Перейти к содержимому

Енгибарову от зрителей

Владимир Семенович Высоцкий

Шут был вор: он воровал минуты — Грустные минуты тут и там. Грим, парик, другие атрибуты Этот шут дарил другим шутам.

В светлом цирке между номерами, Незаметно, тихо, налегке Появлялся клоун между нами Иногда в дурацком колпаке.

Зритель наш шутами избалован — Жаждет смеха он, тряхнув мошной, И кричит: «Да разве это клоун?! Если клоун — должен быть смешной!»

Вот и мы… Пока мы вслух ворчали: «Вышел на арену — так смеши!» — Он у нас тем временем печали Вынимал тихонько из души.

Мы опять в сомненье — век двадцатый: Цирк у нас, конечно, мировой, Клоун, правда, слишком мрачноватый — Невеселый клоун, не живой.

Ну а он, как будто в воду канув, Вдруг при свете, нагло, в две руки Крал тоску из внутренних карманов Наших душ, одетых в пиджаки.

Мы потом смеялись обалдело, Хлопали, ладони раздробя. Он смешного ничего не делал — Горе наше брал он на себя.

Только — балагуря, тараторя — Всё грустнее становился мим, Потому что груз чужого горя По привычке он считал своим.

Тяжелы печали, ощутимы — Шут сгибался в световом кольце, Делались всё горше пантомимы, И — морщины глубже на лице.

Но тревоги наши и невзгоды Он горстями выгребал из нас, Будто многим обезболил роды, А себе — защиты не припас.

Мы теперь без боли хохотали, Весело по нашим временам: «Ах, как нас прекрасно обокрали — Взяли то, что так мешало нам!»

Время! И, разбив себе колени, Уходил он, думая своё. Рыжий воцарился на арене, Да и за пределами её.

Злое наше вынес добрый гений За кулисы — вот нам и смешно. Вдруг — весь рой украденных мгновений В нём сосредоточился в одно.

В сотнях тысяч ламп погасли свечи. Барабана дробь — и тишина… Слишком много он взвалил на плечи Нашего — и сломана спина.

Зрители — и люди между ними — Думали: вот пьяница упал… Шут в своей последней пантомиме Заигрался — и переиграл.

Он застыл — не где-то, не за морем — Возле нас, как бы прилёг, устав,— Первый клоун захлебнулся горем, Просто сил своих не рассчитав.

Я шагал вперёд неукротимо, Но успев склониться перед ним. Этот трюк уже не пантомима: Смерть была — царица пантомим!

Этот вор, с коленей срезав путы, По ночам не угонял коней. Умер шут. Он воровал минуты — Грустные минуты у людей.

Многие из нас бахвальства ради Не давались: проживём и так! Шут тогда подкрадывался сзади Тихо и бесшумно — на руках…

Сгинул, канул он — как ветер сдунул! Или это шутка чудака?.. Только я колпак ему — придумал, Этот клоун был без колпака.

Похожие по настроению

Ревю стариков

Евгений Александрович Евтушенко

В том барселонском знаменитом кабаре встал дыбом зал, как будто шерсть на кабане, и на эстраде два луча, как два клыка, всадил с усмешкой осветитель в старика. Весь нарумяненный, едва стоит старик, и черным коршуном на лысине парик. Хрипит он, дедушка, затянутый в корсет: «Мы — труппа трупов — начинаем наш концерт!» А зал хохочет, оценив словесный трюк, поскольку очень уж смешное слово — «труп», когда сидишь и пьешь, вполне здоров и жив, девчонке руки на колено положив. Конферансье, по-мефистофельски носат, нам представляет человечий зоосад: «Объявляю первый номер! Тот певец, который помер двадцать пять, пожалуй, лет назад…» И вот выходит хилый дедушка другой, убого шаркнув своей немощной ногой и челюсть юную неверную моля, чтобы не выпала она на ноте «ля». Старик, фальшивя, тянет старое танго, а зал вовсю ему гогочет: «Иго-го!» Старик пускает, надрываясь, петуха, а зал в ответ ему пускает: «Ха-ха-ха!» Опять хрипит конферансье, едва живой: «Наш танцевальный номер — номер огневой! Ножки — персики в сиропе! Ножки — лучшие в Европе, но, не скрою,— лишь до первой мировой!» И вот идет со штукатуркой на щеках прабабка в сетчатых игривеньких чулках. На красных туфлях в лживых блестках мишуры я вижу старческие тяжкие бугры. А зал защелкнулся, как будто бы капкан. А зал зашелся от слюны: «Канкан! Канкан!» Юнец прыщавый и зеленый, как шпинат, ей лихорадочно шипит: «Шпагат! Шпагат!» Вот в гранд-батман идет со скрежетом нога, а зал скабрезным диким стадом: «Га-га-га…» Я от стыда не поднимаю головы, ну а вокруг меня сплошное: «Гы-гы-гы…» О, кто ты, зал? Какой такой жестокий зверь? Ведь невозможно быть еще подлей и злей. Вы, стариков любовью грустной полюбя, их пожалейте, словно будущих себя. Эх вы, орущие соплюшки, сопляки, ведь вы — грядущие старушки, старики, и вас когда-нибудь грядущий юный гад еще заставит делать, милые, шпагат. А я бреду по Барселоне, как чумной. И призрак старости моей идет за мной. Мы с ним пока еще идем раздельно, но где, на каком углу сольемся мы в одно? Да, я жалею стариков. Я ретроград. Хватаю за руки прохожих у оград: «Объявляю новый номер! Я поэт, который помер, но не помню, сколько лет назад…»

Кабычегоневышлисты

Евгений Александрович Евтушенко

Не всякая всходит идея, асфальт пробивает не всякое семя. Кулаком по земному шару Архимед колотил, как всевышний. «Дайте мне точку опоры, и я переверну всю землю!», — но не дали этой точки: «Кабы чего не вышло…» «Кабы чего не вышло…» — в колёса вставляли палки первому паровозу — лишь бы столкнуть с пути, и в скальпель хирурга вцеплялись всех коновалов пальцы, когда он впервые разрезал сердце — чтобы спасти. «Кабы чего не вышло…» — сыто и мордовито ворчали на аэропланы, на электрический свет. «Кабы чего не вышло…» — и «Мастера и Маргариту» мы прочитали с вами позднее на двадцать лет. Прощание с бормотухой для алкоголика — горе. Прыгать в рассольник придётся солёному огурцу. Но есть алкоголики трусости — особая категория. «Кабычегоневышлисты» — по образному словцу. Их руки дрожат, как от пьянства, их ноги нетрезво подкашиваются, когда им дают на подпись поэмы и чертежи, и даже графины с водою побулькивают по-алкашески у алкоголиков трусости, у бормотушников лжи. И по проводам телефонным ползёт от уха до уха, как будто по сладким шлангам, словесная бормотуха. Вместо забот о хлебе, о мясе, о чугуне слышится липкий лепет: «Кабы… чего… не …» На проводе Пётр Сомневалыч. Его бы сдать в общепит! Гражданским самоваром он весь от сомнений кипит. Лоб медный вконец распаялся. Прёт кипяток сквозь швы. Но всё до смешного ясно: «Кабы… чего… не вы…» Выставить бы Филонова так, чтобы ахнул Париж, но — как запах палёного: «Кабы… чего… не выш…» Пока доказуются истины, рушатся в никуда кабычегоневышлистами высасываемые года… Кабычегоневышлизмом, как засухой, столько выжгло. Под запоздалый дождичек стыд подставлять решето. Есть люди, всю жизнь положившие, чтобы хоть что-нибудь вышло, и трутни, чей труд единственный — чтобы не вышло ничто. Взгляд на входящих нацелен, словно двуствольная «тулка», как будто любой проситель — это тамбовский волк. Сейф, где людские судьбы, — волокитовая шкатулка, которая впрямь по-волчьи стальными зубами: «Щёлк!» В доспехах из резолюций рыцари долгого ящика, где даже носатая Несси и та не наткнётся на дно, не лучше жуков колорадских и морового ящура хлеба и коров пожирали с пахарями заодно. И овдовела землица, лишённая ласки сеющего, затосковала гречиха, клевер уныло полёг, и подсекала под корень измученный колос лысенковщина, и квакать учились курицы, чтоб не попасть под налог. В лопающемся френче Кабычегоневышлистенко сограждан своих охраняя от якобы вредных затей, видел во всей кибернетике лишь мракобесье и мистику и отнимал компьютеры у будущих наших детей. И, отвергая всё новое, откладыватели, непущатели: «Это беспрецедентно!» — грозно махали печатями, забыв, что с ветхим ружьишком, во вшах, разута, раздета Октябрьская революция тоже беспрецедентна! Навеки беспрецедентны Ленин и Маяковский. Беспрецедентен Гагарин, обнявший весь шар земной. Беспрецедентен по смелости ядерный мораторий — матросовский подвиг мира, свершённый нашей страной. Я приветствую время, когда по законам баллистики из кресел летят вверх тормашками — «кабычегоневышлистики». Великая Родина наша, из кабинетов их выставь, дай им проветриться малость на нашем просторе большом. Когда карандаш-вычёркиватель у кабычегоневышлистов, есть пропасть меж красным знаменем и красным карандашом. На знамени Серп и Молот страна не случайно вышила, а вовсе не чьё-то трусливое: «Кабы чего не вышло…»!

В цирке

Максимилиан Александрович Волошин

Клоун в огненном кольце… Хохот мерзкий, как проказа, И на гипсовом лице Два горящих болью глаза.Лязг оркестра; свист и стук. Точно каждый озабочен Заглушить позорный звук Мокро хлещущих пощечин.Как огонь, подвижный круг… Люди — звери, люди — гады, Как стоглазый, злой паук, Заплетают в кольца взгляды.Все крикливо, все пестро… Мне б хотелось вызвать снова Образ бледного, больного, Грациозного Пьеро…В лунном свете с мандолиной Он поет в своем окне Песню страсти лебединой Коломбине и луне.Хохот мерзкий, как проказа; Клоун в огненном кольце. И на гипсовом лице Два горящих болью глаза…

Цирк

Николай Алексеевич Заболоцкий

Цирк сияет, словно щит, Цирк на пальцах верещит, Цирк на дудке завывает, Душу в душу ударяет! С нежным личиком испанки, И цветами в волосах Тут девочка, пресветлый ангел, Виясь, плясала вальс-казак. Она среди густого пара Стоит, как белая гагара, То с гитарой у плеча Реет, ноги волоча. То вдруг присвистнет, одинокая, Совьется маленьким ужом, И вновь несется, нежно охая,— Прелестый образ и почти что нагишом! Но вот одежды беспокойство Вкруг тела складками легло. Хотя напрасно! Членов нежное устройство На всех впечатление произвело. Толпа встает. Все дышат, как сапожники, Во рту слюны навар кудрявый. Иные, даже самые безбожники, Полны таинственной отравой. Другие же, суя табак в пустую трубку, Облизываясь, мысленно целуют ту голубку, Которая пред ними пролетела. Пресветлая! Остаться не захотела! Вой всюду в зале тут стоит, Кромешным духом все полны. Но музыка опять гремит, И все опять удивлены. Лошадь белая выходит; Бледным личиком вертя, И на ней при всем народе Сидит полновесное дитя. Вот, маша руками враз, Дитя, смеясь, сидит анфас, И вдруг, взмахнув ноги обмылком, Дитя сидит к коню затылком. А конь, как стржник, опустив Высокий лоб с большим пером, По кругу носится, спесив, Поставив ноги под углом. Тут опять всеобщее изумленье, И похвала, и одобренье, И, как зверок, кусает зависть Тех, кто недавно улыбались Иль равнодушными казались. Мальчишка, тихо хулиганя, Подружке на ухо шептал: «Какая тут сегодня баня!» И девку нежно обнимал. Она же, к этому привыкнув, Сидела тихая, не пикнув: Закон имея естества, Она желала сватовства. Но вот опять арена скачет, Ход представленья снова начат. Два тоненькие мужика Стоят, сгибаясь у шеста. Один, ладони поднимая, На воздух медленно ползет, То красный шарик выпускает, То вниз, нарядный, упадет И товарищу на плечи Тонкой ножкою встает. Потом они, смеясь опасно, Ползут наверх единогласно И там, обнявшись наугад, На толстом воздухе стоят. Они дыханьем укрепляют Двойного тела равновесье, Но через миг опять летают, Себя по воздуху разнеся. Тут опять, восторга полон, Зал трясется, как кликуша, И стучит ногами в пол он, Не щадя чужие уши. Один старик интеллигентный Сказал, другому говоря: «Этот праздник разноцветный Посещаю я не зря. Здесь нахожу я греческие игры, Красоток розовые икры, Научных замечаю лошадей,— Это не цирк, а прямо чародей!» Другой, плешивый, как колено, Сказал, что это несомненно. На последний страшный номер Вышла женщина-змея. Она усердно ползала в соломе, Ноги в кольца завия. Проползав несколько минут, Она совсем лишилась тела. Кругом служители бегут: — Где? Где? Красотка улетела! Тут пошел в народе ужас, Все свои хватают шапки И бросаются наружу, Имея девок полные охапки. «Воры! Воры!» — все кричали, Но воры были невидимки; Они в тот вечер угощали Своих друзей на Ситном рынке. Над ними небо было рыто Веселой руганью двойной, И жизнь трещала, как корыто, Летая книзу головой.

Над гробом О.И. Сенковского

Владимир Бенедиктов

И он угас. Он блеском парадокса Нас поражал, страдая и шутя, — И кто порой невольно не увлекся Его статьей, как лакомством дитя? Не дети ль мы!.. Оправив прибауткой Живую речь, с игрушкой и с лозой, Он действовал порой научной шуткой, Порою — в смех завернутой слезой, И средь трудов болезненных и шуток, В которых жизнь писателя текла, Смерть, уловив удобный промежуток, Свой парадокс над ним произнесла. К числу потерь еще одну причисли, Убогий свет! Ликуй, земная тьма! Еще ушел один служитель мысли, Друг знания, с светильником ума. Ушел, умолк — навек, без оговорок. Прочтем слова последних тех ‘Листков’. Что он писал!.. Ведь для живущих дорог И свят завет передмогильных слов. Он там сказал: ‘Всё приводите в ясность! Не бойтесь! Все иди на общий суд! Нас оградит общественная гласность От тайных язв и ядовитых смут’. Он осуждал тот взгляд тупой и узкой, Что видит зло в лучах правдивых дум; Невежеству и мудрости французской Он воспрещал давить наш русский ум. Он уяснял голов тех закоснелость, Которым сплошь — под навык старых лет — Родной наш ум является как смелость, Как дерзкий крик, идущий под запрет. Он говорил: ‘Друзья! Не заглушайте Благих семян! Не тьмите нам зарю, И нам читать и мыслить не мешайте На пользу всем, в служение царю!’ Живущий брат! Пошли же на прощанье Отшедшему, что между нами смолк, Привет любви, и помни: завещанье Умершего есть для живущих долг. Не преграждай благих стремлений века И светлых искр мышленья не туши! Дай нам понять значенье человека! Дай видеть нам бессмертие души!

Мрачное о юмористах

Владимир Владимирович Маяковский

Где вы, бодрые задиры? Крыть бы розгой! Взять в слезу бы! До чего же наш сатирик измельчал и обеззубел! Для подхода для такого мало, што ли, жизнь дрянна? Для такого Салтыкова — Салтыкова-Щедрина? Заголовком жирно-алым мозжечок прикрывши тощий, ходят тихо по журналам дореформенные тещи. Саранчой улыбки выев, ходят нэпманам на страх анекдоты гробовые — гроб о фининспекторах. Или, злобой измусоля сотню строк в бумажный крах, пишут про свои мозоли от зажатья в цензорах. Дескать, в самом лучшем стиле, будто розы на заре, лепестки пораспустили б мы без этих цензорей. А поди сними рогатки — этаких писцов стада пару анекдотов гадких ткнут — и снова пустота. Цензоров обвыли воем. Я ж другою мыслью ранен: жалко бедных, каково им от прочтенья столькой дряни? Обличитель, меньше крему, очень темы хороши. О хорошенькую тему зуб не жалко искрошить. Дураков больших обдумав, взяли б в лапы лупы вы. Мало, што ли, помпадуров? Мало — градов Глуповых? Припаси на зубе яд, в километр жало вызмей против всех, кто зря сидят на труде, на коммунизме! Чтоб не скрылись, хвост упрятав, крупных вылови налимов — кулаков и бюрократов, дураков и подхалимов. Измельчал и обеззубел, обэстетился сатирик. Крыть бы в розги, взять в слезу бы! Где вы, бодрые задиры?

Уж, и весело!

Владимир Владимирович Маяковский

О скуке    на этом свете Гоголь    говаривал много. Много он понимает — этот самый ваш          Гоголь! В СССР    от веселости стонут    целые губернии и волости. Например,         со смеха          слёзы потопом на крохотном перегоне             от Киева до Конотопа. Свечи    кажут       язычьи кончики. 11 ночи.       Сидим в вагончике. Разговор       перекидывается сам от бандитов       к Брынским лесам. Остановят поезд —          минута паники. И мчи    в Москву,            укутавшись в подштанники. Осоловели;       поезд          темный и душный, и легли,    попрятав червонцы             в отдушины. 4 утра.    Скок со всех ног. Стук    со всех рук: «Вставай!         Открывай двери! Чай, не зимняя спячка.             Не медведи-звери!» Где-то    с перепугу             загрохотал наган, у кого-то        в плевательнице             застряла нога. В двери    новый стук          раздраженный. Заплакали         разбуженные              дети и жены. Будь что будет…           Жизнь —             на ниточке! Снимаю цепочку,          и вот… Ласковый голос:            «Купите открыточки, пожертвуйте       на воздушный флот!» Сон         еще       не сошел с сонных, ищут    радостно       карманы в кальсонах. Черта    вытащишь           из голой ляжки. Наконец,        разыскали          копеечные бумажки. Утро,    вдали       петухи пропели… — Через сколько            лет          соберет он на пропеллер? Спрашиваю,       под плед          засовывая руки: — Товарищ сборщик,          есть у вас внуки? — Есть, —           говорит.          — Так скажите                внучке, чтоб с тех собирала,          — на ком брючки. А этаким способом          — через тысячную ночку — соберете    разве что            на очки летчику. — Наконец,        задыхаясь от смеха, поезд    взял       и дальше поехал. К чему спать?       Позевывает пассажир. Сны эти    только       нагоняют жир. Человеческим       происхождением             гордятся простофили. А я        сожалею,       что я          не филин. Как филинам полагается,                 не предаваясь сну, ждал бы    сборщиков,          взлезши на сосну.

Пародии делает он под тебя

Владимир Семенович Высоцкий

Пародии делает он под тебя, О будущем бредя, о прошлом скорбя, Журит по-хорошему, вроде, любя, С улыбкой поёт непременно, А кажется будто поёт — под себя — И делает одновременно. Про росы, про плёсы, про медкупоросы, Там — осыпи, осы, мороз и торосы, И сосны, и СОСы, и соски, и косы, Усы, эскимосы и злостные боссы. А в Подольске — раздолье: Ив Монтан он — и только! Есть ведь и горькая доля, А есть горькая долька. Тогда его зритель подольский Возлюбит зимою и летом, А вот полуостров наш Кольский Весьма потеряет на этом. Настолько он весь романтичный, Что нечего и пародировать, Но он мне в душе симпатичен, [Я б смог] его перефразировать. Нет свободной минуты и, кстати, Спать не может {он} не от кошмаров, Потому что он {всё} время тратит На подсчёты моих гонораров.

Парад-алле, не видно кресел

Владимир Семенович Высоцкий

Парад-алле, не видно кресел, мест. Оркестр шпарил марш, и вдруг, весь в чёрном, Эффектно появился шпрехшталмейстр И крикнул о сегодняшнем ковёрном. Вот на манеже мощный чёрный слон, Он показал им свой нерусский норов. Я раньше был уверен, будто он — Главою у зверей и у жонглёров. Я был не прав — с ним шёл холуй с кнутом, Кормил его, ласкал, лез целоваться И на ухо шептал ему. О чём? В слоне я сразу начал сомневаться. Потом слон сделал что-то вроде па С презреньем, и уведен был куда-то… И всякая полезла шантрапа В лице людей, певиц и акробатов. Вот выскочили трое молодцов, Одновременно всех подвергли мукам, Но вышел мужичок — из наглецов — И их убрал со сцены ловким трюком. Потом, когда там кто-то выжимал Людей ногами, грудью и руками, — Тот мужичок весь цирк увеселял Какой-то непонятностью с шарами. Он всё за что-то брался, что-то клал, Хватал за всё, я понял: вот работа! Весь трюк был в том, что он не то хватал — Наверное, высмеивал кого-то. Убрав его — он был навеселе, — Арену занял сонм эквилибристов. Ну всё, пора кончать парад-алле Ковёрных! Дайте туш, даёшь артистов!

Памяти Василия Шукшина

Владимир Семенович Высоцкий

Ещё — ни холодов, ни льдин, Земля тепла, красна калина, А в землю лёг ещё один На Новодевичьем мужчина. Должно быть, он примет не знал, Народец праздный суесловит, Смерть тех из нас всех прежде ловит, Кто понарошку умирал. Коль так, Макарыч, — не спеши, Спусти колки, ослабь зажимы, Пересними, перепиши, Переиграй — останься живым. Но, в слёзы мужиков вгоняя, Он пулю в животе понёс, Припал к земле, как верный пёс… А рядом куст калины рос — Калина красная такая. Смерть самых лучших намечает — И дёргает по одному. Такой наш брат ушёл во тьму! Не буйствует и не скучает. А был бы «Разин» в этот год… Натура где? Онега? Нарочь? Всё — печки-лавочки, Макарыч, — Такой твой парень не живёт! Ты белые стволы берёз Ласкал в киношной гулкой рани, Но успокоился всерьёз, Решительней чем на экране. Вот после временной заминки Рок процедил через губу: «Снять со скуластого табу — За то что он видал в гробу Все панихиды и поминки. Того, с большой душою в теле И с тяжким грузом на горбу, Чтоб не испытывал судьбу, Взять утром тёпленьким в постели!» И после непременной бани, Чист перед Богом и тверёз, Взял да и умер он всерьёз — Решительней, чем на экране. Гроб в грунт разрытый опуская Средь новодевичьих берёз, Мы выли, друга отпуская В загул без времени и края… А рядом куст сирени рос — Сирень осенняя, нагая…

Другие стихи этого автора

Всего: 759

Гимн школе

Владимир Семенович Высоцкий

Из класса в класс мы вверх пойдем, как по ступеням, И самым главным будет здесь рабочий класс, И первым долгом мы, естественно, отменим Эксплуатацию учителями нас!Да здравствует новая школа! Учитель уронит, а ты подними! Здесь дети обоего пола Огромными станут людьми!Мы строим школу, чтобы грызть науку дерзко, Мы все разрушим изнутри и оживим, Мы серость выбелим и выскоблим до блеска, Все теневое мы перекроем световым! Так взрасти же нам школу, строитель,- Для душ наших детских теплицу, парник,- Где учатся — все, где учитель — Сам в чем-то еще ученик!

Я не люблю

Владимир Семенович Высоцкий

Я не люблю фатального исхода. От жизни никогда не устаю. Я не люблю любое время года, Когда веселых песен не пою. Я не люблю открытого цинизма, В восторженность не верю, и еще, Когда чужой мои читает письма, Заглядывая мне через плечо. Я не люблю, когда наполовину Или когда прервали разговор. Я не люблю, когда стреляют в спину, Я также против выстрелов в упор. Я ненавижу сплетни в виде версий, Червей сомненья, почестей иглу, Или, когда все время против шерсти, Или, когда железом по стеклу. Я не люблю уверенности сытой, Уж лучше пусть откажут тормоза! Досадно мне, что слово «честь» забыто, И что в чести наветы за глаза. Когда я вижу сломанные крылья, Нет жалости во мне и неспроста — Я не люблю насилье и бессилье, Вот только жаль распятого Христа. Я не люблю себя, когда я трушу, Досадно мне, когда невинных бьют, Я не люблю, когда мне лезут в душу, Тем более, когда в нее плюют. Я не люблю манежи и арены, На них мильон меняют по рублю, Пусть впереди большие перемены, Я это никогда не полюблю.

Иноходец

Владимир Семенович Высоцкий

Я скачу, но я скачу иначе, По полям, по лужам, по росе… Говорят: он иноходью скачет. Это значит иначе, чем все.Но наездник мой всегда на мне,- Стременами лупит мне под дых. Я согласен бегать в табуне, Но не под седлом и без узды!Если не свободен нож от ножен, Он опасен меньше, чем игла. Вот и я оседлан и стреножен. Рот мой разрывают удила.Мне набили раны на спине, Я дрожу боками у воды. Я согласен бегать в табуне, Но не под седлом и без узды!Мне сегодня предстоит бороться. Скачки! Я сегодня — фаворит. Знаю — ставят все на иноходца, Но не я — жокей на мне хрипит!Он вонзает шпоры в ребра мне, Зубоскалят первые ряды. Я согласен бегать в табуне, Но не под седлом и без узды. Пляшут, пляшут скакуны на старте, Друг на друга злобу затая, В исступленьи, в бешенстве, в азарте, И роняют пену, как и я. Мой наездник у трибун в цене,- Крупный мастер верховой езды. Ох, как я бы бегал в табуне, Но не под седлом и без узды. Нет! Не будут золотыми горы! Я последним цель пересеку. Я ему припомню эти шпоры, Засбою, отстану на скаку. Колокол! Жокей мой на коне, Он смеется в предвкушеньи мзды. Ох, как я бы бегал в табуне, Но не под седлом и без узды! Что со мной, что делаю, как смею — Потакаю своему врагу! Я собою просто не владею, Я придти не первым не могу! Что же делать? Остается мне Вышвырнуть жокея моего И скакать, как будто в табуне, Под седлом, в узде, но без него! Я пришел, а он в хвосте плетется, По камням, по лужам, по росе. Я впервые не был иноходцем, Я стремился выиграть, как все!

Люблю тебя

Владимир Семенович Высоцкий

Люблю тебя сейчас Не тайно — напоказ. Не «после» и не «до» в лучах твоих сгораю. Навзрыд или смеясь, Но я люблю сейчас, А в прошлом — не хочу, а в будущем — не знаю. В прошедшем «я любил» — Печальнее могил, — Все нежное во мне бескрылит и стреножит, Хотя поэт поэтов говорил: «Я вас любил, любовь еще, быть может…» Так говорят о брошенном, отцветшем — И в этом жалость есть и снисходительность, Как к свергнутому с трона королю. Есть в этом сожаленье об ушедшем Стремленьи, где утеряна стремительность, И как бы недоверье к «я люблю». Люблю тебя теперь Без мер и без потерь, Мой век стоит сейчас — Я вен не перережу! Во время, в продолжение, теперь Я прошлым не дышу и будущим не брежу. Приду и вброд, и вплавь К тебе — хоть обезглавь! — С цепями на ногах и с гирями по пуду. Ты только по ошибке не заставь, Чтоб после «я люблю» добавил я, что «буду». Есть горечь в этом «буду», как ни странно, Подделанная подпись, червоточина И лаз для отступленья, про запас, Бесцветный яд на самом дне стакана. И словно настоящему пощечина — Сомненье в том, что «я люблю» — сейчас. Смотрю французский сон С обилием времен, Где в будущем — не так, и в прошлом — по-другому. К позорному столбу я пригвожден, К барьеру вызван я языковому. Ах, разность в языках! Не положенье — крах. Но выход мы вдвоем поищем и обрящем. Люблю тебя и в сложных временах — И в будущем, и в прошлом настоящем!..

Эй, шофёр, вези

Владимир Семенович Высоцкий

— Эй, шофёр, вези — Бутырский хутор, Где тюрьма, — да поскорее мчи! — А ты, товарищ, опоздал, ты на два года перепутал — Разбирают уж тюрьму на кирпичи. — Очень жаль, а я сегодня спозаранку По родным решил проехаться местам… Ну да ладно, что ж, шофёр, тогда вези меня в «Таганку» — Погляжу, ведь я бывал и там. — Разломали старую «Таганку» — Подчистую, всю, ко всем чертям! — Что ж, шофёр, давай назад, крути-верти свою баранку — Так ни с чем поедем по домам. Или нет, сперва давай закурим, Или лучше выпьем поскорей! Пьём за то, чтоб не осталось по России больше тюрем, Чтоб не стало по России лагерей!

Эврика! Ура! Известно точно

Владимир Семенович Высоцкий

Эврика! Ура! Известно точно То, что мы потомки марсиан. Правда это Дарвину пощёчина: Он большой сторонник обезьян. По теории его выходило, Что прямой наш потомок — горилла! В школе по программам обязательным Я схватил за Дарвина пять «пар», Хохотал в лицо преподавателям И ходить стеснялся в зоопарк. В толстой клетке там, без ласки и мыла, Жил прямой наш потомок — горилла. Право, люди все обыкновенные, Но меня преследовал дурман: У своих знакомых непременно я Находил черты от обезьян. И в затылок, и в фас выходило, Что прямой наш потомок — горилла! Мне соседка Мария Исаковна, У которой с дворником роман, Говорила: «Все мы одинаковы! Все произошли от обезьян». И приятно ей, и радостно было, Что у всех у нас потомок — горилла! Мстила мне за что-то эта склочница: Выключала свет, ломала кран… Ради бога, пусть, коль ей так хочется, Думает, что все — от обезьян. Правда! Взглянёшь на неё — выходило, Что прямой наш потомок — горилла!

Штрафные батальоны

Владимир Семенович Высоцкий

Всего лишь час дают на артобстрел — Всего лишь час пехоте передышки, Всего лишь час до самых главных дел: Кому — до ордена, ну а кому — до «вышки». За этот час не пишем ни строки — Молись богам войны артиллеристам! Ведь мы ж не просто так — мы штрафники, Нам не писать: «…считайте коммунистом». Перед атакой водку — вот мура! Своё отпили мы ещё в гражданку. Поэтому мы не кричим «ура» — Со смертью мы играемся в молчанку. У штрафников один закон, один конец — Коли-руби фашистского бродягу, И если не поймаешь в грудь свинец — Медаль на грудь поймаешь за отвагу. Ты бей штыком, а лучше бей рукой — Оно надёжней, да оно и тише, И ежели останешься живой — Гуляй, рванина, от рубля и выше! Считает враг: морально мы слабы — За ним и лес, и города сожжёны. Вы лучше лес рубите на гробы — В прорыв идут штрафные батальоны! Вот шесть ноль-ноль — и вот сейчас обстрел… Ну, бог войны, давай без передышки! Всего лишь час до самых главных дел: Кому — до ордена, а большинству — до «вышки»…

Шторм

Владимир Семенович Высоцкий

Мы говорим не «штормы», а «шторма» — Слова выходят коротки и смачны. «Ветра» — не «ветры» — сводят нас с ума, Из палуб выкорчёвывая мачты. Мы на приметы наложили вето — Мы чтим чутьё компасов и носов. Упругие, тугие мышцы ветра Натягивают кожу парусов. На чаше звёздных — подлинных — Весов Седой Нептун судьбу решает нашу, И стая псов, голодных Гончих Псов, Надсадно воя, гонит нас на Чашу. Мы, призрак легендарного корвета, Качаемся в созвездии Весов — И словно заострились струи ветра И вспарывают кожу парусов. По курсу — тень другого корабля, Он шёл, и в штормы хода не снижая. Глядите — вон болтается петля На рее, по повешенным скучая! С ним Провиденье поступило круто: Лишь вечный штиль — и прерван ход часов, Попутный ветер словно бес попутал — Он больше не находит парусов. Нам кажется, мы слышим чей-то зов — Таинственные чёткие сигналы… Не жажда славы, гонок и призов Бросает нас на гребни и на скалы — Изведать то, чего не ведал сроду, Глазами, ртом и кожей пить простор… Кто в океане видит только воду, Тот на земле не замечает гор. Пой, ураган, нам злые песни в уши, Под череп проникай и в мысли лезь; Лей, звёздный дождь, вселяя в наши души Землёй и морем вечную болезнь!

Шофёр самосвала, не очень красив

Владимир Семенович Высоцкий

Шофер самосвала, не очень красив, Показывал стройку и вдруг заодно Он мне рассказал трюковой детектив На чёрную зависть артистам кино:«Сам МАЗ — девятнадцать, и груз — двадцать пять, И всё это — вместе со мною — на дно… Ну что — подождать? Нет, сейчас попытать И лбом выбивать лобовое стекло…»

Шофёр ругал погоду

Владимир Семенович Высоцкий

Шофёр ругал погоду И говорил: «Влияют на неё Ракеты, спутники, заводы, А в основном — жульё».

Шмоток у вечности урвать

Владимир Семенович Высоцкий

Шмоток у вечности урвать, Чтоб наслаждаться и страдать, Чтобы не слышать и неметь, Чтобы вбирать и отдавать, Чтобы иметь и не иметь, Чтоб помнить иль запоминать.

Что-то ничего не пишется

Владимир Семенович Высоцкий

Что-то ничего не пишется, Что-то ничего не ладится — Жду: а вдруг талант отыщется Или нет — какая разница!