряд, словно у Кронштадта корабли стоят. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Кипит вода, лаская тяжелые суда, зеленая, морская, подшефная вода. Не подкачнется к нам тоска неважная, ребята, — по морю гуляем всласть, — над нами облако и такелажная насквозь испытанная бурей снасть. И боцман грянет в дудку: — Земля, пока, пока… И море, будто в шутку, ударит под бока. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Никто из нас не станет на лапы якорей, когда навстречу грянет Владычица Морей. И песни новые летят, победные. Война, товарищи! Вперед пора! И пробиваются уже торпедные огнем клокочущие катера. И только воет, падая под острые суда, разрезанная надвое огромная вода. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле.