Перейти к содержимому

Часы на башне распевали над зыбью ртутною реки, и в безднах улиц возникали, как капли крови, огоньки. Я ждал. Мерцали безучастно скучающие небеса. Надежды пели ясно-ясно, как золотые голоса. Я ждал, по улицам блуждая, и на колесах корабли, зрачками красными вращая, в тумане с грохотом ползли. И ты пришла, необычайна, меня приметила впотьмах, и встала бархатная тайна в твоих языческих глазах. И наши взгляды, наши тени как бы сцепились на лету, и как ты вздрогнула в смятенье, мою предчувствуя мечту! И в миг стремительно-горящий, и отгоняя, и маня, с какой-то жалобой звенящей оторвалась ты от меня. Исчезла, струнно улетела… На плен ласкающей любви ты променять не захотела пустыни вольные свои. И снова жду я, беспокойный, каких чудес, какой тиши? И мечется твой ветер знойный в гудящих впадинах души. Лондон, Marble Arch Звон, и радугой росистой… Звон, и радугой росистой малый купол окаймлен… Капай, частый, капай, чистый, серебристый перезвон… Никого не забывая, жемчуг выплесни живой… Плачет свечка восковая, голубь дымно-голубой… И ясны глаза иконок, и я счастлив, потому потому что церковенка-ребенок распевает на холму… Да над нею, беспорочной, уплывает на восток тучка вогнутая, точно мокрый белый лепесток…

Похожие по настроению

Не ты ль в моих мечтах, певучая, прошла…

Александр Александрович Блок

Не ты ль в моих мечтах, певучая, прошла Над берегом Невы и за чертой столицы? Не ты ли тайный страх сердечный совлекла С отвагою мужей и с нежностью девицы? Ты песнью без конца растаяла в снегах И раннюю весну созвучно повторила. Ты шла звездою мне, но шла в дневных лучах И камни площадей и улиц освятила. Тебя пою, о, да! Но просиял твой свет И вдруг исчез — в далекие туманы. Я направляю взор в таинственные страны, — Тебя не вижу я, и долго бога нет. Но верю, ты взойдешь, и вспыхнет сумрак алый, Смыкая тайный круг, в движеньи запоздалый.8 июля 1901

Как часто ночью в тишине глубокой

Алексей Константинович Толстой

Как часто ночью в тишине глубокой Меня тревожит тот же дивный сон: В туманной мгле стоит дворец высокий И длинный ряд дорических колонн, Средь диких гор от них ложатся тени, К реке ведут широкие ступени.И солнце там приветливо не блещет, Порой сквозь тучи выглянет луна, О влажный брег порой лениво плещет, Катяся мимо, сонная волна, И истуканов рой на плоской крыше Стоит во тьме один другого выше.Туда, туда неведомая сила Вдоль по реке влечет мою ладью, К высоким окнам взор мой пригвоздила, Желаньем грудь наполнила мою. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Я жду тебя. Я жду, чтоб ты склонила На темный дол свой животворный взгляд,- Тогда взойдет огнистое светило, В алмазных искрах струи заблестят, Проснется замок, позлатятся горы И загремят невидимые хоры.Я жду, но тщетно грудь моя трепещет, Лишь сквозь туман виднеется луна, О влажный берег лишь лениво плещет, Катяся мимо, сонная волна, И истуканов рой на плоской крыше Стоит во тьме один другого выше.

Ты

Андрей Белый

Меж сиреней, меж решеток Бронзовых притих. Не сжимают черных четок. Пальцы рук твоих. Блещут темные одежды. Плещет темный плат. Сквозь опущенные вежды Искрится закат. У могил, дрожа, из келий Зажигать огни Ты пройдешь — пройдешь сквозь ели: Прошумят они. На меня усталым ликом Глянешь, промолчишь. Золотое небо криком Остро взрежет стриж. И, нарвав сирени сладкой, Вновь уйдешь ты прочь. Над пунцовою лампадкой Поднимаюсь в ночь. Саван крест росою кропит, Щелкнет черный дрозд, Да сырой туман затопит На заре погост.

На озере

Андрей Андреевич Вознесенский

Прибегала в мой быт холостой, задувала свечу, как служанка. Было бешено хорошо и задуматься было ужасно! Я проснусь и промолвлю: «Да здррра- вствует бодрая температура!» И на высохших после дождя громких джинсах — налет перламутра. Спрыгну в сад и окно притворю, чтобы бритва тебе не жужжала. Шнур протянется в спальню твою. Дело близилось к сентябрю. И задуматься было ужасно, что свобода пуста, как труба, что любовь — это самодержавье. Моя шумная жизнь без тебя не имеет уже содержанья. Ощущение это прошло, прошуршавши по саду ужами… Несказаемо хорошо! А задуматься — было ужасно.

Сквер величаво листья осыпал…

Евгений Александрович Евтушенко

Сквер величаво листья осыпал. Светало. Было холодно и трезво. У двери с черной вывескою треста, нахохлившись, на стуле сторож спал. Шла, распушивши белые усы, пузатая машина поливная. Я вышел, смутно мир воспринимая, и, воротник устало поднимая, рукою вспомнил, что забыл часы. Я был расслаблен, зол и одинок. Пришлось вернуться все-таки. Я помню, как женщина в халатике японском открыла дверь на первный мой звонок. Чуть удивилась, но не растерялась: «А, ты вернулся?» В ней во всей была насмешливая умная усталость, которая не грела и не жгла. «Решил остаться? Измененье правил? Начало новой светлой полосы?» «Я на минуту. Я часы оставил». «Ах да, часы, конечно же, часы...» На стуле у тахты коробка грима, тетрадка с новой ролью, томик Грина, румяный целлулоидный голыш. «Вот и часы. Дай я сама надену...» И голосом, скрывающим надежду, а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?» ...Я шел устало дремлющей Неглинной. Все было сонно: дворников зевки, арбузы в деревянной клетке длинной, на шкафчиках чистильщиков — замки. Все выглядело странно и туманно — и сквер с оградой низкою, витой, и тряпками обмотанные краны тележек с газированной водой. Свободные таксисты, зубоскаля, кружком стояли. Кто-то, в доску пьян, стучался в ресторан «Узбекистан», куда его, конечно, не пускали... Бродили кошки чуткие у стен. Я шел и шел... Вдруг чей-то резкий окрик: «Нет закурить?» — и смутный бледный облик: и странный и знакомый вместе с тем. Пошли мы рядом. Было по пути. Курить — я видел — не умел он вовсе. Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь, но все-таки не больше тридцати. И понимал я с грустью нелюдимой, которой был я с ним соединен, что тоже он идет не от любимой и этим тоже мучается он. И тех же самых мыслей столкновенья, и ту же боль и трепет становленья, как в собственном жестоком дневнике, я видел в этом странном двойнике. И у меня на лбу такие складки, жестокие, за все со мной сочлись, и у меня в душе в неравной схватке немолодость и молодость сошлись. Все резче эта схватка проступает. За пядью отвоевывая пядь, немолодость угрюмо наступает и молодость не хочет отступать.

Nocturne

Игорь Северянин

Сон лилея, лиловеет запад дня. Снова сердце для рассудка западня. Только вспомню о тебе - к тебе влечет. Знаешь мысли ты мои наперечет. И хочу иль не хочу - к тебе без слов Я иду... А запад грустен и лилов.

Как стих сказителя народного

Константин Бальмонт

Как стих сказителя народного Из поседевшей старины, Из отдаления холодного Несет к нам стынущие сны,—Так, темной полночью рожденные Воззванья башенных часов, Моей душою повторенные, Встают, как говор голосов.И льнут ко мне с мольбой и с ропотом: «Мы жить хотим в уме твоем». И возвещают тайным шепотом: «Внимай, внимай, как мы поем.Мы замираем, как проклятия, Мы возрастаем, как прибой. Раскрой безгрешные объятия — Мы все обнимемся с тобой».И я взглянул, и вдруг, нежданные, Лучи луны, целуя мглу, Легли, как саваны туманные, Передо мною на полу.И в каждом саване — видение, Как нерожденная гроза, И просят губы наслаждения, И смотрят мертвые глаза.Я жду, лежу, как труп, но слышащий. И встала тень, волнуя тьму, И этот призрак еле дышащий Приникнул к сердцу моему.Какая боль, какая страстная, Как сладко мне ее продлить! Как будто тянется неясная Непрерываемая нить!И тень всё ближе наклоняется, Горит огонь зеленых глаз, И каждый миг она меняется, И мне желанней каждый раз.Но снова башня дышит звуками, И чей-то слышен тихий стон, И я не знаю, чьими муками И чьею грудью он рожден.Я только знаю, только чувствую, Не открывая сжатых глаз, Что я как жертва соприсутствую, И что окончен сладкий час.И вот сейчас она развеется, Моя отторгнутая тень, И на губах ее виднеется Воздушно-алый, алый день.

Рассказ девушки

Николай Степанович Гумилев

В вечерний час горят огни… Мы этот час из всех приметим, Господь, сойди к молящим детям И злые чары отгони! Я отдыхала у ворот Под тенью милой, старой ели, А надо мною пламенели Снега неведомых высот. И в этот миг с далеких гор Ко мне спустился странник дивный. В меня вперил он взор призывный, Могучей негой полный взор. И пел красивый чародей: «Пойдем со мною на высоты, Где кроют мраморные гроты Огнем увенчанных людей. Их очи дивно глубоки, Они прекрасны и воздушны, И духи неба так послушны Прикосновеньям их руки. Мы в их обители войдем При звуках светлого напева, И там ты будешь королевой, Как я могучим королем. О, пусть ужасен голос бурь И страшны лики темных впадин, Но горный воздух так прохладен И так пленительна лазурь». И эта песня жгла мечты, Дарила волею мгновенья И наряжала сновиденья В такие яркие цветы. Но тих был взгляд моих очей, И сердце, ждущее спокойно, Могло ль прельститься цепью стройной Светло-чарующих речей. И дивный странник отошел, Померкнул в солнечном сиянье, Но внятно — тяжкое рыданье Мне повторял смущенный дол. В вечерний час горят огни… Мы этот час из всех приметим, Господь, сойди к молящим детям И злые чары отгони.

Ноктюрн

Роберт Иванович Рождественский

Между мною и тобою — гул небытия, звездные моря, тайные моря. Как тебе сейчас живется, вешняя моя, нежная моя, странная моя? Если хочешь, если можешь — вспомни обо мне, вспомни обо мне, вспомни обо мне. Хоть случайно, хоть однажды вспомни обо мне, долгая любовь моя. А между мною и тобой — века, мгновенья и года, сны и облака. Я им к тебе сейчас лететь велю. Ведь я тебя еще сильней люблю. Как тебе сейчас живется, вешняя моя, нежная моя, странная моя? Я тебе желаю счастья, добрая моя, долгая любовь моя! Я к тебе приду на помощь,— только позови, просто позови, тихо позови. Пусть с тобой все время будет свет моей любви, зов моей любви, боль моей любви! Только ты останься прежней — трепетно живи, солнечно живи, радостно живи! Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи, счастливо живи всегда. А между мною и тобой — века, мгновенья и года, сны и облака. Я им к тебе сейчас лететь велю. Ведь я тебя еще сильней люблю. Пусть с тобой все время будет свет моей любви, зов моей любви, боль моей любви! Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи. Счастливо живи всегда.

Ко всему

Владимир Владимирович Маяковский

Нет. Это неправда. Нет! И ты? Любимая, за что, за что же?! Хорошо — я ходил, я дарил цветы, я ж из ящика не выкрал серебряных ложек! Белый, сшатался с пятого этажа. Ветер щеки ожег. Улица клубилась, визжа и ржа. Похотливо взлазил рожок на рожок. Вознес над суетой столичной одури строгое — древних икон — чело. На теле твоем — как на смертном одре — сердце дни кончило. В грубом убийстве не пачкала рук ты. Ты уронила только: «В мягкой постели он, фрукты, вино на ладони ночного столика». Любовь! Только в моем воспаленном мозгу была ты! Глупой комедии остановите ход! Смотрите — срываю игрушки-латы я, величайший Дон-Кихот! Помните: под ношей креста Христос секунду усталый стал. Толпа орала: «Марала! Мааарррааала!» Правильно! Каждого, кто об отдыхе взмолится, оплюй в его весеннем дне! Армии подвижников, обреченным добровольцам от человека пощады нет! Довольно! Теперь — клянусь моей языческой силою! — дайте любую красивую, юную, — души не растрачу, изнасилую и в сердце насмешку плюну ей! Око за око! Севы мести в тысячу крат жни! В каждое ухо ввой: вся земля — каторжник с наполовину выбритой солнцем головой! Око за око! Убьете, похороните — выроюсь! Об камень обточатся зубов ножи еще! Собакой забьюсь под нары казарм! Буду, бешеный, вгрызаться в ножища, пахнущие потом и базаром. Ночью вскочите! Я звал! Белым быком возрос над землей: Муууу! В ярмо замучена шея-язва, над язвой смерчи мух. Лосем обернусь, в провода впутаю голову ветвистую с налитыми кровью глазами. Да! Затравленным зверем над миром выстою. Не уйти человеку! Молитва у рта,— лег на плиты просящ и грязен он. Я возьму намалюю на царские врата на божьем лике Разина. Солнце! Лучей не кинь! Сохните, реки, жажду утолить не дав ему,— чтоб тысячами рождались мои ученики трубить с площадей анафему! И когда, наконец, на веков верхи став, последний выйдет день им, — в черных душах убийц и анархистов зажгись кровавым видением! Светает. Все шире разверзается неба рот. Ночь пьет за глотком глоток он. От окон зарево. От окон жар течет. От окон густое солнце льется на спящий город. Святая месть моя! Опять над уличной пылью ступенями строк ввысь поведи! До края полное сердца вылью в исповеди! Грядущие люди! Кто вы? Вот — я, весь боль и ушиб. Вам завещаю я сад фруктовый моей великой души.

Другие стихи этого автора

Всего: 87

Санкт-Петербург

Владимир Владимирович Набоков

Ко мне, туманная Леила! Весна пустынная, назад! Бледно-зеленые ветрила дворцовый распускает сад. Орлы мерцают вдоль опушки. Нева, лениво шелестя, как Лета льется. След локтя оставил на граните Пушкин. Леила, полно, перестань, не плачь, весна моя былая. На вывеске плавучей — глянь — какая рыба голубая. В петровом бледном небе — штиль, флотилия туманов вольных, и на торцах восьмиугольных все та же золотая пыль.

Петербург

Владимир Владимирович Набоков

Он на трясине был построен средь бури творческих времен: он вырос — холоден и строен, под вопли нищих похорон. Он сонным грезам предавался, но под гранитною пятой до срока тайного скрывался мир целый,— мстительно-живой. Дышал он смертною отравой, весь беззаконных полон сил. А этот город величавый главу так гордо возносил. И оснеженный, в дымке синей однажды спал он,— недвижим, как что-то в сумрачной трясине внезапно вздрогнуло под ним. И все кругом затрепетало, и стоглагольный грянул зов: раскрывшись, бездна отдавала зaвopoженныx мертвецов. И пошатнулся всадник медный, и помрачился свод небес, и раздавался крик победный: «Да здравствует болотный бес».

Цветет миндаль на перекрестке

Владимир Владимирович Набоков

Цветет миндаль на перекрестке, Мерцает дымка над горой, Бегут серебряные блестки По глади моря голубой. Щебечут птицы вдохновенней, Вечнозеленый ярче лист. Блажен, кто в этот день весенний Воскликнет искренно: «Я чист!»

В хрустальный шар заключены мы были

Владимир Владимирович Набоков

В хрустальный шар заключены мы были, и мимо звезд летели мы с тобой, стремительно, безмолвно мы скользили из блеска в блеск блаженно-голубой. И не было ни прошлого, ни цели, нас вечности восторг соединил, по небесам, обнявшись, мы летели, ослеплены улыбками светил. Но чей-то вздох разбил наш шар хрустальный, остановил наш огненный порыв, и поцелуй прервал наш безначальный, и в пленный мир нас бросил, разлучив. И на земле мы многое забыли: лишь изредка воспомнится во сне и трепет наш, и трепет звездной пыли, и чудный гул, дрожавший в вышине. Хоть мы грустим и радуемся розно, твое лицо, средь всех прекрасных лиц, могу узнать по этой пыли звёздной, оставшейся на кончиках ресниц…

Я на море гляжу из мраморного храма

Владимир Владимирович Набоков

Я на море гляжу из мраморного храма: в просветах меж колонн, так сочно, так упрямо бьет в очи этот блеск, до боли голубой. Там благовония, там — звоны, там — прибой, а тут, на вышине,— одна молитва линий стремительно простых; там словно шелк павлиний, тут целомудренность бессмертной белизны. О, муза, будь строга! Из храма, с вышины,— гляжу на вырезы лазури беспокойной,— и вот восходит стих, мой стих нагой и стройный, и наполняется прохладой и огнем, и возвышается, как мраморный, и в нем сквозят моей души тревоги и отрады, как жаркая лазурь в просветах колоннады.

Экспресс

Владимир Владимирович Набоков

На сумрачном вокзале по ночам торжественно и пусто, как в соборе,— но вот вдали вздохнуло словно море, скользнула дрожь по двум стальным лучам, бегущим вдаль, сходящимся во мраке,— и щелкнули светящиеся знаки, и в черной глубине рубин мигнул, за ним — полоска янтарей, и гул влетел в вокзал, могучий гул чугунный,— из бездны бездн, из сердца ночи лунной, как бы катясь с уступа на уступ.Вздохнул и стал: раскрылись две-три двери. Вагоны удлиненные под дуб окрашены. На матовой фанере над окнами ряд смугло-золотых французских слов,— как вырезанный стих, мою тоску дразнящий тайным зовом… За тенью тень скользит по бирюзовым прозрачным занавескам. Плотно скрыв переходные шаткие площадки, чернеют пыльно кожаные складки над скрепами вагонов. Весь — порыв сосредоточенный, весь — напряженье блаженное, весь — жадность, весь — движенье,— дрожит живой, огромный паровоз, и жарко пар в железных жилах бьется, и в черноту по капле масло льется с чудовищных лоснящихся колес.И через миг колеса раскачнулись и буферов забухали щиты — и пламенисто-плавно потянулись в зияющий колодец темноты вагоны удлиненные… И вскоре, забыл вокзал их звон и волшебство, и стало вновь под сводами его торжественно и пусто, как в соборе.

Шекспир

Владимир Владимирович Набоков

Среди вельмож времен Елизаветы и ты блистал, чтил пышные заветы, и круг брыжей, атласным серебром обтянутая ляжка, клин бородки — все было, как у всех… Так в плащ короткий божественный запахивался гром. Надменно-чужд тревоге театральной, ты отстранил легко и беспечально в сухой венок свивающийся лавр и скрыл навек чудовищный свой гений под маскою, но гул твоих видений остался нам: венецианский мавр и скорбь его; лицо Фальстафа — вымя с наклеенными усиками; Лир бушующий… Ты здесь, ты жив — но имя, но облик свой, обманывая мир, ты потопил в тебе любезной Лете. И то сказать: труды твои привык подписывать — за плату — ростовщик, тот Вилль Шекспир, что «Тень» играл в «Гамлете», жил в кабаках и умер, не успев переварить кабанью головизну… Дышал фрегат, ты покидал отчизну. Италию ты видел. Нараспев звал женский голос сквозь узор железа, звал на балкон высокого инглеза, томимого лимонною луной на улицах Вероны. Мне охота воображать, что, может быть, смешной и ласковый создатель Дон Кихота беседовал с тобою — невзначай, пока меняли лошадей — и, верно, был вечер синь. В колодце, за таверной, ведро звенело чисто… Отвечай, кого любил? Откройся, в чьих записках ты упомянут мельком? Мало ль низких, ничтожных душ оставили свой след — каких имен не сыщешь у Брантома! Откройся, бог ямбического грома, стоустый и немыслимый поэт! Нет! В должный час, когда почуял — гонит тебя Господь из жизни — вспоминал ты рукописи тайные и знал, что твоего величия не тронет молвы мирской бесстыдное клеймо, что навсегда в пыли столетий зыбкой пребудешь ты безликим, как само бессмертие… И вдаль ушел с улыбкой.

Ты видишь перстень мой

Владимир Владимирович Набоков

Ты видишь перстень мой? За звёзды, за каменья, горящие на дне, в хрустальных тайниках, и на заломленных русалочьих руках, его я не отдам. Нет глубже упоенья, нет сладостней тоски, чем любоваться им в те чуткие часы, средь ночи одинокой, когда бывает дух ласкаем и язвим воспоминаньями о родине далекой… и многоцветные мне чудятся года, и колокольчики лиловые смеются, над полем небеса колеблются и льются, и жаворонка звон мерцает, как звезда… О, прошлое мое, я сетовать не вправе! О, Родина моя, везде со мною ты! Есть перстень у меня: крупица красоты, росинка русская в потускнувшей оправе…

Что нужно сердцу моему

Владимир Владимирович Набоков

Что нужно сердцу моему, чтоб быть счастливым? Так немного… Люблю зверей, деревья, Бога, и в полдень луч, и в полночь тьму. И на краю небытия скажу: где были огорченья? Я пел, а если плакал я — так лишь слезами восхищенья…

Тихий шум

Владимир Владимирович Набоков

Когда в приморском городке, средь ночи пасмурной, со скуки окно откроешь, вдалеке прольются шепчущие звуки.Прислушайся и различи шум моря, дышащий на сушу, оберегающий в ночи ему внимающую душу.Весь день невнятен шум морской, но вот проходит день незваный, позванивая, как пустой стакан на полочке стеклянной.И вновь в бессонной тишине открой окно свое пошире, и с морем ты наедине в огромном и спокойном мире.Не моря шум — в тиши ночной иное слышно мне гуденье: шум тихий родины моей, ее дыханье и биенье.В нем все оттенки голосов мне милых, прерванных так скоро, и пенье пушкинских1 стихов, и ропот памятного бора.Отдохновенье, счастье в нем, благословенье над изгнаньем. Но тихий шум не слышен нам за суетой и дребезжаньем.Зато в полночной тишине внимает долго слух неспящий стране родной, ее шумящей, её бессмертной глубине.

Счастье

Владимир Владимирович Набоков

Я знаю: пройден путь разлуки и ненастья, И тонут небеса в сирени голубой, И тонет день в лучах, и тонет сердце в счастье… Я знаю, я влюблен и рад бродить с тобой, Да, я отдам себя твоей влюбленной власти И власти синевы, простертой надо мной… Сомкнув со взором взор и глядя в очи страсти, Мы сядем на скамью в акации густой. Да, обними меня чудесными руками… Высокая трава везде вокруг тебя Блестит лазурными живыми мотыльками… Акация, чуть-чуть алмазами блестя, Щекочет мне лицо сырыми лепестками… Глубокий поцелуй… Ты — счастье… Ты — моя…

В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной

Владимир Владимирович Набоков

В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной, где рояль уснул средь узорных теней, опустив ресницы, ты вышла неслышно из оливковой рамы своей.В этом доме ветхом, давно опустелом, над лазурным креслом, на светлой стене между зеркалом круглым и шкапом белым, улыбалась ты некогда мне.И блестящие клавиши пели ярко, и на солнце глубокий вспыхивал пол, и в окне, на еловой опушке парка, серебрился березовый ствол.И потом не забыл я веселых комнат, и в сиянье ночи, и в сумраке дня, на чужбине я чуял, что кто-то помнит, и спасет, и утешит меня.И теперь ты вышла из рамы старинной, из усадьбы любимой, и в час тоски я увидел вновь платья вырез невинный, на девичьих висках завитки.И улыбка твоя мне давно знакома и знаком изгиб этих тонких бровей, и с тобою пришло из родного дома много милых, душистых теней.Из родного дома, где легкие льдинки чуть блестят под люстрой, и льется в окно голубая ночь, и страница из Глинки на рояле белеет давно…