Перейти к содержимому

Кладбище паровозов

Ярослав Смеляков

Кладбище паровозов. Ржавые корпуса. Трубы полны забвенья, свинчены голоса. Словно распад сознанья — полосы и круги. Грозные топки смерти. Мертвые рычаги.Градусники разбиты: цифирки да стекло — мертвым не нужно мерить, есть ли у них тепло.Мертвым не нужно зренья — выкрошены глаза. Время вам подарило вечные тормоза.В ваших вагонах длинных двери не застучат, женщина не засмеется, не запоет солдат.Вихрем песка ночного будку не занесет. Юноша мягкой тряпкой поршни не оботрет.Больше не раскалятся ваши колосники. Мамонты пятилеток сбили свои клыки.Эти дворцы металла строил союз труда: слесари и шахтеры, села и города.Шапку сними, товарищ. Вот они, дни войны. Ржавчина на железе, щеки твои бледны.Произносить не надо ни одного из слов. Ненависть молча зреет, молча цветет любовь.Тут ведь одно железо. Пусть оно учит всех. Медленно и спокойно падает первый снег.

Похожие по настроению

Гнедые смутные вокзалы

Александр Введенский

Гнедые смутные вокзалы коней пустынных позабудешь зачем с тропинки не уходишь когда дороги побегут тяжёлых песен плавный жаршумят просторы чёрной ночи летят сухие сны костылик от чёрных листьев потемнели и рукомойники и паства певцы пустыни отчего замолкли испорчен плащ печальна ночь у печки у печки что ж не у широких рощ не у широких рощ глаза твои желты и дои твой бос но не на сердце скал не на огромных скал певец пузатый прячет флейту спокойствие вождя температур

В вагоне

Андрей Белый

Т. И. Гиппиус Жандарма потертая форма, Носильщики, слёзы. Свисток — И тронулась плавно платформа; Пропел в отдаленье рожок. В пустое, в раздольное поле Лечу, свою жизнь загубя: Прости, не увижу я боле — Прости, не увижу тебя! На дальних обрывах откоса Прошли — промерцали огни; Мостом прогремели колеса… Усни, моё сердце, усни! Несётся за местностью местность Летит: и летит — и летит. Упорно в лицо неизвестность Под дымной вуалью глядит. Склонилась и шепчет: и слышит Душа непонятную речь. Пусть огненным золотом дышит В поля паровозная печь. Пусть в окнах шмели искряные Проносятся в красных роях, Знакомые лица, дневные, Померкли в суровых тенях. Упала оконная рама. Очнулся — в окне суетня: Платформа — и толстая дама Картонками душит меня. Котомки, солдатские ранцы Мелькнули и скрылись… Ясней Блесни, пролетающих станций Зелёная россыпь огней!

Ночь комбата

Борис Корнилов

Знакомые дни отцвели, Опали в дыму под Варшавой, И нынче твои костыли Гремят по панели шершавой. Но часто — неделю подряд, Для памяти не старея, С тобою, товарищ комбат, По-дружески говорят Угрюмые батареи. Товарищ и сумрачный друг, Пожалуй, ты мне не ровесник, А ночь молодая вокруг Поет задушевные песни. Взошла высоко на карниз, Издавна мила и знакома, Опять завела, как горнист, О первом приказе наркома. И снова горячая дрожь, Хоть пулей навеки испорчен, Но ты портупею берешь И Красного Знамени орден И ночью готов на парад, От радости плакать не смея. Безногий товарищ комбат, Почетный красноармеец, Ты видишь: Проходят войска К размытым и черным окопам, И пуля поет у виска На Волге и под Перекопом. Земляк и приятель погиб. Ты видишь ночною порою Худые его сапоги, Штаны с незашитой дырою. Но ты, уцелев, на парад Готов, улыбаться не смея, Безногий товарищ комбат, Почетный красноармеец. А ночь у окна напролет Высокую ноту берет, Трубит у заснувшего дома Про восемнадцатый год, О первом приказе наркома.

С военных полей не уплыл туман

Эдуард Багрицкий

С военных полей не уплыл туман, Не смолк пересвист гранат… Поверженный помнит еще Седан Размеренный шаг солдат. А черный Париж запевает вновь, Предместье встает, встает, — И знамя, пылающее, как кровь, Возносит санкюлот… Кузнец и ремесленник! Грянул час, — Где молот и где станок?.. Коммуна зовет! Подымайтесь враз! К оружию! К оружию! И пламень глаз — Торжественен и жесток. Париж подымается, сед и сер, Чадит фонарей печаль… А там за фортами грозится Тьер, Там сталью гремит Версаль. В предместьях торопится барабан: «Вставайте! Скорей! Скорей!» И в кожаном фартуке Сент-Антуан Склонился у батарей. Нас мало. Нас мало. Кружится пыль… Предсмертный задушен стон. Удар… И еще… Боевой фитиль К запалу не донесен… Последним ударом громи врага, Нет ядер — так тесаком, Тесак поломался — так наугад, Зубами и кулаком. Расщеплен приклад, и разбит лафет, Зазубрились тесаки, По трупам проводит Галиффе Версальские полки… И выстрелов грохот не исчез: Он катится, как набат… Под стенами тихого Пер-Лашез Расстрелянные лежат. О старый Париж, ты суров и сер, Ты много таишь скорбен… И нам под ногами твоими, Тьер, Мерещится хруп от костей… Лежите, погибшие! Над землей Пустынный простор широк… Живите, живущие! Боевой Перед вами горит восток. Кузнец и ремесленник! Грянул час! Где молот и где станок? Коммуна зовет! Подымайтесь враз! К оружию! К оружию! И пламень глаз Пусть будет, как сталь, жесток!

Вагон

Евгений Александрович Евтушенко

Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.

В вагоне

Георгий Иванов

Снова вагонной тоски Я не могу превозмочь. В тусклом окне — огоньки Мчатся в весеннюю ночь. Серых диванов сукно — Трудно на нём засыпать! То, что забыто давно, Припоминаю опять. Поезд бежит и бежит, Гонит нечаянный сон. Сердце моё дребезжит Или разбитый вагон! Боже! — что будет со мной, Скоро ль подымет заря За занавеской цветной Синий огонь фонаря.

Я это видел

Илья Сельвинский

Можно не слушать народных сказаний, Не верить газетным столбцам, Но я это видел. Своими глазами. Понимаете? Видел. Сам. Вот тут дорога. А там вон — взгорье. Меж нами вот этак — ров. Из этого рва поднимается горе. Горе без берегов. Нет! Об этом нельзя словами… Тут надо рычать! Рыдать! Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме, Заржавленной, как руда. Кто эти люди? Бойцы? Нисколько. Может быть, партизаны? Нет. Вот лежит лопоухий Колька — Ему одиннадцать лет. Тут вся родня его. Хутор «Веселый». Весь «Самострой» — сто двадцать дворов Ближние станции, ближние села — Все заложников выслали в ров. Лежат, сидят, всползают на бруствер. У каждого жест. Удивительно свой! Зима в мертвеце заморозила чувство, С которым смерть принимал живой, И трупы бредят, грозят, ненавидят… Как митинг, шумит эта мертвая тишь. В каком бы их ни свалило виде — Глазами, оскалом, шеей, плечами Они пререкаются с палачами, Они восклицают: «Не победишь!» Парень. Он совсем налегке. Грудь распахнута из протеста. Одна нога в худом сапоге, Другая сияет лаком протеза. Легкий снежок валит и валит… Грудь распахнул молодой инвалид. Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!» Поперхнулся. Упал. Застыл. Но часовым над лежбищем смерти Торчит воткнутый в землю костыль. И ярость мертвого не застыла: Она фронтовых окликает из тыла, Она водрузила костыль, как древко, И веха ее видна далеко. Бабка. Эта погибла стоя, Встала из трупов и так умерла. Лицо ее, славное и простое, Черная судорога свела. Ветер колышет ее отрепье… В левой орбите застыл сургуч, Но правое око глубоко в небе Между разрывами туч. И в этом упреке Деве Пречистой Рушенье веры десятков лет: «Коли на свете живут фашисты, Стало быть, бога нет». Рядом истерзанная еврейка. При ней ребенок. Совсем как во сне. С какой заботой детская шейка Повязана маминым серым кашне… Матери сердцу не изменили: Идя на расстрел, под пулю идя, За час, за полчаса до могилы Мать от простуды спасала дитя. Но даже и смерть для них не разлука: Невластны теперь над ними враги — И рыжая струйка из детского уха Стекает в горсть материнской руки. Как страшно об этом писать. Как жутко. Но надо. Надо! Пиши! Фашизму теперь не отделаться шуткой: Ты вымерил низость фашистской души, Ты осознал во всей ее фальши «Сентиментальность» пруссацких грез, Так пусть же сквозь их голубые вальсы Торчит материнская эта горсть. Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней, Ты за руку их поймал — уличи! Ты видишь, как пулею бронебойной Дробили нас палачи, Так загреми же, как Дант, как Овидий, Пусть зарыдает природа сама, Если все это сам ты видел И не сошел с ума. Но молча стою я над страшной могилой. Что слова? Истлели слова. Было время — писал я о милой, О щелканье соловья. Казалось бы, что в этой теме такого? Правда? А между тем Попробуй найти настоящее слово Даже для этих тем. А тут? Да ведь тут же нервы, как луки, Но строчки… глуше вареных вязиг. Нет, товарищи: этой муки Не выразит язык. Он слишком привычен, поэтому бледен. Слишком изящен, поэтому скуп, К неумолимой грамматике сведен Каждый крик, слетающий с губ. Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече, Из всех племен от древка до древка И взять от каждого все человечье, Все, прорвавшееся сквозь века,- Вопли, хрипы, вздохи и стоны, Эхо нашествий, погромов, резни… Не это ль наречье муки бездонной Словам искомым сродни? Но есть у нас и такая речь, Которая всяких слов горячее: Врагов осыпает проклятьем картечь. Глаголом пророков гремят батареи. Вы слышите трубы на рубежах? Смятение… Крики… Бледнеют громилы. Бегут! Но некуда им убежать От вашей кровавой могилы. Ослабьте же мышцы. Прикройте веки. Травою взойдите у этих высот. Кто вас увидел, отныне навеки Все ваши раны в душе унесет. Ров… Поэмой ли скажешь о нем? Семь тысяч трупов. Семиты… Славяне… Да! Об этом нельзя словами. Огнем! Только огнем!

На кладбище

Николай Михайлович Рубцов

Неужели одна суета Был мятеж героических сил И забвением рухнут лета На сиротские звезды могил? Сталин что-то по пьянке сказал — И раздался винтовочный залп! Сталин что-то с похмелья сказал — Гимны пел митингующий зал! Сталин умер. Его уже нет. Что же делать — себе говорю,— Чтоб над родиной жидкий рассвет Стал похож на большую зарю? Я пойду по угрюмой тропе, Чтоб запомнить рыданье пурги И рожденные в долгой борьбе Сиротливые звезды могил. Я пойду поклониться полям… Может, лучше не думать про все, А уйти, из берданки паля, На охоту в окрестности сел…

Так вышло…

Роберт Иванович Рождественский

Так вышло. Луна непонятною краской обочины выкрасила... Нас выжгло! Нас - будто из поезда полночью - выбросило. По пояс - холодного снега в кювете. В сугробах - полмира!.. А поезд проносится мимо... проносится мимо, проносится мимо. Постой! Но ведь только минута прошла, как мы ехали в нем и смеялись. С его теснотой и нежданною грустью смирялись. Глупили! В чужие печали и беды бесстрашно влезали. Мы были самими собой. А теперь мы - не сами. Теперь, вспоминая себя, оглушенно и тяжко молчим мы. Тебе я кажусь незнакомым, далеким, едва различимым... Пустынная полночь. Ладони в ожогах метельного дыма. А поезд проносится мимо, проносится мимо, проносится мимо... Летит он - снарядом! И тащит куда-то не наши обиды, не наши болезни и счастья. Ты - рядом. А как достучаться? А как дотянуться? А как до тебя докричаться?... Под снегом великим, над временем тысячеверстным безмолвные крики висят, зацепившись за звезды. Мне их не избавить от каждого прошлого дня и от каждого мига... А память проносится мимо, проносится мимо, проносится мимо...

Много лет об одном думать

Юлия Друнина

Много лет об одном думать, Много лет не смогу забыть Белорусский рассвет угрюмый, Уцелевший угол избы — Наш привал после ночи похода… Через трупы бегут ручьи. На опушке, металлом изглоданной, Обгоревший танкист кричит. Тарахтит весёлая кухня, И ворчит «комсомольский бог»: — Вот, мол, ноги совсем опухли, Вот, мол, даже не снять сапог…Гасли звёзды. Сёла горели. Выли ветры мокрой весны. Под простреленными шинелями Беспокойные снились сны… На порогах шинели сбросив, Мы вернулись к домам своим От окопных холодных вёсен, От окопных горячих зим. Но среди городского шума, Мой товарищ, нельзя забыть Белорусский рассвет угрюмый, Уцелевший угол избы.

Другие стихи этого автора

Всего: 64

Пролетарии всех стран

Ярослав Смеляков

Пролетарии всех стран, бейте в красный барабан! Сил на это не жалейте, не глядите вкось и врозь — в обе палки вместе бейте так, чтоб небо затряслось. Опускайте громче руку, извинений не прося, чтоб от этого от стуку отворилось всё и вся. Грузчик, каменщик и плотник, весь народ мастеровой, выходите на субботник по масштабу мировой.. Наступает час расплаты за дубинки и штыки — собирайте все лопаты, все мотыги и кирки. Работенка вам по силам, по душе и по уму: ройте общую могилу Капиталу самому. Ройте все единым духом, дружно плечи веселя,— пусть ему не станет пухом наша общая земля. Мы ж недаром изучали «Манифест» и «Капитал», Маркс и Энгельс дело знали, Ленин дело понимал.

Разговор о поэзии

Ярослав Смеляков

Ты мне сказал, небрежен и суров, что у тебя — отрадное явленье!- есть о любви четыреста стихов, а у меня два-три стихотворенья. Что свой талант (а у меня он был, и, судя по рецензиям, не мелкий) я чуть не весь, к несчастью, загубил на разные гражданские поделки. И выходило — мне резону нет из этих обличений делать тайну,- что ты — всепроникающий поэт, а я — лишь так, ремесленник случайный. Ну что ж, ты прав. В альбомах у девиц, средь милой дребедени и мороки, в сообществе интимнейших страниц мои навряд ли попадутся строки. И вряд ли что, открыв красиво рот, когда замолкнут стопки и пластинки, мой грубый стих томительно споет плешивый гость притихшей вечеринке. Помилуй бог!- я вовсе не горжусь, а говорю не без душевной боли, что, видимо, не очень-то гожусь для этакой литературной роли. Я не могу писать по пустякам, как словно бы мальчишка желторотый,- иная есть нелегкая работа, иное назначение стихам. Меня к себе единственно влекли — я только к вам тянулся по наитью — великие и малые событья чужих земель и собственной земли. Не так-то много написал я строк, не все они удачны и заметны, радиостудий рядовой пророк, ремесленник журнальный и газетный. Мне в общей жизни, в общем, повезло, я знал ее и крупно и подробно. И рад тому, что это ремесло созданию истории подобно.

Белорусам

Ярослав Смеляков

Вы родня мне по крови и вкусу, по размаху идей и работ, белорусы мои, белорусы, трудовой и веселый народ.Хоть ушел я оттуда мальчишкой и недолго на родине жил, но тебя изучал не по книжкам, не по фильмам тебя полюбил.Пусть с родной деревенькою малой беспредельно разлука долга, но из речи моей не пропало белорусское мягкое «га».Ну, а ежели все-таки надо перед недругом Родины встать, речь моя по отцовскому складу может сразу же твердою стать.Испытал я несчастья и ласку, стал потише, помедленней жить, но во мне еще ваша закваска не совсем перестала бродить.Пусть сегодня простится мне лично, что, о собственной вспомнив судьбе, я с высокой трибуны столичной говорю о себе да себе.В том, как, подняв заздравные чаши вас встречает по-братски Москва, есть всеобщее дружество наше, социальная сила родства.

Письмо домой

Ярослав Смеляков

Твое письмо пришло без опозданья, и тотчас — не во сне, а наяву — как младший лейтенант на спецзаданье, я бросил все и прилетел в Москву. А за столом, как было в даты эти у нас давным-давно заведено, уже сидели женщины и дети, искрился чай, и булькало вино. Уже шелка слегка примяли дамы, не соблюдали девочки манер, и свой бокал по-строевому прямо устал держать заезжий офицер. Дым папирос под люстрою клубился, сияли счастьем личики невест. Вот тут-то я как раз и появился, Как некий ангел отдаленных мест. В казенной шапке, в лагерном бушлате, полученном в интинской стороне, без пуговиц, но с черною печатью, поставленной чекистом на спине. Так я предстал пред вами, осужденным на вечный труд неправедным судом, с лицом по-старчески изнеможденным, с потухшим взглядом и умолкшим ртом. Моя тоска твоих гостей смутила. Смолк разговор, угас застольный пыл… Но, боже мой, ведь ты сама просила, чтоб в этот день я вместе с вами был!

Петр и Алексей

Ярослав Смеляков

Петр, Петр, свершились сроки. Небо зимнее в полумгле. Неподвижно бледнеют щеки, и рука лежит на столе —та, что миловала и карала, управляла Россией всей, плечи женские обнимала и осаживала коней.День — в чертогах, а год — в дорогах, по-мужицкому широка, в поцелуях, в слезах, в ожогах императорская рука.Слова вымолвить не умея, ужасаясь судьбе своей, скорбно вытянувшись, пред нею замер слабостный Алексей.Знает он, молодой наследник, но не может поднять свой взгляд: этот день для него последний — не помилуют, не простят.Он не слушает и не видит, сжав безвольно свой узкий рот. До отчаянья ненавидит все, чем ныне страна живет.Не зазубренными мечами, не под ядрами батарей — утоляет себя свечами, любит благовест и елей.Тайным мыслям подвержен слишком, тих и косен до дурноты. «На кого ты пошел, мальчишка, с кем тягаться задумал ты?Не начетчики и кликуши, подвывающие в ночи,- молодые нужны мне души, бомбардиры и трубачи.Это все-таки в нем до муки, через чресла моей жены, и усмешка моя, и руки неумело повторены.Но, до боли души тоскуя, отправляя тебя в тюрьму, по-отцовски не поцелую, на прощанье не обниму.Рот твой слабый и лоб твой белый надо будет скорей забыть. Ох, нелегкое это дело — самодержцем российским быть!..»Солнце утренним светит светом, чистый снег серебрит окно. Молча сделано дело это, все заранее решено…Зимним вечером возвращаясь по дымящимся мостовым, уважительно я склоняюсь перед памятником твоим.Молча скачет державный гений по земле — из конца в конец. Тусклый венчик его мучений, императорский твой венец.

Пейзаж

Ярослав Смеляков

Сегодня в утреннюю пору, когда обычно даль темна, я отодвинул набок штору и молча замер у окна.Небес сияющая сила без суеты и без труда сосняк и ельник просквозила, да так, как будто навсегда.Мне — как награда без привычки — вся освещенная земля и дробный стрекот электрички, как шов, сшивающий поля.Я плотью чувствую и слышу, что с этим зимним утром слит, и жизнь моя, как снег на крыше, в спокойном золоте блестит.Еще покроют небо тучи, еще во двор заглянет зло. Но все-таки насколько лучше, когда за окнами светло!

Паренёк

Ярослав Смеляков

Рос мальчишка, от других отмечен только тем, что волосы мальца вились так, как вьются в тихий вечер ласточки у старого крыльца. Рос парнишка, видный да кудрявый, окруженный ветками берез; всей деревни молодость и слава — золотая ярмарка волос. Девушки на улице смеются, увидав любимца своего, что вокруг него подруги вьются, вьются, словно волосы его. Ах, такие волосы густые, что невольно тянется рука накрутить на пальчики пустые золотые кольца паренька. За спиной деревня остается,— юноша уходит на войну. Вьется волос, длинный волос вьется, как дорога в дальнюю страну. Паренька соседки вспоминают в день, когда, рожденная из тьмы, вдоль деревни вьюга навевает белые морозные холмы. С орденом кремлевским воротился юноша из армии домой. Знать, напрасно черный ворон вился над его кудрявой головой. Обнимает мать большого сына, и невеста смотрит на него… Ты развейся, женская кручина, завивайтесь, волосы его!

Памятник

Ярослав Смеляков

Приснилось мне, что я чугунным стал. Мне двигаться мешает пьедестал. В сознании, как в ящике, подряд чугунные метафоры лежат. И я слежу за чередою дней из-под чугунных сдвинутых бровей. Вокруг меня деревья все пусты, на них еще не выросли листы. У ног моих на корточках с утра самозабвенно лазит детвора, а вечером, придя под монумент, толкует о бессмертии студент. Когда взойдет над городом звезда, однажды ночью ты придешь сюда. Все тот же лоб, все тот же синий взгляд, все тот же рот, что много лет назад. Как поздний свет из темного окна, я на тебя гляжу из чугуна. Недаром ведь торжественный металл мое лицо и руки повторял. Недаром скульптор в статую вложил все, что я значил и зачем я жил. И я сойду с блестящей высоты на землю ту, где обитаешь ты. Приближусь прямо к счастью своему, рукой чугунной тихо обниму. На выпуклые грозные глаза вдруг набежит чугунная слеза. И ты услышишь в парке под Москвой чугунный голос, нежный голос мой.

Ощущение счастья

Ярослав Смеляков

Верь мне, дорогая моя. Я эти слова говорю с трудом, но они пройдут по всем городам и войдут, как странники, в каждый дом.Я вырвался наконец из угла и всем хочу рассказать про это: ни звезд, ни гудков — за окном легла майская ночь накануне рассвета.Столько в ней силы и чистоты, так бьют в лицо предрассветные стрелы будто мы вместе одни, будто ты прямо в сердце мое посмотрела.Отсюда, с высот пяти этажей, с вершины любви, где сердце тонет, весь мир — без крови, без рубежей — мне виден, как на моей ладони.Гор — не измерить и рек — не счесть, и все в моей человечьей власти. Наверное, это как раз и есть, что называется — полное счастье.Вот гляди: я поднялся, стал, подошел к столу — и, как ни странно, этот старенький письменный стол заиграл звучнее органа.Вот я руку сейчас подниму (мне это не трудно — так, пустяки)- и один за другим, по одному на деревьях распустятся лепестки.Только слово скажу одно, и, заслышав его, издалека, бесшумно, за звеном звено, на землю опустятся облака.И мы тогда с тобою вдвоем, полны ощущенья чистейшего света, за руки взявшись, меж них пройдем, будто две странствующие кометы.Двадцать семь лет неудач — пустяки, если мир — в честь любви — украсили флаги, и я, побледнев, пишу стихи о тебе на листьях нотной бумаги.

Опять начинается сказка

Ярослав Смеляков

Свечение капель и пляска. Открытое ночью окно. Опять начинается сказка на улице, возле кино.Не та, что придумана где-то, а та, что течет надо мной, сопутствует мраку и свету, в пыли существует земной.Есть милая тайна обмана, журчащее есть волшебство в струе городского фонтана, в цветных превращеньях его.Я, право, не знаю, откуда свергаются тучи, гудя, когда совершается чудо шумящего в листьях дождя. Как чаша содружества — брагой, московская ночь до окна наполнена темною влагой, мерцанием капель полна.Мне снова сегодня семнадцать. По улицам детства бродя, мне нравится петь и смеяться под зыбкою кровлей дождя.Я снова осенен благодатью и встречу сегодня впотьмах принцессу в коротеньком платье с короной дождя в волосах.

Нико Пиросмани

Ярослав Смеляков

У меня башка в тумане,— оторвавшись от чернил, вашу книгу, Пиросмани, в книготорге я купил.И ничуть не по эстетству, а как жизни идеал, помесь мудрости и детства на обложке увидал.И меня пленили странно — я певец других времен — два грузина у духана, кучер, дышло, фаэтон.Ты, художник, черной сажей, от которой сам темнел, Петербурга вернисажи богатырски одолел.Та актерка Маргарита, непутевая жена, кистью щедрою открыта, всенародно прощена.И красавица другая, полутомная на вид, словно бы изнемогая, на бочку своем лежит.В черном лифе и рубашке, столь прекрасная на взгляд, а над ней порхают пташки, розы в воздухе стоят.С человечностью страданий молча смотрят в этот день раннеутренние лани и подраненный олень.Вы народны в каждом жесте и сильнее всех иных. Эти вывески на жести стоят выставок больших.У меня теперь сберкнижка — я бы выдал вам заем. Слишком поздно, поздно слишком мы друг друга узнаём.

Мое поколение

Ярослав Смеляков

Нам время не даром дается. Мы трудно и гордо живем. И слово трудом достается, и слава добыта трудом.Своей безусловною властью, от имени сверстников всех, я проклял дешевое счастье и легкий развеял успех.Я строил окопы и доты, железо и камень тесал, и сам я от этой работы железным и каменным стал.Меня — понимаете сами — чернильным пером не убить, двумя не прикончить штыками и в три топора не свалить.Я стал не большим, а огромным попробуй тягаться со мной! Как Башни Терпения, домны стоят за моею спиной.Я стал не большим, а великим, раздумье лежит на челе, как утром небесные блики на выпуклой голой земле.Я начал — векам в назиданье — на поле вчерашней войны торжественный день созиданья, строительный праздник страны.