Перейти к содержимому

Приключение в антикварном магазине

Белла Ахатовна Ахмадулина

Зачем? — да так, как входят в глушь осин, для тишины и праздности гулянья, — не ведая корысти и желанья, вошла я в антикварный магазин.

Недобро глянул старый антиквар. Когда б он не устал за два столетья лелеять нежной ветхости соцветья, он вовсе б мне дверей не открывал.

Он опасался грубого вреда для слабых чаш и хрусталя больного. Живая подлость возраста иного была ему враждебна и чужда.

Избрав меня меж прочими людьми, он кротко приготовился к подвоху, и ненависть, мешающая вздоху, возникла в нем с мгновенностью любви.

Меж тем искала выгоды толпа, и чужеземец, мудростью холодной, вникал в значенье люстры старомодной и в руки брал бессвязный хор стекла.

Недосчитавшись голоска одной, в былых балах утраченной подвески, на грех ее обидевшись по-детски, он заскучал и захотел домой.

Печальную пылинку серебра влекла старуха из глубин юдоли, и тяжела была ее ладони вся невесомость быта и добра.

Какая грусть — средь сумрачных теплиц разглядывать осеннее предсмертье чужих вещей, воспитанных при свете огней угасших и минувших лиц.

И вот тогда, в открывшейся тиши, раздался оклик запаха и цвета: ко мне взывал и ожидал ответа невнятный жест неведомой души.

Знакомой боли маленький горнист трубил, словно в канун стихосложенья, — так требует предмет изображенья, и ты бежишь, как верный пес на свист.

Я знаю эти голоса ничьи. О плач всего, что хочет быть воспето! Навзрыд звучит немая просьба эта, как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.

Отчаявшись, до крайности дойдя, немое горло просьбу излучало. Я ринулась на зов, и для начала сказала я: — Не плачь, мое дитя.

— Что вам угодно? — молвил антиквар. — Здесь все мертво и не способно к плачу. — Он, все еще надеясь на удачу, плечом меня теснил и оттирал.

Сведенные враждой, плечом к плечу стояли мы. Я отвечала сухо: — Мне, ставшею открытой раной слуха, угодно слышать все, что я хочу.

— Ступайте прочь! — он гневно повторял. Но вдруг, средь слабоумия сомнений, в уме моем сверкнул случайно гений и выпалил: — Подайте тот футляр!

— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр? -Помилуйте, футляр из черной кожи. — Он бледен стал и закричал: — О боже! Все, что хотите, но не тот футляр.

Я вас прошу, я заклинаю вас! Вы молоды, вы пахнете бензином! Ступайте к современным магазинам, где так велик ассортимент пластмасс.

— Как это мило с вашей стороны, — сказала я, — я не люблю пластмассы. Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны. Вы любите непрочность старины.

Я сам служу ее календарю. Вот медальон, и в нем портрет ребенка. Минувший век. Изящная работа. И все это я вам теперь дарю.

…Печальный ангел с личиком больным. Надземный взор. Прилежный лоб и локон. Гроза в июне. Воспаленье в легком. И тьма небес, закрывшихся за ним…

— Мне горестей своих не занимать, а вы хотите мне вручить причину оплакивать всю жизнь его кончину и в горе обезумевшую мать?

— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! — воскликнул он, надеждой озаренный. — В нем сто предметов ценности огромной. Берите даром — и вопрос решен.

— Какая щедрость и какой сюрприз! Но двадцать пять моих гостей возможных всегда в гостях, в бегах неосторожных. Со мной одной соскучится сервиз.

Как сто предметов я могу развлечь? Помилуй бог, мне не по силам это. Нет, я ценю единственность предмета, вы знаете, о чем веду я речь.

— Как я устал! — промолвил антиквар. — Мне двести лет. Моя душа истлела. Берите все! Мне все осточертело! Пусть все мое теперь уходит к вам.

И он открыл футляр. И на крыльцо из мглы сеней, на долю из темницы явился свет, и опалил ресницы, и это было женское лицо.

Не по чертам его — по черноте, — сжегшей ум, по духоте пространства я вычислила, сколь оно прекрасно, еще до зренья, в первой слепоте.

Губ полусмехом, полумраком глаз лицо ее внушало мысль простую: утратить разум, кануть в тьму пустую, просить руки, проситься на Кавказ.

Там — соблазнить ленивого стрелка сверкающей открытостью затылка, раз навсегда — и все. Стрельба затихла, и в небе то ли бог, то ль облака.

— Я молод был сто тридцать лет назад. — проговорился антиквар печальный. — Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной я каждый день ходил в тот дом и сад.

О, я любил ее не первый год, целуя воздух и каменья сада, когда проездом — в ад или из ада — вдруг объявился тот незваный гость.

Вы Ганнибала помните? Мастак он был в делах, достиг чинов немалых, но я о том, что правнук Ганнибалов случайно оказался в тех местах.

Туземным мраком горячо дыша, он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось. Прислуга, как в грозу, перекрестилась. И обмерла тогда моя душа.

Чужой сквозняк ударил по стеклу. Шкаф отвечал разбитою посудой. Повеяло паленым и простудой. Свеча погасла. Гость присел к столу.

Когда же вновь затеяли огонь, склонившись к ней, перемешавшись разом, он всем опасным африканским рабством потупился, как укрощенный конь.

Я ей шепнул: — Позвольте, он урод. Хоть ростом скромен, и на том спасибо. — Вы думаете? — так она спросила. — Мне кажется, совсем наоборот.

Три дня гостил, весь кротость, доброта, любой совет считал себе приказом. А уезжая, вольно пыхнул глазом и засмеялся красным пеклом рта.

С тех пор явился горестный намек в лице ее, в его простом порядке. Над непосильным подвигом разгадки трудился лоб, а разгадать не мог.

Когда из сна, из глубины тепла всплывала в ней незрячая улыбка, она пугалась, будто бы ошибка лицом ее допущена была.

Но нет, я не уехал на Кавказ, Я сватался. Она мне отказала. Не изменив намерений нимало, я сватался второй и третий раз.

В столетье том, в тридцать седьмом году, по-моему, зимою, да, зимою, она скончалась, не послав за мной, без видимой причины и в бреду.

Бессмертным став от горя и любви, я ведаю этим ничтожным храмом, толкую с хамом и торгую хламом, затерянный меж богом и людьми.

Но я утешен мнением молвы, что все-таки убит он на дуэли. — Он не убит, а вы мне надоели, — сказала я, — хоть не виновны вы.

Простите мне желание руки владеть и взять. Поделим то и это. Мне — суть предмета, вам — краса портрета: в награду, в месть, в угоду, вопреки.

Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль признаньем в этих бедах небывалых? — Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, — сказала я, — мне лишь его и жаль.

А если вдруг, вкусивший всех наук, читатель мой заметит справедливо: — Все это ложь, изложенная длинно. — Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.

Весьма бы усложнился трезвый быт, когда б так поступали антиквары, и жили вещи, как живые твари, а тот, другой, был бы и впрямь убит.

Но нет, портрет живет в моем дому! И звон стекла! И лепет туфель бальных! И мрак свечей! И правнук Ганнибалов к сему причастен — судя по всему.

Похожие по настроению

Вверх по Волге

Аполлон Григорьев

[B]1[/B] Без сожаления к тебе, Без сожаления к себе Я разорвал союз несчастный… Но, боже, если бы могла Понять ты только, чем была Ты для моей природы страстной!.. Увы! мне стыдно, может быть, Что мог я так тебя любить!.. Ведь ты меня не понимала! И не хотела понимать, Быть может, не могла понять, Хоть так умно под час молчала. Жизнь не была тебе борьба… Уездной барышни судьба Тебя опутала с рожденья… Тщеславно-пошлые мечты Забыть была не в силах ты В самих порывах увлеченья… Не прихоть, не любовь, не страсть Заставили впервые пасть Тебя, несчастное созданье… То злость была на жребий свой, Да мишурой и суетой Безумное очарованье. Я не виню тебя… Еще б Я чей-то медный лоб Винил, что ловко он и смело Пустить и блеск, и деньги мог, И даже опиума сок В такое «миленькое» дело… Старо все это на земли… Но помнишь ты , как привели Тебя ко мне?.. Такой тоскою Была полна ты, и к тебе, Несчастной, купленной рабе, Столь тяготившейся судьбою, Больную жалость сразу я Почуял — и душа твоя Ту жалость сразу оценила; И страстью первой за нее, За жалость ту, дитя мое, Меня ты крепко полюбила. Постой… рыданья давят грудь, Дай мне очнутся и вздохнуть, Чтоб предать любви той повесть О! пусть не я тебя сгубил, — Но, если б я кого убил, Меня бы так не грызла совесть. Один я в городе чужом Сижу теперь пред окном, Смотрю на небо: нет ответа! Владыко боже! дай ответ! Скажи мне: прав был я аль нет? Покоя дай мне, мира, света! Убийцу Каина едва ль Могла столь адская печаль Терзать. Душа болит и ноет… Вина, вина! Оно одно, Лиэя древний дар — вино, Волненья сердца успокоит. [B]2[/B] Я не был в городе твоем, Но, по твоим рассказам, в нем Я жил как будто годы, годы… Его черт три года искал, И раз зимою подъезжал, Да струсил снежной непогоды, Два раза плюнул и бежал. Мне видится домишко бедный На косогоре; профиль бледный И тонкий матери твоей. О! как она тебя любила, Как баловала, как рядила, И как хотелось, бедной ей, Чтоб ты как барышня ходила. Отец суров был и угрюм, Да пил запоем. Дан был ум Ему большой, и желчи много В нем было. Горе испытав, На жизнь невольно осерчав, Едва ль он даже верил в бога (В тебя его вселился нрав). Смотрел он злобою печальной — Предвидя в будущности дальной Твоей и горе, и нужду, — Как мать девчонку баловала, И как в ней суетность питала, И как ребенку ж на беду В нем с детства куклу развивала. И был он прав, но слишком крут; В нем неудачи, тяжкий труд Да жизнь учительская съели Все соки лучшие. Умен, Учен, однако в знаньи он Ни проку не видал, ни цели… Он даже часто раздражен Бывал умом твоим пытливым, Уже тогда самолюбивым, Но знанья жаждавшим. Увы! Безумец! Он и не предвидел, Что он спасенья ненавидел Твоей горячей головы, — И в просвещеньи зло лишь видел. Работы мозг лишил он твой… Ведь если б, друг несчастный мой, Ты смолоду чему училась, Ты жизнь бы шире понимать Могла, умела б не скучать, С кухаркой пошло б не бранилась, На светских женщин бы не злилась. Ты поздно встретилась со мной. Хоть ты была чиста душой, Но ум твой полон был разврата. Тебе хотелось бы блистать, Да «по-французскому» болтать — Ты погибала без возврата, А я мечтал тебя спасать. Вновь тяжко мне. Воспоминанья Встают, и лютые терзанья Мне сушат мозг и давят грудь. О! нет лютейшего мученья, Как видеть, что , кому спасенья Желаешь, осужден тонуть, И нет надежды избавленья! Пойду-ка я в публичный сад: Им славится Самара-град… Вот Волга-мать предо мной Катит широкие струи, И думы ширятся мои, И над великою рекою Свежею, крепну я душою. Зачем я в сторону взглянул? Передо мною промелькнул Довольно милой «самарянки» Прозрачный облик… Боже мой! Он мне напомнил образ твой Каким-то профилем цыганки, Какой-то грустной красотой. И вновь изменчивые глазки, Вновь кошки гибкость, кошки ласки. Скользящей тени поступь вновь Передо мной… Творец! нет мочи! Безумной страсти нашей ночи Вновь ум мутят, волнуют кровь… Опять и ревность, и любовь! Другой… еще другой… Проклятья! Тебя сожмут в свои объятья… Ты, знаю, будешь холодна… Но им отдашься все же, все же! Продашь себя, отдашься… Боже! Скорей забвенья, вновь вина… И завтра, послезавтра тоже! [B]3[/B] Писал недавно мне один Достопочтенный господин И моралист весьма суровый, Что «так и так, дескать, ты в грязь Упал: плотская эта связь, И в ней моральной нет основы». О старый друг, наставник мой И в деле мысли вождь прямой, Светильник истины великий, Ты страсти знал по одному Лишь слуху, а кто жил — тому Поздравленья ваши дики. Да! Было время… Я иной Любил любовью, образ той В моей «Venezia la bella» Похоронен; была чиста, Как небо, страсть, и песня та — Молитва: Ave Maria stella! Чтоб снова миг тот пережить Той чистой страсти, чтоб вкусить И счастья мук, и муки счастья, Без сожаленья б отдал я Остаток бедный бытия И все соблазны сладострастья. А отчего?.. Так развилось Во мне сомненье, что вопрос Приходит в ум: не оттого ли, Что не была моей она?.. Что в той любви лишь призрак сна Все были радости и боли? Как хорошо я тосковал, Как мой далекий идеал Меня тревожно-сладко мучил! Как раны я любил дразнить, Как я любил тогда любить, Как славно «псом тогда я скучил»! Далекий, светлый призрак мой, Плотскою мыслью ни одной В душе моей не оскорбленный! Нет, никогда тебя у ног Другой я позабыть не мог, В тебя всегда, везде влюбленный. Но то любовь, а это страсть! Плотская ль, нет ли — только власть Она взяла и над душою. Чиста она иль не чиста, Но без нее так жизнь пуста, Так сердце мчится тоскою. Вот Нижний под моим окном В великолепии немом В своих садах зеленых тонет; Ночь так светла и так тиха, Что есть для самого греха Успокоение… А стонет Всё так же сердце… Если б ты Одна, мой ангел чистоты, В больной душе моей царила… В нее сошла бы благодать, Ее теперь природа-мать Радушно бы благословила. Да не одна ты… вот беда! От угрызений и стыда Я скрежещу порой зубами… Ты всё передо мной светла, Но прожитая жизнь легла Глубокой бездной между нами. И Нижний — город предо мной Напрасно в красоте немой В своих садах зеленых тонет… Напрасно ты, ночная тишь, Душе забвение сулишь… Душа болит, и сердце стонет. Былого призраки встают, Воспоминания грызут Иль вновь огнем терзают жгучим. Сырых Полюстрова ночей, Лобзанья страстных и речей Воспоминаньями я мучим. Вина, вина! Хоть яд оно, Лиэя древний дар — вино!.. [B]4[/B] А что же делать? На борьбу Я вызвал вновь свою судьбу, За клад заветный убеждений Меня опять насильно влек В свой пеной брызжуший поток Мой неотвязный, злобный гений. Ты помнишь ли, как мы с тобой Въезжали в город тот степной? Я думал: вот приют покоя; Здесь буду жить да поживать, Пожалуй даже… прозябать, Не корча из себя героя. Лишь жить бы (честно)… Бог ты мой! Какой ребенок я смешной, Идеалист сорокалетний! — Жить честно там, где всяк живет, Неся усердно всякий гнет, Купаясь в луже хамских сплетней. В Аркадию собравшись раз (Гласит нам басенный рассказ), Волк старый взял с собою зубы… И я, в Аркадию хамов Взял, не бояся лая псов, Язык свой вольный, нрав свой грубый. По хамству скоро гвалт пошел, Что «дикий» человек пришел Не спать, а честно делать дело… Ну, я, хоть вовсе не герой, А человек весьма простой, В борьбу рванулся с ними смело. Большая смелость тут была Нужна… Коли б тут смерть ждала! А то ведь пошлые мученья, Рутины ковы мелочной, Интриги зависти смешной… В конце же всех концов (лишенья). Ну! ты могла ль бы перенесть Всё, что худого только есть На свете?.. всё, что хуже смерти- Нужду, скопленье мелких бед, Долги докучные? О, нет! Вы в этом, друг мой, мне поверьте… На жертвы ты способна… да! Тебя я знаю, друг! Когда Скакала ты зимой холодной В бурнусе легком, чтоб опять С безумцем старым жизнь связать, То был порыв — благородный! Иль за бесценок продала Когда ты всё, что добыла Моя башка работой трудной, — Чтоб только вместе быть со мной, То был опять порыв святой, Хотя безумно-безрассудный… Но пить по капле жизни яд, Но вынесть мелочностей ад Без жалоб, хныканья, упреков Ты, даже искренно любя, Была не в силах… От тебя Видал немало я уроков. Я обмануть тебя хотел Иною страстью… и успел! Ты легкомысленно-ревнива… Да сил-то где ж мне было взять, Чтоб к цели новой вновь скакать? Я — конь избитый, хоть ретивый! Ты мне мешала… Не бедна На свете голова одна, — Бедна, коль есть при ней другая… Один стоял я без оков И не пугался глупых псов, Ни визга дикого, ни лая. И мне случалось, не шутя Скажу тебе, мое дитя, Не раз питаться коркой хлеба, Порою кров себе искать И даже раз заночевать Под чистым, ясным кровом неба… Зато же я и устоял, Зато же идолом я стал Для молодого поколенья… И всё оно прощало мне: И трату сил, и что в вине Ищу нередко я забвенья. И в тесной конуре моей Высокие случались встречи, Свободные лилися речи Готовых честно жить людей.. О молодое поколенье! На Волге, матери святой, Тебе привет, благословенье На благородное служенье Шлет старый друг, наставник твой. Я устоял, я перемог, Я победил… Но, знает бог, Какой тяжелою ценою Победа куплена… Увы! Для убеждений головы Я сердцем жертвовал — тобою! Немая ночь, и всё кругом Почиет благодатным сном А мне не дремлется, не спится, Страшна мне ночи тишина: Я слышу шорох твой… Вина! И до бесчувствия напиться! [B]5[/B] Зачем, несчастное дитя, Ты не слегка и не шутя, А искренне меня любила. Ведь я не требовал любви: Одно волнение в крови Во мне сначала говорило. С Полиной, помнишь, до тебя Я жил; любя иль не любя, Но по душе… Обоим было Нам хорошо. Я знать, ей-ей, И не хотел, кого дарила Дешевой ласкою своей Она — и с кем по дням кутила. Во-первых, всех не перечесть… Потом, не всё ль равно?… Но есть На свете дурни. И влюбился Один в Полину; был он глуп, Как говорят, по самый пуп, Он ревновал, страдал, бесился И, кажется, на ней женился. Я сам, как честный человек, Ей говорил, что целый век Кутить без устали нельзя же, Что нужен маленький расчет, Что скоро молодость пройдет, Что замужем свободней даже… И мы расстались. Нам была Разлука та не тяжела; Хотя по-своему любила Она меня, и верю я… Ведь любит борова свинья, Ведь жизнь во всё любовь вложила. А я же был тогда влюблен… Ах! это был премилый сон: Я был влюблен слегка, немножко… Болезненно-прозрачный цвет Лица, в глазах фосфора свет, Воздушный стан, испанки ножка, Движений гибкость… Словом: кошка Вполне, как ты же, может быть… Мне было сладко так любить Без цели, чувством баловаться, С больной по вечерам сидеть, То проповедовать, то петь, То увлекать, то увлекаться… Но я боялся заиграться… Всецело жил в душе моей Воздушный призрак лучших дней: Молился я моей святыне И вклад свой бережно хранил И чувствовал, что свет светил Мне издали в моей пустыне… Увы! тот свет померкнул ныне. Плут Алексей Арсентьев, мой Личарда верный, нумерной Хозяин, как-то «предоставил» Тебя мне. Как он скоро мог Обделать дело — знает (бог) Да он. Купцом московским славил Меня он, сказывала ты… А впрочем — бог ему прости! И впрямь, как купчик, в эту пору Я жил… Я деньгами сорил, Как миллионщик, и — кутил Без устали и без зазору… Я «безобразие» любил С младых ногтей. Покаюсь в этом, Пожалуй, перед целым светом… Какой-то странник вечный я… Меня оседлость не прельщает, Меня минута увлекает… Ну, хоть минута, да моя! А там… а та суди, владыко! Я знаю сам, что это дико, Что это к ужасам ведет… Но переспорить ли природу? Я в жизни верю лишь в свободу, Неведом вовсе мне расчет… Я вечно, не спросяся броду, Как омежной кидался в воду, Но честно я тебе сказал И кто, и что я… Я желал, Чтоб ты не увлекалась очень Ни положением моим, Ни особливо мной самим… Я знал, что в жизни я не прочен… Зачем же делать вред другим? Но ты во фразы и восторги Безумно диких наших оргий, Ты верила… Ты увлеклась И мной, и юными друзьями, И прочной становилась связь Между тобой и всеми нами. Меня притом же дернул черт Быть очень деликатным. Горд Я по натуре; не могу я, Хоть это грустно, может быть, По следствиям, — переварить По принужденью поцелуя. И сам увлечься, и увлечь Всегда, как юноша, хочу я… А мало ль, право, в жизни встреч, В которых лучше, может статься, Не увлекать, не увлекаться… В них семя мук, безумства, зла, Быть может, в будущем таиться: За них расплата тяжела, От них морщины вдоль чела Ложатся, волос серебрится… Но продолжаю… Уж не раз Видал я, что, в какой бы час Ни воротился я, — горела Всё свечка в комнатке твоей. Горда ты, но однажды с ней Ты выглянуть не утерпела Из полузамкнутых дверей. Я помню: раз друзья кутили И буйны головы сложили Повалкой в комнате моей… Едва всем места доставало, А всё меня раздумье брало, Не спать ли ночь, идти ли к ней? Я подошел почти смущенный К дверям. С лукаво-затаенной, Но видной радостью меня Ты встретила. Задул свечу я… Слились мы в долгом поцелуе, Не нужно было нам огня. А как-то раз я воротился Мертвецки — и тотчас свалился, Иль сложен был на свой диван Алешкой верным. Просыпаюсь… Что это? сплю иль ошибаюсь? Что это? правда иль обман? Сама пришла — и, головою Склонившись, опершись рукою На кресла… дремлет или спит… И так грустна, и так прекрасна… В тот миг мне стало слишком ясно, Что полюбила и молчит. Я разбудил тебя лобзаньем, И с нервно-страстным содроганьем Тогда прижалась ты ко мне. Не помню, что мы говорили, Но мы любили, мы любили Друг друга оба — и вполне!.. О старый, мудрый мой учитель, О ты, мой книжный разделитель Между моральным и плотским!.. Ведь ты не знал таких мгновений? Так как же — будь ты хоть и гений — Даешь названье смело им? Ведь это не вопрос норманской, Не древность азбуки славянской, Не княжеских усобиц ряд… В живой крови скальпель потонет, Живая жизнь под ним застонет, А хартии твои молчат, Неловко ль, ловко ль кто их тронет. А тут вот видишь: голова Горит, безумные слова Готовы с уст опять срываться… Ну, вот себя я перемог, Я с ней расстался — но у ног Теперь готов ее валяться… Какой в анализе тут прок? Эх! Душно мне… Пойду опять я На Волгу… Там «бурлаки-братья Под лямкой песню запоют»… Но тихо… песен их не слышно, Лишь величаво, вольно, пышно Струи багряные текут. Что в них, в струях, скажи мне, дышит? Что лоно моря так колышет? Я море видел: убежден, Что есть у синего у моря Волненья страсти, счастья, горя, Хвалебный гимн, глубокий стон… Привыкли плоть делить мы духом… Но тот, кто слышит чутким ухом Природы пульс, будь жизнью чист И не порочен он пред богом, А всё же, взявши в смысле строгом, И он частенько пантеист, И пантеист весьма во многом. [B]6[/B] А впрочем, виноват я сам… Зачем я волю дал мечтам И чувству разнуздал свободу? Ну, что бы можно, то и брал… А я бесился, ревновал И страсти сам прибавил ходу. Ты помнишь ночь… безумный крик И драку пьяную… (Я дик Порою.) Друг с подбитым глазом Из битвы вышел, но со мной Покойник — истинный герой — Успел он сладить как-то разом: Он был силен, хоть ростом мал — Легко три пуда поднимал. Очнулся я… Она лежала Больная, бледная… страдала От мук душевных… Оскорбил Ее я страшно, но понятно Ей было то, что я любил… Ей стало больно и приятно… Ведь без любви же ревновать, Хоть и напрасно, — что за стать? О, как безумствовали оба Мы в эту ночь… Сменилась злоба В душе — меня так создал бог — Безумством страсти без сознанья, И жгли тебя мои лобзанья Всю, всю от головы до ног… С тобой — хоть умирать мы будем — Мы ночи той не позабудем. Ведь ты со мной, с одним со мной, Мой друг несчастный и больной, Восторги страсти узнавала, — Ведь вся ты отдавалась мне, И в лихорадочном огне Порой, как кошка, ты визжала. Да! вся ты, вся мне отдалась, И жизнь, как лава понеслась Для нас с той ночи! Доверяясь Вполне, любя, шаля, шутя, Впервые, бедное дитя, Свободной страсти отдаваясь, Резвясь, как кошка, и ласкаясь, Как кошка… чудо как была Ты благодарна и мила! Прочь, прочь ты, коршун Прометея, Прочь, злая память… Не жалея, Сосешь ты сердце, рвешь ты грудь… И каторжник, и тот ведь знает Успокоенье… Затихает В нем ад, и может он заснуть. А я Манфреда мукой адской, Своею памятью дурацкой Наказан… Иль совсем до дна, До самой горечи остатка Жизнь выпил я?.. Но лихорадка Меня трясет… Вина, вина! Эх! Жить порою больно, гадко! [B]7[/B] У гроба Минина стоял В подземном склепе я… Мерцал Лишь тусклый свет лампад. Но было Во тьме и тишине немой Не страшно мне. В душе больной Заря рассветная всходила. Презренье к мукам мелочным Я вдруг почувствовал своим — И тем презреньем очищался, Я крепнул духом, сердцем рос… Молитве, благодати, слез Я весь восторженно отдался. Хотелось снова у судьбы Просить и жизни, и борьбы, И помыслов, и дел высоких… Хотелось, хоть на склоне дней, Из узких выбравшись стезей, Идти путем стезей широких. А ты… Казалось мне в тот миг, Что тайну мук твоих постиг Я глубоко, что о душе я Твоей лишь, в праздной пустоте Погрязшей, в жалкой суете Скорблю, как друг, как брат жалею… Скорблю, жалею, плачу… Да — О том скорблю, что никогда Тебе из праха не подняться, О том жалею, что, любя, Я часто презирал себя, Что должно было нам расстаться. Да, что тебе ни суждено — Нам не сойтись… Так решено Душою. Пусть воспоминаний Змея мне сердце иссосет, — К борьбе и жизни рвусь вперед Я смело, не боясь страданий! Страданья ниже те меня… Я чувствую, еще огня Есть у души в запасе много… Пускай я сам его гасил, Еще я жив, коль сохранил Я жажду жизни, жажду бога! [B]8[/B] Дождь ливмя льет… Так холодна Ночь на реке и так темна, Дрожь до костей меня пробрала. Но я… я рад… Как Лир, готов Звать на себя и я ветров, И бури злобу — лишь бы спала Змея-тоска и не сосала. Меня знобит, а пароход Всё словно медленней идет, И в плащ я кутаюсь напрасно. Но пусть я дрогну, пусть промок Насквозь я — позабыть не мог О ней, о ней, моей несчастной. Надолго ль? Ветер позатих… Опять я жертва дум своих. О, неотвязное мученье! Коробит горе душу вновь, И горе это — не любовь, А хуже, хуже: сожаленье! И снова в памяти моей Из многих горестных ночей Одна, ужасная, предстала… Одна некрасовская ночь, Без дров, без хлеба… Ну, точь-в-точь, Как та, какую создавала Поэта скорбная душа, Тоской и злобою дыша… Ребенка в бедной колыбели Больные стоны моего И бедной матери его Глухие вопли на постели. Всю ночь, убитый и немой, Я просидел… Когда ж с зарей Ушел я… Что-то забелело, Как нитки, в бороде моей: Два волоса внезапно в ней В ту ночь клятую поседело. Дня за два, за три заезжал Друг старый… Словом донимал Меня он спьяну очень строгим; О долге жизни говорил, Да связь беспутную бранил, Коря меня житьем убогим, Позором общим — словом, многим… Он помощи не предлагал… А я — ни слова не сказал. Меня те речи уязвили. Через неделю до чертей С ним, с старым другом лучших дней, Мы на Крестовском два дня пили — Нас в часть за буйство посадили. Помочь — дешевле, может быть, Ему бы стало… Но спросить Он позабыл или, имeя В виду высокую мораль, И не хотел… «Хоть, мол, и жаль, А уж дойму его, злодея!» Ну вот, премудрые друзья, Что ж? вы довольны? счастлив я? Не дай вам бог таких терзаний! Вот я благоразумен стал, Союз несчастный разорвал И ваших жду рукоплесканий. Эх! мне не жаль моей семьи… Меня все ближние мои Так равнодушно продавали… Но вас, мне вас глубоко жаль! В душе безвыходна печаль По нашей дружбе… Крепче стали Она казалась — вы сломали. А всё б хотелось, чтоб из вас Хоть кто-нибудь в предсмертный час Мою хладеющую руку Пришел по-старому пожать И слово мира мне сказать На эту долгую разлуку, Чтоб тихо старый друг угас… Придет ли кто-нибудь из вас? Но нет! вы лучше остудите Порывы сердца; помяните Меня одним… Коль вам ее Придется встретить падшей, бедной, Худой, больной, разбитой, бледной, Во имя грешное мое Подайте ей хоть грош вы медный. Монета мелкая, но все ж Ведь это ценность, это — грош. Однако знобко… Сердца боли Как будто стихли… Водки, что ли?

Сладострастная торговка

Даниил Иванович Хармс

Одна красивая торговка с цветком в косе, в расцвете лет, походкой легкой, гибко, ловко вошла к хирургу в кабинет. Хирург с торговки скинул платье; увидя женские красы, он заключил её в объятья и засмеялся сквозь усы. Его жена, Мария Львовна, вбежала с криком «Караул!», и через полминуты ровно хирурга в череп ранил стул. Тогда торговка, в голом виде, свой организм прикрыв рукой, сказала вслух: «К такой обиде я не привыкла…» Но какой был дальше смысл ее речей, мы слышать это не могли, журчало время как ручей, темнело небо. И вдали уже туманы шевелились над сыном лет — простором степи и в миг дожди проворно лились, ломая гор стальные цепи. Хирург сидел в своей качалке, кусая ногти от досады. Его жены волос мочалки торчали грозно из засады, и два блестящих глаза его просверливали взглядом; и, душу в день четыре раза обдав сомненья черным ядом, гасили в сердце страсти. Сидел хирург уныл, и половых приборов части висели вниз, утратив прежний пыл. А ты, прекрасная торговка, блестя по-прежнему красой, ковра касаясь утром ловко своею ножкою босой, стоишь у зеркала нагая. А квартирант, подкравшись к двери, увидеть в щель предполагая твой организм, стоит. И звери в его груди рычат проснувшись, а ты, за ленточкой нагнувшись, нарочно медлишь распрямиться. У квартиранта сердце биться перестает. Его подпорки, в носки обутые, трясутся; колени бьют в дверные створки; а мысли бешено несутся; и гаснет в небе солнца луч. и над землей сгущенье туч свою работу совершает. И гром большую колокольню с ужасным треском сокрушает. И главный колокол разбит. А ты, несчастный, жертва страсти, глядишь в замок. Прекрасен вид! И половых приборов части нагой торговки блещут влагой. И ты, наполнив грудь отвагой, вбегаешь в комнату с храпеньем в носках бежишь и с нетерпеньем рукой прорешку открываешь и вместо речи — страшно лаешь. Торговка ножки растворила, ты на торговку быстро влез, в твоей груди клокочет сила, твоим ребром играет бес. В твоих глазах летают мухи, в ушах звенит орган любви, и нежных ласк младые духи играют в мяч в твоей крови. И в растворенное окошко, расправив плащ, влетает ночь. и сквозь окно большая кошка, поднявши хвост, уходит прочь.

Я должен быть старым

Федор Сологуб

Я должен быть старым, И мудрым, И ко всему равнодушным, С каменеющим сердцем И с презрительным взором, Потому что Ананке, Злая, Открыла мне мой жребий: Жить лишь только после смерти Бестелесною тенью, Лёгким звуком, Пыльною радостью Чудака книгочия… А все же нагое тело Меня волнует, Как в юные годы. Я люблю руки, И ноги, И упругую кожу, И всё, что можно Целовать и ласкать. И если ты, милая, Капризная, но вовсе не злая, Хочешь моего ясного взгляда, Моей светлой улыбки, Моего лёгкого прикосновения, — А что же больше я могу Дать или взять? — Знай, знай, Мне ненавистно Твоё нарядное платье Скрипучего шелка С жёлтыми кружевами, И ароматный дар старого Пино, И даже твои сквозные Рукавички С глупым и смешным названьем.

Хозяин

Иван Саввич Никитин

Впряжён в телегу конь косматый, Откормлен на диво овсом, И бляхи медные на нём Блестят при зареве заката. Купцу дай, Господи, пожить: Широкоплеч, как клюква, красен, Казной от бед обезопасен, Здоров, — о чём ему тужить? Да мой купец и не горюет. С какой-то бабой за столом В особой горенке, вдвоём, Сидит на мельнице, пирует. Вода ревёт, вода шумит, От грома мельница дрожит, Идёт работа толкачами, Идёт работа решетом, Колёсами и жерновами — И стукотня и пыль кругом… Купец мой рюмку поднимает И кулаком об стол стучит. «И выпью!.. кто мне помешает? И пью… сам чёрт не запретит! Пей, Марья!..» — «То-то, ненаглядный, Ты мне на платье обещал…» — «И кончено! Сказал — и ладно, И будет так, как я сказал. Мне что жена? Сыта, одета — И всё… вот выпрягу коня И прогуляю до рассвета, И баста! Обними меня!..» Вода шумит — не умолкает, При свете месяца кипит, Алмазной радугой сверкает, Огнями синими горит. Но даль темна и молчалива, Огонь весёлый рыбака Краснеет в зеркале залива, Скользит по листьям лозняка. Купец гуляет. Мы не станем Ему мешать. В тиши ночной Мы лучше в дом его заглянем, Войдём неслышною стопой. Уж поздно. Свечка нагорела. Больной лежит и смерти ждёт. Его лицо, как мрамор, бело, И руки холодны, как лёд; На лоб открытый кудри пали; Остаток прежней красоты, Печать раздумья и печали Ещё хранят его черты. Так, освещённые зарёю, В замолкшем надолго лесу, Листы осеннею порою Ещё хранят свою красу. Пора на отдых. Грудь разбита, На сердце запеклася кровь — И радость навек позабыта… А ты, горячая любовь, Явилась поздно. Доля, доля! И если б раньше ты пришла, — Какой бы здесь приют нашла? Здесь труд и бедность, здесь неволя, Здесь горе гнёзда вьёт свои, И веет холод от порога, И стены дома смотрят строго… Здесь нет приюта для любви! Лежит больной, лицо печально,— И будто тенью лоб покрыт; Так летом, только догорит Румяной зорьки луч прощальный, — Под сводом сумрачных небес Стоит угрюм и тёмен лес. Родная мать роняет слёзы, Облокотясь на стол рукой. Надежды, молодости грёзы, Мир сердца — этот рай земной — Всё унесло, умчало горе, Как буйный вихрь уносит пыль, Когда в степи шумит ковыль, Шумит взволнованный, как море, И догорает вся дотла Грозой зажжённая ветла. Плачь больше, бедное созданье! И не слезами — кровью плачь! Безвыходно твоё страданье И беспощаден твой палач. Невесела, невыносима, Горька, как яд, твоя судьба: Ты жизнь убила, как раба, И не была никем любима… Твой муж… но виноват ли он, Что пьян, и груб, и неумён? Когда б он мог подумать строго, Как зла наделано им много, Как много ран нанесено, — Себя он проклял бы давно. В борьбе тяжёлой ты устала, Изнемогла и в грязь упала, И в грязь затоптана толпой. Увы! сгубил тебя запой!.. Твоя слеза на кровь походит… Плачь больше!.. В воздухе чума!.. Любимый сын в могилу сходит, Другой давно сошёл с ума. Вот он сидит на лежанке просторной, Голо острижен, и бледен, и хил; Палку, как скрипку, к плечу прислонил, Бровью и глазом мигает проворно, Правой рукою и взад и вперёд Водит по палке и песню поёт: «На старом кургане, в широкой степи, Прикованный сокол сидит на цепи. Сидит он уж тысячу лет, Всё нет ему воли, всё нет! И грудь он когтями с досады терзает, И каплями кровь из груди вытекает. Летят в синеве облака, А степь широка, широка…» Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками И плачет горькими слезами: «Больно мне! больно мне! мозг мой горит. Счастье тому, кто в могиле лежит! Мать моя, матушка! полно рыдать! Долго ли нам эту жизнь коротать? Знаешь ли? Спальню запри изнутри, Сторожем стану я подле двери. «Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!.. Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..» Больной всё слушал эти звуки, Горел на медленном огне, Сказать хотел он: дайте мне Хоть умереть без слёз и муки! Ужель не мог я от судьбы Дождаться мира в час кончины, За годы думы и кручины, За годы пытки и борьбы? Иль эти пытки шуткой были? Иль мало, среди стен родных, Отравой зла меня поили? Иль вместо слёз из глаз моих Текла вода на изголовье, Когда, губя своё здоровье, Я думал ночи безо сна — Зачем мне эта жизнь дана? И, догорающий в постели, Всю жизнь припомнив с колыбели, Хотел он на своём пути Хоть точку светлую найти — И не сыскал. Так в полдень жгучий, Спустившись с каменистой кручи, Томимый жаждой, пешеход Искать ключа в овраг идёт. И долго там, усталый, бродит, И влаги капли не находит, И падает, едва живой, На землю с болью головной… «Ну, отпирай! Заснули скоро!..» — Ударив в ставень кулаком, Хозяин крикнул под окном… Печальный дом, приют раздора! Нет, тяжело срывать покров С твоих таинственных углов, Срывать покров, как уголь, чёрный! Угрюм твой вид, как гроба вид, Как место казни, где стоит С железной цепью столб позорный И плаха с топором лежит!.. За то, что здесь так мало света, Что воздух солнцем не согрет, За то, что нет на мысль ответа, За то, что радости здесь нет, Ни ласк, ни милого объятья, За то, что гибнет человек, — Я шлю тебе мои проклятья, Чужой оплакивая век!..

Варя

Маргарита Агашина

Шуршали сухо листья на бульваре, хрустел ледок октябрьских стылых луж. К моей соседке, молчаливой Варе, осенним утром возвратился муж. Не так, как возвращались в сорок пятом мужья-солдаты с той, большой войны. Он постучался тихо, виновато, оставив дом своей второй жены. А Варя руки фартуком обтёрла, входную дверь спокойно отперла. Увидела. Ладонью сжала горло и в комнату не сразу провела. Потом она поплакала немножко, Сказала: — Что ж, что было, то прошло… И вот сейчас у них звенит гармошка и звякает гранёное стекло. И Варя, вся одетая в обновки, покинувшие днище сундука, гремит листами газовой духовки и торопливо жарит судака. …А я считала, что у Вари — сила, за то, что, боль и горечь затая, она однажды в жизни не простила того, что столько раз прощала я! И мне казалось: всё не так, как надо, и гости торжествуют ни к чему, и Варя не забыла и не рада, и этот пир горой не потому, что вот вернулся он, отец ребятам и ей самой родной и дорогой. А потому, что он давно когда-то ушёл от Вари к женщине другой. Я всё ждала, что Варя гордо встанет, по-царски сложит руки на груди, сверкнёт глазами, прямо в душу глянет и, как чужому, скажет: — Уходи! Но Варя всё сидела с мужем рядом, на всех смотрела просто и светло, таким спокойным, всё простившим взглядом, как будто впрямь: что было — то прошло. И танцевала, стулья раздвигая, как будто и не плакала она, как в этот вечер плачет та, другая, вторая надоевшая жена. Как будто за окном не воет ветер, ломая молодые деревца… А у неё, у той, остались дети, как Варины когда-то, без отца. А он — отец — сидит спиной к комоду, с гостями шутит, чокается, ест. И Варя, может, год или полгода ему на этот раз не надоест. Она по старой, памятной привычке, худой носок натянет на грибок, а под подушку мужа сунет спички и папирос дешёвых коробок. Припомнит всё, что было дорогого в те давние счастливые года. И всем вокруг покажется, что снова в семье у Вари — счастье, как тогда. И муж решит: «Забыла про обиду! Привычка! Что ж, она у всех в крови…» А Варя просто не покажет виду, что в этом доме больше нет любви. Не знаю, может быть, она вернётся, любовь, которой Варя так ждала. Не потому ли радостно поётся у праздничного шумного стола? И кто-то, криком песню заглушая, какой-то тост провозглашает вновь… И Варя долго пляшет, провожая свою большую первую любовь.

Давность ли тысячелетий

Наталья Крандиевская-Толстая

Памяти А.Н. Толстого, скончавшегося 22 февраля 1945-го Давность ли тысячелетий, Давность ли жизни одной Призваны запечатлеть им, — Всё засосет глубиной, Всё зацветет тишиной. Всё сохранится, что было. Прошлого мир недвижим. Сколько бы жизнь не мудрила, Смерть тебя вновь возвратила Вновь молодым и моим. I…И снится мне хутор над Волгой, Киргизская степь, ковыли. Протяжно рыдая и долго, Над степью летят журавли. И мальчик глядит босоногий Вослед им, и машет рукой: Летите, счастливой дороги! Ищите весну за рекой! И только по сердцебиенью, По странной печали во сне Я вдруг понимаю значенье Того, что приснилося мне. Твоё это детство степное, Твои журавли с высоты Рыдают, летя за весною, И мальчик босой — это ты. II Я вспоминаю берег Трои, Пустынные солончаки, Где прах Гомеровых героев Размыли волны и пески. Замедлив ход, плывем сторонкой, Дивясь безмолвию земли. Здесь только ветер вьёт воронки В сухой кладбищенской пыли, Да в небе коршуны степные Кружат, сменяясь на лету, Как в карауле часовые У древней славы на посту. Пески, пески — конца им нету. Ты взглядом провожаешь их, И чтобы вспомнить землю эту, Гомера вспоминаешь стих. Но всё сбивается гекзаметр На пароходный ритм винтов… Бинокль туманится — слезами ль? — Дымком ли с дальних берегов? Ты говоришь: «Мертва Эллада, И всё ж не может умереть…» И странно мне с тобою рядом В пустыню времени смотреть, Туда, где снова Дарданеллы Выводят нас на древний путь, Где Одиссея парус белый Волны пересекает грудь. III Я жёлтый мак на стол рабочий В тот день поставила ему. Сказал: «А знаешь, между прочим, Цветы вниманью моему Собраться помогают очень». И поворачивал букет, На огоньки прищурясь мака. В окно мансарды, на паркет Плыл Сены отражённый свет, Павлин кричал в саду Бальзака. И дня рабочего покой, И милый труд оберегая, Сидела рядом я с иглой, Благоговея и мечтая Над незаконченной канвой. Далекий этот день в Пасси Ты, память, бережно неси. IV Взлетая на простор покатый, На дюн песчаную дугу, Рвал ветер вереск лиловатый На океанском берегу. Мы слушали, как гул и грохот Неудержимо нарастал. Океанид подводный хохот Нам разговаривать мешал. И чтобы так или иначе О самом главном досказать, Пришлось мне на песке горячем Одно лишь слово написать. И пусть его волной и пеной Через минуту смыл прилив, Оно осталось неизменно На лаве памяти застыв. V Ты был мне посохом цветущим, Мой луч, мой хмель. И без тебя у дней бегущих Померкла цель. Куда спешат они, друг с другом Разрознены? Гляжу на жизнь свою с испугом Со стороны. Мне смутен шум её и долог, Как сон в бреду. А ночь зовет за тёмный полог. — Идёшь? — Иду. VI Торжественна и тяжела Плита, придавившая плоско Могилу твою, а была Обещана сердцу берёзка. К ней, к вечно зелёной вдали, Шли в ногу мы долго и дружно. Ты помнишь? И вот — не дошли. Но плакать об этом не нужно, Ведь жизнь мудрена, и труды Предвижу немалые внукам: Распутать и наши следы В хождениях вечных по мукам. VII Мне всё привычней вдовий жребий, Всё меньше тяготит плечо. Горит звезда высоко в небе Заупокойною свечой. И дольний мир с его огнями Тускнеет пред её огнём. А расстоянье между нами Короче, друг мой, с каждым днём.

Испытание воли

Николай Алексеевич Заболоцкий

Агафонов Прошу садиться, выпить чаю. У нас варенья полон чан. Корнеев Среди посуд я различаю Прекрасный чайник англичан. Агафонов Твой глаз, Корнеев, навострился, Ты видишь Англии фарфор. Он в нашей келье появился Еще совсем с недавних пор. Мне подарил его мой друг, Открыв с посудою сундук. Корнеев Невероятна речь твоя, Приятель сердца Агафонов! Ужель могу поверить я: Предмет, достойный Пантеонов, Роскошный Англии призра́к, Который видом тешит зрак, Жжет душу, разум просветляет, Больных к художеству склоняет, Засохшим сердце веселит, А сам сияет и горит, — Ужель такой предмет высокий, Достойный лучшего венца, Отныне в хижине убогой Травою лечит мудреца? Агафонов Да, это правда. Корнеев Боже правый! Предмет, достойный лучших мест, Стоит, наполненный отравой, Где Агафонов кашу ест! Подумай только: среди ручек, Которы тонки, как зефир, Он мог бы жить в условьях лучших И почитаться как кумир. Властитель Англии туманной, Его поставивши в углу, Сидел бы весь благоуханный, Шепча посуде похвалу. Наследник пышною особой При нем ходил бы, сняв сапог, И в виде милости особой Едва за носик трогать мог. И вдруг такие небылицы! В простую хижину упав, Сей чайник носит нам водицы, Хотя не князь ты и не граф. Агафонов Среди различных лицедеев Я слышал множество похвал, Но от тебя, мой друг Корнеев, Таких речей не ожидал. Ты судишь, право, как лунатик, Ты весь от страсти изнемог, И жила вздулась, как канатик, Обезобразив твой висок. Ужели чайник есть причина? Возьми его! На что он мне! Корнеев Благодарю тебя, мужчина. Теперь спокоен я вполне. Прощай. Я весь еще рыдаю. (Уходит) Агафонов Я духом в воздухе летаю, Я телом в келейке лежу И чайник снова в келью приглашу. Корнеев (входит) Возьми обратно этот чайник, Он ненавистен мне навек: Я был премудрости начальник, А стал пропащий человек. Агафонов (обнимая его) Хвала тебе, мой друг Корнеев, Ты чайник духом победил. Итак, бери его скорее: Я дарю тебе его изо всех сил.

Быль-небылица

Самуил Яковлевич Маршак

Разговор в парадном подъезде Шли пионеры вчетвером В одно из воскресений, Как вдруг вдали ударил гром И хлынул дождь весенний. От градин, падавших с небес, От молнии и грома Ушли ребята под навес — В подъезд чужого дома. Они сидели у дверей В прохладе и смотрели, Как два потока все быстрей Бежали по панели. Как забурлила в желобах Вода, сбегая с крыши, Как потемнели на столбах Вчерашние афиши… Вошли в подъезд два маляра, Встряхнувшись, точно утки,— Как будто кто-то из ведра Их окатил для шутки. Вошел старик, очки протёр, Запасся папиросой И начал долгий разговор С короткого вопроса: — Вы, верно, жители Москвы? — Да, здешние — с Арбата. — Ну, так не скажете ли вы, Чей этот дом, ребята? — Чей это дом? Который дом? — А тот, где надпись «Гастроном» И на стене газета. — Ничей,— ответил пионер. Другой сказал: — СССР. А третий: — Моссовета. Старик подумал, покурил И не спеша заговорил: — Была владелицей его До вашего рожденья Аделаида Хитрово.— Спросили мальчики: — Чего? Что это значит «Хитрово»? Какое учрежденье? — Не учрежденье, а лицо!— Сказал невозмутимо Старик и выпустил кольцо Махорочного дыма. — Дочь камергера Хитрово Была хозяйкой дома, Его не знал я самого, А дочка мне знакома. К подъезду не пускали нас, Но, озорные дети, С домовладелицей не раз Катались мы в карете. Не на подушках рядом с ней, А сзади — на запятках. Гонял оттуда нас лакей В цилиндре и в перчатках. — Что значит, дедушка, «лакей»? Спросил один из малышей. — А что такое «камергер»?— Спросил постарше пионер. — Лакей господским был слугой, А камергер — вельможей, Но тот, ребята, и другой — Почти одно и то же. У них различье только в том, Что первый был в ливрее, Второй — в мундире золотом, При шпаге, с анненским крестом, С Владимиром на шее. — Зачем он, дедушка, носил, Владимира на шее?..— Один из мальчиков спросил, Смущаясь и краснея. — Не понимаешь? Вот чудак! «Владимир» был отличья знак. «Андрей», «Владимир», «Анна» — Так назывались ордена В России в эти времена…— Сказали дети: — Странно! — А были, дедушка, у вас Медали с орденами? — Нет, я гусей в то время пас В деревне под Ромнами. Мой дед привез меня в Москву И здесь пристроил к мастерству. За это не медали, А тумаки давали!.. Тут грозный громовой удар Сорвался с небосвода. — Ну и гремит!— сказал маляр. Другой сказал: — Природа!.. Казалось, вечер вдруг настал, И стало холоднее, И дождь сильнее захлестал, Прохожих не жалея. Старик подумал, покурил И, помолчав, заговорил: — Итак, опять же про него, Про господина Хитрово. Он был первейшим богачом И дочери в наследство Оставил свой московский дом, Имения и средства. — Да неужель жила она До революции одна В семиэтажном доме — В авторемонтной мастерской, И в парикмахерской мужской, И даже в «Гастрономе»? — Нет, наша барыня жила Не здесь, а за границей. Она полвека провела В Париже или в Ницце, А свой семиэтажный дом Сдавать изволила внаем. Этаж сенатор занимал, Этаж — путейский генерал, Два этажа — княгиня. Еще повыше — мировой, Полковник с матушкой-вдовой, А у него над головой — Фотограф в мезонине. Для нас, людей, был черный ход, А ход парадный — для господ. Хоть нашу братию подчас Людьми не признавали, Но почему-то только нас Людьми и называли. Мой дед арендовал Подвал. Служил он у хозяев. А в «Гастрономе» торговал Тит Титыч Разуваев. Он приезжал на рысаке К семи часам — не позже, И сам держал в одной руке Натянутые вожжи. Имел он знатный капитал И дом на Маросейке. Но сам за кассою считал Потертые копейки. — А чаем торговал Перлов, Фамильным и цветочным!— Сказал один из маляров. Другой ответил: — Точно! — Конфеты были Ландрина, А спички были Лапшина, А банею торговой Владели Сандуновы. Купец Багров имел затон И рыбные заводы. Гонял до Астрахани он По Волге пароходы. Он не ходил, старик Багров, На этих пароходах, И не ловил он осетров В привольных волжских водах. Его плоты сплавлял народ, Его баржи тянул народ, А он подсчитывал доход От всей своей флотилии И самый крупный пароход Назвал своей фамилией. На белых ведрах вдоль бортов, На каждой их семерке, Была фамилия «Багров» — По букве на ведерке. — Тут что-то дедушка, не так: Нет буквы для седьмого! — А вы забыли твердый знак!— Сказал старик сурово. — Два знака в вашем букваре. Теперь не в моде твердый, А был в ходу он при царе, И у Багрова на ведре Он красовался гордо. Была когда-то буква «ять»… Но это — только к слову. Вернуться надо нам опять К покойному Багрову. Скончался он в холерный год, Хоть крепкой был породы, А дети продали завод, Затон и пароходы… — Да что вы, дедушка! Завод Нельзя продать на рынке. Завод — не кресло, не комод, Не шляпа, не ботинки! — Владелец волен был продать Завод кому угодно, И даже в карты проиграть Он мог его свободно. Всё продавали господа: Дома, леса, усадьбы, Дороги, рельсы, поезда,— Лишь выгодно продать бы! Принадлежал иной завод Какой-нибудь компании: На Каме трудится народ, А весь доход — в Германии. Не знали мы, рабочий люд, Кому копили средства. Мы знали с детства только труд И не видали детства. Нам в этот сад закрыт был вход. Цвели в нем розы, лилии. Он был усадьбою господ — Не помню по фамилии… Сад охраняли сторожа. И редко — только летом — В саду гуляла госпожа С племянником-кадетом. Румяный маленький кадет, Как офицерик, был одет. И хвастал перед нами Мундиром с галунами. Мне нынче вспомнился барчук, Хорошенький кадетик, Когда суворовец — мой внук — Прислал мне свой портретик. Ну, мой скромнее не в пример, Растет не по-кадетски. Он тоже будет офицер, Но офицер советский. — А может, выйдет генерал, Коль учится примерно,— Один из маляров сказал. Другой сказал: — Наверно! — А сами, дедушка, в какой Вы обучались школе? — В какой? В сапожной мастерской Сучил я дратву день-деньской И натирал мозоли. Я проходил свой первый класс, Когда гусей в деревне пас. Второй в столице я кончал, Когда кроил я стельки И дочь хозяйскую качал В скрипучей колыбельке. Потом на фабрику пошел, А кончил забастовкой, И уж последнюю из школ Прошел я под винтовкой. Так я учился при царе, Как большинство народа, И сдал экзамен в Октябре Семнадцатого года! Нет среди вас ни одного, Кто знал во время оно Дом камергера Хитрово Или завод Гужона… Да, изменился белый свет За столько зим и столько лет! Мы прожили недаром. Хоть нелегко бывало нам, Идем мы к новым временам И не вернемся к старым! Я не учен. Зато мой внук Проходит полный курс наук. Не забывает он меня И вот что пишет деду: «Пред лагерями на три дня Гостить к тебе приеду. С тобой ловить мы будем щук, Вдвоем поедем в Химки…» Вот он, суворовец — мой внук,— С товарищем на снимке! Прошибла старика слеза, И словно каплей этой Внезапно кончилась гроза. И солнце хлынуло в глаза Струей горячей света.

Больному

Саша Чёрный

Есть горячее солнце, наивные дети, Драгоценная радость мелодий и книг. Если нет — то ведь были, ведь были на свете И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ… Есть незримое творчество в каждом мгновеньи — В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз. Будь творцом! Созидай золотые мгновенья — В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз… Бесконечно позорно в припадке печали Добровольно исчезнуть, как тень на стекле. Разве Новые Встречи уже отсияли? Разве только собаки живут на земле? Если сам я угрюм, как голландская сажа (Улыбнись, улыбнись на сравненье моё!), Этот черный румянец — налет от дренажа, Это Муза меня подняла на копьё. Подожди! Я сживусь со своим новосельем — Как весенний скворец запою на копье! Оглушу твои уши цыганским весельем! Дай лишь срок разобраться в проклятом тряпье. Оставайся! Так мало здесь чутких и честных… Оставайся! Лишь в них оправданье земли. Адресов я не знаю — ищи неизвестных, Как и ты неподвижно лежащих в пыли. Если лучшие будут бросаться в пролеты, Скиснет мир от бескрылых гиен и тупиц! Полюби безотчетную радость полета… Разверни свою душу до полных границ. Будь женой или мужем, сестрой или братом, Акушеркой, художником, нянькой, врачом, Отдавай — и, дрожа, не тянись за возвратом: Все сердца открываются этим ключом. Есть еще острова одиночества мысли — Будь умен и не бойся на них отдыхать. Там обрывы над темной водою нависли — Можешь думать… и камешки в воду бросать… А вопросы… Вопросы не знают ответа — Налетят, разожгут и умчатся, как корь. Соломон нам оставил два мудрых совета: Убегай от тоски и с глупцами не спорь.

Посещение

Владимир Бенедиктов

Как? и ночью нет покою! Нет, уж это вон из рук! Кто-то дерзкою рукою Всё мне в двери стук да стук, ‘Кто там?’ — брызнув ярым взглядом, Крикнул я, — и у дверей, Вялый, заспанный, с докладом Появился мой лакей. ‘Кто там?’ — ‘Женщина-с’. — ‘Какая?’ — ‘Так — бабенка — ничего’. — ‘Что ей нужно? Молодая?’ — ‘Нет, уж так себе — того’. ‘Ну, впусти!’ — Вошла, и села, И беседу повела, И неробко так глядела, Словно званая была; Словно старая знакомка, Не сочтясь со мной в чинах, Начала пускаться громко В рассужденья о делах. Речь вела она разумно Про движенье и застой, Только слишком вольнодумно… ‘Э, голубушка, постой! Понимаю’. После стала Порицать весь белый свет; На судьбу свою роптала, Что нигде ей ходу нет; Говорила, что приюта Нет ей в мире, нет житья, Что везде гонима люто… ‘А! — так вот что!’ — думал я. Вот сейчас же, верно, взбросит Взор молящий к небесам Да на бедность и попросит: Откажу. Я беден сам. Только — нет! Потом так твердо На меня направя взор, Посетительница гордо Продолжала разговор. Кто б такая?.. Не из граций, И — конечно — не из муз! Никаких рекомендаций! Очень странно, признаюсь. Хоть одета не по моде, Но — пристойно, скважин нет, Всё заветное в природе Платьем взято под секрет. Кто б такая? — Напоследок (Кто ей дал на то права?) Начала мне так и эдак Сыпать резкие слова, Хлещет бранью преобидной, Словно градом с высоты: Ты — такой, сякой, бесстыдный! — И давай со мной на ты. ‘Ну, беда мне: нажил гостью!’ Я уж смолк, глаза склоня, — Ни гугу! — А та со злостью Так и лезет на меня. ‘Нет сомнения нисколько, — Я размыслил, — как тут быть? Сумасшедшая — и только! Как мне бабу с рук-то сбыть? Как спровадить? — Тут извольте Дипломатику подвесть!’ Вот и начал я: ‘Позвольте… То есть… с кем имею честь?.. Кто вы? Есть у вас родные?’ А она: ‘Мне бог — родня. _Правда — имя мне; иные Кличут истиной меня’. ‘Вы себя принарядили, — Не узнал вас оттого; Прежде, кажется, ходили Просто так — безо всего’. ‘Да, бывало мне привычно Появляться в наготе, Да сказали — неприлично! Времена пошли не те. Приоделась. Спорить с веком Не хочу, а всё же — нет — Не сошлась я с человеком, Всё меня не любит свет. Прежде многих гнула круто При Великом я Петре, И порою в виде шута Появлялась при дворе. Царь мою прощал мне дикость И доволен был вполне. Чем сильнее в ком великость, Тем сильней любовь ко мне. Говорю, бывало, грубо И со злостью натощак, — Многим было и не любо, А терпели кое-как. Ведь и нынче без уклонок Правдолюбья полон царь, Да уж свет стал больно тонок И хитер — не то что встарь. Уж к иным теперь и с лаской Подойдешь — кричат: ‘Назад!’ Что тут делать? — Раз под маской Забралась я в маскарад, — И, под важностью пустою Видя темные дела, К господину со звездою Там я с книксом подошла. Он зевал, а тут от скуки Обратился вмиг ко мне, И дрожит, и жмет мне руки; ‘Ah! Beau masque! Je te connais’ {*}. {* ‘Ax! Прекрасная маска! Я тебя знаю’ (франц.). — Ред.} ‘Ты узнал меня, — я рада. С откровенностью прямой В пестрой свалке маскарада Потолкуем, милый мой! Правда — я. Со мной ты знался, Обо мне ты хлопотал, Как туда-сюда метался Да бессилен был и мал. А теперь, как вздул ты перья, Что раскормленный петух, Стал ты чужд ко мне доверья И к моим намекам глух. Обо мне где слово к речи, Там ты мастер — ух какой — Пожимать картинно плечи Да помахивать рукой. Здравствуй! Вот мы где столкнулись! Тут я шепотом, тайком Начала лишь… Отвернулись — И пошли бочком, бочком. Я к другому. То был тучный, Ловкий, бойкий на язык И весьма благополучный Полновесный откупщик, С виду добрый, круглолицый… Хвать я под руку его Да насчет винца с водицей… Он смеется… ‘Ничего, — Говорит, — такого рода Это дельце… не могу… Я-де нравственность народа Этой штучкой берегу. Я люблю мою отчизну, — Говорит, — люблю я Русь; Видя сплошь дороговизну, Всё о бедных я пекусь. Там сиротку, там вдовицу Утешаю. Вот — вдвоем Хочешь ехать за границу? Едем! — Славно поживем’. ‘Бог с тобою! — говорю я. — У меня в уме не то. За границу не хочу я, И тебе туда на что? Ведь и здесь тебе знакома Роскошь всех земных столиц. За границу! — Ведь и дома Ты выходишь из границ. У тебя за чудом чудо, Дом твой золотом горит’. — ‘Ну так что ж? А ты откуда Здесь явилась?’ — говорит, ‘Да сейчас из кабака я, Где ты много плутней ввел’. — ‘Тьфу! Несносная какая! Убирайся ж!’ -И пошел. К звездоносцу-то лихому Подошел и стал с ним в ряд. Я потом к тому, к другому — Нет, — и слушать не хотят: Мы-де знаем эти сказки! Подошла бы к одному, Да кругом толпятся маски, Нет и доступа к нему; Те лишь прочь, уж те подскочут, Те и те его хотят, Рвут его, визжат, хохочут. ‘Милый! Милый!’ — говорят, Это — нежный, легкокрылый Друг веселья, скуки бич, Был сын Курочкина милый, Вечно милый Петр Ильич, Между тем гроза висела В черной туче надо мной, — Те, кому я надоела, Объяснились меж собой: Так и так. Пошла огласка! ‘Здесь, с другими зауряд, Неприличная есть маска — Надо вывесть, — говорят. — Как змея с опасным жалом, Здесь та маска с языком. Надо вывесть со скандалом, Сиречь — с полным торжеством, Ишь, себя средь маскарада Правдой дерзкая зовет! Разыскать, разведать надо, Где и как она живет’. Но по счастью, кров и пища Мне менялись в день из дня, Постоянного ж жилища Не имелось у меня — Не нашли. И рады были, Что исчез мой в мире след, И в газетах объявили: ‘Успокойтесь! Правды нет; Где-то без вести пропала, Страхом быв поражена, Так как прежде проживала Всё без паспорта она И при наглом самозванстве Замечалась кое в чем, Как-то: в пьянстве, и буянстве, И шатании ночном. Ныне — всё благополучно’, Я ж тихонько здесь и там Укрывалась где сподручно — По каморкам, по углам. Вижу — бал. Под ночи дымкой Люди пляшут до зари. Что ж мне так быть — нелюдимкой? Повернулась — раз-два-три — И на бал влетела мухой — И, чтоб скуки избежать, Над танцующей старухой Завертясь, давай жужжать: ‘Стыдно! Стыдно! Из танцорок Вышла, вышла, — ей жужжу. — С лишком сорок! С лишком сорок! Стыдно! Стыдно! Всем скажу’. Мучу бедную старуху: Чуть немного отлечу, Да опять, опять ей к уху, И опять застрекочу. Та смутилась, побледнела. Кавалер ей: ‘Ах! Ваш вид… Что вдруг с вами?’ — ‘Зашумело Что-то в ухе, — говорит, — Что-то скверное такое… Ах, несносно! Дурно мне!’ Я ж, прервав жужжанье злое, Поскорее — к стороне. Подлетела к молодежи: Дай послушаю, что тут! И прислушалась: о боже! О творец мой! Страшно лгут! Лгут мужчины без границы, — Ну, уж те на то пошли! Как же дамы, как девицы — Эти ангелы земли?.. Одного со мною пола! В подражанье, верно, мне Кое-что у них и голо, — И как бойко лгут оне! Лгут — и нет средь бальной речи Откровенности следа: Только груди, только плечи Откровенны хоть куда! Всюду сплетни, ковы, путы, Лепет женской клеветы; Платья ж пышно, пышно вздуты Полнотою пустоты. Ложь — в глазах, в рукопожатьях, — Ложь — и шепотом, и вслух! Там — ломбардный запах в платьях, В бриллиантах тот же дух. В том углу долгами пахнет, В этом — взятками несет, Там карман, тут совесть чахнет; Всех змей роскоши сосет. Вот сошлись в сторонке двое. Разговор их: ‘Что вы? как?’ — ‘Ничего’. — ‘Нет — что такое? Вы невеселы’. — ‘Да так — Скучно! Денег нет, признаться’. — ‘На себя должны пенять, — Вам бы чем-нибудь заняться!’ — ‘Нет, мне лучше бы занять’. Там — девицы. Шепот: ‘Нина! Как ты ласкова к тому!.. Разве любишь? — Старичина! Можно ль чувствовать к нему?..’ ‘Quelle idee, ma chere! {*} Он сходен С чертом! Гадок! Вижу я — Для любви уж он не годен, А годился бы в мужья!’ {* ‘Какая мысль, моя дорогая!’ (Франц.). — Ред.} Тошно стало мне на бале, — Всё обман, как погляжу, — И давай летать по зале Я с жужжаньем — жу-жу-жу, — Зашумела что есть духу… Тут поднялся ропот злой — Закричали: ‘Выгнать муху!’ И вошел лакей с метлой. Я ж, все тайны обнаружив, — Между лент и марабу, Между блонд, цветов и кружев Поскорей — в камин, в трубу — И на воздух! — И помчалась, Проклиная эту ложь, И потом где ни металась- В разных видах всюду то ж. Там в театр я залетела И на сцену забралась, Да Шекспиром так взгремела, Что вся зала потряслась. Что же пользы? — Огневая Без следов прошла гроза, — Тот при выходе, зевая, Протирал себе глаза, Тот чихнул: стихом гигантским Как Шекспир в него метал, Он ему лишь, как шампанским, Только нос пощекотал. И любви моей и дружбы, Словно тяжкого креста, Все бегут. Искала службы, — Не даются мне места. Обращалась и к вельможам, Говорят: ‘На этот раз Вас принять к себе не можем; Мы совсем не знаем вас. Эдак бродят и беглянки! Вы во что б пошли скорей?’ Говорю: ‘Хоть в гувернантки — К воспитанию детей’. ‘А! Вы разве иностранка?’ — ‘Нет, мой край — и здесь, и там’. — ‘Что же вы за гувернантка? Как детей доверить вам? Вы б учили жить их в свете По каким же образцам?’ — ‘Я б старалась-де, чтоб дети Не подобились отцам’. ‘А! Так вот вы как хотите! Люди! Эй!’ — Пошел трезвон. Раскричались: ‘Прогоните Эту бешеную вон!’ Убралась. Потом попала Я за дерзость в съезжий дом И везде перебывала — И в суде, и под судом. Там — продажность, там — интриги, — Всех язвят слова мои; Я совалась уж и в книги, И в журнальные статьи. Прежде ‘Стой, — кричали, — дура!’ А теперь коё-куда Благородная цензура Пропускает иногда. Место есть мне и в законе, И в евангельских чертах, Место — с кесарем на троне, Место — в мыслях и словах. Эта сфера мне готова, Дальше ж, как ни стерегу — Ни из мысли, ни из слова В жизнь ворваться не могу; Не могу вломиться в дело: Не пускают. Тьма преград! Всех нечестье одолело, В деле правды не хотят. Против этой лжи проклятой, Чтоб пройти между теснин, — Нужен мощный мне ходатай, Нужен крепкий гражданин’. ‘От меня чего ж ты хочешь? — Наконец я вопросил. — Ждешь чего? О чем хлопочешь? У меня не много сил. Если бедный стихотворец И пойдет, в твой рог трубя, Воевать — он ратоборец Ненадежный за тебя. Он дороги не прорубит Сквозь дремучий лес тебе, А себя лишь только сгубит, Наживет врагов себе. Закричат: ‘Да он — несносный! Он мутит наш мирный век, На беду — звонкоголосный, Беспокойный человек!’ Ты всё рвешься в безграничность, Если ж нет тебе границ — Ты как раз заденешь личность, А коснись-ка только лиц! И меня с тобой прогонят, И меня с тобой убьют, И с тобою похоронят, Память вечную споют. Мир на нас восстанет целый: Он ведь лжи могучий сын. На Руси твой голос смелый Царь лишь выдержит один — Оттого что, в высшей доле, Рыцарь божьей правоты — Он на царственном престоле И высок и прям, как ты. Не зови ж меня к тревогам! Поздно! Дай мне отдохнуть! Спать хочу я. С богом! С богом! Отправляйся! Добрый путь! Если ж хочешь — в извещенье, Как с тобой я речь держу, О твоем я посещенье Добрым людям расскажу’.

Другие стихи этого автора

Всего: 313

Невеста

Белла Ахатовна Ахмадулина

Хочу я быть невестой, красивой, завитой, под белою навесной застенчивой фатой.Чтоб вздрагивали руки в колечках ледяных, чтобы сходились рюмки во здравье молодых.Чтоб каждый мне поддакивал, пророчил сыновей, чтобы друзья с подарками стеснялись у дверей.Сорочки в целлофане, тарелки, кружева… Чтоб в щёку целовали, пока я не жена.Платье мое белое заплакано вином, счастливая и бедная сижу я за столом.Страшно и заманчиво то, что впереди. Плачет моя мамочка,- мама, погоди.… Наряд мой боярский скинут на кровать. Мне хорошо бояться тебя поцеловать.Громко стулья ставятся рядом, за стеной… Что-то дальше станется с тобою и со мной?..

Возвращение из Ленинграда

Белла Ахатовна Ахмадулина

Всё б глаз не отрывать от города Петрова, гармонию читать во всех его чертах и думать: вот гранит, а дышит, как природа… Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней. Как улица стара, где жили повара. Развязно юн пред ней пригожий дом столетний. Светает, а луна трудов не прервала.Как велика луна вблизи окна. Мы сами затеяли жильё вблизи небесных недр. Попробуем продлить привал судьбы в мансарде: ведь выше — только глушь, где нас с тобою нет.Плеск вечности в ночи подтачивает стены и зарится на миг, где рядом ты и я. Какая даль видна! И коль взглянуть острее, возможно различить границу бытия.Вселенная в окне — букварь для грамотея, читаю по складам и не хочу прочесть. Объятую зарей, дымами и метелью, как я люблю Москву, покуда время есть.И давешняя мысль — не больше безрассудства. Светает на глазах, всё шире, всё быстрей. Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться, простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.

Чего еще ты ждешь и хочешь, время

Белла Ахатовна Ахмадулина

Чего еще ты ждешь и хочешь, время? Каких стихов ты требуешь, ответствуй! Дай мне покоя! И, покоем вея, дай мне воды, прозрачной и отвесной.Зачем вкруг вью духоту смыкаешь? Нет крыл моих. Нет исцеленья ранам. Один стою. О, что ты сделал, Каин! Твой мертвый брат мне приходился братом.

Художник

Белла Ахатовна Ахмадулина

Вы скажете, что не разумен. Мой довод, но сдается мне, что тот, кто наяву рисует, порой рисует и во сне.Вся эта маленькая повесть- попытка догадаться, как вершит Художник тяжкий поиск и что живет в его зрачках.И вы не будьте слишком строги к тому, что на экран легло. Тем более, что эти строки мне доставались нелегко.Смотрите, если интересно, побудьте без меня сейчас. Не думал вовсе автор текста, что он догадливее Вас.

Хвамли

Белла Ахатовна Ахмадулина

Я, как к женщинам, шел к городам. Города, был обласкан я вами. Но когда я любил Амстердам, в Амстердаме я плакал о Хвамли.Скромным жестом богини ко мне протянула ты руки, Эллада. Я в садах твоих спал, и во сне видел Хвамли я в день снегопада.О Эмпайр, по воле твоей я парил высоко над Гудзоном. Сумма всех площадей и полей представлялась мне малым газоном.Но твердил я — О Хвамли, лишь ты, лишь снегов твоих вечный порядок, древний воздух твоей высоты так тяжел моим легким и сладок.Гент, ответь мне, Радам, подтверди- вас ли я не любил? И не к вам ли я спешил, чтоб у вас на груди опечаленно вспомнить о Хвамли?Благодарствуй, земля! Женских глаз над тобой так огромно свеченье. Но лишь раз я любил. И лишь раз все на свете имело значенье.Воплотивший единственность ту, Хвамли, выйди ко мне из тумана, и вольюсь я в твою высоту- обреченный, как сын Амирана.

Ферзевый Гамбит

Белла Ахатовна Ахмадулина

Следи хоть день-деньской за шахматной доской- все будет пешку жаль. Что делать с бедной пешкой? Она обречена. Ее удел такой. Пора занять уста молитвой иль усмешкой.Меняет свой венец на непреклонный шлем наш доблестный король, как долг и честь велели. О, только пригубить текущий мимо шлейф — и сладко умереть во славу королевы.Устали игроки. Все кончено. Ура! И пешка, и король летят в одну коробку. Для этого, увы, не надобно ума, и тщетно брать туда и шапку, и корону.Претерпеваем рознь в честь славы и войны, но в крайний час-навек один другому равен. Чей неусыпный глаз глядит со стороны? И кто играет в нас, покуда мы играем?Зачем испещрена квадратами доска? Что под конец узнал солдатик деревянный? Восходит к небесам великая тоска — последний малый вздох фигурки безымянной.

Февраль без снега

Белла Ахатовна Ахмадулина

Не сани летели — телега скрипела, и маленький лес просил подаяния снега у жадных иль нищих небес.Я утром в окно посмотрела: какая невзрачная рань! Мы оба тоскуем смертельно, не выжить нам, брат мой февраль.Бесснежье голодной природы, измучив поля и сады, обычную скудость невзгоды возводит в значенье беды.Зияли надземные недра, светало, а солнце не шло. Взамен плодородного неба висело пустое ничто.Ни жизни иной, ни наживы не надо, и поздно уже. Лишь бедная прибыль снежинки угодна корыстной душе.Вожак беззащитного стада, я знала морщинами лба, что я в эту зиму устала скитаться по пастбищу льда.Звонила начальнику книги, искала окольных путей узнать про возможные сдвиги в судьбе, моих слов и детей.Там — кто-то томился и бегал, твердил: его нет! его нет! Смеркалось, а он все обедал, вкушал свой огромный обед.Да что мне в той книге? Бог с нею! Мой почерк мне скупки и нем. Писать, как хочу, не умею, писать, как умею, — зачем?Стекло голубело, и дивность из пекла антенн и реле проистекала, и длилась, и зримо сбывалась в стекле.Не страшно ли, девочка диктор, над бездной земли и воды одной в мироздании диком нестись, словно лучик звезды?Пока ты скиталась, витала меж башней и зреньем людей, открылась небесная тайна и стала добычей твоей.Явилась в глаза, уцелела, и доблестный твой голосок неоспоримо и смело падение снега предрек.Сказала: грядущею ночью начнется в Москве снегопад. Свою драгоценную ношу на нас облака расточат.Забудет короткая память о муке бесснежной зимы, а снег будет падать и падать, висеть от небес до земли.Он станет счастливым избытком, чрезмерной любовью судьбы, усладою губ и напитком, весною пьянящим сады.Он даст исцеленье болевшим, богатством снабдит бедняка, и в этом блаженстве белейшем сойдутся тетрадь и рука.Простит всех живущих на свете метели вседобрая власть, и будем мы — баловни, дети природы, влюбившейся в нас.Да, именно так все и было. Снег падал и долго был жив. А я — влюблена и любима, и вот моя книга лежит.

У тысячи мужчин, влекомых вдоль Арбата

Белла Ахатовна Ахмадулина

У тысячи мужчин, влекомых вдоль Арбата заботами или бездельем дня, спросила я: — Скажите, нет ли брата, меж всеми вами брата для меня? — Нет брата, — отвечали, — не взыщите. — Тот пил вино, тот даму провожал. И каждый прибегал к моей защите и моему прощенью подлежал.

Ты увидел? Заметил? Вгляделся?

Белла Ахатовна Ахмадулина

Ты увидел? Заметил? Вгляделся? В мире-прятанье, поиск, игра: улепетывать с резвостью детства, притаиться, воскликнуть: «Пора!» Обыскав ледники и теплицы, перестав притворяться зимой, март взывает: «Откликнись, Тбилиси! Ты — мой баловень, неженка мой». Кутерьма адресатов и почты: блеск загара грустит по лицу, рыщет дерево: где его почки? Не они ль утаили листву? Ищет сад — пребывания втайне, ищет ливень — пролиться куда, но скрывает Куры бормотанье, что скрывает и ищет Кура? Наконец все находят друг друга, всех загадок разгадка ясна, и внутри драгоценного круга обретает Тбилиси весна.

Ты такое глубокое

Белла Ахатовна Ахмадулина

Ты такое глубокое, небо грузинское, ты такое глубокое и голубое. Никто из тех, кто тебе грозился, приюта не обрел под тобою. Ни турки, ни персы и ни монголы не отдохнули под тобой на траве, не заслонили цветов магнолий, нарисованных на твоей синеве. Ошки, и Зарзма, и древний Тао поют о величье твоем, о небо! Птицы в тебе летают и теряются в тебе, голубом…

Тута

Белла Ахатовна Ахмадулина

Чего, чего же хочет тута? Среди ветвей ее темно. Она поскрипывает туго, как будто просится в окно. Она вдоль дома так и ходит, след оставляет на траве. Она меня погладить хочет рукой своей- по голове. О тута, нужно в дом проникнуть и в темноте его пропасть, и всей корой ко мне приникнуть, и всей листвой ко мне припасть.

Тийю

Белла Ахатовна Ахмадулина

Чужой страны познал я речь, и было в ней одно лишь слово, одно — для проводов и встреч, одно — для птиц и птицелова.О Тийю! Этих двух слогов достанет для «прощай» ;и «здравствуй», в них — знак немилости, и зов, п «не за что», и «благодарствуй»…О Тийю! В слове том слегка будто посвистывает что-то, в нем явственны акцент стекла разбитого н птичья нота.Чтоб «Тийю» молвить, по утрам мы все протягивали губы. Как в балагане — тарарам, в том имени — звонки и трубы.О слово «Тийю»! Им одним, единственно знакомым словом, прощался я с лицом твоим и с берегом твоим сосновым.Тийю! (Как голова седа!) Тийю! (Не плачь, какая польза!) Тийю! (Прощай!) Тийю (Всегда!) Как скоро все это… как поздно…